Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Мемуары женщины для утех - Джон Клеланд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

После обеда, который мы отведали посреди полного беспорядка в постели, Чарльз встал и, бурно попрощавшись, покинул меня на несколько часов. Он поехал в город, где обсудил все происшедшее с молодым хватким адвокатом, и они вместе отправились к дому благочестивой бывшей хозяйки моей, от кого я сбежала за день до этого и с кем он был намерен заключить сделку, чтобы раз и навсегда избавиться от любых ее притязаний в будущем.

Таково было намерение, однако по дороге его приятель, адвокат и рыцарь-храмовник, еще раз обдумал то, о чем ему рассказал Чарльз, и счел за лучшее придать их визиту несколько иную видимость: вместо того, чтобы предлагать мировую, потребовать удовлетворения.

Едва успели они войти, как тут же девушки окружили знакомого им Чарльза, времени с моего побега прошло слишком мало, а они и понятия никакого не имели даже о том, что он хотя бы виделся со мной, так что ни малейшего подозрения в его причастности к моему бегству у них не явилось. Они, как умели, подлизывались к нему, спутника Чарльза скорее всего приняли за свеженькую жертву. Только храмовник вскорости поубавил им прыти, потребовав разыскать хозяйку, с которой, прибавил он прямо-таки с судейской суровостью, ему необходимо разрешить одно дело.

За мадам тотчас же послали, и, когда девушки более чем охотно покинули салон, адвокат строго спросил, знает ли она молодую особу, только прибывшую из деревни, по имени ФРЕНСИС или ФАННИ ХИЛЛ? Эта особа под предлогом найма в служанки была обманом вовлечена в ловушку; при этом адвокат описал меня настолько, насколько он мог это сделать по рассказам Чарльза.

Странно, но это так: порок трепещет на допросах у правосудия. Миссис Браун, совесть которой в отношении меня была не совсем чиста, эта всей столице известная кляча, что жилы из себя тянула, лавируя меж всяческих опасностей, какими чревато ее ремесло, не могла не встревожиться, услышав вопрос, особенно когда адвокат повел речь о мировом судье, о Ньюгейтской тюрьме, о судебной палате Олд Бэйли, о привлечении к уголовной ответственности за содержание непотребного дома, о наказании у позорного столба или вывозкой вываленной в грязи и перьях на тачке и о всяком таком прочем. Она, решивши, вероятно, что я подала жалобу на ее дом, сделалась чрезвычайно бледной и разразилась в ответ потоком из тысячи оправданий и извинений.

Словом, если говорить коротко, джентльмены с триумфом унесли мой сундучок с вещами, который миссис Браун, не напади на нее страх великий, могла бы и выторговать. Стремясь отвести угрозу от дома и очистить его от всех претензий, хозяйка даже пожертвовала чашу крепчайшего пунша вместе с иными, дому присущими, угощениями, каковые были предложены, но не приняты. Чарльз все это время разыгрывал из себя случайного спутника адвоката, которого он привел сюда просто потому, что знал, где дом находится; внешне он ничем не выдал, что обсуждаемый предмет его хоть сколько-нибудь интересует. И все же он получил дополнительное удовольствие, когда убедился, что все, о чем я ему рассказала, подтвердилось и что охваченная страхами сводня поостережется выведывать и расспрашивать о моей судьбе, ибо, судя по той готовности, с какой она пошла на соглашение, страхи эти были велики чрезвычайно.

Фоби, доброй менторши моей Фоби, в то время дома не было (возможно, она меня разыскивала), иначе, скорее всего, разыгранная джентльменами сценка так гладко не прошла бы.

Переговоры все же потребовали времени, которое показалось бы мне, оставленной в незнакомом доме, куда более долгим, если бы не хозяйка гостиницы, по-матерински заботливая женщина, которой Чарльз совершенно свободно меня представил. Она поднялась ко мне, мы пили чай, и беседа с ней, а точнее ее рассказы помогли мне вполне сносно скоротать время еще и потому, что темой наших разговоров был он. Все же вечер настал, условленный час его возвращения миновал, и я не могла не впасть в тоску нетерпения и милых страхов, слетавших ко мне; их наш слабый пол ощущает тем сильнее, чем крепче мы любим.

Страдать мне пришлось недолго, и едва он появился, все страхи были забыты и все нежные укоры, что я для него приготовила, растаяли, так и не достигнув моих губ.

Я пока не вставала с постели, так как ногами могла пользоваться не иначе, как весьма уродливо, и Чарльз подлетел ко мне, подхватил на руки, поднял, заключил в свои объятия (сам попав в мои) и рассказал, перебивая свое повествование множеством сладостных поцелуев, об успехе его предприятия.

Я не могла сдержать смех, узнав, в какой страх вогнали они старую пройдоху, я и представить себе не могла в невежестве своем – да и вовсе не утраченная невинность тому способствовала – что подобное возможно. Она, очевидно, уверилась, что я сбежала под защиту какой-нибудь родни, о которой припомнила, отвратившись от того, что со мною проделывали в доме, и что оттуда-то эта жалоба и исходит, ведь, здорово рассудил Чарльз, ни один из ее соседей не видел в столь ранний час, как я убегала в карете, или, во всяком случае, не мог заметить его самого, в доме же ни у кого даже проблеска мысли или подозрения не было, что я разговаривала с ним, еще того меньше, что я была способна столь быстро сговориться с совершенно незнакомым человеком. Так случается, и не всегда мы должны больше всего не доверять самым невероятным невероятностям.

Мы поужинали с веселостью двух молодых беззаботных созданий, охваченных единым желанием, и, поскольку я с живостью и легкостью целиком вверила Чарльзу свое будущее счастье, то ни о чем другом и помыслить не могла, как о том, чтобы и он принадлежал мне.

Он не заставил ждать себя в постели, и в эту вторую ночь, когда боль уже почти ушла, я в полной мере вкусила все прелести совершенного наслаждения: я плыла, я купалась в благодати до тех пор, пока обоих нас не сморил сон; но стоило нам пробудиться, как тут же снова обратились мы к восторгам утех.

Так, почти все время предаваясь любви и жизни, провели мы в Челси дней десять. Чарльз каждый раз находил благовидные объяснения своему отсутствию дома и не прерывал добрых отношений с любящей бабушкой, от которой постоянно получал достаточно денег, чтобы оплачивать расходы, которые он нес из-за меня; кстати, они были сущими пустяками в сравнении с тем, что он тратил на свои менее постоянные утехи такого рода.

Затем Чарльз снял для меня меблированную квартирку в доме на Д.-стрит, в Сент-Джеймсе. Две комнаты с кладовой на втором этаже обходились в полгинеи в неделю и были гораздо удобнее для его частых посещений, чем гостиница, которую я покинула с огромным сожалением: она сделалась для меня бесконечно дорогой как место, где я впервые обрела моего Чарльза и где потеряла драгоценность, какую никак нельзя потерять в жизни дважды. У хозяина причин жаловаться не было, разве что, учитывая широкую натуру Чарльза, сожалеть о том, что мы съезжаем.

Прибыв в наше новое жилище, я, помнится, нашла его миленьким, хотя и – даже за такую плату – довольно простоватым. Только ведь, даже если бы Чарльз привел меня в темницу подземную, одно его присутствие превратило бы ее в маленький Версаль.

Хозяйка дома, миссис Джонс, показавшая нам нашу квартиру, не жалела ни красок, ни языка, расписывая ее удобства – и что собственная ее служанка станет о нас заботиться… и что в доме ее квартируют самые приличные люди… и что первый этаж снимает секретарь иностранного посольства… и что я по виду очень добрая леди… При слове «леди» я так и вспыхнула от польщенного тщеславия: звучало это, согласитесь, чересчур сильно для девушки в моем положении, поскольку, хоть Чарльз предусмотрительно и переодел меня в менее кричащий и вызывающий наряд, чем тот, в каком я бежала к нему, хоть он и выдавал меня за свою жену, с кем вступил в брак тайно и кого вынужден был из-за своих друзей (старая история) прятать, я поклясться готова, что женщина эта слушала его сказки, нимало им не веря, так хорошо знала она жизнь и нравы столицы. Бессовестнее ее трудно было отыскать человека, единственная для нее забота – сдать комнаты повыгоднее, так что и полная правда ее никоим образом не смутила бы и сделку не расстроила.

Вот набросок портрета и кое-какие сведения из ее жизни – они могут Вам пригодиться, чтобы понять роль, какую ей еще предстоит сыграть в том, что касается меня.

Было ей лет сорок шесть – высокая, тощая, рыжеволосая, с лицом довольно обыкновенным, ничем не примечательным, такие попадаются повсюду, но не замечаются и о них нечего сказать. В юности была она на содержании у одного джентльмена, который, умирая, оставил ей пожизненно сорок фунтов в год, приняв во внимание дочь, которая родилась у нее от него; дочку эту в семнадцать лет мамаша продала – за цену весьма умеренную – джентльмену, который отправился за границу и забрал свое приобретение с собою, там он обращался с ней с величайшей заботливостью и даже, по слухам, тайно женился на ней, однако все время настаивал, чтобы она прервала всяческие отношения и не поддерживала никаких связей с мамашей, что в низости своей способна, будто торговка, выставить на рынок собственную плоть и кровь. Впрочем, чувства естественные, человеческие были мамаше чужды, единственная ее страсть заключалась в деньгах, потому разрыв с дочерью если и вызвал у нее осложнение, то лишь в виде огорчений из-за невозможности вытянуть из чада родного побольше подарков или иных благ. Равнодушная по самой натуре своей ко всем радостям, кроме как любыми средствами мошну набить потуже, она сделалась эдакой частной сводней – для чего, надо сказать, весьма подходила своей важной, приличной внешностью – и бралась подыскивать пару хорошо знакомым и состоятельным клиентам. Короче, ничто из того, в чем ей виделась выгода и прибыль, не проходило мимо ее рук. В городе она знала все ходы и выходы, не только сама всюду поспевая, но и постоянно собирая сведения обо всем во время своих сделок, ибо помимо сведения широкой практики, вносившей гармонию в отношения двух полов, она брала вещи в заклад, ссужала деньги под проценты и обделывала – очень прибыльно – еще кое-какие тайные дела. Она арендовала дом, в котором жила, и выжимала из него все что можно, сдавая квартиры внаем. Хотя «стоила» она, самое малое, три или четыре тысячи фунтов, но не позволяла себе даже необходимого и жила исключительно на то, что ей удавалось дополнительно выжать из своих жильцов.

Когда она увидела, что за парочка поселилась под ее крышей, то сразу же, без сомнения, принялась прикидывать, как бы получить с нас побольше денег, для чего – тут она рассудила совершенно правильно – наше положение и неопытность вскоре предоставят ей все возможности.

В такое вот удобное и надежное гнездышко, в цепкие когти этой алчной гарпии и было перенесено наше обиталище. Для Вас не так уж и важно, а мне не доставит никакого удовольствия вдаваться в детали всех мелких кровожадных способов и средств, какими она пользовалась, чтобы постоянно обирать нас до нитки; Чарльз предпочитал все это сносить, чем беспокоиться о переезде, к тому же тонкости предъявляемых ею к оплате счетов едва ли могли постичь молодой господин, не ведавший никаких ограничений и понятия не имевший об экономии, и деревенская глупышка, ничего в таких делах не смыслившая.

И все же именно здесь, рядом с великолепным возлюбленным моим, провела я восхитительнейшие часы своей жизни: Чарльз был со мной, а в нем заключено было все, в чем нуждалось и чего жаждало мое любящее сердце. Он возил меня на спектакли, в оперу, на маскарады и иные всякие столичные увеселения, все это, разумеется, радовало меня, только радость умножалась безмерно тем, что рядом со мною был он, что он мне все объяснял, возможно, находя удовольствие в естественных выражениях удивления и восторга, какие не могли не появляться у бедной селяночки при виде – в первый-то раз! – всего этого великолепия. Правду сказать, для меня всякий раз увеселения становились чувствительным подтверждением того, сколь велика власть полностью завладевшей моим сердцем единственной страсти моей, которой отдалась я душой и телом и которая не оставляла в моей жизни места ни для какого иного наслаждения, кроме любви.

Взять хотя бы мужчин, которых я видела повсюду, не замечая их нигде, – как проигрывали они в моих глазах в сравнении с моим Адонисом, полное совершенство которого ни разу не дало мне ни малейшего повода сетовать на себя за что-либо с ним связанное. Он стал моей вселенной, и все, что не было им, не значило для меня ничего.

В конечном счете любовь моя столь бурно била через край, что отогнала какое бы то ни было предположение, загасила всякую тлеющую искорку ревности: даже случайная мысль, всего лишь пытавшаяся обратиться в эту сторону, вызывала во мне такие мучения, что любовь к самой себе и ужас, что хуже смерти, навсегда оградили и избавили меня от ревности. Впрочем, не было для нее и случая; решись я рассказать здесь, как Чарльз несколько раз ради меня пожертвовал женщинами куда более важными, чем я осмелилась бы просто на то намекнуть (принимая во внимание его внешность, не такое это уж и диво), то могла бы представить Вам полное доказательство его нерушимой верности мне; только не стали бы Вы сердиться на меня за то, что я снова раззадориваю аппетит собственного тщеславия, которому полагалось бы уже давным-давно насытиться?

На время, когда мы были свободны от активных удовольствий, Чарльз нашел себе еще одну забаву: он решил просвещать меня – в том и настолько, куда и насколько его собственный свет проникал, – в великом множестве жизненных явлений, о каких я вследствие своей необразованности не имела совершенно никакого понятия. Ни единому слову, слетавшему с губ милого учителя моего, не давала я пропасть понапрасну, каждый слог, им произнесенный, я хранила в памяти, ко всему, что им говорилось, я относилась как к вещаниям оракула; лишь поцелуям, не могу отказать себе в удовольствии признаться, позволяла я прерывать речи, исходившие из уст, дышавших сладостью превыше арабских благовоний.

Немного времени потребовалось, чтобы успехами своими сумела я доказать, как глубоко ценю все, о чем он мне говорит: я повторяла ему почти слово в слово и, не желая, чтобы меня принимали просто за попку-попугая, показывала, как я вникаю, обдумываю, как стараюсь понять, я сопровождала уроки собственными замечаниями и задавала ему вопросы, требующие объяснений.

Я стала заметно избавляться от своего провинциального выговора, от неуклюжести в походке, осанке, манерах, умении себя держать – так велика была моя наблюдательность и так быстро я все схватывала и перенимала, так плодотворно было мое стремление с каждым днем делаться все более и более достойной его сердца.

Что касается денег, то он приносил мне все, что сам получал, только великих трудов ему стоило заставить меня хоть часть из них положить в свое бюро; то же и с одеждой: ему никак не удавалось уговорить меня принять хоть на фут материи больше, чем требовалось на то, чтобы – в угоду его вкусам – одеться поаккуратнее, ничего сверх того мне было не нужно. С превеликим удовольствием я взялась бы за любой, пусть самый тяжкий труд, пальцы себе с радостью извела бы до костей, лишь бы иметь возможность содержать его; сами посудите теперь, могла ли я даже помыслить о том, чтобы стать для него обузой. Непрактичность, отсутствие корысти во мне были так естественны, настолько следовали велениям моего сердца, что Чарльз не мог того не почувствовать: если он и не любил меня так, как я его (постоянный и единственный предмет милых препирательств между нами), все же он, по крайней мере, сумел вселить в меня веру в то, что нет и не может быть мужчины нежнее, честнее и вернее, чем он.

Наша домовладелица, миссис Джонс, частенько поднималась ко мне в квартиру, откуда я без Чарльза не выходила никуда и ни за чем; для нее не составило труда – никакого тут особого искусства не требовалось – быстренько выведать, что мы обошлись без церковной церемонии, а некоторое время спустя она узнала все тайны наших отношений, все это ее отнюдь не огорчило, скорее наоборот, если принять во внимание ее намерения, касающиеся меня, которые – увы! – она слишком скоро получит возможность привести в исполнение. Тогда же собственный жизненный опыт убеждал ее, что любая попытка, пусть самая что ни на есть косвенная или замаскированная, расколоть, разрушить неразрывный союз, единение двух таких сердец, как наши, привела бы (во всяком случае, в то время) всего-навсего к потере двух жильцов, которыми она умело и прибыльно верховодила, особенно, если любой из нас узнает о том, что ей поручено, а поручено ей было одним из клиентов либо как-нибудь выманить меня из дома одну, либо любой ценой убрать от моего покровителя.

Но тут вскоре варвар-судьба моя избавила ее от необходимости разлучать нас. Уже одиннадцать месяцев моей жизни пронеслись одним сплошным неудержимым потоком счастья и восторга. А даже в природе бурному потоку не дано литься долго. Около трех месяцев я носила его ребенка – тут полагалось бы сказать, что это обстоятельство увеличило его заботу и нежность. И вдруг – смертельный, нежданный удар разлуки обрушился на нас. Умолчу о всех подробностях, о каких до сей поры не могу вспомнить без содрогания, как все еще не могу прийти в себя и постичь, как, за счет чего удалось мне все это пережить.

Два бесконечно долгих, словно целая жизнь, дня продержалась я без вестей от него – я, которая им одним дышала, которая существовала только с ним и в нем и еще ни разу не знала случая, когда даже двадцать четыре часа прошли без того, чтобы я не увидела его или не получила от него весточки. На третий день нетерпение сделалось так велико, а тревога так сильна, что я пришла в совершенное расстройство; не имея больше сил сносить эту пытку, я рухнула в постель и позвонила миссис Джонс, прося ее подняться, хотя как раз она-то вовсе не годилась мне в утешители при таком моем беспокойстве. Я едва дышала и с трудом отыскала слова, чтобы упросить ее во имя спасения моей жизни какими угодно средствами выяснить – и немедленно, – что стало с моей единственной в этой жизни опорой и утешением. Она принялась так соболезновать мне, что скорее обострила мою печаль, чем смягчила ее, но тем не менее отправилась выполнять мое поручение.

Далеко ей идти не пришлось: до дома отца Чарльза было рукой подать, жил он на одной из улиц, выходящих к Ковент-Гарден. Там она зашла в кабачок и уже из него послала за горничной, имя которой я ей назвала, потому что та лучше других могла о чем угодно поведать.

Горничная с готовностью откликнулась на зов и, когда миссис Джонс спросила, что случилось с Чарльзом, не уехал ли он из города, с такой же готовностью сообщила, что ее господин сына своего услал, что уже на следующий день не было тайной для слуг. Меры столь решительные господин принял, чтоб по всей строгости наказать сына за то, что тому доставалось больше любви и заботы бабушки, чем самому господину. Обставить все под благовидным предлогом он постарался внезапно и скрытно, опасаясь, как бы бабушкина любовь не стала непреодолимым препятствием и не помешала бы Чарльзу покинуть Англию, отправившись в уготованное ему отцом путешествие. Нашелся и повод: необходимо было вступить во владение значительным наследством, которое досталось отцу по смерти богатого торговца (его родного брата) на одной из тихоокеанских факторий в Южных Морях, о чем недавно было получено уведомление вместе с копией завещания.

Решив твердо услать сына подальше, отец в тайне от него сделал необходимые приготовления и снарядил его в путь, договорившись с капитаном судна, от которого добился, пользуясь знакомством с главным хозяином судна и его патроном, беспрекословного исполнения своих распоряжений. Короче, обделал он все так скрытно и так основательно, что сын, поднимаясь на палубу, был убежден, будто речь идет всего лишь о нескольких часах прогулки вниз по реке; тут его схватили, задержали на борту, не дали ни строчки написать и вообще следили за ним строже, чем за государственным преступником.

Так кумир души моей был отвергнут от меня и силой отправлен в долгое путешествие, оставшись в пути без единого друга, без единой строчки утешения, если не считать сухих объяснений и распоряжений от своего отца, что следует сделать по прибытии в порт назначения, да впридачу нескольких рекомендательных писем к тамошнему фактору – о подробностях этих я узнала не сразу, лишь много времени спустя.

Еще горничная, говоря с миссис Джонс, добавила, что уверена: такое обращение с прелестным ее молодым господином убьет его бабушку. Так оно, к несчастью, и произошло: узнав обо всем, старая леди не прожила и месяца; поскольку же все ее состояние заключалось в годовой ренте, из которой ей ничего не удалось скопить, любимому своему, ставшему жертвой такой роковой зависти, она не смогла оставить ничего существенного, но до самого смертного часа наотрез отказалась видеть его отца.

Когда миссис Джонс вернулась, то вид ее, такой спокойный, если не сказать беспечный, меня едва не обрадовал: я полуобольщалась тем, что она успокоит мое измученное сердце добрыми вестями. Увы, надежда оказалась до жестокости обманчивой: злодейка с невообразимой холодностью вонзила кинжал мне в самое сердце, сказав – безо всяких околичностей и лишних слов утешения, – что Чарльз отправлен за море по крайней мере на четыре года (тут она срок прибавила не без злого умысла) и что, если рассудить здраво, мне нет смысла ожидать, что когда-нибудь в жизни я снова увижу его – сказано все это было так веско и обоснованно, что я не могла не поверить ее словам, ведь они, в общем-то, были более чем правдивы!

Не успела она закончить свой отчет, как я лишилась чувств, последовали несколько приступов, один другого ужаснее и бесчувственнее, случился у меня выкидыш – потеряла я драгоценный залог любви моего Чарльза. Увы, несчастным не дано умереть, когда смерть для них милость, – и женщины в страданиях больше всех узнают, как верна эта поговорка.

Строгий и небескорыстный уход спас гнусную жизнь, которая вместо счастья и радости, какими была переполнена, неожиданно не давала мне ничего, кроме глубин отвращения, ужаса и острейшей скорби.

Так пролежала я шесть недель, пока молодость и естество вырывали меня из дружеских объятий смерти – о ней я молила все время как о спасении и облегчении, но она осталась глуха к моим мольбам; понемногу я поправилась, хотя и не вышла из состояния оцепенения, горя и отчаяния, грозившего мне полной утратой чувств и сумасшедшим домом.

Все же время, великий сей утешитель в обыденной жизни, понемногу смягчило жестокость моих страданий, притупило чувствительность к ним. Здоровье вернулось, хотя меня по-прежнему одолевали печаль, уныние и слабость, которые, кстати, стерли с лица моего сельский румянец, отчего оно стало более тонким и трогательным.

Обо всем об этом домовладелица заботилась весьма назойливо, следя за тем, чтобы я ни в чем нужды не знала, пока не увидела, что я вполне поправилась для осуществления ее замыслов. Однажды, после того, как мы с ней вместо пообедали, она поздравила меня с выздоровлением – заслугу в том она целиком приписала себе. Начав столь радужно, закончила она ужаснейшим и подлейшим эпилогом: «Теперь вы, мисс Фанни, чувствуете себя вполне сносно, вы можете оставаться в моем доме столько, сколько хотите. Вы видели: я у вас ничего не просила – и достаточно долго. Но правду говоря, с меня требуют некоторую сумму денег, которая должна быть выплачена». С этими словами она вручила мне счета за квартиру, стол, оплату лекарств, услуг сиделки и т. д. и т. п. – всего на двадцать три фунта, семнадцать шиллингов и шесть пенсов. Все, что я могла отдать в покрытие этого долга (и об этом миссис Джонс прекрасно знала), не превышало и семи гиней, случайно оставшихся от наших с дорогим моим Чарльзом совместных сбережений. Тем не менее она пожелала знать, какой вид платежа я изберу! Разразившись потоком слез, я поведала ей о своем положении, а немного оправившись, добавила, что продам то немногое, что у меня есть из платья, и остальное верну ей, как только смогу. Однако расстройство мое, так отвечавшее ее мыслям, лишь еще больше ожесточило ее.

Ледяным тоном известила она меня, «что на самом-то деле сочувствует моим бедам, только должна же она и о себе подумать, хоть ей до боли в сердце жаль будет отправить такое нежное юное создание в тюрьму…». При словах «в тюрьму!» вся кровь, до последней капельки, застыла у меня в жилах, испуг так сильно на меня подействовал, что, побледнев и ослабев, словно преступник, впервые увидевший место собственной казни, я едва не упала в обморок. Моя домовладелица, которой хотелось всего-навсего припугнуть меня, не подвергая мое тело опасным для ее планов испытаниям, снова принялась успокаивать меня, сказав голосом, в котором звучало больше жалости и мягкости, что если она и дойдет до такой крайности, то только я буду тому виной; впрочем, по ее мнению, всегда в мире найдется друг, который сумеет устроить все в лучшем виде к обоюдному нашему удовлетворению, кстати, она пригласила этого друга выпить с нами чашку чая, так что уже сегодня мы сможем определенно разобраться во всех наших делах и заботах. На все это в ответ ни словечка: я сидела безмолвная, потерянная и перепуганная.

Миссис Джонс, верно рассудив о необходимости ковать железо, пока чувства мои не остыли, покинула меня, оставив один на один со всеми ужасами, порожденными воображением, смертельно раненным мыслью угодить в тюрьму и из одного только инстинкта самосохранения хватающимся за любой проблеск освобождения от этого.

В таком вот состоянии, погруженная в печаль и отчаяние, просидела я с полчаса, когда вернулась домовладелица. Увидев на моем лице выражение смертельного уныния и подавленности, все еще преследуя свои цели, она с личиной притворной жалости причитаниями своими призвала меня утешиться. Дела, уверяла она, совсем не так плохи, как это мне представляется, если, разумеется, я не хочу становиться врагом самой себе. Завершила она свою речь сообщением, что пригласила выпить со мной чая весьма достопочтенного джентльмена, который сможет дать мне самый лучший совет, как избавиться от всех моих несчастий. Сказав это и не дожидаясь ответа, она вышла и вернулась с этим весьма достопочтенным джентльменом, чьей весьма достопочтенной сводней она была и в этом, и в других случаях.

Войдя в комнату, джентльмен отвесил мне весьма учтивый поклон, на что я едва нашла в себе силы и присутствие духа ответить книксеном. Домовладелица, беря на себя все услуги в первой беседе (ибо я, сколько помню, никогда не видела этого джентльмена прежде), придвинула ему кресло, сама уселась в другое. За все это время никто не проронил ни слова, я на сей странный визит взирала с выражением глуповатого удивления на лице.

Подали чай, и домовладелица, не желая, полагаю, терять время, заговорила вдруг про мое молчание и застенчивость. «Ну же, мисс Фанни, – сказала она грубовато по-свойски, эдаким вальяжно-приказным тоном, – поднимите голову, деточка, и не позволяйте грусти портить ваше прелестное личико. Полноте! Погрустили и будет, ну же, расслабьтесь. Вот сидит достойный джентльмен, который узнал о ваших несчастьях и желает услужить вам. Вам бы следовало получше с ним познакомиться, бросьте вы церемонии и всякое такое, покажите товар лицом, коли можете».

В ответ на эту деликатную и красноречивую болтовню и джентльмен, заметив, как от испуга и удивления я не могу ни слова произнести в ответ, взял миссис Джонс в такой оборот за грубый подход к делу, что скорее потряс меня, чем расположил к признательности за доброе свое заступничество. Потом он обратился ко мне и рассказал, что ему превосходно известна вся моя история и все обстоятельства моего расстройства; что, по его суждению, жребий слишком жестокий выпал на долю моей юности и красоты; что он давно почувствовал симпатию ко мне и много обо мне расспрашивал миссис Джонс, здесь присутствующую; что, однако, узнав, как всецело я привязана к другому, он потерял было всяческую надежду на успех, как вдруг услышал, что фортуна неожиданно отвернулась от меня; он тут же отдал необходимые распоряжения домовладелице следить, чтобы я ни в чем нужды не знала, и что, не будь он принужден обстоятельствами абсолютно безотлагательными уехать за границу, в Гаагу, он сам бы ухаживал за мной во время моей болезни. Да, он просил домовладелицу представить его мне, но его возмущает ничуть не меньше, чем меня поражает, та бестактность, с какой миссис Джонс взялась обставлять обретенное им счастье; и вот, чтобы убедить меня, как неприятно ему ее поведение, как далек он от того, чтобы недостойным образом воспользоваться моим положением, и от того, чтобы располагать какими-либо гарантиями моей благосклонности, он у меня на глазах, сию же минуту полностью погасит мои долги миссис Джонс и вручит мне ее расписку, после чего предоставит мне самой решать, ответить ему отказом или согласием, сам же он ни в коем случае не может себе позволить силой добиваться моего расположения.

Пока он распинался о своих чувствах ко мне, я заставила себя взглянуть на него, окинув взглядом его фигуру: такая бывает у ладно скроенных, приятных джентльменов лет сорока; одет он был без затей, на одном из пальцев носил бриллиант, который радужно играл у меня перед глазами всякий раз, когда в разговоре джентльмен взмахивал рукой, это укрепляло меня во мнении, что он очень важный господин. Короче, он вполне мог бы сойти за того, кого обыкновенно называют благонамеренным злодеем, со всеми отличиями, естественными для людей его происхождения и положения.

Ответом на все его речи, однако, были лишь хлынувшие рекой слезы: успокаивая меня, они мешали мне говорить, что было весьма кстати, ибо я не знала, что сказать.

Вид мой растрогал его, как он сам мне позже сказал, невыносимо, и, желая дать мне хоть какой-то повод горевать поменьше, он вытащил кошелек, спросил перо и чернила, которые миссис Джонс держала наготове, и заплатил ей все до последнего фартинга (не считая щедрого вознаграждения, которое должно было последовать, но о котором я знать не должна); затем, держа расписку, как развернутое знамя, он настоял, чтобы я засвидетельствовала ее, водя моей рукой, в какую потом и вложил расписку, заставив меня препроводить ее себе в карман.

Душа моя еще не оправилась от ударов, ею полученных, и я никак не могла выйти из состояния то ли отупения, то ли меланхолической грусти. Заботливая домовладелица покинула комнату, оставив меня один на один с этим незнакомым господином, прежде чем я успела это заметить, а когда заметила, то никакой тревоги уже не испытывала, поскольку была безжизненна и равнодушна ко всему.

Джентльмен, не новичок в делах такого рода, приблизился ко мне и, делая вид, что успокаивает меня, сначала платком утер слезы, сбегавшие по моим щекам, а заодно решился и поцеловать меня. Я не противилась и не поощряла его, а сидела окаменев, сама себя рассматривая как товар, куплю-продажу которого я же и засвидетельствовала.

Меня нимало не заботило, что станет с моим истерзанным телом, не было во мне уже ни жизни, ни души, ни мужества, дабы противиться даже самому слабому натиску, не было даже присущего моему полу целомудрия: равнодушно сносила я все, что джентльмену было угодно. А тот, в порыве чувств перехода от одной вольности к другой, запустил руку между шейным платком и моей грудью, которую он время от времени потаскивал: не чувствуя сопротивления и видя, что – вопреки ожиданиям – все располагает к полному удовлетворению его желаний, он поднял меня на руки и понес, безжизненную и недвижимую, к постели, где бережно уложил и воспользовался тем, что мог делать все, что заблагорассудится. Какое-то время я просто не могла в толк взять, что ему надобно, пока, выбираясь из дремы бесчувствия, не обнаружила, что он уже погрузился в меня, а я лежу пассивно, не ощущая ни малейшего признака удовольствия – у охладевшего трупа едва ли было бы жизни и чувства меньше, чем у меня. Удовлетворив таким образом страсть, в которой почти вовсе не было сочувствия к состоянию, в каком я пребывала, он встал, оправил на мне одежду и вынужден был с большим трудом сдерживать приступы угрызения совести и бешенства, которые охватили меня (слишком поздно, должна признаться) из-за того, что на этой вот самой постели я терпела объятия совсем чужого человека. Я рвала на себе волосы, заламывала руки, била себя в грудь, как сумасшедшая. И когда мой новый господин (а теперь я так на него смотрела) пытался успокоить меня, то поначалу я-то весь гнев свой против себя обратила, ничуть не позволяя себе хоть частичку его направить против него; я умоляла его, скорее сдаваясь, чем гневаясь, оставить меня одну, по крайней мере, дать мне возможность наедине с собой спокойно пережить свою печаль. На это он ответил твердым отказом, сделав вид, будто опасается, как бы я не сделала с собою что-нибудь нехорошее.

Бурные страсти редко длятся, а у женщин – и того меньше. Мертвое затишье пришло на смену буре, завершившейся обильным потоком слез.

Всего несколько мгновений назад скажи мне кто-нибудь, что я буду принадлежать какому-то другому мужчине, помимо Чарльза, я бы плюнула тому в лицо; предложи мне кто-нибудь бесконечно большую сумму денег, чем те гроши, за которые у меня на глазах меня купили, я бы с презрением и хладнокровно отвергла такое предложение. Только наши достоинства и наши пороки слишком зависят от обстоятельств. Неожиданно я, как осажденная крепость, оказалась в полном окружении: разум предал меня, долгая и жестокая скорбь ослабила, а ужасы тюрьмы заворожили: я смею надеяться на то, что падение мое более простительно, если учесть, что я в нем никакого участия не принимала и никоим образом ему не способствовала. И все же так уж считается, что первое удовлетворение является решающим: раз этот господин уже преступил черту, то я не вправе, как считала, отказывать в ласках тому, кто однажды успел ими воспользоваться, неважно, каким способом. Утешая самое себя такой мудростью, я полагала себя в такой его власти, что без борьбы или гнета принимала поцелуи и объятия; не то что бы они – пока еще – доставляли мне хоть какое-то удовольствие или чтобы чувствительность брала верх над отвращением в душе моей, все, что я сносила, я сносила и терпела из своеобразной признательности и, если уж на то пошло, после того, что уже произошло.

Он был, однако, настолько осторожен или внимателен, что не пытался вновь впадать в такие крайности, какие только что довели меня до буйного помешательства, теперь – сберегая приобретенное – он ограничился тем, что принялся постепенно ласками возбуждать меня, терпеливо дожидаясь, пока плоды его щедрости и приятного обхождения вызреют, а не срывать их зелеными, как то случилось прежде, когда, не удержавшись от искушения, он воспользовался моей беспомощностью и, сгорая от вожделения, излил свою страсть в безжизненное, бесчувственное тело, мертвое для любой радости: никакого удовольствия не получая, не было оно способно никакого удовольствия дарить. Впрочем, одно я знала определенно: в душе своей я так до конца и не простила ему те ухищрения, какими он воспользовался, чтобы овладеть мною. Между прочим, коль скоро речь зашла, то не скрою: позже, когда он убедился, что оставить меня ему вовсе не так легко, как было приобрести, я вправе была почувствовать себя польщенной.

Между тем вечер давно наступил, появилась служанка накрывать к ужину, и я с ликованием поняла, что домовладелица, чей один лишь вид отравлял все во мне, нам докучать не станет.

Вскоре подали прихотливый ужин, сопровожденный бутылкой бургундского и прочими деликатесами.

Служанка вышла, джентльмен настоял – с неожиданно милой горячностью, – чтобы я села в кресло у камина и если не предпочту откушать сама, то стала бы смотреть, как ест он. Я подчинилась, хотя душа наполнилась скорбью при сравнении тех восхитительных tête-â-tête с бесконечно дорогим мне юношей и этой вымученной, до безобразия ужасной сценой, в какую ввергла меня жестокая необходимость.

За ужином, потратив великое множество слов, чтобы смирить меня с выпавшей судьбой, он сообщил, что зовут его Г., что он брат графа Л., что, получив возможность – не без помощи моей домовладелицы – увидеть меня, он понял, что я во всем отвечаю его вкусу, и потому поручил миссис Джонс во что бы то ни стало добыть ему меня, что теперь вот наконец он преуспел в этом к огромному его удовольствию, что он от всего сердца желает и мне такого же громадного удовольствия; вдобавок он долго уверял, что у меня нет и не будет причин сожалеть о знакомстве с ним.

Пока он говорил, я едва-едва управилась с половинкой куропатки да выпила бокала три-четыре вина, которое он мне настойчиво предлагал для восстановления сил; не знаю, было ли что-то подмешано в вино или ничего такого уже не требовалось для того, чтобы затеплился во мне естественный пыл моего организма, и пламя разошлось по нему знакомыми путями, но только я больше не чувствовала неприязни, а тем паче отвращения к мистеру Г., как то было до сих пор. Конечно, в этом изменении чувств не было ни грана любви: любой другой мужчина мог бы, окажись он на месте мистера Г., проделать для меня и со мной все то же самое, что и он проделал.

Вечных скорбей – во всяком случае, на земле – не существует; не скажу, что я избавилась от своих, но они словно замерли на время, в сторонку отошли: душа моя, столь долго переполнявшаяся ужасами и мучениями, стала расправляться и открываться навстречу малейшему проблеску разнообразия или развлечения. Немного поплакала – и слезы облегчили меня; повздыхала – и, кажется, легче стало бремя, навалившееся на меня; выражение лица моего, если и не светилось жизнерадостностью, то, по крайней мере, сделалось более спокойным и живым.

Мистер Г., не сводивший с меня глаз, очевидно, уловил эту перемену и прекрасно понял, как воспользоваться ею: нетерпеливо отодвинул он в сторону стол, разделявший нас, сблизил бок о бок наши кресла и, улестив меня всяческими обещаниями и увещеваниями, скоренько взял меня за руки, принялся целовать, снова вольничать с моей грудью, которая на сей раз легко высвободилась из-под пребывавшего в беспорядке белья и теперь вздымалась и трепетала не столько от возмущения, сколько от страха и стыдливости, вызванных тем, что весьма фривольно обращается с нею человек, в общем-то, незнакомый. Вскоре, однако, для восклицаний у меня повод стал посерьезнее: стремительно нагнувшись, он запустил руку под юбки и устремил ее вверх по ногам, выше подвязок, откуда отправился в путь, который прежде был найден им столь открытым и беззащитным. Только на сей раз ему никак не удавалось развести плотно сдвинутые мною бедра; я запротестовала, довольно робко, умоляла оставить меня в покое, ссылаясь на нездоровье. Ему же в моем сопротивлении виделось больше проформы и манерничанья, чем искренности, а потому поползновения свои он прекратил, но только при непременном условии, чтобы я тотчас же укладывалась в постель, пока он отдаст кое-какие распоряжения домовладелице, когда же он вернется через час, то надеется найти меня более отзывчивой к его страсти, чем теперь. Я не соглашалась и не возражала, но то выражение, с каким я выслушивала его требование, подсказало ему, что я уже не чувствую себя хозяйкой настолько, что могла бы отвергнуть его.

С этим он и оставил меня, но не прошло и минуты-другой после его ухода, не успела я еще хоть сколько-нибудь собраться с мыслями, как вошла посланная хозяйкой служанка с маленькой серебряной мисочкой, наполненной так называемым «невестиным напитком», поссетом из горячего молока с сахаром и пряностями, створоженного вином, который мне предстояло отведать, прежде чем ложиться в постель. Так я, в конце-то концов, и сделала, а вкусив напитка, сразу же ощутила жар: огонь побежал по всему моему телу, словно удирающий от собственной совести воришка, орущий «держи вора!», я горела, я пылала, я страдала без – хотя бы малюсенького – желания мужчины, какого угодно мужчины.

Едва я улеглась, служанка забрала свечу и, пожелав мне спокойной ночи, вышла из комнаты, затворив за собой дверь.

Она еще не успела сойти вниз по лестнице, как дверь тихонько приоткрылась и в комнату проскользнул мистер Г., уже одетый в халат и в колпаке, в руках он держал подсвечник с двумя зажженными восковыми свечами. Прихода его я ждала, только все же, когда он притворил дверь, почувствовала неясную тревогу. Он же на цыпочках подошел к кровати и ласковым шепотом произнес: «Дорогая моя, умоляю, не пугайся… Я буду очень осторожен, очень добр к тебе». С этими словами он быстренько разделся и юркнул в постель. Все же, пока он раздевался, я успела рассмотреть его дюжую, ладную фигуру, крепкие мышцы и даже на вид колючую косматую грудь.

Принявшая на себя новый груз, кровать еще раз всколыхнулась. Мистер Г. улегся с краю, там, где поставил горящие свечи, несомненно, для того, чтобы удовлетворить все свои чувства, ибо, поцеловав меня, он тут же стянул вниз покрывало и простыни. Увидев меня полностью обнаженной, во весь рост, он пришел в такой восторг, что ринулся покрывать множеством поцелуев меня всю, с ног до головы, не пропуская ни единой частички тела. Потом, стоя на коленях между моих ног, он задрал рубашку и обнажил волосатые ляжки, меж которыми торчала твердая дубина, красная с верхушки и основанием уходящая в густейшие заросли вьющихся волос, которыми живот его порос до самого пупка и какие очень походили на мочало; скоро я ощутила, как цепляется оно за мои волосинки, как переплелось с ними, когда вбитый им по самую шляпку гвоздь не оставил между нашими телами никакого зазора, кроме перепутавшихся волос.

Теперь я уже чувствовала, что было во мне, теперь его движения дали моему естеству в излюбленных его местах такие мощные толчки, на какие оно больше не могло не отозваться и не тронуться в тот же путь; все животные чувства мои без какой бы то ни было моей воли, сами по себе устремились в этот центр соблазна, немного времени потребовалось, чтобы, полыхающая внутри и до невыносимейшей муки возбужденная, я отрешилась от всего, что меня сдерживало, всецело отдалась во власть чувств; извержениям удовольствия я предалась, как всякая обычная женщина, и могла лишь сожалеть – в строгости все еще верной любви, – что никак не в силах их сдержать.

Только, о-о! Какая же невообразимая пропасть между этой чувственностью чисто животного удовлетворения, когда соитие приходится выносить в пассивном сопряжении тел, и тем сладостным буйством, той бурей кипящего восторга, какие венчают утехи взаимной любовной страсти, когда два сердца нежно и неразрывно сливаются в едином порыве радости, дающей душу и вдохновение страсти, стремящейся к завершению и не желающей конца, при котором простые, преходящие желаньица исчерпывают себя, когда они умирают от неумеренности удовлетворения!

Мистера Г. различия такого рода, по-видимому, не трогали. Он едва ли дал себе и мне передохнуть хоть немного, как будто сам себе решил доказать, что внешние признаки принадлежности к полу мужескому ему не для украшения даны: всего через несколько минут он смог возобновить наступление, предварив его ураганным огнем поцелуев, и ринуться тем же порядком и тем же путем, что и прежде, причем с не меньшим пылом. В таких вот непрерывных схватках он без устали упражнял меня до самого рассвета; этого времени мне полностью хватило, чтобы оценить все достоинства его крепко сбитого тела, саженных плечей и широкой груди, твердых – буграми – мышц; короче, всех тех примет мужской доблести, что позволили бы ему сойти за неплохой образчик наших древних здоровяков-баронов, рубившихся в сражениях боевыми топорами. В теперешние времена раса эта, изысканно утонченная, как-то измельчала, обрела более хрупкие, но тщательно отделанные формы наших чувственных слюнтяйчиков-аристократов, которые так же бледны, так же милы и почти так же мускулисты, как и их сестры.

Довольный, что начало дня озарило его триумф, мистер Г. предоставил меня освежающему воздействию отдыха, в котором мы оба нуждались, а потому тотчас же провалились в глубокий сон.

Проснулся он на какое-то время раньше меня, но все же не стал тревожить мой покой, так часто нарушавшийся им до этого; стоило мне, однако, едва-едва отрешиться от сна (а это произошло, когда уже перевалило за десять часов), как я вновь принуждена была испытать на себя его мужскую силу.

Около одиннадцати появилась миссис Джонс с двумя тарелками превосходнейшего, вкуснейшего супа, который она приготовила, зная по опыту, что в таких случаях требуется. Не стану повторять обильных ее комплиментов, этих лицемерных фраз добропорядочной сводни, которыми она нас приветствовала; при виде ее кровь едва не закипела у меня в жилах, но я постаралась унять свои чувства: куда больше занимали меня тревожные мысли о том, каковы же будут последствия того, что уже произошло.

Очевидно, мистер Г. уловил мое беспокойство и не дал мне долго изнывать в нем. Он поведал, что чувство его ко мне так искренне и цельно, что для того, чтобы я представила себе это, он начнет с главного: уберет меня из дома, по многим причинам для меня неприятного и неприемлемого, и перевезет в более подходящее жилище, где сумеет окружить всеми мыслимыми заботами. Не желая, чтобы я за чем бы то ни было обращалась к домовладелице и вообще никаких беспокойств не испытывала, пока он не вернется, он оставил мне, прежде чем уйти, кошелек с двумястами двадцатью гинеями – все, что было при нем и что, как он выразился, должно наполнить мой карман, пока не подоспеют новые вложения.

Стоило ему уйти, как меня охватили чувства, обычные для тех, кому суждено впервые отправиться в плавание по морю порока (моя любовная привязанность к Чарльзу никогда не виделась мне в таком свете): волны его меня подхватили, укачали и унесли в открытое море, возврата на берег откуда уже не было. Ужасающая нищета моя, моя признательность, а больше всего, если сказать сущую правду, избавление, отвлечение, которые стала я находить в новом своем знакомстве, от черных мыслей, разъедавших душу все время, с самого первого дня отсутствия моего дорогого Чарльза, – все это сообща действовало на мое сознание, заглушая в нем любые иные, благородные и целомудренные, порывы. О Нем, о моем первом, моем единственном и ненаглядном, я по-прежнему думала с умилением и грустью нежнейшей любви, переполняясь горечью от осознания того, что я больше его недостойна. С ним рядом, за ним я могла бы весь белый свет пройти с нищенской сумой, но не было у меня, несчастной в судьбе своей, ни добродетели, ни мужества, какие позволили бы мне пережить разлуку с ним!

Не знаю, возможно, не окажись мое сердце столь переполнено другим, мистер Г. и смог бы стать единственным его господином; только в переполненном сердце места ему не было и лишь волею странных переплетений судеб сделался он моим властелином, постепенно все больше и больше отдаваясь очарованию моих прелестей, они стали единственным предметом его помыслов и страсти, что, понятно, не могло быть основой для любви очень нежной или очень долгой.

Вернулся он лишь к шести часам вечера, чтобы забрать меня в новую мою обитель. Вещи мои были упакованы и погружены в наемный экипаж; жалеть о расставании с домовладелицей не приходилось, не было, я это чувствовала, у меня причин преисполняться к ней благодарностями, а для нее было безразлично, съеду я или останусь, лишь одно ее интересовало: какой с этого можно получить доход.

Вскоре мы добрались до дома, предназначенного для меня, – обычного купеческого дома, хозяин которого, скажу интереса ради, прямо-таки боготворил мистера Г. и сдал ему второй этаж, довольно изысканно обставленный, за две гинеи в неделю. Этот этаж и был отдан в мое распоряжение вместе с горничной, что прислуживала мне.

В тот вечер он остался со мной. Из ближайшей таверны нам доставили ужин, отдав которому должное и сопроводив его бокалом-другим веселящего вина, я с помощью горничной отправилась в постель.

Вскоре за мною последовал и мистер Г., невзирая на усталость, оставшуюся еще с прошлой ночи, не было мне от него ни пощады, ни снисхождения: как он выразился, держаться на высоте его обязывало проявление почтения к новому моему жилищу.

Утро давно уже было в разгаре, когда мы только приступили к завтраку; лед был сломан, душа моя, не изнывавшая более от любви, почувствовала себя на воле и обретала радость в таких пустяках, как милостивое расположение мистера Г.; ухаживания его отзывались во мне обычным тщеславием, свойственным нашему полу. Шелка, кружева, сережки, жемчужное ожерелье, золотые часики – короче, дорогие подарки и наряды щедрым потоком хлынули на меня; чувство, всем этим вызываемое, не способно, конечно, сотворить чудо воскрешенной любви, но ему вполне по силам внушить некую благодарную и нежную привязанность, весьма похожую на любовь. Осознание этого различия отравило бы удовольствие девяти десятым собственников-содержателей в столице, поэтому-то, полагаю, имелись очень веские причины, по которым весьма немногие из них вообще вдавались в подобные тонкости.

Итак, я сделалась любовницей на содержании, хорошо устроенной, вполне достаточно оплачиваемой и свободной в выборе любых нарядов.

Мистер Г. был по-прежнему добр и нежен ко мне, но при всем при том я была далека от счастья, не только потому, что тоска по дорогому для меня юноше, пусть частенько и притуплявшаяся или отступавшая, в определенные печальные минуты вспыхивала с удвоенной силой, но и потому, что я нуждалась в большем общении, в большем разнообразии. Сам же мистер Г. настолько превосходил меня во всем и так часто давал мне это почувствовать, что это не могло не отразиться, причем в худшую сторону, на признательности, какую мне полагалось бы к нему испытывать. Он сумел завоевать мое уважение, но ему было не до воспитания во мне тонкого вкуса: я не годилась ему в собеседницы ни в какой беседе, если не считать одного сорта разговора, так что в моей удовлетворенности зияли томительные провалы, если она не наполнялась любовными утехами или иными развлечениями. Такой искушенный сердцеед, много сведущий в том, что касается женщин, каким был мистер Г., немало их познавший, без сомнения, вскоре почувствовал мою неловкость; вряд ли он это одобрил или из-за этого я больше ему нравилась, но все же он был достаточно любезен, чтобы баловать меня.

В моем доме он устраивал званые ужины, на которые приглашал нескольких своих сотоварищей по утехам вместе с их любовницами. Так попала я в круг знакомств, где вскоре с меня содрали последние остатки стыдливости и целомудрия, какие только могли еще уцелеть от моего деревенского воспитания и какие оставались, на праведный вкус, возможно, величайшими из моих прелестей.

Мы обменивались визитами, церемонно, насколько только могли, подражая всем напастям, безрассудствам, дерзостям и грубостям знатных женщин. Новые мои подруги лишь понапрасну теряли время, увиваясь вокруг благородных дам, в малюсенькие их головки даже не закрадывалась мысль о том, что не сыскать на свете занятия более глупого, более плоского, более безвкусного и бесполезного, чем, говоря обобщенно, тот образ жизни, что они вели: ведь было бы то угодно мужчинам, они стали бы почитать их как собственных тиранов своих, это точно!

Среди любовниц на содержании (а я теперь познакомилась со многими из них, не считая некоторых полезных матрон, живших тем, что посредничали для них) я едва ли знала такую, которая совершенно искренне не ненавидела бы своего содержателя, потому они, разумеется, мало смущались, если вообще смущались, любой изменой, какую скрытно могли себе позволить. У меня же не было намерения обманывать своего господина: мало того, что любое проявление ревности с его стороны не пробудило бы во мне никакого желания или не дало бы мне повода сыграть с ним такого же рода шутку, к тому же всегдашняя щедрость, обходительность и заботливость принуждали меня уважать его и, не затрагивая моей души и моего сердца, обеспечивали ему мою верность. Ко всему, не находилось пока никого, кто мог бы поколебать или перевесить ставшую привычной привязанность, какую я заставляла себя испытывать к мистеру Г., и я была уже накануне того, чтобы обрести, благодаря нескончаемой его добровольной щедрости, скромные средства, дававшие достаток в жизни, когда произошел случай, после которого все созданное этим джентльменом, что располагало к нему, разлетелось в прах.

Случилось это к концу седьмого месяца моей жизни с мистером Г. Однажды, вернувшись от соседей, где обычно я проводила времени больше, чем в тот раз, я увидела, что входная дверь открыта и в ней, болтая с товарками, стоит наша прислуга, – этим объясняется то, что я прошла в дом без стука, когда же я проходила, горничная сказала мне, что мистер Г. наверху. Я поднялась наверх, зашла в собственную спальню затем только, что бы снять шляпку и т. д., после чего, как то уже стало привычным, подождать его в гостиной, соединявшейся дверью с моей спальней. Пока я занималась шляпными заколками, мне почудилось, будто я слышу голос своей горничной Ханны и какую-то возню. Любопытство мое было возбуждено, и я тихонько подкралась к двери, в одной из досок которой выпал сучок, отчего образовался превосходный глазок, он-то и дал мне возможность увидеть сцену страсти; участвовавшие в ней актеры предавались игре так истово, что даже не расслышали, как я открывала дверь, ведущую с лестницы в мою спальню.

Прежде всего в увиденном меня поразил сам мистер Г., волоком тащивший это грубое деревенское соломенное чучело к дивану, стоявшему в углу гостиной. Девица отвечала на это всего лишь подобием ужасно шумливого и ужасно вульгарного сопротивления, стеная так громко, что даже я, стоявшая у двери, едва-едва могла расслышать: «Сэр, умоляю, нет… оставьте меня… не про вашу я честь… не вам же, в самом деле, унижаться из-за такого неказистого тела, как у меня… Господи! Сэр, хозяйка же может домой прийти… не должна я… я закричу…». Все эти словеса никак не помешали ей позволить дотащить себя до дивана, на который она после не такого уж и сильного толчка с легкостью дала себя повалить. Когда же джентльмен запустил руки в цитадель ее ЦЕЛОМУДРИЯ, она, видимо, решила, что пришло время прекратить причитания и всяческое дальнейшее сопротивление бесполезно. А он, набросив нижние юбки на ее сделавшееся багровым лицо, нашел под ними пару толстых, пухлых, внушительного вида ляжек, впрочем, терпимо белых; их он и водрузил себе на чресла, затем обнажил изготовленное для боя орудие и ударил им в тот провал, который, очевидно, оказался куда менее труднопроходимым, чем он льстил себя надеждой обнаружить (надо сказать, между прочим, эта девка удрала из своей деревни, обзаведясь внебрачным плодом), все в его движениях говорило о том, что попал он в обитель весьма и весьма просторную. После того, как джентльмен закончил, его ДОРОГУША поднялась, одернула юбки, поправила передник и платок на шее. Мистер Г. выглядел несколько глуповато, вытащив из кармана деньги, он отдал их ей довольно безразлично и равнодушно, твердя, что нужно быть послушной девочкой да помалкивать.

Если бы я любила этого человека, то, смею Вас уверить, натура моя не позволила бы мне спокойно наблюдать за всей сценой: уж я влетела бы туда и показала бы, какова я в роли взбешенной от ревности принцессы! Но любви не было и в помине: задета была единственно моя гордость, отнюдь не сердце или душа, поэтому мне не нужно было особо себя пересиливать, дабы, оставаясь в полном рассудке, убедиться, как далеко способен джентльмен зайти.

Дождавшись конца этого непристойнейшего из всех подобных делишек, я тихо удалилась в свою уборную, где и стала раздумывать над тем, что мне делать дальше. Первое, что пришло в голову, было, естественно, желание побежать назад и устроить этой парочке скандал, что, если разобраться, отвечало охватившим меня в тот момент чувствам, к тому же и давало им немедленный выход. Поразмыслив, однако, не очень ясно представляя, к каким последствиям приведет мой поступок, я стала склоняться к тому, чтобы приберечь свое открытие до более удобного случая, а пока позволить мистеру Г. пополнить мой достаток. Это условие я вовсе не считала диким, ведь сама-то я, разумеется, с этим управиться никак не могла: зато могла либо ускорить дело, либо его разрушить. С другой стороны, оскорбление казалось слишком велико, слишком возмутительно, чтобы не помыслить о том или ином виде отмщения – даже и помыслы об этом возвращали мне душевный покой. В восхищении от самого путаного плана мести, родившегося у меня в голове, я с легкостью взяла себя в руки, чтобы выдержать роль полного неведения, какую я себе ранее уготовила. И когда вся это карусель мыслей прокрутилась и встала у меня в сознании, я на цыпочках пробралась к двери, с шумом ее открыла, делая вид, что только-только вернулась домой, и после небольшой паузы (пока я якобы разделась) открыла дверь в гостиную. Войдя, я увидела, как эта неряха раздувает пламя в камине, а мой верный пастырь вышагивает по комнате и насвистывает, холодный и отстраненный, будто ничего и не произошло. Не думаю, однако, что у него появился веский повод похвастаться тем, как ему удалось меня провести: я все же с достоинством поддержала присущую нашему полу предрасположенность к искусству, подойдя к нему с обычной открытостью и откровенностью, с какой постоянно его встречала. Он ненадолго задержался, затем извинился, что не сможет провести со мной вечер, и откланялся.

Что касается этой девки, то для меня она, во всяком случае как прислужница, пропала: и сорока восьми часов не прошло, как ее высокомерность – результат того, что произошло между нею и мистером Г., – дала мне такой очевидный повод в одну минуту уволить ее, что не сделать этого было бы просто чудом. Так что мой джентльмен не смог выразить несогласия по этому поводу, и у него не появилось ни малейшего подозрения относительно истинных моих мотивов. Что стало с нею потом, про то не ведаю, но, памятуя о присущей мистеру Г. щедрости, могу предположить, что без заботы он ее, безусловно, не оставил, но и в связь с ней, надеюсь, больше не вступал. Его снисхождение к такому грубому лакомству объяснялось лишь внезапной вспышкой вожделения при виде пышущей здоровьем, полногрудой и податливой деревенщины и было не более странным, чем голодание или, напротив, прихотливый аппетит для человека, привыкшего к мясным блюдам из вырезки, но решившего резко изменить диету.

Если бы я рассматривала выходку мистера Г. только в такой гастрономической плоскости или довольствовалась бы тем, что рассчитала прислугу, я рассуждала и поступала бы верно; только я, будучи во власти всяческих надуманных бед и прегрешений, сочла, что мистер Г. чересчур дешево отделается, если я не пойду дальше в отмщении своем и не отплачу ему, что в точности отвечало состоянию моей души, тою же монетой.

Сей достойный акт справедливости не заставил себя ждать, слишком уж накипело у меня на сердце.

Недели за две до того мистер Г. взял к себе в услужение сына одного из своих арендаторов, только что приехавшего из деревни очень симпатичного паренька лет девятнадцати, не больше, свеженького, словно роза, с фигурой, ладно скроенной и крепко сшитой. Короче, внешность его послужила бы приличным оправданием любой женщине, какой он пришелся бы по сердцу, даже если бы мысль об отмщении и не туманила ей голову: любой женщине, говорю я, у кого нет предрассудков и у кого достаточно сообразительности и присутствия духа, чтобы предпочесть высшее из наслаждений высотам гордости.

Мистер Г. облачил парня в ливрею, и основным делом его стало (после того, как ему показали, где я живу) приносить и относить письмо и записочки от своего господина ко мне и обратно. Положение содержанки, как можно догадаться, не из тех, что вызывают уважение даже в среде презреннейшей части человечества, того меньше стоило ждать его от людей неотесанных и невежественных. Неудивительно потому, что я не могла не замечать, как этот малый, посвященный в смысл моих отношений с господином его приятелями слугами, бывало, конфузясь, взирал на меня с той стыдливостью, какая для нашего пола выразительнее, трогательнее и желаннее, чем любые иные проявления чувств. Фигура моя его, видимо, очаровывала, но в скромности и невинности своей он, верно, и не подозревал, что наслаждение разглядывать меня дарили ему любовь или вожделение; глаза же его, от природы похотливые, а тут еще и озаренные страстью, говорили куда больше, чем он даже предполагал их способными выразить. Таким образом, сказать по правде, я всего-навсего заметила миловидность юноши, ни в малой степени не кокетничая с ним: уже одна только гордость уберегла бы меня от подобного, если бы мистер Г. не опустился до случки с горничной, к которой он даже вполовину человеческой страсти воспылать не мог, и не подал бы тем самым опасный для меня пример, так что теперь я стала смотреть на этого паренька как на во всех отношениях очаровательный инструмент замышленной мною отплаты мистеру Г. по обязательству, при котором я скорее совесть в себе убила бы, чем осталась у него в долгу.

Рассчитывая добиться исполнения своего замысла, я два-три раза, когда этот молодец приходил с записочками, устраивала так, что он – словно само собой, будто невзначай – оказывался у моей постели, когда я еще не вставала, или в моей уборной, когда я одевалась; я беззаботно показывалась или позволяла себя разглядывать, и тут – будто безо всякого умысла – то грудь порой обнажала чуть больше, чем следовало, то волосы, делавшие столь прелестной мою головку, распускала, погружая в их естественный водопад расческу, а то с ножки стройненькой вдруг спадала подвязка, которую я позаботилась не завязать перед его приходом, и направляла его мысли в нужное мне русло, что подтверждали вспыхивавшие глаза паренька и румянец на его щеках; довершали дело особенные легкие пожатия руки, когда я забирала у него послания.

Убедившись, что он уже достаточно созрел и распален для моих целей, я поддала жару, задав ему несколько наводящих вопросов, вроде таких: а нет ли у него любовницы?.. она красивее, чем я?.. смог бы он влюбиться в такую, как я?.. ну, и всякое такое. На все на это краснеющий простак отвечал прямо, как мне того хотелось: его охватывала скованность, свойственная подлинному естеству и нетронутой невинности, и в то же время держался он со всей неуклюжестью и простотой деревенского обращения.

Решив, что он уже дошел до отметки, для него предназначенной, я однажды, ожидая его к определенному часу, позаботилась о том, чтобы убрать все преграды с пути, мною замышленного. Все было готово; он подошел к двери гостиной и постучал, я пригласила его войти, что он и сделал, притворив за собой дверь, и я тут же убедила его закрыть двери изнутри на задвижку, делая вид, что без этого ее может распахнуть сквозняком.

Сама же я во весь рост вытянулась на том самом диване, который был свидетелем вежливых утех мистера Г. Я была в том состоянии раздетости, какое достигается тщательной небрежностью, свободой одеяний и их крайне возбуждающим беспорядком: никаких корсетов, никаких фижм и кринолинов… никаких помех, никаких препятствий и в помине нет. С другой стороны, он стоял несколько в отдалении, и взгляд мой охватывал целиком всю его красиво очерченную, ладную фигуру здорового деревенского парня, от которого исходила сладостная свежесть цветущей молодости; блестящие совершенно черные кудри его, удачно обрамлявшие лицо крупными завитками, были мило подобраны сзади; новые плотно облегающие лосины хорошо очерчивали налитые, словно вылепленные бедра, белые чулки, расшитая позументом ливрея, косая сажень в плечах – все это вместе являло картину, на которой красоты плоти и крови никак не ущемлялись скудостью наряда, более того, им даже шла его щеголеватая аккуратность и простота.



Поделиться книгой:



Регистрация