Из слов Дьяконова можно заключить, что именно воображаемое знакомство с императрицей стало тем импульсом, который породил и все его последующие действия. Ему лишь «показалось», что она пришла в его лавку, но с этого момента он уже не мог думать ни о чем другом. Однако находившаяся в это время на пути в Крым всемилостивейшая государыня распорядилась отправить «великого человека» в дом сумасшедших[365].
Корабельный писарь Петр Козлов, озабоченный состоянием государства, воплощенным в личности монархини, в 1750 году слышал
ангельской глас имянем господа нашего Иисуса Христа царя небеснаго и пресвятыя нашея владычицы Богородицы, чтоб он, Козлов, явился всемилостивейшей государыне и объявил означенное одно тайное слово такое, чтоб она, всемилостивейшая государыня, изволила содержать себя состоянием добром, и от чужаго б ума удалялась[366].
Как и крестьянин Костюнин, Козлов, таким образом, ощущал себя посредником между Богом и государыней, до которой ему поручено донести божественную волю, но само содержание того, что ему следовало до нее донести, отражает его сомнение в правильности ее поведения.
Гораздо масштабнее мыслил канцелярист Петр Татаринов, о котором столь гуманно отзывался новгородский митрополит Гавриил и который попал в Тайную экспедицию в 1789 году, самостоятельно явившись к придворному дежурному генералу. Свои соображения он изложил в письменном виде:
Прежде нескольких лет, по мнению моему, как в половине 783‑го года, будучи я в училище харьковском, мысленно подумал: как должна быть перемена в воинских и гражданских службах, и о сем безпокоился. Мысль же сия родилась от чтения Апокалипсиса, где, увидев касательное до судеб божиих изречении, возхотел узнать, что будет с Россиею в грядущия после сего годы. Не могши же о том долго узнать, мыслию подумал: ежели бы я ето узнал хотя бы чрез диавола, то бы я отдал себя ему. И тогда ж от той самой мысли родилось: что более не приятствует России из государей дружественных владений? Из российской же министерии ответствовано, что из государств Турция, Польша, Прусия и Швеция. Какими же средствами может отвратиться сие зло? Ответствовано: ежели в Турции останется командовать г-н генерал-аншеф Суворов, Панин и Салтыков, в Польше и Прусии граф Петр Александрович Румянцов и князь Григорий Александрович Потемкин, но с тем только, чтоб сие произвелось с обеих сторон с подачею помощи от близ и по границе лежащих губерний обывателям. В Швеции ежели командовать будет граф Мусин-Пушкин под собственным высочайшим его высочества ведением и предводительством. Потом против Турции тем удобнее можно успеть, ежели его светлость[367] пожелает от Польши крестьян своих купленных перевесть в Крым с помощию гр. Браницкаго, литовскаго гетмана. Ежели притом командовать будет частию войск в Финляндии г. Брюс и ежели в Швеции произведена будет команда тайным образом, чтоб содержать там кордон силами сухопутными действовать.
Размышления Татаринова простирались не только на внешнюю, но и на внутреннюю политику. Он полагал необходимым все губернские учреждения соединить «в один департамент» и объединить палаты гражданского и уголовного суда. Все эти рассуждения можно было бы счесть за досужее прожектерство, но важную роль во всех этих преобразованиях Татаринов отводил и самому себе:
По нескольких месецах должно мне ехать к аглинскому каролю больному, ибо от видения меня он может получить несколько от болезни облегчения и что он поможет России стами миллионами рублей без всякой заплаты возвратно <…> ежели я буду удержан в России, то о сем аглинской король, очень печалясь, придет в совершенное изнеможение.
Учившийся в харьковской семинарии Татаринов сперва служил в курском земском суде, потом канцеляристом при прокуроре, затем в наместническом правлении. С неким Моисеевым он приехал в Москву, потом в Новгород, где над Моисеевым читали очистительные молитвы из требника Петра Могилы. В Новгороде, утверждал Татаринов, Моисеев хотел его женить на дочери купца, выдавал за дворянина и «портил» некоей женщиной, от чего он и теперь продолжал чувствовать слабость в теле. Они поссорились, и Татаринов ушел в Петербург, где определился на вакансию в казенную палату, но там, по его мнению, творились всяческие «безобразия». Грамотный Татаринов знал имена главных российских военачальников, читал или слышал о душевной болезни английского короля Георга III, и это, по-видимому, произвело на него сильное впечатление. Страдая и сам той же болезнью, в Тайной экспедиции он говорил, что все кончится, если ее императорское величество приговорит его к смерти кнутом или отсечением головы[368]. Показательно при этом, что продаться дьяволу он был готов не ради какой-либо личной корысти, но ради блага отечества.
Благодарный покойному императору Петру III за ликвидацию домовых церквей верейский купец Михаил Матюшин помнил, что тот «был хорошей государь, но жене должно бояться своего мужа, ибо священное писание говорит: будете мудри, яко змия и цели, яко голуби, ведь все святыя здесь на земле обитают». Впрочем, «теперь он государыню любит и почитает, а кто старое помянет, тому глаз вон». Собственную роль в политических событиях Матюшин оценивал даже выше, чем Татаринов свою:
Ныне и взятье города Очакова и Константинополя последовало точно по приказанию его, Матюшина, великому святителю Николаю Чудотворцу, которому он с совета Иоанна Богослова говорил, что время уже взять как сей город, так и Царьград[369].
Штурм и взятие Очакова состоялись в 1788 году, а Матюшин говорил об этом три года спустя, но очевидно, что это событие произвело на него сильное впечатление и врезалось ему в память, причем в его сознании сам он в божественной иерархии был между Иоанном Богословом и Николаем Чудотворцем[370].
Под сильным впечатлением от другого исторического события — казни в Париже короля и королевы — находился губернский регистратор Семен Машонов, в 1795 году убеждавший в необходимости спасти всю царскую семью, чтобы не случилось, «как французы поступили со своим королем»[371].
Спустя несколько лет, уже в царствование Павла I, антигосударственный заговор пытался раскрыть студент богословия Иван Македонский, заявивший, что хочет объявить что-то важное по второму пункту. Дело происходило в Малороссии, где озабоченный государственной безопасностью студент настойчиво подавал соответствующие прошения в уездный суд, но там его сочли помешанным и отправили в духовную консисторию. Македонский, однако, считал себя здоровым, что было подтверждено освидетельствованием, проведенным нижним земским судом: лубенский штаб-лекарь Соболь констатировал, что «Македонской нимало в уме не помешан и совершенно в здравом разсудке находится». В результате настойчивому доносчику удалось все же обратить на себя внимание высокого начальства, и малороссийский гражданский губернатор И. В. Френсдорф сообщил в Петербург генерал-прокурору П. Х. Обольянинову, что Македонский «объяснил о слышанных во время проходу его из Переслава в Каменец Подольский для определения тамо себя в учительскую должность от поляков речах, будто они подали прошения Его Императорскому Величеству о избрании и утверждении по-прежнему короля и что, естли удовлетворения не будет, то имеет быть перемена. По возвращении ж из Каменца Подольскаго также о слышанных им от мужиков словах о бывших тайных собраниях шляхты, чтобы под видом конвоя его императорскому высочеству государю и цесаревичу великому князю Константину Павловичу произвесть в действо зделанный заговор, касающийся до персоны его высочества, а в местечке Бердичев» он видел четырех человек, которые вели подозрительные разговоры. Однако в Петербурге к показаниям Македонского всерьез не отнеслись, и по распоряжению императора, явно недооценивавшего польскую проблему, беспокойный студент был отправлен в сумасшедший дом[372].
Среди узников Спасо-Евфимиева монастыря, обнаруженных там в 1797 году, находился и купец Гаврила Попов, отосланный туда «за написание к Ея Величеству государыне императрице Екатерине Алексеевне письма, чтоб увещевать дворян не продавать людей и крестьян, а их пожаловать бы землями и угодьями, что он зделал из любви к ближнему» и предрекавший, что русские крестьяне могут последовать примеру французских революционеров и сами добыть себе свободу[373]. Попов вряд ли, как А. Н. Радищев, был «бунтовщик хуже Пугачева», но показательно, что Павел I с поставленным Попову диагнозом согласился, его благие намерения не оценил и от монастырского заточения не избавил[374].
Пожалуй, предельной манией величия страдала вдова артиллерийского «щетчика» и мать трех сыновей-артиллеристов Марина Михеева, попавшая в Тайную экспедицию в 1768 году и утверждавшая «я де и сама Россия» и «дети ее держать у себя не смеют, потому што она — Россия»[375].
Стоит заметить, что размышления о внешне- и внутриполитических государственных делах, подобные тем, о которых рассказано выше, практически не встречаются в делах Преображенского приказа конца XVII — первой четверти XVIII века. В петровское время произносившие «непристойные речи» многочисленные «клиенты» главного органа политического сыска, не только безумцы, но и люди вполне здоровые, в основном ругали государя за то, что он разорил страну, велит брить бороды, «пить» табак и носить немецкое платье, дружит с «немцами» и хочет насадить «латинскую» веру. Петра называли Антихристом и считали, что его подменили то ли еще при рождении, то ли во время Великого посольства. Разговоры на эту тему были широко распространены, и подчас у людей особо впечатлительных возникало желание донести истину до царя. Так, дочь московского посадского Федосья в 1705 году поведала следователям Преображенского приказа, что во сне ей явилась Богородица «в светлом одеянии и говорила ей: поди ты, Федосья, к царю, не убойся и говорить ему, чтоб он переменил эту веру и платье перестал носить немецкое и бороды бы не брил, бороды, де, грех брить, и табаку б, де, не пил, кудрей бы накладных не носил, да и пошлины бы с торговых людей не много брал, стал бы, де по-старому жить, так бы лутче было». С этим сообщением Федосья пришла к Арбатским воротам, откуда ее, согласно данным ею показаниям, караульные отвезли к Красному крыльцу (то есть к Грановитой палате Кремля), а оттуда на Никитскую улицу «неведомо х какому князю, и у того князя был государь», которому Федосья якобы пересказала наказ Богородицы, пояснив, что пошлины с торговых людей надо уменьшить, потому что «не даешь ты им расторговатца». В ответ «государь разсмеялся и молвил: до свет не пью табаку. И, поджався под живот, молвил: вот, де, у меня платье такое, мне носить, а бороды у нас издавна бреют». Рассказ Федосьи о разговоре с Петром выглядит вполне правдоподобно. Особенно обращают на себя внимание якобы сказанные царем слова «а бороды у нас издавна бреют» — как аргумент против идей, выраженных в наказе, данном девушке Богородицей. Было бы очень соблазнительно счесть, что мы имеем дело с действительно сказанными Петром I словами, но происходило все это во второй половине марта 1705 года, когда, согласно биохронике Петра, он находился в Воронеже[376]. Возможно, девушка приняла за царя какую-то другую важную персону. Вероятно, ее отвели к Ф. Ю. Ромодановскому, но его дом находился не на Большой Никитской, а на Моховой. Может быть, Федосья перепутала Моховую с Никитской, а может быть, пересказала слышанный ею рассказ о разговоре с царем кого-то другого. Так или иначе, явившийся в Преображенский приказ отец Федосьи сообщил, что «в сем месяце» его дочь четыре дня «была в иступлении ума» и «прежде сего такая скорбь на ней бывала ж и в той скорби бывает она безумна». По приговору Ромодановского Федосья была отдана отцу под расписку[377].
Расширение «репертуара» «непригожих речей» в середине — второй половине XVIII века было своеобразным продуктом самих петровских реформ, когда начиная с 1730‑х годов на русскую историческую сцену постепенно выходит новое поколение, происходит расширение информационного пространства и читательской аудитории. Впрочем, одна тема, а именно личная жизнь царствующих особ, была общей на протяжении всего XVIII столетия.
Так, если в петровское время обвинявшиеся по первому и второму пункту нередко позволяли себе обсуждать любовные похождения первого императора, то в елизаветинское царствование умы россиян волновала воспалявшая их воображение связь императрицы с А. Г. Разумовским. Об этом говорили десятки людей, попадавших в органы политического сыска, как вполне здоровых, так и безумных. При этом немалое значение имело, видимо, то, что фаворит был украинцем. Дмитровский купец Василий Тюткин в 1750 году в московской конторе Тайной канцелярии рассказал, что муромский купец Лука Родивилов со слов иеромонаха Заиконоспасского монастыря Антония говорил ему, что «ныне щастливо владеющая всемилостивейшая государыня императрица растлена». Затем, стоя в дверях, он услышал, как «содержатель» суконной фабрики Ефим Болотин за обедом в доме купца Гаврилы Журавлева, где присутствовали «главной аптеки купчина Степан Иванов, московские первой гильдии купцы Иван Кирилов сын Баташев, Петр Матвеев сын Струговщиков, Козьма Замятнин, Иван Комлехин, Козьма Матвеев», то есть в довольно большой компании, якобы сказал: «…всемилостивейшая государыня с Алексеем Григорьевичем живет не так как тайно, но явно, и девство ростлено, и родила, де, она, государыня, младенца». Иеромонаху Антонию, по словам Тюткина, бывший иеродьякон церкви Владимирской богоматери Зосима говорил:
Вот де, батюшка, слышал я, якобы всемилостивейшая государыня Елисавет Петровна родила четырех младенцов, а все, де, это делает Алексей Григорьевич Разумовской чрез волшебство, что у них в Малороссии много волшебников. Да вот, де, от Алексея Григорьевича Его Императорскому высочеству сколько смертей было: дважды, де, чють было не задавило Его Высочество потилококом, а в третьи, де, чють было его высочество на постели не задавили[378].
Ни один из свидетелей показания Тюткина не подтвердил, но отправленный в новгородский Деревяницкий монастырь он по-прежнему был озабочен судьбой наследника престола и, уже будучи в монастыре, кричал: «Дай Бог здравие на многа лета его высочеству Петру Федоровичу, все, де, поступки дедушкины, только тетушка воли не дает; пускай, де, как хочет сама державствует, не велика, де, персона!» Тюткина было велено заковать в железа и перевести в другое помещение, но обязательно с печью, чтобы он не умер от холода[379].
Ил. 12. Граф Алексей Григорьевич Разумовский. Из кн.: Васильчиков А. А. Семейство Разумовских. [В 5 т.] Т. 1. СПб.: Тип. М. М. Стасюлевича, 1880–1894. РГБ
В словах купца Болотина, возможно, содержится объяснение того, почему интимная жизнь Елизаветы Петровны занимала умы подданных гораздо больше, чем любовные связи ее предшественницы Анны Иоанновны, а позднее и Екатерины II. И Анна, и Екатерина побывали замужем, в то время как Елизавета, как за два столетия до этого ее тезка королева Англии Елизавета Тюдор, хотя официально это и не акцентировалось, в глазах подданных имела образ императрицы-девственницы. Это была черта ее царственного облика, часть ее имиджа, который разрушала связь с Разумовским[380].
Растливший «девство» императрицы фаворит (о связи Елизаветы с Шубиным, видимо, было не столь широко известно) выглядел злодеем, чьи коварные помыслы простирались на всех членов царской семьи. Слухи о враждебных отношениях Разумовского и великого князя (подследственные рассказывали о ссорах между ними и попытках наследника побить, а то и убить фаворита, от чего его всякий раз удерживала императрица), судя по делам Тайной канцелярии и ее московской конторы, были широко распространены. Семь лет спустя о заговоре против Петра Федоровича донес иеромонах Переяславского монастыря Владимир Зеленский. По его словам, местные церковники во главе с наместником монастыря Гервасием Якубовичем решили стараться, чтобы «духовный чин народ утверждал к тому, что, минув царское природное наследие, чюждое, непотребное и богопротивное наследие Российскаго престола принимать запустение, то есть скланить и утвердить, дабы старшего графа Алексея Григорьевича Разумовского в наследие Российскаго престола ввесть, а его императорское высочество Петра Феодоровича отставить». Посаженный под караул Зеленский сообщил: «…ежели Господь Бог не пресечет разумовщины, то много людей потеряется». Свои обвинения против братьев-монахов он, чья биография была богата учебой в духовной академии, службой в разных монастырях, арестами, побегами, преподаванием этики и риторики, изложил в письменном виде. Следователи Тайной канцелярии могли бы усмотреть в показаниях Зеленского заслуживающий расследования заговор малороссийского духовенства, и, скорее всего, в его доносе действительно отразились отголоски каких-то слышанных им разговоров, но сам подследственный заявил, что все это «он писал в головной болезни, а имянно гипокондрии», и этого оказалось достаточно, чтобы признать его безумным и отправить в монастырь[381]. О том, что великого князя хотят умертвить, в 1758 году говорил и сосланный в монастырь признанный душевнобольным подпрапорщик Василий Бугайский, а в 1760 году, уже в монастыре, он «вспомнил» к тому же, что Елизавета «прижила» детей от Разумовского[382].
Дьякон из Рузского уезда Исай Козмин высказался на эту же тему без обиняков: «Разумовской, де, (а которой имянно не выговорил) государыню гребет (выговорил то прямо ж)»[383]. Столь же резко осуждал поведение императрицы упоминавшийся подпоручик Иван Сечихин («батюшка Ее Императорскаго Величества с ханжами, с пустосвятами[384] не знался»[385]). Претензии отставного подпрапорщика Преображенского полка Ивана Полозова были иного свойства. В 1756 году он сетовал на то, что «отставлен, де, девкою, а оной бы девке не подлежало владеть армиею», то есть он видел проблему как раз в незамужнем статусе императрицы[386].
Внебрачные связи, заканчивавшиеся появлением на свет незаконнорожденных детей, как и распространенная практика подкидывания этих детей чужим людям, были частью российской повседневности XVIII века[387]; и совершенно естественно возникновение слухов о детях, якобы рожденных царицей Евдокией Лопухиной или императрицей Елизаветой Петровной. Примечательно, однако, что упоминания связи Елизаветы Петровны с И. И. Шуваловым в делах о безумцах в архивном фонде Тайной канцелярии почти не встречаются[388]. Возможно, этому способствовало отличавшееся показной скромностью и делавшее его не столь заметным поведение самого Шувалова, а также то, что он был русским. Как уже говорилось, более редкими и далеко не столь яркими были и высказывания о личной жизни Екатерины II, причем никто не вспоминал ее действительно существовавших внебрачных детей. Между тем по-прежнему не все члены царствующей фамилии пробуждали у россиян исключительно верноподданнические чувства.
Так, в то время как Петр Федорович, будучи наследником престола, по-видимому, в основном вызывал симпатии и сочувствие[389], его сын Павел, как мы уже видели по делу Родиона Щетинина, особой благосклонностью не пользовался. Ряжский помещик, отставной шкипер Иван Дубовицкий в 1768 году утверждал, что именно четырнадцатилетний цесаревич Павел разорил все государство, а при допросе сообщил, что никто этого ему не говорил и вообще он не знает, есть ли «у нас цесаревич», но монастыри и церкви разорены и «когда с судейскаго стола збросить зерцало, может, будет цесарское государство, а ныне российское»[390]. Недовольство наследником престола, а заодно и православной верой в 1770 году выражал и отставной поручик Иван Соломеин, публично заявивший, что иконы он не почитает и на них плюет, что простой народ обманывают, и «не только настоятели, но и монахи свою должность совсем позабыли», а «его императорское высочество почитает ни за что». В Тайной экспедиции объяснить свое отношение к великому князю Соломеин не сумел, а про иконы пояснил: «…говорил для того, что во многих церквах написаны иконы не таким подобием, каким были те святыя, а таким лиц видом, какия ныне в живых люди есть»[391].
Отражающее миросознание русских людей XVIII века сплетение в единый дискурс религиозного и светского — характерная черта показаний безумцев в органах политического сыска. Собственно, таким же был и язык, которым государство объяснялось со своими подданными: ссылки на божественный авторитет, демонстративная забота о вере и церкви, торжественные молебны, поездки монарших особ на богомолье — все это легитимизировало действия властей и саму власть, символизировало единство помыслов церкви и государства. Тем же языком говорила с верующими и церковь, декларировавшая религиозно-политическое единство. В проповедях Феофана Прокоповича в первой половине века и Платона Левшина во второй монархи изображались инструментами божественного Провидения, воплощением господней воли. И одновременно оба проповедника были проводниками идей Просвещения, внушавшими своим духовным чадам мысль об отсутствии конфликта между православным вероучением и философией, провозглашавшей культ Разума[392]. На практике, как показано выше, единство церкви и государства не всегда было бесконфликтным. Конфликт этот был латентным и не слишком масштабным. Суть его сводилась к тому, что, не покушаясь на веру и моральный авторитет церкви, проповедуя и защищая православное благочестие, государство последовательно подчиняло церковь как институт своим интересам, утверждая тем самым свой приоритет. Обращенные к образованным членам дворянской элиты слова Феофана и Платона попадали на благодатную почву и должны были рассеивать возникающие сомнения, хотя увлечение масонством во второй половине столетия свидетельствует о том, что эта цель была не вполне достигнута. Людей же с поверхностным образованием все более расширяющееся в повседневной жизни пространство светского, по-видимому, «смущало», создавало ощущение некоего несоответствия, противоречия, конфликта, которое в искаженном болезнью сознании и претворялось зачастую в «непригожих речах».
Одержимый сын «славного господина»
Отец богатый, да сын неудатный.
Неоднократно упоминавшийся на страницах этой книги один из птенцов «гнезда Петрова», вице-канцлер, тайный советник и барон Петр Павлович Шафиров был отцом пяти дочерей и единственного сына Исайи, хоть и дослужившегося до статского советника, но явно не унаследовавшего от батюшки способностей государственного человека. Собственно, если бы он не носил эту громкую фамилию, то, возможно, не сделал бы даже и такой карьеры и уж тем более не удостоился бы упоминания в истории. Между тем еще в 1886 году посвященная ему заметка появилась на страницах журнала «Исторический вестник», причем написана она была не каким-нибудь начинающим автором, случайно наткнувшимся в архиве на курьезные документы, а известным историком и археографом, директором Императорской публичной библиотеки, академиком А. Ф. Бычковым[393]. Надо полагать, именно неординарная фигура Шафирова-старшего и привлекла внимание маститого ученого к судьбе его сына. Судя по всему, источниками его заметки послужили упоминания о Шафирове-младшем в опубликованных документах, а также архивное дело из VIII разряда Госархива (ныне РГАДА. Ф. 8) под № 195, озаглавленное «О бароне Исайе Шафирове, расточившем в карты свое имение».
Описав жизненный путь своего героя (учеба во Франции, переводческая работа, присутствие Петра I на его свадьбе, жизнь в ссылке) до получения им чина статского советника, Бычков отметил, что на этом карьера Исайи Шафирова прервалась, «хотя и по образованию, и по связям он мог бы достигнуть более высокого положения». Причина — в его пристрастии к алкоголю и азартным играм. В частности, он проиграл в карты свое имение в Пензенской губернии, в связи с чем в 1745 году на все его имущество был наложен запрет, а имение отдано в управление жене, которая должна была выплачивать долг кредитору. В 1747 году последовал указ императрицы, в котором говорилось:
…живучи в праздности, не токмо ту деревню разоряет и бедному крестьянству несносныя тягости и нестерпимыя преогорчения чинит, но и сам в непрестанном шумстве будучи, отлуча от себя с поруганием жену и детей своих, в неслыханных и безумных шалостях обретается.
По высочайшему повелению Шафирова было велено отправить в московский Донской монастырь, «доколе в трезвое и доброе состояние приидет», кормить его там на его собственные средства, но «без излишества, не смотря ни на какия его прихоти»[394]. Указ этот последовал в апреле 1747 года, но, согласно документам, о которых пойдет речь ниже, в монастырь Шафиров попал лишь в следующем, 1748‑м, году, пробыл там девять месяцев и уже в 1749 году был освобожден с указанием жить в Москве в своем доме на Мясницкой улице.
В 1750 году умерла жена Шафирова, после чего, как пишет Бычков, «он стал вести еще худший образ жизни». В марте 1751 года главнокомандующий Москвы В. Я. Левашов попросил главу Кабинета императрицы И. А. Черкасова доложить об этом Елизавете Петровне и спросил разрешения вновь отправить Шафирова в монастырь. «Было ли это приведено в исполнение или нет, — заключал Бычков, — мы не знаем, и вообще о последних годах жизни несчастного сына петровского под-канцлера у нас, к сожалению, очень мало сведений. Известно только, что в 1756 году барон Исай Петрович Шафиров скончался в Москве»[395]. Стоит отметить, что указанная Бычковым дата смерти Шафирова воспроизводилась затем во всех последующих публикациях вплоть до наших дней, попав даже в Википедию.
Между тем в архивном фонде московской конторы Тайных дел имеется довольно пухлое дело, документы которого проливают свет как раз на последние годы жизни Исайи Шафирова и позволяют уточнить дату его смерти[396]. Эти документы однозначно свидетельствуют о том, что он был болен психическим расстройством и страдал при этом двумя видами мании. Первая из них была манией преследования. Шафиров подозревал своих дворовых в том, что они хотят его убить[397], и поэтому просил Левашова приставить к его дому караул. Трое дворовых, якобы покушавшихся на его жизнь, были арестованы, но никакой их вины обнаружено не было, хотя барон и утверждал, что у них якобы нашли несколько сот (!) каких-то подозрительных корешков, и настойчиво указывал на опасность, которую представляла собой еще одна дворовая, состоявшая при его дочерях, определенных во фрейлины императрицы. Одному из караульных он также говорил, что К. Г. Разумовский подослал к нему некоего убийцу-иноземца, хотя караульный утверждал, что никакого иностранца он в дом Шафирова не пропускал. Второй вид мании, от которой страдал барон и из‑за которой его дело и оказалось в ведении Тайной канцелярии, можно охарактеризовать как одержимость формулой «слово и дело».
Попавший в московскую контору Тайной канцелярии тринадцатилетний дворовый Шафирова Андрей Володимеров рассказал, что хозяин от него требовал кричать «слово и дело», а он, хозяин, будет за него «ответствовать». Володимеров ходил для этого к рогатке, но караульные на его крики внимания не обратили и его не арестовали, и тогда Шафиров повез Володимерова в своей коляске ко двору секретаря Тайной канцелярии Хрущова. Там он мальчика высадил, а сам уехал. Андрей выяснил, что секретаря нет дома, решил, что попусту кричать «слово и дело» нет смысла, и отправился домой, но хозяин ему не поверил и на следующий день высек. Затем он послал Володимерова в дом к своему родственнику князю Хованскому сказать, чтобы тот пришел к нему, но Хованский ответил: «…мне к нему быть недосуг». На следующий день Шафиров опять отправил Андрея к Хованскому, наказав сказать, чтобы князь ехал в Тайную канцелярию, а если откажется, объявить «слово и дело» на него самого. Володимерова к Хованскому не пустили и выгнали со двора. Тогда Шафиров велел ему идти в Полицмейстерскую канцелярию и кричать «слово» там. Делать это он заставлял и дворового Кузьму Ветошникова, которого при этом называл своим сыном, переименовал в Кондратия и обещал сделать своим наследником. «Слово и дело» по первому пункту Шафиров собирался объявить на В. Я. Левашова, А. И. Шувалова, советника Полицмейстерской канцелярии М. Данилова, советника Юстиц-коллегии Ю. Ю. Голенищева-Кутузова, прокурора той же коллегии Ф. Я. Жилина и других высокопоставленных чиновников.
При этом Шафиров постоянно писал какие-то послания, запечатывал их несколькими печатями и посылал с ними на почту караульных, а когда те отказывались, бил их и называл «изменщиками», а прогневавшему его капралу сказал: «…я де зделаю, чтобы и в профосы не годисся». Секретарю московской конторы М. Хрущову он прислал письмо, в котором среди прочего говорилось: «И так то, Михайлушка, ково ты обороняешь, а меня заточил, да и в гульбу вступил. Пора тебе перестать пить, да есть, да гулять, надобно за дела приниматца, нечего меня здесь держать». В опалу к Шафирову попал и служивший в Преображенском полку его сын Петр, которого отец обвинил в праздной жизни и разорительном пристрастии к картам, то есть тех самых пороках, которыми страдал сам.
В ответ на запрос Левашова 28 мая 1751 года последовал высочайший указ отправить Шафирова в монастырь, причем:
Велеть надеть на него монашескую рясу и быть ему в том монастыре под присмотром никуда неисходно. Только ево, Шафирова, без указу Ея Императорскаго Величества в монахи не постригать.
Последнее уточнение, как можно предположить, свидетельствует о том, что указ не был формальным, императрица лично участвовала в его составлении: монашескую рясу на безумных монастырских затворников обычно не надевали и, по мысли государыни, известной своей религиозностью, по-видимому, такая одежда должна была оказать на статского советника благотворное действие и способствовать его смирению. При этом было указано: «…содержанием же пищи и платья велеть ево, Шафирова, довольствовать впредь до указу от дому ево». Ответственность за это возлагалась на «управителя» дома Шафирова. Все ценное в доме велено было описать и опечатать, а с бароном отправить в монастырь двух дворовых.
С исполнением указа вышла заминка. Выяснилось, что из дома Шафирова снабжать нечем, поскольку еще несколько лет назад, как уже говорилось, он был именным указом отрешен от владения собственностью. Ничего своего у него не было, и все необходимое ему посылали дети и родственники, в том числе старший сын Василий, сестры — княгиня Марфа Долгорукова и Мария Салтыкова и племянники, князья Александр и Михаил Хованские[398]. Никакого «управителя» тоже в доме не оказалось. Сын Василий находился далеко от Москвы, в Пензенской губернии, и на корреспонденцию с ним времени не было. В иной ситуации в Тайной конторе, вероятно, повременили бы с отправкой в монастырь, но в данном случае речь шла об именном указе, поэтому уточнять высочайшее повеление и держать Шафирова долее в его доме служащие политического сыска не решились, постановлено было отправить его немедленно, а кормить пока монастырской едой.
Местом содержания барона был выбран Саввино-Сторожевский монастырь, откуда уже в ноябре того же года отрапортовали, что узник совершенно вылечился. В ответ из Петербурга последовало указание направить в монастырь для освидетельствования двух чиновников, что также было нарушением обычной процедуры, при которой вылечившегося безумца освидетельствовали в Москве или Петербурге. Съездившие в монастырь чиновники доложили, что Шафиров по-прежнему «находитца в несостоянии ума своего». Барон жаловался им, что умирает от голода, что настоятель не пускает его в свою баню, а велит ходить в «братскую», из‑за чего он весь чешется, причем, задрав рубаху, продемонстрировал, как он это делает. Во время службы в церкви Шафиров истово крестился, а после поинтересовался у своих посетителей, пожалованы ли А. И. и П. И. Шуваловым «голубые ленты» (то есть ордена Андрея Первозванного), заметив при этом, что его собственные заслуги значительно выше.
Последний документ дела — опись имущества, находившегося в доме Шафирова: несколько обветшалых предметов мебели, довольно примитивная посуда, несколько книг и картин, пара карет и других повозок (некоторые из них без колес) и лишь одно золотое колечко. Опись была составлена в феврале 1753 года, и, судя по данному документу, владельца этого скарба к этому времени уже не было в живых, следовательно, он скончался в конце 1752 — начале 1753 года.
Чем примечательно дело Шафирова помимо того, что оно уточняет известные биографические сведения одного из второстепенных персонажей XVIII столетия? Прежде всего оно демонстрирует, как решались подобные дела, когда речь шла о человеке знатном и лично известном монаршей особе. Ни административные, ни полицейские органы не имели полномочий самостоятельно принимать решение о его судьбе. Как и в истории застрелившегося в 1750 году генерал-майора С. А. Шепелева[399], законы и устоявшиеся практики в этом случае не действовали, и все зависело от монаршей воли, которая во многом определялась личным отношением к конкретному человеку. Второе, на что стоит обратить внимание, это функционирование выражения «слово и дело». Оно внушало экзистенциальный ужас, живший в подсознании едва ли не каждого россиянина того времени, — то, что Е. В. Анисимов назвал «государственным страхом»[400]. Словосочетание «слово и дело» было под запретом, его нельзя было произносить, но в состоянии безумия или опьянения подсознание часто выпихивало эти слова наружу, заставляя человека потом оправдываться тем, что произнес он их в бессознательном состоянии. Как все запретное, выражение «слово и дело государево» было манящим, соблазнительным. Оно обладало магической силой, было сопряжено с властью, таило в себе возможности, могло быть использовано как оружие, как средство достижения каких-то целей. Произносящий это словосочетание мгновенно превращался в государственного человека; с этого момента власть не могла им не заинтересоваться, не обратить на него внимания, он становился для нее важен. Такова, как можно предположить, была и природа одержимости «словом и делом» Исайи Шафирова, за четверть века до этого испытавшего на себе силу репрессивной машины государства, когда он вместе с отцом был отправлен в ссылку и лишен средств к существованию. В 1739 году за участие в составлении подложного завещания Екатерины I был казнен его зять, князь Сергей Григорьевич Долгоруков. Сам же Шафиров, вновь отстраненный от службы и таким образом выключенный из привычной среды, с помощью этого магического выражения пытался доказать, что он по-прежнему «в деле», что его личность все также значима и важна.
Записки сумасшедшего XVIII века
Графомания (греч. graphe + mania — влечение, страсть, безумие) — патологическая страсть к многописательству, большей частью банальному или даже бессмысленному по содержанию, иногда весьма претенциозному… Возникает по разным причинам, одной из самых частых среди которых является, по-видимому, гиперкомпенсация комплекса неполноценности.
Герой этой главы — бывший переводчик Коллегии иностранных дел Борис Волков, подвергнутый, как уже было рассказано в первой главе этой книги, сенатскому освидетельствованию на предмет душевного здоровья по просьбе его матери. Ее попытки добиться помещения сына в монастырь успехом, однако, не увенчались. В апреле 1741 года она умерла, и вскоре Борис явился в Московскую полицмейстерскую канцелярию и вручил караульным два листа бумаги, ознакомившись с содержанием которых полицейские сразу же переправили Волкова к своим коллегам в московскую контору Тайной канцелярии. Там к полученным документам отнеслись не менее серьезно, а когда их автор чистосердечно признался, что это лишь малая часть плодов его письменного творчества, в доме у него произвели обыск, а все изъятое тщательно изучили и скопировали, благодаря чему и мы имеем возможность познакомиться с нашим героем.
Сразу оговоримся, что никакой художественной ценности сочинения Волкова не представляют; в них лишь отразились фантазии психически больного человека, который мог бы служить прототипом героя повести Гоголя «Записки сумасшедшего». И все же они заслуживают внимания, поскольку запечатленные в них фантазии были навеяны его профессиональной деятельностью и одновременно содержат характерные черты мировосприятия русского человека первой половины XVIII века. Но прежде чем обратиться непосредственно к творчеству Бориса Волкова, стоит познакомиться с основными фактами его биографии.
В своих показаниях и записках Волков называет точную дату своего рождения — 17 июля 1688 года, и значит, в Тайную канцелярию он попал уже пятидесяти трех лет от роду. Его отец, Иван Михайлович Волков, начав службу подьячим Псковской съезжей избы, дослужился до чина дьяка Посольского приказа. Уже в 1666 году он состоял при А. Л. Ордин-Нащокине во время переговоров о заключении Андрусовского перемирия с Речью Посполитой, затем ненадолго вернулся в Псков, но в 1668 году был окончательно переведен в Москву[401], в Посольский приказ. В 1675 году он именовался еще старым подьячим, а в 1683‑м уже стал дьяком. В 1686–1687 годах Иван Михайлович побывал в составе русских посольств в Варшаве, Венеции и Вене, а в 1689–1691 годах резидентом (посланником) в Польше. В 1699 году в составе посольства А. А. Матвеева он отправился в Голландию, взяв с собой сына Бориса, а по возвращении опять служил в Посольском приказе. Согласно показаниям Бориса Волкова, в 1705 году его отец снова ездил в Польшу, а умер в мае 1717 года.
Помимо Бориса у Ивана Михайловича было еще два сына, старший из которых, Григорий, учился сперва в Славяно-греко-латинской академии, а затем в Падуанском университете. В 1704 году он стал переводчиком Посольского приказа и в этом качестве в 1707–1709 годах работал в российских посольствах в Пруссии, Дании и Польше. В 1711 году он получил чин секретаря и был направлен с дипломатической миссией во Францию, где до приезда назначенного туда послом князя Б. И. Куракина должен был от лица царя выразить благодарность Людовику XIV за присланную им к Петру I миссию для посредничества в заключении мира со Швецией, а заодно попытаться добиться субсидий для союзников России по Северной войне. Волков был представлен королю, вел переговоры с французским министром иностранных дел и пробыл в Париже до осени 1712 года, после чего служил опять в Посольском приказе, а затем в Коллегии иностранных дел. Борис Волков мельком упоминает брата в своих показаниях, данных в Тайной канцелярии, и, если судить по ним, к 1741 году Григорий Волков уже умер[402].
В 1701 году Григорий Волков приехал к отцу в Голландию, и тот отправил его вместе с Борисом для продолжения образования во Францию, где они находились до 1704 года. Третий сын И. М. Волкова, Петр, также получил образование, некоторое время состоял при старшем брате Григории, а в 1714 году также стал переводчиком с немецкого в Посольском приказе. Борис же Волков был переводчиком с французского, но, судя по тому, что в изъятых у него бумагах встречаются записи на немецком, он владел и этим языком[403].
Сведения о переводческой деятельности Бориса Волкова были впервые введены в научный оборот П. П. Пекарским в его книге «Наука и литература в России при Петре Великом». Ученый цитирует письмо царевича Алексея отцу 1708 года, в котором он сообщает, что велел переводить некие книги трем переводчикам, в том числе Волкову. Пекарский опубликовал и прошение Волкова царю 1720 года, из которого были почерпнуты основные биографические сведения о нем, попавшие в различные справочные издания:
Державнейший царь, государь всемилостивейший! Вашему царскому величеству служу я в переводчиках с 1704 года и, кроме канцелярской работы, перевел я с французскаго языка на российский по именному вашего величества указу осмь книг: 1) о географии, 2) о войнах греческих и римских[404], 3) о ординах кавалерских, 4) о корабельном плавании на реках[405], 5) о морском учреждении, 6) и 7) об артиллерии, 8) о садовничестве часть 1‑я. От которых книг 2, 3 и 4‑я уже и давно напечатаны, а 6 и 7‑ю велено печатать. Еще же писал с г. бароном Гюйсеном гисторию вашего величества полтора года и, кроме всех оных трудов, был я у дел вашего величества в Берлине три года при тайном советнике Александре Гавриловиче Головкине.
Далее следовала просьба о прибавке жалованья и жалоба на невозможность оплачивать квартиру в Петербурге. Пекарский обращает внимание и на упоминание Волкова (правда, без имени) в сочинении Ф.‑Х. Вебера, написавшего о человеке, «который был посланником в Константинополе, Париже и Венеции» и которому царь поручил обширный переводческий труд, от сложности которого он впал в отчаяние и, «перерезав себе артерию, прекратил таким образом жизнь». «По этому случаю, — иронизирует Пекарский, — Вебер глубокомысленно рассуждает, что Волков от того посягнул на жизнь, что не владел в достаточной степени стоическим хладнокровием. Само собою разумеется, что легко так рассуждать посланнику, занятому пирами и визитами, а бедный русский переводчик решился лучше умереть, нежели не выполнить приказания»[406].
Сразу заметим, что Вебер покинул Россию в 1719 году, и утверждения о том, что он провел еще несколько лет в России после смерти Петра I, ничем не подтверждаются. Скорее всего, он получал из России какие-то не вполне точные известия, в которых Бориса Волкова перепутали с его братом Григорием, а эпизод с покушением на собственную жизнь охарактеризовали как смертельный. В действительности Волков порезал себе живот в 1733 году, когда уже был в отставке и переводами не занимался.
На службу в Посольский приказ Борис Волков поступил в 1710 году, прослужив до этого несколько лет в Ижорской канцелярии А. Д. Меншикова. В приказе, а затем в Коллегии иностранных дел он проработал в общей сложности двадцать лет, активно, как мы видели, занимаясь переводческой деятельностью.
Ил. 13. Церковь Фрола и Лавра у Мясницких ворот. 1882 год. Из кн.: Москва. Соборы, монастыри и церкви. М.: Типо-лит. И. Н. Кушнерева и К°, 1882–1883. С. 68
После увольнения в 1729 году по болезни он жил с матерью, Анной Ивановной, в Москве у Мясницких ворот в приходе снесенной в 1934 году церкви Фрола и Лавра. Жили они на доходы с поместья в Верейском уезде, которым успел обзавестись отец Волкова, но, прося об определении сына в монастырь, Анна Ивановна утверждала, что он поместье совсем разорил, а значит, братьев его уже не было в живых и он был единственным наследником. В их доме жила также сестра Анны Ивановны и крестная мать Бориса Дарья, которая в документах обозначена как вдова тяглеца Сретенской сотни Федора Иванова. По-видимому, это был ее второй муж, а от первого брака у нее был сын — Яков Варфоломеевич Полков, также служивший секретарем в Коллегии иностранных дел. Здесь же жила со своим мужем Иваном Позняковым, служителем князя А. М. Черкасского, и дочь Дарьи Ивановны Прасковья.
Если не считать того, что в 1733 году Борис Волков в припадке безумия вспорол себе живот, основным проявлением его психического расстройства, как можно понять по документам дела, было как раз безудержное стремление к фиксации своих мыслей на бумаге. Волков постоянно делал какие-то записи и писал разным людям письма, посылая с ними на почту своего дворового, которому Анна Ивановна запрещала выполнять распоряжения хозяина. Также Борис писал и выбрасывал записки в окно, а его мать посылала дворовых их подбирать и уничтожать. Опрошенные в конторе свидетели рассказывали также, что Волков с матерью постоянно ссорились и он неподобающе ее ругал. Между тем именно мать, как явствует из его писаний, была своего рода отправной точкой буйных фантазий бывшего переводчика Коллегии иностранных дел.
Бумага, с которой Волков явился в Полицмейстерскую канцелярию, гласила:
Я, переводчик француского письма Борис Иванов сын Волков ведения Колегии иностранных дел, доношу, что мать моя — великая государыня благоверная царевна и великая княжна София Алексеевна всероссийская самодержица с братьями с царем Иоанном Алексеевичем и с царем Петром Алексеевичем, а титло им всем величество. А ныне зовется она Анна Ивановна Волкова государственного Посольского приказу дьяка Ивана Михайловича Волкова, сына царя Михаила Феодоровича, жена отца моего. А я родился еще в то время, как ее указы ходили, а имянно по старому щету 7196 году июля в 17 день. Еще ж с почтением доношу, что на меня наслан бурной дух, псалом 47, с последних чисел месяца марта 1729 году, и потом стал он у нас жить в доме, а имянно подле дверей в большой полате у моей полаты, и непрестанно шумит и кричит, и вопит, и меня ругает и мысли мои, и слова мои, и что делаю объявляет во весь свет. А дом ныне в Белом городе у Мясницких ворот в приходе у церкви Флора и Лавра.
В ходе расспроса он пояснил:
…напред сего отец ево, Иван Волков, ис Посольского приказу посылан был в Польшу посланником и к тому отцу ево из оного приказа присланы были грамоты, в которых писан был титул тако: от великих государей царей Иоанна Алексеевича, Петра Алексеевича и от сестры их великой государыни царевны Софии Алексеевны. И он, де, Волков, признавает собою, что мать ево была царевна София Алексеевна, что, де, имя и отечества матере ево было Софья Алексеева дочь, а о том, де, что мать ево ныне зовется Анна Ивановна Волкова Посольского приказу дьяка Ивана Волкова, сына царя Михаила Феодоровича, жена отца ево, написал он для того, что, де, отец ево Иван был царя Михаила Феодоровича сын. А о том, де, что оной ево отец царя Михаила Феодоровича сын, усмотрил он из записок руки отца ево Ивана Волкова, в которых рукою отца ево писано, что князь Василей Голицын, да думной дьяк Емельян Украинцов ис Посольского приказу преж сего взносили во дворец к благоверным государыням царевнам Софии Алексеевне, Екатерине Алексеевне, к Марии Алексеевне, Татиане Михайловне виницейские золотые тафты. Да во оных же записках руки отца ево написано, что отец ево в прошлых годех, будучи в походе под Азовым к боярам ко Льву и к Мартемьяну Кириловичем Нарышкиным, да х кравчему х Кириле Алексеевичю Нарышкину ж, х князю Борису Алексеевичю Голицыну писал письма, в которых, де, надлежало было почести оных бояр писать и имяна со отечеством, а оной, де, ево отец смело рукою своею в записке написал, что письма посланы ко Льву и х Кириле Нарышкиным, х князь Борису Голицыну. И он, де, Волков, усмотря ту записку, немалое время об отце своем дознаваясь собою, мыслил, что оные записки отец ево записывал так смело не просто и имелся отец ево не простова роду, от чего, де, в мысль ево, Волкова, ему пришло, что отец ево был царя Михаила Феодоровича сын, потому что, де, отцу ево было отечество Михайлов сын. А отец, де, ево Иваном назывался и дьяком Волковым писался, скрывая от него, Волкова, что царев сын. А о том, де, что мать ево называетца Анною Ивановною написал, слыша ж от матери своей, что, де, ее имя Анна Иванова дочь.
Судя по всему, смерть матери стала еще одним болезненным ударом для сына. Он упоминал, что «своей матере говорил, чтоб она не умирала», и тяжело воспринял ее отпевание в церкви Флора и Лавра:
…и на погребении, де, ее были разных церквей попы и певчие богодельники, и пели, бутто в камедии, и поминали ево, Волкова, дела, и матерны меж собою бранились, и ево, Волкова, бранили ж матерны. И мать ево при погребении отец ее духовной означенной церкви Флора и Лавра поп Алексей Федоров поминал Анною родом царевну.
Могила матери оказалась рядом с могилой И. И. Дмитриева-Мамонова, но Волков «оного генерала Мамонова видел в церкви Флора и Лавра в старческом платье и за ним шел поп, а другие, де, люди говорят, что за ним, Мамоновым, идет сержант, а не поп. И он, де, Волков, признавает, что оной Мамонов не умер и ныне жив». Из этого Борис сделал вывод, что и мать его жива, «потому что над матерью ево отпевание в церкви было все шутками и певчие меж собою бранились матерны». Мало этого:
Он же, Волков, слышал разных чинов от людей, что бутто граф Гаврила Иванович Головкин умре и погребен, и згнил, а он, де, Волков, видел, что оной граф Гаврила Иванович жив и нес в левой руке синей кувшинчик и ныне, де, оной граф Головкин живет близ двора ево в доме у дьяка Ивана Вишнякова и с ним, Волковым, целовался и ходил в лазоревом кафтане, а потом видел ево в женском платье.
Понятно, что эти рассказы Волкова — не более чем фантазии психически больного человека, возможно, страдавшего галлюцинациями. Ни Дмитриева-Мамонова (умер в 1730 году), ни Головкина (умер в 1734 году) уже давно не было в живых, но показательно, что первый из них был действительно похоронен у церкви Фрола и Лавра, то есть Волков, как прихожанин этой церкви, мог присутствовать на похоронах. О смерти же Головкина, которого он, служа в Коллегии иностранных дел, мог знать лично, Волков лишь «слышал», поскольку тот был похоронен в Серпухове.
Реестр изъятых при обыске в доме Волкова и тщательно описанных в конторе Тайной канцелярии бумаг насчитывает шестнадцать наименований, причем последними в составленном реестре значатся печатный Духовный регламент 1721 года и «Книга письменная в переплете, в которой писано: как отец ево, дьяк Иван Волков, в прошлых годех ис Посольского приказу посылан был в Польшу и в ыные чюжестранные государствы посланником, и в той книге писаны в Посольской приказ отписки от отца ево о разных посольских делах». Составлявший реестр чиновник отметил, что в Духовном регламенте «многие некоторые печатные строки и речи очерчены кругом», да и в книге с отписками «во многих разных местах, где писаны титулы великих государей царей и великих князей Иоанна Алексеевича, Петра Алексеевича и великой государыни благоверной царевны и великой княжны Софии Алексеевны, очерчены кругом же». Очевидно, что именно эти черновые отцовские отписки, в которых дьяк не прописал все полагающиеся титулы, и навели Волкова на размышления о происхождении Ивана Михайловича.
Остальные четырнадцать документов, значащиеся в реестре, написаны рукой самого Бориса Волкова. В основном это черновики писем и обрывочные записи на листах бумаги разного формата, по большей части на четверках и «лоскутках». Лишь под № 5 в реестре значится «Тетрадка, писанная в четверть листа, черная, на 10 листах», но и в ней следователи обнаружили только обрывочные записи. Свои послания Волков адресовал как иностранным послам при российском дворе, так и соотечественникам — «сиятельнейшему графу Андрею Ивановичю» (по-видимому, А. И. Ушакову), «Ивану Юрьевичю» (по-видимому князю И. Ю. Трубецкому), «Ива<ну> Тимоф<еевичу>» (секретарю Коллегии иностранных дел И. Т. Аврамову), а также неким «Петру Васильевичю» и «Сем<ену> Ива<новичу>». Большая часть записей сопровождена датами и отсылками к ранее написанным документам.
Содержание всех записок Волкова, так или иначе, связано с воображаемым происхождением его родителей. Исключение составляет лишь документ, значащийся в реестре под № 1:
Письмо на четверти листа. Сначала написано тако [407]:
Писано июня 21 числа 1735 году[408].
Милостивая государыня царевна Анна Ивановна, снимаю с тебя, государыня, ради Бога и тебя, государыня, старание о моем жалованье, вывод мой из Посольского приказу, приём мой в твою, государыня, службу, а прошу тебя, государыня, только о твоей милостивой протекции против прежняго.
Последний раб твой, государыня Б. Волков.
На обороте того письма написано:
Между 1729‑м и сим 1735‑м писал я нечто о Архангельском городе и, ежели по сие время Великая Британия обретается с нами в согласии, то прошу у нее покорно отпустить мне мое предвестие.
Еще ж писал я нечто о наследственном принце Гессен-Гомбургском L. I. B. И понеже то вельми его милости досадительно, но теперь остерегательно, того ради прошу у его милости прощения.
Назади того листа особо на небольшом лоскутке написано тако:
Сему было письму быть послану, но понеже в том месте, где подчерчено показалось Ю, а не Я, того ради приправлено, но напрасно, ибо была буква Я, а не Ю, и для того послано иное, в котором розставлены статьи по цифири 1, 2, 3 и от того отрезано.
Мы никогда не узнаем, что Волков писал об Архангельске и за что на него могли обидеться англичане, как не узнаем и того, что он думал о принце Людвиге Иоганне Вильгельме Гессен-Гомбургском (его инициалы, неточно, он обозначил латинскими буквами), ставшем в 1735 году российским генерал-фельдцейхмейстером.
Документ № 2 гораздо пространнее первого:
Письмо на дву<х> листах. Сначала сверху написано по-немецки полторы строки, а что, неведомо. Потом написано:
Писано 1740 году[409].
Ежели ваш резидент господин Сваерт доносил вашим высокомочиям о грамотках моих от 5 апреля прошлого 1739 году и оставлено порозжее место того ж году, а отнес я сию вторую сам на почту в мои имянины, то есть 24 июля, то вам уже известно о моем требовании, а ежели не доносил, то извольте ваши высокие державы того повелеть спрашивать здесь в Немецкой слободе на почтовом дворе. Со оной второй моей грамотки послал я и дупликат. В грамотке моей к нескольким иностранным министрам, а имянно к папежскому, к аглинскому, к венецыскому и к гесен-гомбурскому, а францускому и вашему не велел сказывать, что к ним писал только, чтоб вычетчи пожаловали, отослали к его милости в белой бумаге, сиречь оной один дупликат. В их же письме кланялся я и польскому, и саксонскому, а на пакете подписал тако: вручить господам иностранным министрам, кто из их милостей ближе почты — папежскому, аглинскому, венецыскому, гессен-гомбурскому, польскому или саксонскому в Санкт-Петербурхе, франко. А отдал этот пакет почтовому писарю Карлу, а денег не заплатил для того, что 1‑е нет, а должны нам с 30 тысяч рублев. 2. Спросил я его о слове «франко», как с ним быть. И он сказал: найдется. А я ему рекомендовал и принес было с собою заложить кое-што этакие та, как я, да маленькие есть в гаутариусе шутене, а я Божиею милостию сам царевич, сын великой государыни благоверной царевны и великой княжны Софьи Алексеевны тако великого государства самодержицы с братьями, и титло их величество. Батюшка ее милости царь Алексей Михайлович, сын царя Михаила Федоровича, а матушка ее милости царица Марья Ильинишна, дщерь Ильи Даниловича Милославского. Милославские из Литвы, и мы из Литвы, но я родился здесь в 7196 году от сотворения мира, 17 июля.
Мне желалось так повесть и зделать, чтоб сперва ваши высокие державы пожаловали меня в свои голандские графы, а потом хотел я вашим высоким державам представить, чтоб мне к вам перенесть мой княжеской чин Святаго Духа с таким основанием, чтоб вы до моей переноски изволили признать мое откровение с согласия со всеми европскими дворами, у которых вы судьями. А после всего сего, признав мое откровение и по нем зделав меня у себя князем Святаго Духа, изволили б вы принять меня в свои шефы генерально и в гражданстве, и в армее на сухом пути, и во флоте на море, во всем пространстве вашего повеления, но прощать хулы на Святаго Духа у вас не хочю.
Вы изволите принимать и решить премного мемориалов от иностранных министров и извольте и сие мое нижайшее писание решить, но милостиво, з защитою, обороною и с индульгенциею здесь. В уплату моих дел писал я, что платится российским престолом, паки вы судите все европские дворы. И тако сие мое дело будет вашим высоким державам в вящее просвещение, понеже весьма ново есть. Дай, Боже, упование мое в мемориале Федора Павловича Веселовского в натуральном праве и в неизреченном всемогуществе, где пишет о аглинском претенденте и о российской короне, чтобы вы изволили все положить на милость. После сего и от сей речи 10 строк написано по-немецки, а что, неведомо.
На оном письме на последней порозжей странице написано подпись по-немецки ж 4 строки, а потом написано тако: С сею та грамматою ходил я на почту сего 1740 году февраля 11, да нечем было заплатить; за порт залог 75 копеек, и для того я ее принес назад и роспечатал, и потом нечто и приправил, и нечто и вычернил, а теперь оставляю ее у себя для будущих времен. И сие на сей грамоте писал я 4 июля 1740 году.
Этот текст требует комментария. Упоминаемый в самом его начале Сваерт — это голландский резидент в России Марцелл де Шварт (Marcellus de Swart), и, видимо, не случайно еще подростком побывавший в Голландии Волков обращался именно к властям Голландии и желал получить именно голландский титул. Употребленное им слово «франко» отсылает к франкированию как форме предварительной оплаты почтовых отправлений[410]. Федор Павлович Веселовский — русский дипломат, прибывший в Лондон в том же 1716 году (и остававшийся там до начала 1740‑х годов), когда Джеймс Фрэнсис Стюарт (он же «старый претендент») предпринял очередную неудачную попытку вернуть себе английский престол. В 1717 году Веселовский был назначен русским резидентом в Лондоне, где вскоре был арестован шведский посол граф Гилленборг. Из изъятых у него и опубликованных документов стало известно о переговорах по посылке шведских войск на помощь претенденту, а также о надеждах якобитов на поддержку России. По приказу Петра I Веселовский вручил английским министрам мемориал, содержавший поздравления короля с раскрытием заговора, а также уверения, что царь не имеет никаких связей с якобитами. В ответ министры заверили русского посланника, что «король никакого подозрения не имеет, чтоб его царское величество вступал в какое обязательство в пользу претендентову, ниже, чтоб он имел участие в интригах шведских министров»[411]. Мемориал готовился в Посольском приказе, составлен сперва на русском языке, а затем переведен на французский и голландский[412]. Волков, по всей вероятности, был тем, кто переводил мемориал на французский, и именно поэтому он ему так запомнился.
Третий документ из его реестра документов написан в основном на немецком, лишь с небольшим пояснением по-русски:
А о отце моем, Иване Михайловиче, доношу, что слышал я от него до поезду ево, Волкова, в Польшу в августе месяце прошлого 1705 году такие слова при подьячем Михаиле Петрове сыне Внукове[413]: мы, де, выходцы из Литвы от голоду.
В четвертом документе Волков рассуждает о происхождении своего отца от царя Михаила Федоровича, замечая при этом, что умолчать об этом не смог, поскольку он — «откровенник Пресвятой Троицы». Наконец, в пятом, в тетрадке он развивает свои претензии на высокое положение:
…в 1732‑м годе в сенте<бре> месяце невзначай прикорнул в вечеру и, подняв голову, нарисовал 3 столпа и подвел под них облака и написал наверху тако: 3 огненные столпа, и отдал. И писал после того много до нижеписанного числа и в колегию, и во весь свет. 1733 г. апреля в 15 д<ень> толковал он о тех трех огненных столпах и внушил, что они для умных очей, а для телесных — 3 пламячка от 3‑х зазженных восковых свечек и проч<ее>.