Роберт Вальзер
СОЧИНЕНИЯ
От смеха щурятся ресницы
И улыбаюсь ртом.
Что в том?!
Ах, так, вещицы…
Письмо Зимона Таннера
Все, что я здесь пишу, для Вас, милая госпожа. У меня впереди столько времени, которое я не могу употребить ни на что, кроме как на искусную игру, такое количество, такая куча времени, что я могу лишь радоваться всем сердцем, что нашел этот способ времяпрепровождения. Меня не хотят и не могут занять, во мне не нуждаются, у меня нет каких-либо потребностей, я нуждаюсь в себе самом, сам выбираю себе цель и считаю для себя достаточным, если удается довести до конца какое-нибудь дело, пусть даже самое странное и бесполезное. Я широк и тяжел и полон ощущений. Каким бы жалким ни было мое теперешнее состояние на Шпигельгассе, я, и это тем более странно, кажусь себе свободным и смелым, мое сердце так легко и так изобретательно в приятных мыслях. Лишь время от времени, не стану скрывать, я грущу и теряю надежду, думаю о будущем как о чем-то потерянном и мрачном, но это длится лишь мгновения, не больше.
Я пишу Вам, потому что Вы прекрасная и милая госпожа, а мне нужно носить кого-то в сердце, чтобы писать живо и искренне, я всегда любил ближнего, и Вы моя ближняя, Вы, рядом с которой я дышу и живу, отделенный лишь тонкой, глупой стеной. Я нахожу в этом что-то прекрасное, в этом есть для меня что-то дурманящее и загадочное и уносящее вдаль. Я пришел к Вам одним жарким днем, помните, когда солнце раскалило переулок, волей случая и прихоти, возможно, чудом, я думал, что в этом переулке комнаты, должно быть, особенно темные, без солнечных лучей, мрачные, узкие и… дешевые. Вы стояли у подножия лестницы и смотрели на меня так проницательно, должен признать, я чуть дрожал под этим взглядом, казался себе просителем, к тому же у меня было совсем немного денег в кармане и я поверил, что Вы и это могли рассмотреть. Нищие ведут себя неуверенно. Вы показали мне комнату, и я сунул Вам в руку, уже не помню, из какого чувства, возможно, из гордости, мои последние монеты; Вы удовлетворенно кивнули и сделка была заключена. С тех пор я не обмолвился с Вами ни единым словом, а между тем пролетел уже почти месяц, и я предполагаю, Вы держите меня за гордеца. Мне доставляет удовольствие допускать такие мысли и думать, что Вы не решаетесь заговорить, хотя я был бы счастлив, если бы Вы это сделали. Впрочем, я и так счастлив. Я вижу, что произвожу на Вас приятное впечатление, мое молчание вызывает у Вас интерес, обычно нищие болтливы. Вы думаете обо мне как о бедном человеке, Вы сострадаете мне и, я уверен, боитесь что я не смогу заплатить, когда месяц подойдет к концу, и все же Вы не решаетесь даже на малейшее сближение, не произносите ни слова, каждый раз при встрече со мной Вы делаете озабоченно-дружелюбное лицо, в чертах которого я вижу подавленное желание заговорить. Пока Вы будете бояться быть обманутой мной, Вы будете дружелюбны, будете оказывать мне небольшие знаки внимания, которые ценишь потому, что это происходит молча, принесете ко мне в комнату ковер и зеркало и будете позволять мне по ночам, когда Вы спите, тревожить Ваш покой, чтобы Вы впустили меня в дом, Вы простите, даже если я не попрошу прощения. В целом, Вы видите во мне что-то особенное, Вы думаете, возможно, что я хороший человек, который попал в затруднительное положение, Вы убеждены, что мои родители были высокочтимые люди, или еще являются таковыми, Вы цените меня и не хотели бы меня ранить; ну, по всем этим причинам, которые я использую себе во благо и которые вижу очень ясно, когда месяц подойдет к концу, я появлюсь перед Вами, коротко, возможно, заметно краснеющий, с несколько наигранной теплотой в голосе, и открыто заявлю и посмотрю при этом Вам в глаза, как, этого я еще не знаю, но в любом случае, с намерением попросту дерзко поставить Вас в известность, что я не в состоянии заплатить. Я знаю, что я одержу победу и что победа не будет хоть сколько-нибудь недружелюбной, милая Вы женщина! Как же я люблю Вас, что знаю все это так точно. Вы знаете меня, а я знаю Вас, мне это кажется таким чудесным, согревающим. Пока я рядом с Вами, мне просто не может быть плохо. Нет, это невозможно!
Разве я не говорил этого заранее? У Вас не было времени даже успокоить меня и заверить, что мне не нужно беспокоиться на этот счет, так быстро я прервал разговор, попросту убежав. Я лишь просунул в дверь голову и довольно бегло и холодно все высказал и исчез, не желая слушать, что Вы на это скажете. Вы сидели, занятая рукоделием, на софе и были удивлены и в то же время нисколько не удивлены моему поведению. Вы улыбнулись и, казалось, не выказали никакой озабоченности. Мое поведение, несмотря на мою хладнокровность, а может быть, и благодаря ей, Вам, кажется, даже понравилось. В любом случае, совершенно точно, что я был пунктуален, намеренно пунктуален с этим откровением: я Ваш должник; итак, в Ваших глазах я кажусь человеком, любящим порядок, человеком, который знает, когда истекает срок, человеком, который держит в голове все тридцать дней календаря. Одним словом, то, что я точно знал, с какого времени и сколько я Вам должен, произвело на Вас хорошее впечатление, и я с удовольствием буду Вам должен и очень рад буду появиться перед Вами однажды, так же коротко и безразлично, как и в этот раз, чтобы выплатить долг. Очень вероятно, что Вы будете меня ужасно, сверх меры благодарить, и это заставит меня рассмеяться. Я охотно смеюсь над подобными вещами, это лучший способ избавиться от них. Я зарабатываю немного, сочинениями, которые посылаю в одну христианскую газету. Кроме того, я пишу адреса и произвожу расчеты, так что могу надеяться дать Вам вскоре полное удовлетворение. Если бы Вы только знали, какое мне доставляет удовольствие откладывать для Вас деньги! Все-таки это очень хорошо, что я не смог заплатить Вам, теперь я могу сделать что-то для Вас. Когда я работаю, Ваши черты предстают передо мной во всем их дружелюбии, так что я работаю, так сказать, для Вас, ради Вас, под впечатлением от Вас. Нет, я бы не хотел не иметь совсем никаких забот. Заботы делают жизнь более совершенной и хоть немного скрашивают дни. И это очень хорошо.
Текст должен был находиться в 18. главе романа
К родине
Солнце светит сквозь маленькую дыру в маленькую комнату, в которой я сижу и мечтаю, звонят колокола родины. Сейчас воскресенье, воскресное утро, а утром дует ветер, а с ветром, как пугливые птицы, улетают и заботы. Я слишком сильно чувствую благозвучную близость родины, когда ломаю голову в состязании с одной заботой. Раньше я плакал. Я был так далеко от родины; так много гор, озер, лесов, рек и ущелий было между мной и ней, возлюбленной, восхваляемой, обожаемой. Сегодня утром она обнимает меня и я забываюсь в этих роскошных объятиях. Ни у одной женщины нет таких мягких, повелительных рук, ни у одной, даже самой красивой — таких чувственных губ, ни одна женщина, даже самая чувственная, не целует с таким неисчерпаемым пылом, как целует меня родина. Пусть звучат колокола, дует ветер, шумят леса, сверкают краски, все это заключено в одном-единственном сладком поцелуе, который лишает меня речи, в сладком, бесконечно восхитительном поцелуе родины.
Письмо мужчины
Вы пишете, что боитесь, потому что у Вас нет места и Вы опасаетесь остаться без заработка. Я несколько старше Вас и потому могу советовать, руководствуясь опытом. Не бойтесь! Не думайте ни о чем. Если Вам на долю выпали лишения, гордитесь тем, что Вам позволено вынести их. Живите так, чтобы Вы могли довольствоваться супом, куском хлеба, стаканом вина. Это возможно. Не курите, это отнимает последнее телесное подкрепление, которое Вы можете себе позволить. Перед Вами неслыханная свобода. Вокруг Вас благоухает Земля, она принадлежит Вам, будет Вам принадлежать. Наслаждайтесь ею! Боязливые люди ничем не наслаждаются. Оставьте страх. Не будьте грубы и не ругайте никого, даже самого злого человека. Лучше попробуйте полюбить там, где другой, менее осмотрительный и сильный, возненавидел бы. Поверьте: ненависть разрушает дух вплоть до полного уничтожения. Любите все одинаково. Не бойтесь расточать. Вставайте рано, меньше сидите, спите правильно и быстро. Это возможно. Если Вы страдаете от жары, не обращайте на нее слишком много внимания, лучше ведите себя так, как будто вовсе ее не замечаете. Если на пути будет лесной источник, не упустите возможности напиться. Если Вам наливают с достоинством, пусть немного, но с достоинством. Проверяйте себя каждый час, считайте про себя, общайтесь лучше с собственной душой, чем с разумом ученых мужей. Избегайте ученых людей, это, за немногими исключениями, бессердечные люди. Изыскивайте чаще возможность смеяться, баловаться. Как следствие Вы станете прекрасным, серьезным человеком. Будьте, даже если порой это будет тяжело даваться, во всем прекрасны. Одевайтесь элегантно, это принесет Вам уважение и любовь. Для этого не требуется денег, лишь напряжение чувств. Что касается девушек, избавьтесь от большинства из них. Упражняйтесь в пренебрежении. Привыкайте к тому, чтобы все время быть одержимым какой-либо страстью. Это отличает прекрасного человека. Самый страстный это самый лучший: запомните это. Всему можно научиться. Я напишу Вам в другой раз.
Зимон был двадцатилетним юношей. Он был беден, но не делал ничего, чтобы улучшить свое положение.
Текст также связан с романом
Театральное представление (II)
Зимнее ночное небо было нашпиговано звездами, я бежал вниз по заснеженной горе, в город, к кассе Мадречского городского театра, мне выдали проездной билет, и я помчался как обезумевший по каменной, древней винтовой лестнице в стоячий партер. Театр был набит людьми, в нос ударило зловоние, я содрогнулся и спрятался за какого-то парня из техникума. Я запыхался и еле успел отдышаться, пока занавес поднимался; примерно через десять минут, он поднялся и открыл взгляду дыру, заполненную огнями. Фигуры тут же пришли в движение, огромные, пластичные, неестественно резко очерченные фигуры, они изображали «Марию Стюарт» Шиллера. Королева Мария сидела в темнице, а ее добрая камеристка стояла рядом, а потом показался мрачный, закованный в латы мужчина, королева разразилась слезами гнева и боли. Как чудесно было наблюдать это! Мои глаза горели. До этого я часами смотрел на светлый, мерцающий снег а потом в темноту лож, а теперь — на огонь, жар, роскошь и блеск. Как прекрасно и великолепно это было. Как они в такт стекали с красных губ в уши часовщиков, техников и прочих, прекрасные, благородно танцующие, вверх и вниз, качающиеся, звучащие стихи. Ах, это стихи Шиллера, думал, наверное, кто-то.
Молодой, стройный Мортимер с копной светлых, золотистых локонов на голове выпрыгнул на сцену и сказал королеве, которая слушала его с улыбкой, соблазнительные слова. У него было до странности бледно напудренное лицо, как будто он испытывал пророческий ужас, и подведенные черным глаза, как будто он на протяжении многих ночей, ворочаясь от мыслей, не сомкнул глаз. На мой взгляд, он играл роскошно; не то что Мария, которая не выучила роли и вела себя скорее как кельнерша самого низкого пошиба, а не как благородная дама, благородная в самом высшем смысле: королева и к тому же мученица, какой представляешь себе Марию Стюарт. Но она была бесконечно трогательной. В первую очередь, трогала ее беспомощность, а после тот самый недостаток величия. Недостаток того, что должно было быть, потрясал и ослеплял и выгонял из возбужденных глаз стыдливую влагу чувства. О, волшебство сцены! Я все время думал: «Как же она плохо играет, эта Мария», и в тот же миг был захвачен душой и телом невозможной игрой. Когда она говорила что-то печальное, она лукаво улыбалась, совершенно невпопад. В мыслях я исправлял черты ее лица, интонации и движения, и у меня было самое живое и захватывающее впечатление от ее полной ошибок игры, какое я мог бы испытать, если бы она была безупречной. Она была так близка мне, как будто это играла сестра, кузина или подруга, и у меня была причина дрожать в страхе под ее взглядом. Подчас она стояла веселая и растерянная, то есть растерянная и все же не утратившая самообладания, смотрела в темный зрительный зал, теребила вуаль и дерзко улыбалась, а игра валялась на полу сама по себе, хотя и требовала от нее известной манеры и чувства. Почему же она все-таки была прекрасна?
В перерывах я поворачивал голову и смотрел в ложи, в одной из которых сидела благородная дама, в декольтированном платье, ее грудь и руки мерцали из темного окружения. В гантированной руке она держала лорнет на длинной рукоятке, который время от времени прикладывала к глазам. Она казалась старой, но все еще обворожительной волшебницей, она сидела одна, отдельно от прочих. Она жила, черт его знает, наверное, в каком-нибудь из тех грациозно выстроенных домов времен Людовика, какие часто можно увидеть мерцающими белым в Мадрече за высокими деревьями старых, замечтавшихся садов. В другой ложе торчал президент Мадречского общинного совета и член правления городского театра, старый козел, как шептались вокруг, который находил удовольствие в том, что заглядывал актрисам под юбки. Это пришлось бы по душе этой распутной Марии Стюарт. Именно так она и выглядела на сцене, как самая обычная шлюха. Как же так выходило, что она все-таки была так прекрасна?
Занавес снова поднялся. Широкий, белесый поток аромата поплыл из открытой дыры в темно-зрительный зал и задушил и освободил носы. Было радостно снова втянуть этот нежный запах; мне за моим воспитанником техникума это было особенно приятно. Пасть сцены снова заговорила, на этот раз сцена была комнатой в королевском дворце в Англии. Елизавета сидела на убранном пурпурными тканями троне, над ней балдахин, перед ней придворные, Лестер и тот другой, с кроткой миной мыслителя. На заднем плане стояли толстые бабы, изображавшие пажей, даже не мальчики, нет, сорокалетние бабы в трико. Это было бесстыдно прекрасно. Эти пажи стояли с барочной тяжестью здоровых тел в безумно маленьких, изящных ботинках, как непостижимые, фантастические фигуры из сна, и улыбались в публику. Как будто они немного смущались быть такими заметными, но потом от смущения не осталось и следа. Дело было так: тот, кто их видел, сам смущался. Я, к примеру, смущался до блаженства. Елизавета сошла с трона, каждый дюйм в ней был мил и прост, почти как у тетушки, у матери, она подала знак немилости, и сцена исчезла.
Чуть позже была сцена в парке с зеленым, размытым лесным задником, издалека слышно было чудесную игру охотничьих рожков. Мне на мгновение показалось, что я в чаще леса; бегали собаки, из листвы выскакивали лошади, неся на себе прекрасных, богато одетых всадниц, и везде прыгали слуги, сокольничьи и пажи, а вокруг сновали егеря в облегающих зеленых нарядах. Все это отражалось в паре оборванных декораций, звуча и сверкая. Мария, королева-шлюха, вышла и запела, ну слова известны, нет, она не пела, но на слух это было как жалобное, тоскующее пение. Казалось, она стала великаншей, так возвеличило ее это излияние души. Она как сумасшедшая прыгала вокруг от радости и сердечной муки и рыдала от ликования. К тому же, она была, из-за роли, которую не выучила, в легком смущении, но я твердо и крепко верю, что это было безумие невозможности сдерживать себя, мука свободы, отказ спокойного женского разума. Когда она плакала, она кричала, просто плакать ей было мало. Ни для чего, что она испытывала, у нее больше не было выражения. В избытке всего, чем она была и видела и слышала и чувствовала, она навзничь упала на землю; тогда появилась Елизавета.
Кнут в руке, за ней приспешники. Женщина в самом конце, облаченная в облегающий темно-зеленый бархат, юбка подобрана, так что четко видно обутую на мужской манер в сапог со шпорами ногу. Гнев, насмешка и ужас на лице. На охотничьей шляпе тяжело ниспадающее перо, кончик которого при каждом движении головы касается плеча. А потом она заговорила, ах, она играла гениально. Кроме того, она была очень мила. Но это продлилось недолго, они накинулись друг на друга и изрыгали в лицо друг другу огонь страдания; тела женщин дрожали, как деревья от урагана. Мария, плохая актриса, врезала другой по лицу. Болезненное торжество одной и стремительное бегство другой. Милая Елизавета ретировалась, а глупая Мария оказалась в затруднительном положении, так что погрузилась в обморок освобождающей ненависти. Ей это плохо удалось, но в этом снова было что-то грандиозное. Все в этой женщине, прошлое и настоящее и будущее, откинув голову, стремилось упасть в роскошно-сладком изгибе и чувстве. Она была так прекрасна. По мысли это была потаскуха, по чувству — титан. Я больше ничего не понимал, с меня было довольно, я схватил этот образ глазами, как двумя воинственными кулаками, и снес вниз по каменной винтовой лестнице, вон из театра, на холодный зимний воздух, под жуткое ледяное небо, в пивную весьма сомнительного свойства, где и утопил.
В провинции
Да, в провинции, только там актеру и может еще быть хорошо. Там, в маленьких городках, заключенных в крепкие крепостные стены, нет премьер и нет пятисотых постановок одного и того же блюда. Пьесы сменяют друг друга раз в день или в неделю, как ослепительные туалеты княгини, приходящей в ярость, если кому-то придет в голову предложить ей годами носить одно и то же платье. В провинции нет и грубой критики, которую вынужден выносить актер в столицах, где нет ничего необычного в артисте, разрываемом, словно бешеными собаками, жестокими шутками. Нет, в доброй, честной провинции, во-первых, живет человек с маской на лице, в Hotel de Paris, там, где весело и преуютно, а во-вторых, его приглашают вечерами в общество, в шикарные, старые дома, где есть вкусная еда и деликатное общение с первыми людьми городка. Вот к примеру, моя тетя в Мадрече, она никогда и ни при каких обстоятельствах не позволяла, чтобы о комедиантах говорили в неподобающем, презрительном тоне, напротив, для нее не было ничего более приятного и ничто не казалось ей более подходящим, чем по меньшей мере раз в неделю, пока они играли в городе, приглашать этих кочевников на веселый ужин, который она сама и готовила. Моя тетя, которая давно уже умерла, была прекрасной женщиной, причем даже в то время, когда другие женщины старели и покрывались морщинами. В пятьдесят лет она еще казалась одной из самых молодых, и когда женщины из ее окружения приобрели неуклюжие и бесформенные фигуры, она выгодно отличалась крепким, изящно-стройным телосложением, так что каждый, кто ее видел, вынужден был признать ее красоту. Я никогда не забуду ее легкий, нежный смех и пленительные губы. Она жила в своеобразном старом доме; если открыть тяжелую дверь и войти в вечно темный коридор, раздавался шелест и плеск вечно падающего водопада, который был искусно встроен в стену. Лестницы и площадки изобиловали и прямо благоухали чистотой, а комнаты! Никогда после я не видел таких комнат, таких светлых, полированных, таких комнатных комнат. Если не ошибаюсь, когда говорят о комнате, которая уютна и в то же время обставлена на аристократичный и старинный манер, то говорят «покои». В таком доме, прошу заметить, в провинции артисты сцены могут входить и выходить, они могут ступать по лестницам, вероятно, иногда нечищенными сапогами, касаться дверных ручек, латунных и до боли сверкающих, чтобы войти в покои и непринужденно пожелать такой женщине, как моя тетя, доброго вечера. Что делает актер в большом городе? Он вкалывает, носится как сумасшедший по репетициям и выматывается, лишь бы угодить вечно недовольной критике. Ничего подобного нет в окрестностях Мадреча, дамы и господа. Там и речи быть не может о болезни и усталости, скорее всего, этот господин прогуливается там в цилиндре, который бог знает откуда у него взялся, на руках желтые перчатки, в воздухе порхает трость, этак около одиннадцати или половины двенадцатого утра, чтобы не соврать, у него светло на душе, прохожие на улице принимают его за внебрачного княжеского сына, девичьи глаза сверкают ему, и он идет по прекрасному променаду, чтобы, быть может, выйти к озеру и смотреть вдаль этак с полчаса, пока не настанет время отобедать. Созерцание, господа мои, вызывает аппетит, полезно для здоровья и вообще. Разве есть в большом городе озеро, неприступные скалы, вершины которых увенчаны выстроенным в греческом стиле милым павильоном, где под светлым утренним солнцем можно вести задушевные беседы с дамой, с которой едва познакомился и которой, скажем, лет тридцать? Разве есть в крупных городах школа, в которой молодой любитель молодежи, господин фон Бек, может, этак около трех часов, просто потому, что у него возникло такое желание, нанести визит девяти-двенадцатилетним школьницам? Сейчас как раз урок закона Божьего, девочки немного скучают, тут входит Бек и спрашивает, будет ли ему позволено присутствовать на в высшей степени интересующем его занятии. Священник, светски образованный симпатичный господин, краснеет от этой дерзости и не знает, что ответить, особенно в первый момент, когда геройские манеры фон Бека лишают его разума. Но он уже взял себя в руки и мягко выставляет исполнителя роли Фердинанда в «Коварстве и любви» за дверь, где ему, в конце концов, если принять во внимание все обстоятельства, самое место. Но, положа руку на сердце, разве это не очаровательно и разве есть в городах-миллионниках что-то подобное? Как изящно священник не позволил господину Беку заниматься глупостями со школьницами на благородном уроке. Но как восхитителен этот Бек, который подтолкнул священника к такому любезному поведению; если бы не было Беков, которые обладают бесстыдством разыгрывать из себя школьный попечительский совет, средь бела дня, когда светит солнце и по всему Мадречу разносится аромат ватрушек, не было бы и священническо-прекрасного поведения, хотя озорники должны быть и там, где надеешься встретить добродетель. Такие вещи происходят в маленьком городе сами собой; чарующее переживание обретает там пластическое выражение, а кто в провинции лучше других годится на переживания всякого рода, как не бедные комедианты, чья слава опасных, прекрасных, загадочных и готовых к приключениям людей всегда идет впереди? Житель Бёцингена, Метта или Мадреча видит их группы перед ратушей, они жестикулируют и говорят на незнакомых, но элегантных наречиях, роли, которые они играют по вечерам, они держат в бледных одухотворенных руках, так что кажется, будто они родом из королевских замков и будуаров фавориток, с такими прекрасными высокими лбами и с такими золотыми локонами, что едва можно себе представить! Разве может актер из столицы или даже из имперской столицы насладиться тем, что на улицах, площадях и променадах он остается никому не известной фигурой? Разве он может вообще заинтересовать кого-то больше и глубже, чем на пяти полосах местной газеты? Ну а если он знаменит и о нем все говорят, что с того? Я вынужден улыбнуться, когда думаю, каким поверхностным становится с годами интерес, который мы проявляем к знаменитостям. Нет и еще раз нет. Тот, кому хочется, чтобы ему подносили красное, теплое, крепкое, сжатое, брызжущее, искрящееся и благоухающее впечатление, тот пусть как можно быстрее становится бродячим актером. Правда, придется вытерпеть немного финансовой и экономической нужды, которая всегда связана с этой профессией. С удовольствием обращу внимание еще на пару мелочей: однажды ночью актера Бека один некультурный парень ни за что ни про что назвал канальей. Вот такой крепкий табачок. Бек бросился на него и оба, неотесанный сын часовщика и изящный сынишка драматического искусства вцепились друг другу в воротники, в волосы, в затылки, в вихры, в носы, в губы и уши, в колени, чтобы разыграть борьбу двух рассерженных божеств. Такое тоже немыслимо в имперских метрополиях, где люди, так легкомысленно благовоспитанные, рассовывают гнев по карманам, если есть опасность, что он вспыхнет. А в
Дама и актер
Мой господин, вчера вечером я была в городском театре и видела Вас в роли принца Макса в
Набросок к прологу
Занавес поднимается, мы заглядываем в открытый рот, вниз в красновато подсвеченное горло, откуда облизывается большой, широкий язык. Зубы, которые окружают рот сцены, острые и мерцают белым, все вместе схоже с пастью чудовища, огромные губы похожи на человеческие, язык движется вперед, через рампу и чуть ли не касается огненным концом голов зрителей; затем снова уходит назад, а потом вперед, вынося на широкой, мягкой поверхности спящую, изысканно одетую девушку. Золотистые волосы струятся, как поток, на платье, в руке блистающая звезда, подобная большой, мягкой, солнечной снежинке. В волосах изящная зеленая корона, девушка улыбается во сне, отдыхая на языке, как на подушках. Вдруг она открывает глаза и это глаза, какие иногда, во сне, склоняются к нашим, окутанные сверхъестественным светом. У этих глаз чудесный живительный блеск, они осматриваются, как детские глаза, которые вопрошая, искательно и безвинно смотрят на мир. Из огненно-черного горла выбирается мужчина, одетый в летящие, будто набросанные полубезумным портным полотна, которые, словно лохмотья, опоясывают его массивные члены, он ступает по содрогающемуся от его шагов языку к девушке, склоняется над ней и целует. В тот же момент из глотки вырываются языки пламени и искры, которые, ничуть не испугав, дождем осыпают их. Худой мужчина берет девушку на руки и несет назад, гигантский язык вскидывается, высоко поднимается над парой, чтобы проглотить, низринуть в глотку. Белая звезда девушки сверкает и отражается в зубах, из темного горла взмывают голубые, зеленые, желтые, алые, синие и мерцающе-белые звезды в одну огненно-цветную радугу, играет музыка, и звезды рассеиваются в воздухе; наконец, губы гигантской пасти приходят в движение и произносят тихие, но ясные и теплые слова:
Представление начинается.
Занавес
Две маленькие сказки
На улице шел снег. Проезжали дрожки и машины, высаживали свое содержимое и снова уезжали. Дамы были в мехах. Гардероб кишел людьми. В фойе раздавались приветствия, дарили улыбки и взаимные рукопожатия. Свечи мерцали, платья шуршали, сапожки нашептывали и поскрипывали. Полы были навощены до блеска, а слуги стояли и руками направляли движение, вам туда, вам сюда. Господа были затянуты во фраки, так фрак и должен сидеть. Кланялись. Любезности перелетали, как голуби, от уст к устам, дамы сияли, даже некоторые старые. Все стояло навытяжку даже у сидячих мест, чтобы видеть знакомых, лишь немногие сидели. Лица были так близко друг к другу, что дыхание одного касалось крыльев носа рядом стоящего. Наряды дам источали ароматы, проборы у мужчин блестели, глаза сверкали, а руки говорили: Ну, надо же, ты? Где ты пропадал? В первом ряду сидели критики, как прихожане в соборе, тихо, величественно. Занавес чуть пошевелился, раздался сигнал к началу, тот, кому нужно было откашляться, быстро сделал это, и все замерли, как дети в классной комнате, взгляд вперед, абсолютно тихо, тут что-то поднялось и что-то заиграло.
Занавес поднялся, все замерли в ожидании, что же будет дальше, тогда вышел юноша и начал танцевать. В одной ложе первого яруса сидела королева, окруженная придворными дамами. Танец так ей понравился, что она решила выйти на сцену и сказать юноше что-то милое. Вскоре она появилась на сцене, юноша посмотрел на нее юными, прекрасными глазами. Он улыбнулся. Королеву будто молнией пронзило. По улыбке она узнала сына, она упала. Что с тобой, спросил юноша. Тогда она узнала его еще отчетливее, по голосу. Тут она потеряла все свое королевское достоинство. Она отбросила величие и не постыдилась крепко прижать юношу к сердцу. Ее грудь поднималась и опускалась, она плакала от радости, ты мой сын, сказала она. Публика аплодировала, но что значили эти аплодисменты? Счастье этой женщины было куда возвышенней всех аплодисментов, оно бы перенесло и шипение зрителей, голова юноши вновь и вновь прижималась к волнующейся груди. Она целовала его, потом подошли придворные дамы и напомнили повелительнице о неприличности этой сцены. Тогда публика засмеялась, но придворные дамы лишь окатили многоголовую чернь холодным презрением. Губы их дернулись в усмешке, занавес дернулся и упал.
Четыре шутки
У Вертхайма, на самом верху, где пьют кофе, можно увидеть кое-что интересное, а именно — поэта Зэльтмана. Он сидит на маленьком плетеном стуле на высоком помосте, легкая мишень для взглядов, он стучит, приколачивает, и шлепает и тачает, как представляется зрителям, белые стихи. Маленький четырехугольный помост со вкусом увенчан темно-зелеными еловыми ветвями. Поэт изящно одет, фрак, лаковые ботинки и белый галстук, все при нем, и никому не придет в голову стыдится выказать внимание к этому человеку. Но самое чудесное это ржаво-желтая, роскошная копна волос, которая мощными волнами спадает с головы Зэльтмана, по плечам, до самого пола. Она похожа на гриву льва. Кто такой Зэльтман? Избавит ли он нас от стыда, что мы отдали театр под селитряную фабрику? Напишет ли он национальную драму? Предстанет ли однажды перед нами как герой, которого мы ждем, как кровяную колбасу? В любом случае, следует поблагодарить дирекцию Вертхайма за демонстрацию Зэльтмана.
Из театра постепенно исчезают лучшие и самые добротные кадры, как следует, к нашему большому сожалению, из письма, что направила нам госпожа Гертруда Айзольдт. Она сообщает, что собирается открыть магазин корсетов на Кантштрассе, на углу Йоахимсталерштрассе, чтобы тем самым стать деловой дамой. Какое странное решение, и как жаль! Даже актер Кайслер хочет уйти, а именно, как мы слышали, из-за того, что во временной перспективе выгоднее стоять за стойкой, чем двигать фигуры по доске. Он должен первого мая взять под руководство небольшую пивную на востоке, и он уже, поговаривают, радуется, что будет наливать пиво, мыть стаканы, намазывать бутерброды, подавать селедку и по ночам выпроваживать сапогами пьянчуг. Печально! Но мы можем лишь глубочайшим образом сожалеть, видя, как два столь удивительных и почитаемых артиста предают искусство, и хотим надеяться, что это не войдет в моду.
В Камерном театре незадолго до закрытия ворот случилось небольшое изменение. Дирекция накинула на плечи драматургов изящные светло-синие фраки с большими серебряными пуговицами. Нам это кажется милым, ибо это разумно. Служителей театра упразднили, и теперь драматурги по вечерам, когда есть представление, то есть в то время, когда им все равно нечем заняться, принимают у дам пальто и указывают посещающим театр господам их места. Они также открывают двери и дают разные небольшие, но необходимые справки. На ногах они носят теперь длинные, толстые, желтой кожи гетры по колено, а еще они могут превосходно, с элегантным поклоном, раздавать программки и бинокли. В провинции они бы еще передавали записки; но здесь, в Берлине, в этом нет нужды. Одним словом, ни один критик больше не сможет спросить, что такое драматург и какие у него обязанности. Теперь они делают все, что в их силах, и впредь их следует оставить в покое.
Чтобы раз и навсегда покончить с вечным нытьем и постоянными упреками в том, что есть только декорации, а пьес нет, режиссер Райнхардт решил впредь ставить пьесы на фоне белого полотна. Его драматурги, конечно, уже разболтали секрет, и он удивлен, если не обескуражен, видя, как мы уже раструбили эту новость. Белое полотно! Белоснежное, как белье? Или неизвестная крупная дама из цирка для начала пощеголяла в нем пару дней? Тогда декорации наверняка будут источать чарующий запах ее ножек, что только пойдет на пользу господам критикам, которые забудут, где и сидели, а их острые чувства будут притуплены. Кроме шуток. У идеи Райнхардта есть потенциал, то есть она блестящая. На фоне белых тряпок лица и особенно призраки будут выделяться необыкновенно ярко. Применит ли Райнхардт это изобретение и в Придворном театре?
Берлинская знакомая Вальзера Гертруде Айзольдт (Gertrude Eysoldt, 1870–1955), известная актриса, принадлежала, как и Фридрих Кайсслер (Friedrich Kayßler, 1874–1945), к труппе Макса Райнхардта (Мах Reinhardt, 1873–1943).
Телль в прозе
Телль
Драма Шиллера
Знаменитая сцена
Франц
Знаменитая сцена заимствована из Шиллеровых
Перси
Когда говорят, что он был рыцарем от макушки и до пальцев ног, это еще не портрет и даже не эскиз. Его лицо как раз не очень-то красиво. Почти нет носа. Нос вдавлен в шар лица, как будто он однажды был наполовину сбрит немилосердным ударом меча. Я намеренно говорю: сбрит. Презрение к изящному подходит этому мужчине. Перси ненавидит любезные слова, грацию, ароматы. Рисунок рта выражает одновременно тоску и гнев, но в его большие глаза, кажется, раз и навсегда влюбился восторг от синих небес. Когда он закрывает глаза, окружающие ожидают чего-то ужасного, окрестности вздрагивают, мир мрачнеет. Фигура у него скорее приземистая, чем высокая, скорее неприметная, чем внушительная. Доспехи простые, но осанка выдает скрытую царственность. Губы неподвижны, они на удивление редко улыбаются, и когда они это делают, лицо источает насмешку. Издевки у Перси, вследствие грубости, которой он подвержен, означают вершину добродушия. Если он над кем-то издевается, он любит его, а он может любить. Его тело не совершает ни одного избыточного движения. Он ненавидит прекрасное, старается держаться угловато. То, что кажется в нем прекрасным, как раз непроизвольно. Если бы он знал, как он мил, он бы разорвал свою золотую душу, да, он плюнет себе в лицо. Но для этого понадобится зеркало, а этот предмет ему не знаком. То, что он любит, он презирает, то, что он предпочитает, он находит скучным, то, о чем он мечтает, опасно для жизни. Он не хочет жить там, где на карту не поставлена жизнь. Никогда еще жена не любила так мужа и никогда — более заслуженно. Перси не ведает храбрости. Знаешь ведь только то, что изучал. Отвага Перси врожденная, он герой и не может ничего с этим поделать. Камзол у него серый, перевязи зеленые, плюмаж красный. Один из слуг водружает ему на голову шлем, неважно какой; у Перси нет вкуса. В нем слишком велико подозрение, что в таких вещах ему лучше не делать выбора. Он слишком бесцеремонный для мыслей об одежде и слишком чувствителен к цветам. Для жены он царь и бог, он знает это, и это его мучает, когда он завтракает. Нежность, которую он испытывает, когда смотрит на жену, его «когда-нибудь доконает». Кажется, это его слова. Он шутит, говорит Adieu и скачет ко всем чертям. Рыцарские манеры для него слишком пошлы, он ведет себя как простой рабочий. Он до безумства любит музыку. Когда он слышит ее, по вечерам, после битвы, устало прислонившись к дереву, его сердце, уносимое слезами, может уплыть прочь. Он, который днем в гневе собрал на окрашенном кровью поле роскошную коллекцию отрубленных рук, ног, голов и плеч, может сразу после завершения ужасного труда увидеть в природе прекрасные и особенные настроения и отдаться им, пусть и на короткое время. Его голос, когда он вдоволь накричится и надуется на трубе, для разнообразия может предаться блаженству и дрожать. К религии он относится… нда! Лучше об этом не говорить. Я думаю, она ему более чем безразлична. Она для него вздор, в общем, он в ней не нуждается. У него и так есть ад и рай на земле. Идеалов у него нет, нет даже чувства достоинства; его притягивает риск, по случаю, это его идеал, он неистовствует и добивается славы. Он мечтает обезоружить принца Уэльского, рассмеяться и расцеловать поверженного. А до этого он убивает все, что ему под меч попадется, возможно, после этого он станет цивилизованным человеком, но скорее всего и тогда не станет, ему не позволит упрямство. Он умрет юношей, но когда видишь, как он хрипит и умирает, появляется чувство, что испускает дух великан.
Перси — персонаж драмы Шекспира
Горные залы
Знаете ли вы
На колени!
Где же все рыцари прежних эпох?
Канули в Лету, прости им Бог…
Может ли быть более очаровательная роль героя-любовника, чем роль юного римлянина Вентидиуса? Герои-любовники обычно нервируют, надоедают, пристают, но только не этот. Этот элегантный юноша из древнего Рима избегает лишних слов, и все же речь так и льется из его уст если не водопадом, то уж литровыми бутылками.
Он умеет ухаживать за дамами. Он скорее милый, чем значительный персонаж, очаровательный болтун, поденный рабочий, который приходит в оживление, когда можно что-то урвать. Воспитание делает его поэтичным, он цветок из крупного города, он бы лишь сочувственно усмехнулся, если бы от него ожидали глубоких переживаний.
Его речь дышит искренностью, он такой и есть, он искренен, он молод, но в то же время он итальянец, что означает: отпрыск людей, сумевших поработить весь мир. Он ведет себя по-барски и в то же время грациозно, в конце концов, в чем разница между прелестью и покорностью? Наш молодой человек с мольбой на устах — врун, тиран по привычке и вызывает живой интерес.
Как же он тщеславен. Человек сиюминутного успеха, его глубоко ранит осознание того, что без него можно обойтись. Что можно находить его достойным презрения, в это он не может поверить ни при каких обстоятельствах. Вера в победу была религией римлян.
Он приходит в ярость. Если он не вызывает восхищения, он смешон. Актер должен иметь в распоряжении слезы хорошо сыгранной боли. Кроме того, он должен научиться падать на колени. Согласно примечанию Кляйста, падать на колени здесь следует «со страстью». Но как ведет себя актер при лунном свете?
Минутой позже его разорвут медведи. Он умирает презренной смертью.
Имеется в виду пьеса
Добрый вечер, барышня!
Вурм, домашний секретарь президента компании. Какая странная фигура. Великолепный проныра. В его душе когда-то пылал юношеский огонь. Стоит представить себе такого Вурма молодым. Он еще мог плакать, дрожать, молиться и звонко смеяться. Возможно, он даже писал стихи, а теперь! Ему бы очень хотелось стать чем-то большим, он не лишен фантазии и чувствует себя как дома в высоких и хороших кругах. Но он не достиг никаких высот, ничего не совершил, не добился власти. Он должен склоняться перед грубыми, да, мерзкими силами, он положился на лживую жестокость, это неопровержимо доказывает факт, что его ужасает величие прекрасного и хорошего. Он был бы хорошим парнем, если бы чей-то приятный рот пожелал ему улыбнуться. Но он ползает и пресмыкается, как проныра, завершенный образ губящего и отравляющего жизнь негодяя, и все же испытывает болезненную тоску по ласке. Как бы ему хотелось быть добрым и порядочным. Этого хочет его ум. О, он знает толк в сердечных делах, он знает мир и знает, что прошляпил лучшую сделку в мире: нежное тепло и любовь. И вот однажды вечером, уже темнеет, он идет к Луизе, которой восхищается, и хочет посвататься, хотя и убежден в бесполезности своих намерений. Начинается ужасная пытка любящих душ. Несомненно, Вурм — негодяй, ему доставляет удовольствие мучать, но так же несомненно и то, что он причиняет боль и себе, он любит, и это очень важно. Перед нашими глазами разворачивается настоящий ад душевной боли, в роскошной вечерней сцене идет дождь терзаний. Комната Луизы будто оклеена картинами несказанной боли. Месть и нежность, телесное желание и злость, подлость и властное упорство, как резко все это контрастирует друг с другом. Вурм светский человек, у него солидное образование и хорошие связи, он точно информирован о свойствах характера нашего главного женского персонажа. Он восхищается ей даже в тот момент, когда она отдает себя на волю его отвратительных намерений. И чувствует безграничное презрение к самому себе, но выдерживает, да, преодолевает границу, он принуждает себя к мерзостям. Он по-настоящему велик, он герой. Он герой-любовник, так что его противник рыцарь Фердинанд может быть горд, что пал жертвой столь отчаянных интриг.
Как и у текста
Эскиз к портрету
Кажется, я вижу его перед собой, принца фон Хомбург. Он втиснут в исторический костюм и вообразил себе что-то из-за цветов, видимо, он высокого мнения о себе. В остальном, это талант, у него хорошо подвешен язык, и по этому поводу он тоже что-то о себе воображает. У него высокие, до блеска навощенные сапоги на широко расставленных ногах и, черт его побери, рыцарские перчатки, они не у каждого есть, какой-нибудь буржуа, например, не может себе этого позволить. На голове у него парик, усы сказочно завиты, одно это уже говорит об артистическом успехе. Ему достаточно лишь грозно топнуть солдатской ногой, чтобы смести всех недоброжелательных критиков, он так и делает, и с этого момента этот господин принц фон Хомбург — благословенный богом артист. Кроме того, он наизусть выучил роль, настоящее достижение, он заметил места, где вся его принце-хомбургская сущность должна дать трещину, полное отсутствие артистической несознательности. Ему не нужно ничего уметь, да, даже хорошо, если он ничего не умеет, настоящий актер не нуждается в учебе, в нем все есть с самого рождения. Именно это и отличает эту профессию от всех других профессий на земле: просто вышагиваешь в сапогах, машешь шпагой, делаешь какой-нибудь жест и привыкаешь к успеху. Не такие простые люди те, кто могут сказать:
Такого не могут сказать ни врач, ни техник, ни журналист, ни переплетчик или альпинист, да у них, ей-богу, и повода для этого нет. Глаза принца ужасно вращаются, он произносит стихи скорее глазовращением, чем губами. В остальном, он читает стихи дурно, что доказывает, что он хороший человек, что у него есть душа, жена и ребенок, характер, а также доказывает, да, наконец я это замечаю, что он глубоко, глубоко размышлял над ролью. У этого принца есть очаровательная природная молодцеватость, с которой он говорит:
Эти слова он бормочет где только можно. Он ожидает аплодисментов, но над бюргерами, чьих аплодисментов он хочет, он чувствует себя благородно возвышенным. Ну, он из благородных, у него есть владения на Райне:
Боже ты мой, как он растворяется в роли. Талант был у сапожника, который стачал ему ботфорты, а не у него, то есть, точно, талант-то да, но… всяких простолюдинов это не касается.
Вероятно, текст написан под впечатлением от постановки Макса Райнхардта с Фридрихом Кайсслером в главной роли. Пьеса Кляйста
Гений (I)
Я готовлюсь стать актером. Мой первый выход на подмостки это всего лишь пресловутый вопрос времени. В данный момент я учу наизусть роли. Целый день, несмотря на прекрасную погоду, я сижу или стою в своей каморке и декламирую на все лады. Меня полностью поглотил демон театра. Бормотанием я довожу соседей до отчаяния. Что из меня выйдет? Будь что будет. В профессии актера я вижу самую высшую и чистую задачу, и думаю, что не ошибаюсь. Сначала подамся в герои, а потом станет ясно, гожусь ли и для характерных ролей. Что касается моих талантов, я из числа самых сладких парней в Европе, мои губы как фабрики по производству сахара, а манеры у меня и вовсе шоколадные. Но во мне есть, с другой стороны, и мужественность, чисто скала. Я могу внезапно, если сочту нужным, стать камнем или деревом; это пойдет на пользу героям-любовникам, которых я буду играть. От всей моей фигуры, весьма поджарой, будут исходить вибрации, мои глаза будут завораживать, поведение — ослеплять, все оно проникнуто раскаленными нервами. У меня немного сутулая спина и небольшой горб. Но и этот недостаток будет восхищать, ибо я намереваюсь заставить зрителей забыть о нем путем пластического изображения моих многочисленных внутренних совершенств. Все увидят нечто отвратительное и вместе с тем прекрасное, и прекрасное одержит победу. Моя голова внушительно крупна, губы похожи на толстые фолианты, руки подобны ногам слона, к тому же я обладаю ужасно гибким голосом. Если какой-нибудь меланхоличный принц заявляет, что он сказал и как кинжалом отрезал, то, смею утверждать, и не без оснований, что я сказал и как мечом рубанул. Уже юношей я вступил в театральный союз
Под меланхоличным принцем, который говорит, словно кинжалом режет, Вальзер имеет в виду Гамлета, обращающегося к матери.