Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Сочинения - Роберт Отто Вальзер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Гёте смотрит на Ленца, ухмыляется.

Улица. Дождь.

Ленц: Здесь все мне кажется варварским. Я опускаюсь. Ни намека. Иллюзии исчезают. Больше нет снов. И как же все мертво, душно. И почему именно сейчас дождь? Зачем вообще нужен дождь? Дождь нужен для того, что в мире есть зонты и мокрые улицы. У меня жжет под глазами. Больше всего мне хотелось бы сейчас ползать. Эта вечная ходьба. Что за глупые усилия…

Ваймар. Зал в замке.

Герцогиня: Так вот, значит, как вы выглядите? Не смущайтесь, подойдите ближе. Будьте уверены, вам здесь рады. А ваши драмы похожи на вас. В них так же есть что-то робкое и вместе с тем дикое. Оставьте это всё и будете получать больше наслаждения от костра поэзии и от самого себя. Но мне и правда очень радостно, что вы нашли в себе расположение придти к нам, надеюсь, вам у нас приятно. В жизни должно быть известное приятное тепло, а также известная уместная широта. Но я будто собралась читать вам доклад. Я не хочу да и не должна этого делать; я должна лишь радоваться всем сердцем, что вы здесь, и я радуюсь, можете мне поверить. Вы уже нашли подходящее жилище? Да? Это хорошо. Наш Ваймар может стать для вас родным, тут есть кое-что. Ну а вам следует принять это, как оно есть, и наслаждаться. Если вас увидят в таком виде, то обязательно подумают, что вас следует немного вышколить. Не обижаетесь, что я разговариваю с вами с теплотой? Нет? Тем лучше. Но я тут болтаю, а меня ждет герцог.

Ленц, краснея; очень неуверенно, хочет что-то сказать.

Герцогиня: Ах, только без особых благодарностей. Как-нибудь в другой раз. Или лучше вовсе не надо. Ваше лицо мне нравится. Этого достаточно. Оно уже давно высказало все приличия и вежливости. Я позабочусь о том, чтобы мы увиделись вновь. (уходит)

Ленц: Я парю? Где я?

Терраса. Вид на парк.

Ленц: Я ничего не пишу, не творю. Вечные книксены и любезности. Холод, формальности. Я все еще человек? Почему я разочарован? Почему я не хочу ни к чему в мире прикипеть? В Страсбурге все было иначе. Но разве там было лучше? Не знаю. Неужели я нигде не могу обосноваться? Неужели я нигде не могу задержаться? Я боюсь себя. Я ужасен.

Ночь. Комната придворной дамы графини ***.

Графиня: Это еще что?

Ленц: Позвольте, позвольте же. Доставьте мне наслаждение, позволив лежать у ваших ног. Как прекрасен, как утешителен для измученной жаждой, ужасно истерзанной души этот момент. О, не звоните, не зовите ваших людей. Разве я разбойник, взломщик? Конечно, я заявился без приглашения. Где любишь, разве следует там заботиться о нелепых обычаях? Как вы прекрасны, и как я счастлив, и как пламенно, как искренно я желаю не вызвать в вас недовольства. Разве могут обидеть вас слова, исходящие из груди человека, молящего вас? Конечно, это возможно, конечно, конечно. Разве мог я вас обидеть, побеспокоить вас хотя бы одним вздохом? Как это могло произойти? Не смотрите, не смотрите на меня так строго. Ваши прекрасные глаза не заслуживают, чтобы вы так холодно, так недружелюбно, так нехорошо смотрели. Спасите меня. Я предан гибели, если вы не испытываете ко мне чувства. Вы не испытываете? Не можете? Раздавлен ли я? Потерян ли я со всеми своими небесно-прекрасными мечтами? Знаете ли вы, какие сладкие, какие прекрасные мне снятся сны? Но я не знаю, что еще сказать. Я должен замолчать, я должен осознать, что я совершил наивысшую непристойность, я должен почувствовать, что все холодно, что все кончено.

Графиня: Нет слов.

Ленц: Как ты прекрасна. Грудь, руки, тело. Могла ли вся эта роскошь соединиться еще слаще!

Графиня: Немедленно удалитесь. Надо ли и говорить, что вы доказали, как вы отчаянны, как вы невозможны. Вы что, лишились здравого смысла? Видимо, так.

Кабинет герцога.

Гёте: Он осел.

Герцог: Несчастный ребенок. То, что он сделал, просто непостижимо. Его следует аккуратным манером удалить. Мой двор не может терпеть подобного.

Якоб Михаэль Райнхольд Ленц (Jakob Michael Reinhold Lenz, 1751–1792) — немецкий драматург. Причины ссоры Ленца с Гёте и его высылки из Ваймара остаются неизвестными, однако вероятно, что дело во влюбленности обоих в Фредерике Брион, а также в психическом расстройстве Ленца (он страдал от кататонической шизофрении). В 1781 г. Ленц перебрался в Москву, где занимался историей, его поддерживали Николай Новиков и Карамзин. Драма Ленца Солдаты послужила основой пьесы Бюхнера Войцек, а биография — психологической новеллы того же автора Ленц.

Гермер

Все-таки в должности что-то есть. Совершенно точно. Каждому ясно, что с положением в свете связаны сотни маленьких удовольствий, удобств и приятностей, например, очаровательное, спокойное членство в литературном салоне. У кого есть положение, тот может позволить себе уютные вечера с пивом. Регулярный доход по вечерам сидит на концерте или в театре. Хороший месячный оклад с размахом и самоуверенностью устраивает маскарады. И все же от должности зависит нечто, что не изящно, среди прочего подрыв телесного и духовного здоровья. Дальнейшее есть скромное напоминание о человеческой нервной системе.

Гермер, многолетний обладатель тяжелого чиновничьего портфеля, больше не мог выносить дыхание и телесное сложение коллег. Кто здоров и крепок, тот охотно шутит, Майер из сельского отдела и Штадтхаус, к примеру. Эти двое первостатейные шутники. Гермер же нетерпелив. Кто нетерпелив, ненавидит шутки таких завзятых едоков сарделек. Кроме того, за срок, который он провел на посту, он слегка повредился духом. Конечно, он еще исполнял обязанности, но уже собрав последние силы своего гения. Да-да, такое вот положение.

Почти ежедневно в известном банке, этак около двух часов дня, устраиваются бесплатные представления. Допускаются, конечно, только служащие и счетоводы, но и это вполне приличная публика. И вот они стоят в полном составе, Зенны, Глаузеры, Таннеры, Хельблинги, Шюрхи, Майеры из самых разных мест, Бинцы и Вундерли. Непринужденно, с сигарой во рту, занимают сидячие и стоячие места. Аромат и настроение, суматоха и личные цели, особенное и всеобщее, а снаружи светит солнце. «Господин Гермер!» — говорит кто-то. Этот кто-то медленно подходит к Гермеру и встает вплотную к нему. «Пустите меня! Прочь!» — говорит Гермер, отмахиваясь с омерзением. Все сотрясается и содрогается от смеха. Да-да, такой вот обеденный перерыв с душком.

У тех кто здоров, краснощек и крепок, у таких всегда должен быть кто-то для игр, развлечения и причинения боли. Тут уж милые дети дают превосходный пример. Как приятно, а какой звучный смех, божественно! Святой смех! Боги Олимпа тоже ведь служащие. Они так же скучают, возможно, время от времени довольно сильно, и тоже радуются бесплатным представлениям и спектаклям и благодарны. Конечно, хваленое жилище богов тоже всего лишь контора, совсем как наша, а боги и богини пишут и считают и ведут переписку за узкими рядами пюпитров, прикованные, мы с ужасом узнаем в них себя, к пустым пожизненным должностям.

Каждая вещь на земле обладает тривиальными двумя сторонами, теневой мрачной и веселой светлой. Кому на стол в день зарплаты попадает только кислый каждодневный хлеб, тот, наверное, чувствует себя обязанным регулярно становиться машиной на договорной основе. Кроме шуток: это первая и последняя задача. Гермер плохая машина, он не владеет эмоциями, шумит, ворчит, свистит, отмахивается, скрипит зубами, делает широкие жесты, входит, как король бретеров, которые изображают высший свет, он болен. Есть болезни, которые подходят к службе. Но болезнь Гермера, очевидно, личный и убежденный враг его энергозатратной должности. Разве так можно? Кто занимает пост, должен отбросить все, неподобающее должности. Но наш герой одной рукой отмахивается от поста. Это глупо, невозможно. Никто не может отмахнуться от бытия. Гермер снова говорит: «Прочь! Оставьте меня в покое!» Да-да, такая вот машина с дефектом.

Коллега должен и мыслить коллегиально. Принцип коллегиальности довольно властный и хорошо обоснованный. Так было и так и будет. Голодающему бродяге не нужно ни о чем думать, но зато он и голодает. А у Гермера каждый день есть еда, питье, кровать, жилье, прогулки и сигары, все эти с неба упавшие на голову вещи, настоящая скатерть-самобранка от повелевающих светом коллег. Позволяется ли ему пренебрегать этим? Может ли он показать язык господину бухгалтеру, обозвать корреспондентов обезьянами? Разумеется, нет, и все же он это сделал, не он сам, эти грехи совершила его болезнь, таким образом, болезнь Гермера — заклятый враг коллегиальности. Майер фом Ланд, этот знает, как хорошо в деревне, он уже не раз высказывал идею, что Гермеру было бы лучше в деревне. Коллега Хельблинг, судя по всему для развлечения, разнес эту идею по всему бюро: «Было бы лучше отправить этого Гермера в деревню». Шеф Хаслер, всегда такой осторожный, кладет этому распространению хорошей литературы в широких народных кругах быстрый, хмурящийся конец: «Занялись бы вы, Хельблинг, делом».

Но идею с деревней уже не вытравишь. Бинц, бухгалтер, развивает ее: «Там бы ему было чертовски хорошо. Деревенский воздух вернул бы ему здоровье. А здесь он только день ото дня глупеет. Скоро будет стыдно даже смотреть. Скоро он будет вызывать отвращение. А в деревне у него будет много солнца и какое-нибудь легкое занятие. Он мог бы там полдня лежать в траве под деревом и говорить: „Прочь от меня!“ Комары и мухи не обидятся. Скоро же будет просто стыдно. Над Хельблингом следует провести небольшой процесс. Если бы я был шефом, я бы здесь быстро навел порядок». Если бы я был шефом! Господин Бинц в квадрате хотел бы стать шефом всего отдела. По его носатому мнению, с дисциплиной и достоинством в бухгалтерии дела обстоят неважно. Зажатый между толстыми фолиантами, он мечтает о стальных реформах и о себе в качестве сурового их исполнителя. Да-да, ох уж эти подчиненные.

О предполагаемых и мнимых причинах духовного одичания Гермера говорят тут и там, но беззлобно. Должность виновата. Должность у него изнуряющая. Гермеру давно пора оставить должность. Любой бы на такой должности свихнулся. А потом шепчутся, Рюгг виноват, господин Рюгг, заместитель шефа. Это он холодным расчетом довел Гермера до безумия. Вина на Рюгге и ни на ком ином. Это самый что ни на есть прожженный интриган. Работать рядом с этим сатаной сущее мучение. Во-первых, этот дьявольский портфель, во-вторых, Рюгг, сущий дьявол. Гермеру стоит посочувствовать. Почему он позволяет так с собой обращаться? В любом случае, ему следует оставить должность. Хельблинг услужливо принимает на себя обязанность расписать всему бюро мучения Гермера, И делает он это намеренно самыми мрачными и отнимающими как можно больше времени красками. Он насмерть закрашивает время. Но шеф Хаслер, как всегда невосприимчивый к искусству, разрушает всю фреску.

«Господин Гермер, вам следует работать точнее», — замечает Рюгг, старый, тихий, в очках, тощий, монотонный, серый, с бородой, бледный господинчик тоскливым, пронзительным голосом. «Господин Рюгг, оставьте меня в покое. Понятно? Прочь!» — отвечает Гермер. Это уже не похоже на речь подчиненного, еще меньше похоже это на слова хлеба насущного, и еще меньше на слова человека, который боится, что его снимут с должности. Но что поделаешь, если слова вырвались. О, как Рюгг ненавидит Гермера, но еще ужаснее то, как ненавидит Рюгга Гермер, а самое ужасное то, как они оба до смерти ненавидят друг друга. И все же они должны работать вместе, в связке, как спаянные детали гудящей машины. Деятельность одного ничего не стоит без услужливой деятельности другого. Ошибется один, а пострадают от этого трое, а Гермер все время ошибается, но он крепко и твердо верит, что работает плохо только потому, что ему мешает злость Рюгга. Рюгг, напротив, изящный, со вкусом человек, он никогда не принимает участия в «представлениях», а с Гермером обращается как с совершенно нормальным, и как раз это и очаровывает больного: «Прочь!» Говорит ли Хебель А Хебелю В подобные слова? Да-да, вот такая деталь машины.

Годами Хебель А и Хеббель В вместе вращают колесо работы. Среди «Вам следует работать лучше!» и «Подите от меня прочь!» Среди тайно пожирающей их злобы. Рюгг всегда смотрел на Гермера косо поверх очков. Возможно, эти взгляды и послужили причиной горячности Гермера. Кто может сказать, что тревожит чью-то душу. Оставим лучше своевременное решение этого вопроса господам ученым. У них и патент есть. Когда в зале царит такая прилежная, старательная тишина, кто-то вдруг засвистит, и кто же это? Гермер. Еще он может вдруг громко засмеяться. И все время отмахивается от чего-то в воздухе ужасно большой ладонью. Бедный Гермер.

Да-да, жизнь тяжела, Хельблинг даже знает про это песню. Говорят, заунывные песни самые волнующие. Гермер женат, у него двое детей, девочки, они только пошли в школу. Каждые шесть-восемь недель госпожа Гермер навещает директора банка, чтобы слезно попросить этого высокочтимого господина сделать все необходимое, чтобы ее мужа по возможности щадили и оставили в покое. Коллегам объясняют, что от представлений лучше отказаться. «Было бы лучше отправить его в деревню», — считает Майер фом Ланд.

Действие этого и следующего текстов происходит в одной и той же конторе. Также см. Ein Vormittag (Geschichten) и Helblings Geschichte (Kleine Dichtungen). Большинство фамилий в тексте говорящие: Зеин — горный пастух, Хельблинг — полпфеннига, Шюрх — извозчик, Майер — приказчик, Бинц — коротышка, Вундерли — простак, ротозей, Штадтхаус — городской дом и т. д.

Малыш

Он банковский служащий и молодой парень, коллеги называют его «малыш», прозвище, которое он выносит с кажущимся безразличием. Вокруг его фигуры парит какая-то ничтожность, и собственно говоря, это лишь образ, а не фигура, лишь человеческое нечто, но не облик. Он ведет себя немного по-деревенски, он и правда из деревни, его отец разносит письма. Так или иначе, в нем должно быть что-то конторское, да, может и так, но оно так слабо выражено, как гримасы на героях плохо написанного романа, или как улыбка мошенника, которые улыбаются не губами, а мочками ушей. Кроме того, нашего статиста зовут Глаузер, а по имени Фритц. Он берет уроки фехтования, «каков задира». Вследствие этого телосложение у него отличное, осанка вышколила то, чему сама обязана существованием, тело, а маленькое, хорошее тело Глаузера спокойно и преданно позволяет недовольной духовной выдержке командовать собой. По осанке заметно что-то, а тело может вызвать усмешку, а в Глаузере так и хочется найти недостатки.

Так, к примеру, говорят, что он карьерист, что, конечно, не лишено оснований, но его карьеризм тонкий и осознанный, он вполне соответствует «урокам фехтования». Он стремится понравиться господину начальнику отделения и господам руководителям. Вовсе не плохая идея, но в глазах коллеги Зенна, «исполнительного вассала», это подло. Глаузер даже выносит кисловатое дыхание господина Хаслера, когда тот неожиданно оказывается у него за спиной, с отвагой, даже с любовью, он говорит себе: «Хорошие манеры не позволяют ничего противопоставить этой дыхательной гимнастике. Более приятный аромат был бы куда лучше. Но если уж у начальников такое дыхание, придется потерпеть».

Он умен, у него есть характер, он не ведает глупостей. Он презирает коллегу Хельблинга, но осторожно, а коллегу Таннера считает милым парнем, правда беспринципным. Хельблинг не желает работать, Таннер ни к чему не стремится, но Глаузер работает над личным развитием, он чувствует призвание достичь вершин, он делает карьеру духа.

Еще он копит, обедает на сорок или тридцать раппенов, трата, которая приносит ему удовольствие, ибо вписывается в его планы. Курить он себе не позволяет, хотя и любит, зато носит перчатки и солидную трость с серебряным набалдашником. Это роскошь, но во-первых, заплатить за нее надо было лишь однажды, а во-вторых, человек, который к чему-то стремится, охотно дает понять, что он просто не может пренебрегать собой.

«Я из деревни, — часто думает Глаузер, — а из этого обстоятельства вытекает обязанность показать городским, на что способна твердая воля». Он посещает читальни, он в высшей степени испытывает тягу к знаниям и умеет использовать преимущества, которые предлагает город. Он говорит себе: «Городские! Да они мечтают о природе. Они пренебрегают библиотеками. Хорошо же, их достижениями воспользуются сыновья земли».

У Глаузера, судя по всему, интрижка с официанткой из Бычка. Там он обычно ужинает, это немного дороже, чем в заведениях для народа, к порции тушеной печенки подают пиво, но так уж полагается, так что он соглашается. Связь с девушкой ничего не стоит, потому что она его любит. Так что и «малыш» где-то тоже любим, где-то и он на хорошем счету, это приятно, это возвышает, так что начинаешь верить в свои таланты. Тогда уж пусть говорят другие.

Оклад у него небольшой, но Глаузер самым строгим образом запрещает себе мечтать о повышении жалования. Это изнуряет и вообще некорректно, отвлекает от ежедневных обязанностей, а этого человек, который знает, что такое долг и обязательства, допустить не может. «Это по-хельблингски», — думает он и преисполняется гордости и радости, что может так владеть собой. Он намеренно делает ошибки, чтобы время от времени слышать упреки, из соображений дипломатии, чтобы потом по углам не звучало: «Маленький выскочка!» — Каждому хочется быть немного популярным, особенно будущим властителям.

В день выплаты жалования большинство работников радуются, как дети. Звук побрякивающего золота напоминает о прекрасных минутах на природе, об удовольствиях, о человеческой натуре. Он обращен к сердцу и воображению. Но не к Глаузеру. Этот встречает мило улыбающуюся сотрудницу, которая обычно рассчитывает, холодно и пока милая кассирша царит над ним, держится так: «Дура! Давай быстрей!» — Ему не подходит радость, его желания куда глубже и осознаннее.

Он принимает участие в общих воскресных увеселениях, из приличия, но и потому, что не хочет быть затворником и одиночкой. Так принято, а это достаточное основание, чтобы поучаствовать. Танцует он сухо, но по танцует. Танцы, в отличии от «пьянства», относятся к прекрасному кругу духовного, так что отказывать себе в этом нет никакой необходимости. Поэтому-то Глаузер и чувствует превосходство над тем же бедным Хельблингом, который страстно предан удовольствиям и увлечен «этим».

Глаузер читает Нитцше, читает, да только вот автор этот увлекает его лишь на время и никогда не поражает и не подает примера. У него есть собственные мысли, ему не так-то легко понравиться. Правда, это случилось с Наполеоном, этого-то человека он и выбрал в качестве образца для подражания. Еще он читает английскую грамматику, которой предпочитает посвящать свободные часы. Он член Торгового союза, но вялый, интересы союза его мало волнуют, ему ведь всего двадцать с половиной лет.

Здоровья ради наш Глаузерик почти каждый полдень, во время обеденного перерыва, отправляется на озеро и садится на лавку на набережной. Тень ему так же мила, как и солнце, но ни на волос больше. Ветер приятен ему, но не так, как «этому поэту Таннеру». Природа полезна и хороша, но ни в коем случае не восхитительна. На лавке он читает книгу. Вокруг природа, но в том-то и дело, природа хороша, чтобы быть вокруг, главное — книга. Природа греет и хочет подружиться: своего рода слуга, молчаливая, добродушная сиделка. Этим пользуются, потому что это удобно.

Шаг за шагом наш герой идет вперед, и это значит ровно то, что он все время приводит дела в порядок. Он никогда не опаздывает. Его костюм так же чист, как и работы, которые он подает, его поведение соответствует его планам, то есть он скромен, большие планы обязывают к этому. Когда он работает, кажется, что он пропал, что его больше нет на свете, он живет в невидимых и делающих невидимым областях исполнения обязанностей. «Моя работа для меня слишком бездушна», — думает он, но ему достаточно и того, что в голову пришла такая мысль, он не устраивает из этого драмы. Он работает медленно, число за числом, буква за буквой, правильно, степенно, бесстрастно, как и полагается для результата, который не выдвигает требований к одаренности. То, что это именно так, вызывает у него холодную радость. Глаузер, «эта блоха», вдохновляется довольством, и именно это колет глаза остальным, потому что «за этим что-то кроется!..»

«Однажды, — думает „этот чертенок“, — я буду их шефом. То-то они удивятся». Про себя он давно решил никогда самовольно не менять службы, а медленно продвигаться на всё лучшие должности. Он знает, что пройдут годы, прежде чем его повысят, но его это не пугает, наоборот, он получает дьявольское удовлетворение, когда чувствует, что у него будет прекрасная возможность потренироваться в упорном выжидании. Он знает за собой необходимые для этого добродетели и втайне смеется. Терпение у него как барьер у железнодорожного переезда. Он каждый день видит перед собой пример естественного нетерпения, Хельблинга, который кокетничает с часами. Он думает: «Этому недолго осталось».

Таннеру тоже осталось недолго. Он работает просто ради того, чтобы работать. Это бесцельная творческая натура! Спокойно наблюдающий «малыш» уверен в себе. Вскоре оба вылетят вон, Хельблинга уволят, а Таннер по собственному желанию. Один «ушел» без цели, другой со стыдом и позором. Но Глаузер спокойно плетет и вяжет тонко продуманную паутину карьеры.

Он выдержит многое и даже больше: душа конторы похожа на его собственную, никаких подозрений! Он вышколил даже собственную душу. Он видит: ага, здесь дело обстоит так-то, и сразу же в нем самом становится так же. Его энергия не позволяет возникать недомоганиям. Душа больного человека мягка, к чему это? Чтобы надавить на него! По принципам Глаузера, душу следует уничтожить.

О, он многого добьется, но еще не скоро. Это будет длиться долго, но потом, после того, как это продлится всю жизнь, он сможет понять, что добился многого. А если он ничего и не добьется, то все равно он прожил богатую жизнь: он чего-то хотел!..

Паганини

Хотя его игра навсегда осталась в прошлом и мои уши никогда ее не слышали, я все же могу мечтать, а так же писать и фантазировать и представлять и расписывать, как сладко она, должно быть, звучала, как чудесно ликовала и как пленительно рыдала. Там, где произносится имя Паганини, по сей день слышен шум накатывающих волн, видна призрачно тонкая и худая белая рука, ведущая смычком, по сей день будто слышен его божественный концерт. Он, должно быть, играл демонически на инструменте души, на скрипке сердца, я верю в это. Есть вещи, в которые веришь изо всех сил, в которые хочешь верить, и я верю, что Паганини играл волшебно и обходился с локтем, как Наполеон с армиями. Да уж, тонкое сравнение. Но оставим это. Он играл так прекрасно, что женщины видели, как сбывались их самые сокровенные мечты о любви, как их целовали нежнейшие и прекраснейшие губы, и чувствовали эти поцелуи так живо, что думали, будто умирают. Как будто не руки, нет, как будто играла сама любовь; это была не вершина игры на скрипке, хотя это и была абсолютная вершина, а скорее простая, великая душа, которая дает всем и каждому искусству святость, звучание и содержание. Когда он играл, он будто смеялся, говорил и плакал, целовал и убивал, сражался в битве и был ранен, вскакивал на лошадь и мчался на ней или будто был погружен в мысли о бесконечном, невыразимом одиночестве или терпел крушение на корабле в бушующем море или дрожал от наслаждения диким, неожиданным счастьем — он был демоничен. Он был велик уже потому, что он был. Добрый читатель, улыбнись, прошу тебя, всем этим, как ты сказал бы, чрезмерными фантазиями, но слушай дальше, как он играл, как играл Паганини. Мне казалось, будто я слышал неистовство, гнев, ярость, удовольствие и игру. Он играл так небрежно, что слушатели верили, будто он может разорвать смычком мир звуков, чтобы снова собрать его воедино, теряя самого себя в гармониях. Соловьи, арабские дворцы фей, ночи, о которых мечтает мечтательная любовь, верность, доброта и ангелоподобная нежность становились явью с помощью по-лунному мягкого волшебства его игры, и сама игра, которой с наслаждением внимали князья, текла, как медленно-медленно тающий под поцелуями солнца снег, как музыкальный поток меда, влюбляясь в собственное величие, красоту и текучесть. Так он играл. Но он играл еще прекраснее, он играл так, что ненависть превращалась в любовь, измена в верность, задор в печаль, расстройство в блаженство, омерзительность в красоту, а упрямство в сладкую, сияющую пурпурными лучами радость, дружественность, покорность и услужливость. Гёте внимал его сказочной игре, что воспламеняла и восхищала его до глубины великой души. Чем более велик был тот, кто слушал его, тем выше и величественнее было наслаждение. Это и есть таинство наслаждения искусством. Паганини никогда заранее не знал, что и как он хочет и будет играть; он позволял нести себя от звуков к звукам, от ступеней к ступеням, от волн к волнам, от неизвестности к золотой известности, игра на скрипке вырастала, как гордая пальма и становилась все больше и больше, прекраснее и прекраснее, как широкое, задумчивое, сладострастное море. Так идет человек по жизни, не зная, что из него выйдет, прорастая или падая по прихоти судьбы. Так и его игра была подчинена судьбе, это была парящая между желаниями и долгом человеческая игра, потому и покоряла она сердца, околдовывала уши и наполняла души. Наполеон слушал его целых два часа, может быть, я это только придумал, так на то у меня есть полное право, да все это сочинение основано на фантазии и превозношении. Правоверные люди, католики и протестанты, слушали его с радостью, из-под его смычка текла религия, как сладкое питательное молоко. Его искусство было подобно дождю, благословению, воскресенью, чудесной увлекательной проповеди. Ему внимали воины, все, все внимало ему, со всем вниманием, все обращалось в слух.

Писатель (I)

Как правило, у писателя два костюма, один для улицы и визитов, а другой для работы. Он аккуратный человек; сидение за узким письменным столом сделало его скромным, он отказывается от радостных удовольствий жизни и когда приходит домой после какого-нибудь необходимого выхода, быстро снимает хороший костюм, вешает брюки и пиджак, как и полагается, аккуратно в платяной шкаф, натягивает рабочую блузу и домашнюю обувь, идет на кухню, заваривает чай и приступает к привычной работе. Он пьет во время творчества всегда только чай, ему это очень нравится, это поддерживает здоровье и, по его мнению, заменяет все остальные мирские удовольствия. Он не женат, ибо у него не хватило смелости влюбиться, ведь ему пришлось употребить все доступное ему мужество на то, чтобы остаться верным художественному долгу, который, как известно, очень строг. Он хозяйничает по дому, как правило, один, разве что подруга помогает отдохнуть, а невидимый охраняющий его дух — работать. По его глубочайшему убеждению, его жизнь ни особенно радостна, ни слишком печальна, ни легка, ни тяжела, ни однообразна, ни занимательна, ни продолжающееся, ни часто прерываемое празднество, ни крик, ни стойкая, бодрая улыбка: он творит, это его жизнь. Он непрерывно пытается вжиться во все подряд, в этом состоит его творчество, и когда он встает на минуту скрутить папиросу, выпить чая, сказать пару слов кошке, открыть кому-нибудь дверь или выглянуть в окно, это не долгие перерывы, а паузы или дыхательные упражнения. Иногда он немного тренируется в комнате, или ему в голову приходит немного пожонглировать; ему нравится упражняться в пении или декламации. Он прерывается на эти мелочи, чтобы за письмом, чего он опасается, не превратиться в идиота. Он точный человек; его вынудила к этому профессия, ибо небрежности и неаккуратности не место на письменном столе! Желание и страсть изобразить жизнь словами происходят, в конце концов, из известной точности и прекрасной педантичности души, которой больно наблюдать, как много всего прекрасного, живого, спешащего и мимолетного летает по свету, вместо того чтобы заключить это под стражу в записную книжку. Это же вечные заботы! Человек с пером в руке это почти герой из сумрака, манеры которого лишь потому не геройские и не благородные, что он не может предстать перед лицом света. Не случайно же говорят о «героях пера». Это, может быть, и банальное выражение для банальной вещи, но пожарный ведь тоже нечто тривиальное, хотя и не исключено, что он при случае может стать героем и спасителем жизней. Если вдруг какому-нибудь отважному человеку удастся спасти из воды ребенка, ну или что-нибудь, с опасностью для жизни, то может быть, все-таки не стоит отказывать и искусству и жертвенным усилиям писателя в способности спасти ценности красоты, которые как раз захлебываются и тонут, от небрежного и бездумного уносящего их потока жизни, и вообще это нездорово, десять или тринадцать часов подряд сидеть за столом над романом или новеллой. Итак, его вполне можно отнести к мужественным, отважным натурам. В обществе, где все всегда блестяще и гладко, он из стеснительности ведет себя подчас робко, из благожелательности грубо и неровно из недостатка лоска. Но стоит втянуть его в разговор или в сети сердечной беседы, как он тут же сбросит неуклюжую сущность; его язык будет говорить, как любой другой, руки обретут самые естественные движения, а в глазах засверкает столько же огня, как и в глазах какого-нибудь государственного, торгового или флотского человека. Он обходителен, как никто другой. Возможно, с ним за весь год не случится ничего нового, ведь он все время возился с рядами предложений и звуков, завершал работу, но позвольте, разве у него нет фантазии? Разве она сегодня больше не в цене? Он способен шутками уморить компанию из, скажем, двадцати человек, или вызвать удивление в два счета или вызвать слезы, просто прочитав стихотворение, которое сочинил. А потом, когда его книги появятся на прилавках! Весь свет, мечтает он в чердачном одиночестве, бросится к ним и будет драться за мило изданные или даже обернутые в коричневую кожу экземпляры. На титульном листе стоит его имя, обстоятельство, которого, по его наивному мнению, достаточно, чтобы прославить его на весь круглый, широкий мир. Затем наступает разочарование, критика в газетах, смертоносное шипение, смертоносное молчание; наш герой как раз проходит через это. Он идет домой, уничтожает бумаги, наносит письменному столу страшный удар, так что тот отлетает в сторону, рвет начатый роман, раздирает на клочки бювар, выбрасывает в окно запас перьев, пишет издателю: «Глубокоуважаемый господин, я прошу Вас перестать верить в меня» и отправляется в морские странствия. Впрочем, вскоре его гнев и стыд кажутся ему смешными и он говорит себе, что его долг и обязанность снова работать. Так поступает один, другой, возможно, несколько иначе. Прирожденный писатель никогда не теряет мужества; у него почти непоколебимое доверие к миру и к тысяче новых возможностей, которые тот предлагает ему каждое утро. Он знает все виды сомнения, но и все виды счастья. Странность в том, что у него вызывают подозрения к самому себе как успехи, так и неудачи; но это, наверное, просто потому, что машина его мысли все время в движении. Снова и снова писатель сколачивает состояние, но едва ли не стесняется того, что заработал кучу денег, и в таких случаях старается себя незаметно, чтобы по возможности избежать отравленных стрел зависти и насмешек. Совершенно естественное поведение! Но что, если он живет в бедности и презрении, в сырых холодных комнатах, за столами, по которым ползают насекомые, на кроватях из соломы, в домах, полных шума и крика, на одиноких и пустынных дорогах, в сырости падающего дождя, в поисках средств к существованию, которых ему, возможно, поскольку выглядит он довольно глупо, никто не предоставит, под жаром столичного солнца, в приютах, полных неудобств, в местах, полных непогод, в убежищах вдали от друзей и родины? Разве такое несчастье исключено? В общем, так: писатель может преодолеть опасности, и в какие бы обстоятельства он ни попал, как он через них пройдет, всегда будет зависеть только от его гения. Писатель любит мир, он чувствует, что перестанет быть его ребенком, если не сможет больше любить его. В этом случае он скорее всего станет обыкновенным посредственным писателем, он ясно чувствует это и избегает показывать жизни недовольное лицо. Поэтому часто бывает так, что его принимают за недалекого, ограниченного мечтателя и не думают о том, что он человек, который не может позволить себе ни насмехаться, ни ненавидеть, ибо эти чувства слишком легко лишают его желания творить.

Всякая всячина

Благовоспитанность помогает; предупредительностью, похоже, тоже можно чего-то достичь. Тот, кто не хочет тратить время на развлечения, сохнет и ржавеет. Кажется, неумно и вредно всегда вести себя решительно. Недостаток уверенности принимает постоянно решительный вид. Вот как все это удивительно. Упасть или потерять должность часто значит, что тебе под ноги подвернется новая. Триумф это часто ни что иное как погружение в волны надменности; и все же триумфы празднуют очень охотно. Быть солидным, справедливым и спокойным тяжело и граничит с нечеловеческим, в то время как быть человечным есть наша неизбежная участь. Прекрасно и превосходно только человеческое. Известные добродетели это или пороки, или украшения. Порок это пещера, полная гнусностей и недоразумений, но избавиться от порока с раскаянием в душе прекраснее, чем никогда не грешить. Разве многочисленные ошибки не повод к восхищениям и умилениям? Как рад старый отец блудному сыну; как великолепно обрести благодать и сострадание. Добродетель кусает себе губы и стыдливо и злобно поворачивается к этой милой сцене спиной, в ужасе чувствуя, как омерзительно никогда не оступаться. Благовоспитанность, что терпит и выстаивает борьбу, удивительна. Подлинно светский человек, к примеру, благовоспитан; он благочестив и терпит.

Скупость на слова может вылиться в слабость; равно как и ее противоположность. Нами часто овладевает молчание, как нами может овладеть и желание разболтать все. Не следует молчать, когда нам кажется уместным раскрыть рот; но мы, правда, должны приблизительно знать, что уместно: а это знает человек с полной душой. Разве нельзя оклеветать молчанием? В любом случае, можно быть очень неприятным. Следует всегда немного лгать, уметь сказать то, что нельзя говорить, чтобы звучало как простая беседа. Пересказать услышанное тому, кого это касается, так же, как сказали это нам, это бестактно и может ранить. Но из уважения немного приукрасить правду значит углубить и усовершенствовать ее. Любовь умеет лгать, любовь умеет говорить, только любовь умеет красиво молчать. Кроме того, это все отклонения. Все зависит от конкретного случая и человека. К известным людям относишься так, что всякий почувствует, насколько невозможно, что мы можем не понять или обмануться друг в друге. Оскорбления, к примеру, никогда не заключаются в выражениях, но всегда в обстоятельствах. Я глубоко ранил кого-либо и не знаю об этом. Тебя кто-то любит, а ты при всех поворачиваешься к нему спиной. Но ты сам любишь там, где тебя не понимают или понимают неверно.

Великая услуга, которую мы оказываем женщине, подвергает нас опасности, что она будет считать нас за дураков. И нужно вести себя до жестокости жестко, чтобы убедить ее, что она имеет дело с человеком с чувством собственного достоинства. Истинно женские натуры ничего так не презирают и не отвергают, как доброту, это точно мимо. Женщины воспитывают в подрастающих мужчинах уважение и умение ценить самого себя. Возможно, в море такого воспитания некоторые тонкие, хорошие и дельные мужские убеждения и идут навсегда ко дну, ибо если в первый раз тебя высмеяли, благородным и великодушным во второй раз быть уже не захочется. Но кто благороден от природы и не навсегда?

Швейцария, какая изящная и маленькая лежит она в объятиях других государств! Какая же это величественная и в то же время прелестная страна! Снежное меховое боа Европы, вот как ее можно назвать! Ее природа столь же чудесна, как и ее история. Ее непоколебимость столь же необычайна, как и ее народ. Кажется, она прижимается к земле. Но разве не кажется это и при взгляде на пантеру, тем более что ей не нужно охотиться за пограничной добычей. Ее умеренность это залог ее прочности, ее скромность это ее красота, ее границы это ее несравненный идеал. Она стоит как политическая скала, а вокруг ревут политические волны. И покуда она будет такой, какая есть, ей, кажется, ничто не навредит. В той же степени, в какой она чувствует себя маленькой, она может чувствовать себя сильной и особенной и независимой, зависимой лишь от рассудительности и бесстрашия. Ее достоинство это ее граница: и покуда она умеет охранять эту незримую границу, это будет значительная и великая страна, великая, как мысль. Как притягательно и как опасно ее положение. Ее люди, как умеют они жить по-домашнему, поддерживая старину. Торговля идет в гору, науки процветают. Но к чему же хвалить ее? То, что все это ей присуще, служит ей лучшей похвалой. За рубежом о ней могут говорить грубо. Выглядит это так, как если бы французов назвали ненадежными, немцев самонадеянными, турков нечистоплотными, русских отсталыми. Как же заражает землю вся эта болтовня! Как отравляют жизнь всякие слухи!

Путешествие, поездка по железной дороге, естественно, первый класс. Садишься и едешь в неизвестную, незнакомую даль. Очаровательно. Немного знаешь все языки. Выпендриваешься: Это так мило. Выдаешь себя за командировочного. Мило, просто божественно. И вот сидишь; за окном зимняя ночь, идет снег. С потолка вагона улыбается лампа, как неизвестная глубокая тайна в человеческой груди. Внезапно на глазах выступают слезы. Что с тобой, ты же превосходный путешественник? Тебе больно? Да, я погрузился в море болезненных воспоминаний. Оно уносит меня в дальние страны. Кроме того, я читаю газету. Внезапно возникает чувство, будто я еду назад, в омываемое потоками радости милое детство. Передо мной возникают родители; я глубоко заглядываю маме в глаза. Какое блаженство, какое счастье быть маленьким! Мне кажется, будто я хочу, чтобы папа меня выпорол. Но едешь дальше, дальше, дальше. Быть путешественником, ах да; а за окном полуночный снег. Ах да, быть путешественником очень мило. Но только надо быть настоящим путешественником, или командировочным.

«Все это не так уж плохо»: это выражение кажется мне милым. Мой любимый брат Ханс все время так говорит. Он просто золотой человек, позолоченный преданностью. Да, даже если дома дела шли плохо, Ханс говорил: «Все это не так уж плохо. Это только так кажется, что плохо». Думаю, так говорят честь и любовь. Воспринимать вещи трагически пошло. Если ты не добился успеха в свете, это вовсе не так плохо. Юмор это непревзойденный король светской жизни. Здесь следовало бы сказать несколько слов о сущности светского человека. Но к сожалению придется отказаться от этой радости; и это вовсе не так плохо. Если вас толкнули, это вовсе не так плохо. Вызывать презрение, если думаешь, что поступил правильно, вовсе не так плохо. Что плохо? Быть малодушным и безрадостным? Это действительно так плохо? Да: это, это плохо. Если я упаду и засмеюсь, это вовсе не так плохо. Но если я разозлюсь поражению, это плохо. Но у меня еще есть кое-что сказать. В жизни есть не только одно и то же, но самое разное. Так вперед во всякую всячину!

Если бы на какое-то время мне запретили думать и я мог бы только действовать, как тосковал бы я по этой жизни в мыслях! Если мои дела идут неважно, как хочется мне, чтобы меня снова замечали, выделяли, гладили, баловали и любили! Если бы я должен был долгое время иметь дело с обычными людьми, как мечтал бы я об общении с изящными, необычными людьми, как в райском саду! А если я погружусь в пропасть одичания, ах, как охотно буду я после этого вести себя степенно и благовоспитанно! У всего ли есть противовес? Необходимо ли снова и снова прорываться и продираться через острые углы противоречий? Кажется, что так; и вот ты уже готов к колебаниям, неясностям и беспорядку. Снова неси этот груз, терпи неприятности, считай все эту сумятицу достойной внимания и любви. Ты никогда не сможешь добиться точного порядка вокруг и внутри себя. Поэтому не будь одержим порядком. Это мешает, делает малодушным и ослепляет.

Мы так и застряли в Средневековье, и те, кто болтают о Новом времени, о том, что по сравнению с предыдущими эпохами оно бездуховно, жестоко ошибаются. Течение времени упразднено? Как? Что если бы все стало таким пустым, таким легким, что не нужно было бы больше ни о чем думать? Признаки того, что люди культуры с их неприятностями всем надоели, налицо. Мир гладкий, как стекло, жизнь чистая, как комната в воскресенье. Никаких церквей и никаких мыслей. Ух, меня бросает в дрожь. В мире столько всего. Меня бы ничто не трогало, если бы меня не трогала всякая всячина.

Лес

Проникнутый разного рода странными чувствами, я медленно поднимался по скалистой дороге в лес, который выступал мне навстречу как темно-зеленая, непроницаемая загадка. Он был тих, и всё же мне показалось, что он как будто движется и со всеми своими красотами идет мне навстречу. Был вечер, и насколько я помню, воздух был полон сладкой, мелодичной прохлады. Небо бросало в чащу золотые лучи, а травы и лекарственные растения пахли так странно. Аромат лесной земли околдовал мою душу и я мог, как и был, охваченный и ошарашенный, продвигаться вперед лишь медленным, очень медленным шагом. Тут из низких зарослей дуба между корнями елей появилась дикая, высокая, прекрасная незнакомая женщина, облаченная в скудную одежду, ее голова была прикрыта маленькой соломенной шляпой, с которой на черные волосы спадала лента. Это была лесная женщина. Она кивнула, помахала рукой и медленно подошла ко мне. Вечер и так был прекрасен, птицы, невидимые, и так прекрасно пели, а тут еще эта прекрасная женщина, которая показалась мне сновидением о женщине, представлением о том, чем она была. Мы подошли ближе и поприветствовали друг друга. Она улыбнулась, и я тоже не мог не улыбнуться, вынужденный ее улыбкой и захваченный в плен роскошной, подобной ели, фигурой. Ее лицо было бледным. Луна вышла меж ветвей и посмотрела на нас с задумчивой серьезностью, мы сели друг подле друга на влажный, мягкий, сладко пахнущий мох и посмотрели друг другу в глаза. О, какие у нее были прекрасные, большие, печальные глаза. В них был целый мир. Я обнял ее за большое мягкое тело и попросил, со всей лестью в голосе, которую только мог в него вложить (а это было совсем не сложно), показать мне ее ноги; и она убрала с ног юбку, и тогда сквозь мрак леса сладко засияла восхитительно прекрасная белая слоновая кость. Я склонился и поцеловал обе ноги, и дружелюбный, благостный поток устремился ко мне через благословенное тело, и я целовал ее рот, который был сама полная, податливая благодать и любовь, и мы обнялись и сидели так долго, долго, к общему тихому восторгу. Ах, как меня восхищал аромат ночного леса и аромат, который источало тело женщины. Мы лежали во мху, как в роскошной, богато украшенной кровати, вокруг тишина, мрак и покой, над нами танцующие и мерцающие звезды и добрая, беззаботная, милая, большая, божественная Луна.

Две странные истории о смерти

Служанка

У одной богатой дамы была служанка, и она была вынуждена скрывать своего ребенка. Ребенок был нежным, как лучи Луны, чистым, как только что выпавший снег, и милым, как Солнце. Служанка любила его как Луну, как Солнце, как самого Бога. Но однажды ребенок потерялся, никто не знал как, служанка начала искать, искала по всему свету, во всех городах и странах, даже в Персии. Там в Персии однажды ночью служанка оказалась перед мрачной, высокой башней у широкой темной реки. Высоко в башне горел красный свет, и служанка спросила у этого света: Можешь ли ты сказать, где мой ребенок? Он потерялся; я ищу его уже десять лет! — Так ищи еще десять! — ответил свет и погас. Служанка искала ребенка еще десять лет, по всем местам и окрестностям на земле, даже во Франции. Во Франции есть большой, роскошный город, он называется Париж, туда она и пришла. Однажды вечером она оказалась перед прекрасным садом, она плакала, что не может найти ребенка, и вытащила красный платок, чтобы утереть слезы. Сад внезапно расступился и из него вышел ее ребенок. Она увидела его и умерла от радости. Почему она умерла? К чему все это было? Но она была уже старой и не могла многого вынести. Ребенок теперь стал взрослой, прекрасной дамой. Если ты ее встретишь, передавай от меня привет.

Человек с головой-тыквой

Жил-был один человек, у которого вместо головы была на плечах пустая тыква. С такой головой далеко не уйдешь. И все-таки он хотел всегда быть первым! Каков! — Вместо языка у него изо рта свисал дубовый лист, а зубы были просто вырезаны ножом. Вместо глаз у него были просто две круглые дырки. В дырках мерцали два свечных огарка. С такими глазами не много увидишь. И все-таки он говорил, что у него лучшие глаза, вот хвастун! — На голове у него была высокая шляпа; он снимал ее, когда к нему кто-либо обращался, вот такой он был вежливый. И вот однажды он отправился гулять. Но ветер дул так сильно, что глаза потухли. Он захотел их зажечь, но у него не было спичек. Он заплакал свечными огарками, потому что не мог найти дорогу домой. Так он и сидел, уронив голову-тыкву на руки, и хотел умереть. Но умереть было для него не так просто. Сначала приполз майский жук и сожрал у него дубовый лист изо рта. Потом прилетела птица и проделала дыру в тыквенном черепе. Потом пришел ребенок и вынул свечные огарки. Теперь он мог умереть. А жук еще грызет лист, птица клюет, а ребенок играет со свечками.

30 декабря 1901 г. Рихард Демель (Richard Dehmel, 1863–1920) предложил Вальзеру написать что-нибудь для детской книги Der Buntscheck. Летом следующего года Вальзер выслал Демелю 3 подборки историй. Демель выбрал 2 и предложил для них названия. Книга вышла только в 1904 году. — Ср. рассказ Служанка с поздним вариантом рассказа Katzentheater (Geschichten).

Незнакомец

Большой грех бездействие. Я в отношении самого себя тот еще мошенник. По себе я вижу, как люди грешат по инерции. Я все время жду чего-то, что со мной что-то произойдет. И как иначе, если все так делают; если каждый так же ждет чего-то, что же случится? Никогда ничего не случится. Поэтому ни для кого не случится соответственное Что-то. То, чего кто-то так ждет, никогда не случится. То, чего ждут все, никогда со всеми не произойдет. Вот великий грех. Вместо того, чтобы пойти кому-нибудь навстречу, я жду, пока кто-нибудь не пойдет любезно навстречу мне, это чистая инерция, неоправданная гордыня. Вчера вечером на меня посмотрел странный, совершенно незнакомый парень, который, казалось, что-то искал. Я стоял у открытого окна. Я посмотрел на него, на того, кто посмотрел на меня, так, как если бы он ждал какого-то знака. Мне достаточно было кивнуть головой, и возможно, наметилась бы странная, необычная человеческая связь. А возможно и нет. Кто знает. Обычно предпочитают не знать чего-то неизвестного, но тем не менее. Я должен был бы дать этой темной, неточной, обтекаемой волшебным вечерним светом человеческой фигуре какой-то знак. Это выглядело так, будто незнакомец был одинок, беден и одинок. Но в то же время он выглядел так, будто ему многое известно и он может рассказать многое, что стоит послушать, будто все, что он имел сказать, следовало принять в сердце. Почему я не пошел ему навстречу? Не понимаю; таким вот образом люди сближаются и снова, не оставляя следов, расходятся. Это нехорошо. Даже очень плохо. Это настоящий грех. Ну теперь я, конечно, буду искать отговорки и убеждать себя, что в незнакомце, скорее всего, не было ничего особенного. Скорее всего? Вот я и попался; я допускаю, что, с другой стороны, то есть при другом освещении, в нем что-то есть. Мне нет прощения. Я холодно позволил этому парню, который, возможно, должен был стать моим другом и которому и я, возможно, должен был стать другом, просто уйти. Странно, странно. Я удивлен, нет, я больше чем удивлен, я тронут, и печаль крадется мне в сердце.

Я кажусь себе очень безответственным, и я мог бы сказать, что несчастлив. Но я не люблю слов «счастье» и «несчастье»; они говорят не о том. Я уже дал незнакомцу имя. Я называю его Тобольд. Это имя пришло мне в голову между сном и явью. Где он теперь и о чем думает? Смогу ли я думать его мысли, узнать, о чем он думает, и думать то же, что и он? Все мои мысли о нем, о том, кто искал меня. Очевидно, что он меня искал, а я его не пригласил, и он ушел. На углу дома он обернулся, а потом исчез. Навсегда?

Тобольд — ролевое имя Вальзера в написанном предположительно также в 1912 г. стихотворном сценическом фрагменте Tobold (I) (Kleine Dichtungen), в текстах Spazieren (Kleine Dichtungen), Tobold (II) (Kleine Prosa) и Aus Tobolds Leben (Poetenleben). Последние описывают период работы Вальзера прислугой (осень 1905 года) в замке Дамбрау в Верхней Силезии.

Уединение

Где-то в Швейцарии, в горах, находится заключенный между скалами и окруженный ельником уединенный скит, который так прекрасен, что когда видишь его, не веришь в его реальность, но принимаешь его за нежную и мечтательную фантазию поэта. Как будто выскочив из прелестного стихотворения, стоит там маленький, окруженный садом миролюбивый домик, с крестом перед ним и обвитый тем нежным, милым ароматом благочестия, который не передать словами, его можно только ощутить, увидеть в мечтах, почувствовать и пропеть. Надеюсь, милое маленькое строение стоит по сей день! Я видел его пару лет назад и плачу при мысли, что оно могло исчезнуть. Там живет отшельник. Прекраснее, тоньше и лучше и нельзя жить. И если дом, в котором он живет, подобен картине, то и жизнь, которой он живет, похожа на картину. Он проживает дни безмолвно и вне всякого внешнего влияния. День и ночь в тихом скиту как брат и сестра. Неделя протекает, как тихий, узкий и глубокий ручей, месяцы знают и привечают и любят друг друга, как старые добрые друзья, а год это долгое и короткое сновидение. О, как достойна зависти, как прекрасна, как богата жизнь одинокого мужчины, который отправляет молитвы и каждодневную здоровую работу одинаково прекрасно и спокойно! Когда он просыпается ранним утром, в его ушах звучит святой и радостный концерт, что добровольно устраивают лесные птицы, и первые сладкие солнечные лучи запрыгивают в комнату. Счастливец! Рассудительный шаг — его полное право, и природа окружает его везде, куда бы он ни бросил взгляд. Самый расточительный миллионер кажется нищим в сравнении с обитателем этого уюта и прелести. Здесь каждое движение — мысль, и каждое дело сопровождает величие; но отшельнику не надо ни о чем думать, ибо тот, кому он молится, думает за него. Как из далекой дали таинственно и грациозно приходят королевские сыновья, так приходят сюда, чтобы поцеловать милый день и усыпить его, вечера, а за ними следуют, с покрывалом и звездами и чудесной тьмой, ночи. Как хотел бы я быть отшельником и жить в таком скиту!

Хоровод

Одного человека внезапно, прежде чем другие успели понять, объявили великим и значительным. Кто сделал это первым, этого в толпе уже никто потом не знал наверняка. Жизнь и игра жизни, кажется, основываются на целом ряде горячих и возбуждающих неточностей, и все чувствуют, что благоразумие не достигнет успеха. Но есть и такие, что на удивление довольствуются посредственным, и ничего удивительного в этом, наверное, и нет. Желания и стремления, в конце концов, всегда гармонируют со способностями, и не пройдет и года, как человек почувствует, на что он, в общем и целом, способен. В круге игры находится Одинокая, она плачет. И остальные ведут себя так, будто вовсе этого не замечают, и это считается пристойным. Если я кому-то сожалею, я должен подойти к нему, обнять и посвятить ему жизнь, а этого все-таки немного страшатся. Как же глубоко и как сильно, должно быть, все они ценят и любят себя! Таков закон природы. Любовь играет своеобразную роль на зеленой лужайке жизни. Двое любят друг друга, но не способны друг друга уважать. А вот двое презирают друг друга, но вполне могут ладить друг с другом в повседневном общении. Любовь непостижима и дает богатую пищу для заблуждений. А вот кто-то хотел бы быть могущественным, но по нему уже видно, что у него никогда не будет возможности повелевать и наводить свои порядки. Другой хотел бы быть опекуном и должен опекать. Странная игра жизни! Вокруг порхают белоснежные бабочки: это мысли, удел которых есть порхание, усталость и падение. Воздух полон невыразимой тоски, горяч от отречения. Где-то далеко стоит Отец, и когда кто-то из сынов человеческих направляется к нему пожаловаться, он усмехается и просит вернуться в круг. Если ребенок умирает, он выходит из игры. Но другие играют дальше.

ПОСЛЕСЛОВИЕ ИЗДАТЕЛЯ

Сборник Роберта Вальзера Сочинения (Aufsätze), вышедший в 1913 г. в издательстве Курта Вольффа в Ляйпциге, был шестой книгой, которую Вальзер вынес на суд общественности, но ему впервые удалось найти издателя для разнородного собрания малой прозы. Разножанровые тексты 1908–1912 годов, собранные Вальзером в Сочинения, публиковались в журналах Schaubühne, Die Neue Rundschau, Rheinlande, Der Samstag и Simplicissimus. Уже составленный том малой прозы Истории (Geschichten), состоящий из текстов более раннего, т. н. берлинского периода Вальзера, лежал в другом издательстве, тянувшем с публикацией, так что Вальзер в конце концов отозвал его и передал Вольффу, который опубликовал книгу годом позже. Для молодого писателя это было время подведения промежуточных итогов: после семи лет мытарств в качестве конторщика и писаря, секретаря и слуги Вальзер приехал из Швейцарии в Берлин, чтобы стать писателем. Три романа, вышедшие в 1907, 1908 и 1909 гг., сделали его довольно известным, не в меньшей степени и публикации в журналах. Брат Карл ввел Вальзера в мир театра, в круги художников и литераторов, издателей и меценатов. Но к 1912 г. эти полные надежд годы были уже в прошлом. Вальзер не смог влиться в культурное общество Берлина ни как личность, ни как писатель: его книги имели слишком скромные тиражи, издатель Бруно Кассирер прекратил поддерживать Вальзера материально, в салонах Вальзер подчас играл провокационную роль аутсайдера, он растерял друзей, изолировался и отказался от планов писать романы. После тяжелого душевного кризиса он завершает этот период, собирая урожай прошедших лет в книги и подготавливая возвращение на родину.

В начале ноября 1912 г. Вальзер, как следует из корреспонденции, связывается с издателем Эрнстом Ровольтом. В обмен на аванс в 300 марок 9. ноября Вальзер отправил в издательство рукопись Сочинений. Вальзер потребовал гранки, которые внимательно изучил, Карл добавил серию виньеток и заглавный рисунок. В середине декабря текст был уже набран и вычитан. Тексты Бирх-Пфайффер, Лес, Незнакомец, Уединение автор в разных письмах добавил к рукописи позже и указал места, куда их следовало вставить, как и несколько строк в качестве эпиграфа. Позже последние вызвали у него сомнение: «Небольшое стихотворение, которое я послал Вам в качестве начала сочинений, как я теперь думаю, все-таки не очень подходит; оно может испортить впечатление, и я прошу Вас убрать его» (18.12.1912). В постскриптуме, однако, написано: «Если есть место, можно его напечатать, правда, меньшим шрифтом». Книга вышла весной 1913 г., когда Вальзер уже покинул Берлин и вернулся в Биль.

Название Сочинения может показаться непонятным: в сборнике наряду с рассказами и фельетонами, воспоминаниями и парафразами к образцам драматургии, собственно, довольно мало текстов, к которым оно бы подходило в точном смысле. Безусловно, Вальзер понимал его шире, он имел в виду все «написанное» вообще, литературные импровизации произвольного содержания и в самой свободной форме. Созвучие со школьными сочинениями напоминает не только о вышедшей несколько ранее самой первой опубликованной книге Вальзера Школьные сочинения Фритца Кохера — с некоторой долей иронически-юродивого притворства это название указывает на аспект упражнения, этюда, демонстрации навыка письма как такового.




Поделиться книгой:



Регистрация