— Нет-нет, что-то, дядя, вы путаете. Здесь живут Кузнецовы, а не Лутошкины.
— Так это ж по мужу ее так! — обрадовался Кузьма. — А Шурка — это по-домашнему ее кличут, в Хорошаевке у нас. А тут, ясное дело, Саша она.
— А вы отец ее? — С лица женщины пропала улыбка.
— Отец — не похож разве?
— Вот я и вижу. Знаете, уехала Саша на сборы. Вместе с Анатолием. Пятнадцатого будут.
И подкосились ноги у Кузьмы.
Сборы, сборы… Кузьма был наслышан про них от Шурки. Это перед соревнованиями их устраивают. Бывает, на неделю, бывает, дольше. Вот это угодил он в гости!
Женщина жалостливо посмотрела сквозь очки на Кузьму, потом вдруг вскрикнула:
— Извините, у меня там кипит!
Захлопнула дверь. А Кузьма остался стоять один.
Что делать, черт побери?! Попросить эту очкастую оставить у себя мешок с картошкой, пока Шурка не вернется? Неудобно второй раз человека тревожить. К другим соседям, что ль, позвонить? Пусть у них постоит, так и быть. Подтянул мешок к следующей квартире, позвонил. В дверях вскоре появился хозяин — толстый дядя, в одних трусах и не стесняется ни капли. Спросил в упор:
— Что?
Кузьма переминался с ноги на ногу.
— Вот картошка у меня…
— Ворованная? — Голос у хозяина — как из трубы оглушает.
— Своя, своя. Дочери вот привез, а ее нету.
— А я, гражданин, при чем?
— Пусть у вас картошка постоит.
— Во придумал! Может, она ворованная.
И толстый мужик захлопнул дверь. Ключ в замке повернул для большей безопасности.
Не ожидал Кузьма такого, не ожидал. Пятьдесят километров вез картошку, мучился, а на кой ляд? Нету Шурки дома. На сборы уехала… И этот, Анатолий ее, тоже хорош. Таскается с ней заодно, лучше б приструнил, дома сидеть заставил. Так нет, не накатаются никак! Ребенка вон из-за этого велосипеда не хотят заиметь.
Куда девать мешок, будь он неладен? Не оставишь же его у дверей до пятнадцатого числа! А обратно Кузьма его ни за что не повезет. Пусть уж лучше тогда тут стоит, на лестнице. Ну, может, кто и возьмет килограмм-другой — не жалко, а Шурке е Анатолием все равно сколько-нисколько достанется.
«А правда — оставлю, — обрадовался идее Кузьма. — Сегодня восьмое уже, а через неделю и они вернутся. За неделю ничего с картошкой не случится. А старухе скажу: у соседей оставил…»
И он, потихоньку прислонив мешок к двери шестьдесят первой квартиры, ступенька за ступенькой стал спускаться вниз. И уж когда оказался на улице, чуть не бегом припустил к троллейбусной остановке.
ПОСЛЕДНЯЯ СМЕНА
Вахтер Хомяков приготовился выпускать последнюю в жизни смену. С завтрашнего дня он на пенсии. Малость грустно ему покидать свою службу, но что поделаешь — годы. Правда, хотел он было повременить, а старуха — ни в какую. «Ты что, — говорит, — умней всех? Али тебе больше других нужно? Хватит, наработался!»
Хомяков стал у барьерчика, поправил фуражку, откашлялся. Посмотрел на контрольные часы — без трех минут пять.
Первым дверь проходной отворил Васька Фролов из ремонтно-механического (Хомяков знал чуть ли не весь завод по фамилиям — двадцать лет проработал на одном месте). Васька всегда выходил раньше всех, хотя никогда никуда не торопился и никаких срочных дел у него не было. Привык просто.
Вахтер преградил дорогу Ваське.
— Без трех еще! Рано.
— Не будем мелочными, дядя Хомяков, — панибратски сказал Фролов.
Хомяков и впрямь решил, что три минуты в жизни ничего не значат, к тому же у него сегодня было прощальное настроение.
— Ладно, иди.
Потом пошли женщины, молодежь.
— Предъявляйте пропуска! — стараясь быть строже, объявлял Хомяков.
Глаз у вахтера был наметанный, он успевал у каждого проверить пропуск и заглянуть в лицо: по выражению лица Хомяков точно определял, не выносит ли кто что-нибудь из завода. «Взгляд у Хомякова, как рентген, — шутили рабочие, — ни в кармане от него железки не спрячешь ни в сумке, ни в сапоге».
Подошел инженер Никодимов. Хомяков помнил его зеленым ремесленником. Вечно, бывало, пропуск терял. Теперь выучился, стал шишкой.
— До свиданья, дядя Хомяков! — поднял к виску руку инженер.
— До свиданья, товарищ Никодимов! — раскланялся вахтер.
В числе последних выходил малорослый парнишка Коля Жилин. Был он тихий, слесарь старательный. Умный. «Ходят слухи, — вспомнил вахтер, — что Коля книгу про завод пишет. С ним надо быть повежливей. Глядишь, и про меня где строкой обмолвится».
При этих мыслях Хомяков не заметил, что Коля показал ему не пропуск, а удостоверение члена спортивного общества «Авангард» (пропуск Жилин забыл в общежитии).
Медленно, с охотой уступая дорогу другим, приближался к проходной Фома Сергеевич Симоненко, кладовщик, тоже ветеран.
«Через месяц и его проводят», — с грустью подумал Хомяков.
— Как дела, Хомяков? — подходя, спросил Фома Сергеевич и протянул вместо пропуска пачку «Севера». — Закуривай!
— Хорошо идут дела, Фома… Завтра…
Хомяков не договорил, но старый кладовщик понял, о чем хотел сказать старый вахтер.
— Ну, пока! Не тужи!
После дежурства Хомякову велено было явиться к начальнику караула. «Небось поздравить хочет с уходом», — предполагал вахтер.
Когда Хомяков вошел в кабинет, Бережной, начальник караула, говорил по телефону. Он жестом указал вахтеру на кресло. Хомяков с удовольствием сел.
Положив трубку, Бережной с минуту молча смотрел на разомлевшего в кресле Хомякова, затем внезапно сказал, как выстрелил:
— Видите?! — И указал на угол, где стояла связка из пяти-шести коротких досок. — Сам отобрал! А вы, Хомяков, прозевали.
— Неужто?! — Вахтер привстал с кресла.
— А что мне за резон врать?
— Как же это я, а, товарищ Бережной?
— Это мне у вас нужно спросить.
Хомяков строил догадки: кто мог вынести доски? Скорее всего дачник какой-нибудь. Он искал оправдания, но в конце концов понял, что это бесполезно, против факта не попрешь — прозевал.
— Виноват, товарищ Бережной. Обещаю исправиться!
— То-то! — И начальник караула многозначительно прихлопнул какую-то толстую красную папку. — Можете идти, Хомяков!
Вахтер вышел, довольный, что так легко отделался. А через несколько шагов Хомяков остановился. «Постой, как же это я исправляться буду, коль завтра — на пенсию? Нет, надо поставить Бережного в известность…»
И он, не раздумывая, повернул обратно.
ДЕД ХВОСТОВ
Начало мая. С неделю назад сошел последний снег. На обочинах городских тротуаров, даже у подъездов многоэтажных домов, нежа глаз и сердце, зацвела неброская мать-и-мачеха. На клумбах проклюнулись петушки и лилии.
А ближайший парк наполнился гомоном вернувшихся из дальних краев птиц. Да и оседлые — синицы, сороки, воробьи, дрозды-рябинники — тоже радовались наступившему теплу, неистово звенели, стрекотали и чирикали. Под кустами появились листочки кислицы — первое лесное лакомство детей и взрослых.
Проснулись пчелы и шмели.
В такую пору тянет на улицу, на природу — подышать весенним воздухом, понаблюдать пробуждение всего живого.
А у меня на руках — направление в больницу.
Больше всего я боялся многоместной палаты с ее неизменной духотой: в духоте не могу спать.
А тут — всего три человека. Просторно, окно большое, чистое. Больничный двор большой, и шум улицы, проникая к нам, заметно терял свою силу.
Медсестра указала мне на койку возле окна и ушла.
Я назвался.
С койки у противоположной стены приподнялся на локте мужчина крепкого телосложения. Было ему лет тридцать.
— Ну, а меня зовут Вячеслав. Проще — Славка. Язвенник, — сказал он. Видно было, что Славка — парень веселый. — А это дед, — кивнул он в сторону человека, лежавшего на средней, койке.
— Зовут-то его как?
— Зовут? Дед. Я его дедом зову. Вообще-то его фамилия Хвостов, Федор Павлович. Только на имя-отчество он не откликается. А на «деда» клюет… Эй, дед, спишь, что ли? Новенький к нам прибыл.
Дед медленно повернулся, приоткрыл один выцветший глаз. Посмотрел на меня и снова закрыл его.
— Оклемался уже, — сказал Славка. — Дней десять назад чуть живого привезли. Сердце почти не билось. А вот оклемался. Сегодня я его даже в туалет выводил.
Назавтра дед смотрел в мою сторону приветливее: видно, выздоравливать начал.
В обед жена принесла мне книги, свежие газеты. Предложил почитать и деду. Из газет он выбрал «Известия». От «Литературной газеты» и «Советского спорта» отказался:
— Там не разыскивают наследников, у которых за границей умерли родственники? Нет? Тогда не возьму.
Все чаще дед Хвостов стал выходить в коридор. Читал и перечитывал там всякую всячину, развешанную на стенах: санбюллетени, приказы и распоряжения главврача, рекомендации по правильному питанию. Но дольше всего задерживался у стенгазеты «Данко», выпущенной к первомайским праздникам.
Однажды, вернувшись из коридора, спросил:
— А что это такое — «Данко»?
Славка захихикал:
— Ты, дед, разве в школе не учился?
— Учился маленько, но не помню.
— Может, Славка, в его времена «Старуху Изергиль» и не проходили, — сказал я. И — деду: — Данко — это герой рассказа Горького.
Дед повернулся в мою сторону.
— А чем же он герой?
— Как в двух словах объяснить? Людей он из леса выводил. А когда темно стало, вырвал из своей груди сердце и освещал им дорогу людям.
— Эт-то как вырвал?
— А так.
— И жив остался?
— Жив.
— Хм, — почесал дед за ухом. — Может, и я, как Данко, могу — без сердца, а? Может, и у меня такой же организм? Зачем же меня упекли сюда, всю задницу искололи?
Славка был с дедом запанибрата, иногда подтрунивал над ним, расспрашивал об очень личном, и дед, к моему удивлению, не обижался.
Предвечерье. Только что отужинали, и деду медсестра принесла очередную порцию какого-то порошка. Дед высыпал порошок в ложку, дрожащей рукой залил его минеральной водой и выпил.
— Тьфу, твою мать, когда эту заразу только отменят, — ворчит он, слизывая с ложки остатки порошка.