Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Ломоносов. Всероссийский человек - Валерий Игоревич Шубинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Горы, толь что дерзновенноВзносите верьхи к звездам,Льдом покрыты беспременно,Нерушим свод небесам:Вашими под сединамиРву цветы над облаками,Чем пестрит вас взор весны;Тучи подо мной гремящиСлышу и дожди шумящи,Как ручьев падучих тьмы.Вы горам фракийским равны,Клал одну что на другуИсполин, отвагой славный,Чтоб взойти небес к верьху.Зрю на вас, поля широки,Где с уступами высокиГоры, выше облаков,Гордые главы вздымают,Бурей ярость посрамляютВсех бунтующих ветров.

Еще немного неловко в языковом отношении, но какой легкий стих, какая непринужденная интонация! Автор “Нового и краткого способа…”, считавший чисто хореические стихи “лучшими”, писать их еще не умел: французское стихосложение, в котором он упражнялся, не могло дать ему такого навыка. Ломоносов, который с высокой вероятностью пробовал писать стихи по-немецки, именно таким образом мог на практике освоить правильные силлабо-тонические размеры.

Переводчик Фенелона хорошо понимал, что в Петербургской академии оценить его работу могут лишь Тредиаковский и Адодуров. На их отзывы он, вероятно, и рассчитывал. Не получив их, он уже во Фрейберге, в сентябре 1739 года, принялся за новый, воистину “гераклов” подвиг.

4Из памяти изгрызли годы,За что и кто в Хотине пал,Но первый звук Хотинской одыНам первым криком жизни стал.В тот день на холмы снеговыеКамена русская взошла,И дивный голос свой впервыеДалеким сестрам подала…

Владислав Ходасевич написал эти строки в 1938 году, через двести лет без одного года после описываемых нами событий.

Кто же и за что пал в 1739 году в Хотине?

Османская империя с момента своего возникновения обречена была на геополитическое соперничество с Московским царством, а затем с Российской империей. В XVII веке предметом спора трех соперников – Москвы, Варшавы и Стамбула – стала Украина. Правобережные и левобережные гетманы склонялись то к одному, то к другому покровителю, польские короли заключали кратковременные союзы с царем против султана и с султаном против царя. Еще одним участником конфликта было Крымское ханство, последний осколок Золотой Орды, состоявший под османским покровительством.

В конце XVII века экспансия турок в Европу была остановлена. В 1683-м Ян Собеский разбил их под Веной, в 1696-м Петр взял Азов, а год спустя Евгений Савойский совершил блистательную победу над султанским войском на реке Зенте. Принц Евгений и дальше успешно воевал с Портой, дав Гюнтеру повод для его славной оды, но у Петра дело складывалось хуже: Прутский поход, как мы помним, закончился неудачей, и Азов пришлось вернуть. Но от надежд на реванш ни Петр, ни его преемники не отказывались.

В 1735 году представился повод для новой войны. Турция собиралась начать войну с Персией – руками своих вассалов, крымских татар. Семидесятитысячный татарский корпус должен был пройти через русскую территорию. Россия, связанная в тот момент с Персией негласным договором, пропустить татар отказалась. Против крымцев (война Турции официально не объявлялась) двинулась 44-тысячная армия Миниха, спешно переброшенная из Польши (Гданьск уже пал). Предполагалось, воспользовавшись отсутствием большей части крымского войска в стране, нанести удар по Бахчисараю и осадить Азов.

Сначала дело пошло неудачно. Русский экспедиционный корпус (как это уже не раз бывало прежде) не выдержал похода по безводной степи и вынужден был повернуть назад. Но Миних не сдавался. Он готовился к новым битвам: развернул строительство галерного флота; позаботился о лучшем снабжении солдат в походе провиантом; согнав для каторжного труда тысячи крестьян – так же решительно и беспощадно, как прежде на постройке Петропавловской крепости и рытье Ладожского канала, – отремонтировал и укрепил Украинскую оборонительную линию, между Северным Донцом и устьем Орели. Планы у полководца были великие: в 1736 году предполагалось взять Азов, в 1737-м – занять Крым, в 1739-м – водрузить “знамена и штандарты Ея Величества” в Константинополе. Так, из уст бывшего солдата-наемника, до тридцати четырех лет менявшего страны как перчатки, чтобы стать в конце концов фанатиком и верным слугой российского имперского проекта, впервые прозвучала “боспорская мечта”, полвека спустя, при Екатерине и Потемкине, ставшая чуть ли не главным двигателем внешней, да отчасти и внутренней политики.

Эта мечта осталась навсегда неосуществленной, но пока что и до “покорения Крыма” было далековато. Правда, Азов взяли – и это несмотря на то, что численность его гарнизона оказалась втрое больше, чем предполагал Миних. Но “правильная”, по всем рекомендациям военно-инженерной науки той поры, осада сделала свое дело. В Петербурге ликовали, а русский посол в Стамбуле А. А. Вешняков, успокаивая турок (дескать, Россия хочет лишь “наказать крымцев за набеги”), тем временем призывал свое правительство к решительным действиям: “Страх перед турками держится на одном предании, ибо теперь турки совершенно другие, чем были прежде: сколько прежде они были воодушевлены духом славы и свирепства, столько теперь малодушны и боязливы… Татары, зная все это, теперь, как здесь говорят, в верности Порте начинают колебаться. Насчет христианских подданных турки опасаются, что все восстанут, как только русские войска приблизятся к границам”.

И действительно, Миниха и посланного к нему в товарищи фельдмаршала Ласси ожидал новый успех. 20 мая 1736 года русские успешно штурмовали Перекоп и уже через месяц овладели столицей Крыма – Бахчисараем. Но армия была истощена, измучена голодом и жаждой, и к тому же ее косили эпидемии: в бою потеряли 1800 человек, от болезней – 30 тысяч. После всех побед из Крыма пришлось отступить.

В следующем году Миних задумал новый поход – к Очакову и в Бессарабию. При подготовке к этому походу он уделил особое внимание медицинскому обслуживанию солдат, но счет умерших от “мора” по-прежнему шел на тысячи. Очаков, знаменитую приднестровскую турецкую крепость, взяли (на сей раз почти случайно: фельдмаршал готов был уже оплакивать поражение и чуть ли не пустить себе пулю в лоб, когда в крепости начался пожар и гарнизону пришлось капитулировать), подошедшей турецкой флотилии отбить его не удалось, но для дальнейшего похода у русских сил не осталось. Надежды на австрийских союзников тоже не оправдались: они потерпели поражение в Боснии. Принца Евгения больше не было в живых…

В июле 1737 года начались мирные переговоры – в подольском городе с неудачным для этого случая названием Немиров. В самом деле, договориться не получалось. Россия послала делегацию с участием самого Шафирова, который некогда так блестяще спас положение в дни Прутского похода. Увы, знаменитый дипломат был уже стар, а его товарищи – Волынский и Неплюев – оказались неважными переговорщиками. Россия требовала весь Крым и Молдавию с Валахией, Австрия – Боснию и Сербию, турки не соглашались вообще ни на какие уступки.

Между тем положение катастрофически менялось не в лучшую для России и ее союзников сторону. Поход в Молдавию, который все же начала армия Миниха, не заладился. Несмотря на все запреты фельдмаршала, офицеры из знатных семей брали с собой по 10–15 возов обоза, и в результате армия двигалась позорно медленно. Тем временем Крым, где на престоле за время войны сменилось уже три хана, снова набрал войско и восстановил перекопские укрепления.

В марте 1739 года тетраумвират, отвечавший перед Анной и Бироном за текущее положение дел в стране, – Остерман, Миних, Волынский и князь Черкасский – представил императрице новый план кампании. Главный удар должен был быть нанесен по крепости Хотин. Потеря этой крепости облегчила бы положение Австрии и переломила бы ситуацию в пользу антитурецкой коалиции.

Город Хотин существовал еще в IX–X веках, но своим местом в истории он обязан двум разыгравшимся у его стен битвам. Первая состоялась в 1621 году, когда головорезы-запорожцы Петра Сагайдачного остановили наступление турок и спасли Речь Посполитую. Второй надлежало свершиться в 1739 году.

Хотин был великолепно укреплен. Его цитадель, возведенная в XV веке господарем Стефаном Великим, до сих пор поражает воображение. В начале XVIII века европейские инженеры возвели внешние укрепления, по последнему слову фортификационной науки того времени. Именно в Хотине советские кинематографисты снимали осаду Ла-Рошели и других знаменитых крепостей.

Шестидесятитысячная русская армия двигалась от Киева через Васильков (тот самый, которым не в добрый час овладел в январе 1826 года восставший Черниговский полк). Входившие в нее казачьи части, пользуясь тем, что основные силы неприятеля отошли к Хотину, разграбили и сожгли Могилев-Днестровский и Сороки (ныне неофициальную столицу восточноевропейских цыган, а тогда в основном еврейское местечко). Это заметно подняло боевой дух войска.

Дальше русские наступали двумя колоннами. А. И. Румянцев (отец фельдмаршала, дед дипломата и библиофила) демонстративно шел на Хотин, а основные силы во главе с самим Минихом продвигались к крепости тайно, через Черновцы и ущелья Хотинских гор (южных отрогов Карпат).

16 августа 1739 года у селения Ставучаны, в тринадцати верстах от Хотина, 58-тысячная армия Миниха встретила 80-тысячное турецко-татарское войско. Миних и здесь воспользовался обманным маневром.

Утром следующего дня 9-тысячный отряд под командованием Георга Бирона (брата фаворита) переправился через реку Шуланец и нанес удар по правому (более укрепленному) флангу турок, а при первом же сопротивлении повернул назад. Приняв это за бегство всей русской армии, турецкий военачальник Вели-паша перебросил дополнительные силы с левого фланга на правый, чтобы “развить успех”. В этот момент на левом фланге начали форсировать реку главные силы русских. Ни кавалерия, ни конница турок не могли сдержать их наступления. Сам Хотин на следующий день сдался без единого выстрела. Русские потеряли убитыми всего 13 человек. Уже 1 сентября победоносная русская армия вступила в Яссы. Казалось, что Молдавия и Валахия (современная Румыния) в руках у Анны. “Означенная виктория дает нам надежду к великому сукцессу, понеже армия совсем в добром состоянии и имеет чрезвычайный кураж”, – докладывал охваченный эйфорией Миних. Для него это было апофеозом, вершиной карьеры. Этот бой был выигран им не благодаря удаче или численному превосходству, а исключительно военным искусством. Теперь он доказал всем, что он не только хороший инженер, дельный администратор, ловкий придворный, неотразимый кавалер, но и выдающийся военачальник. Ему уже исполнилось 56 лет – старость по меркам того века! – но он был силен и бодр, как юноша. Главное в жизни – впереди. Все, однако, сложилось иначе. Из двадцати восьми оставшихся лет двадцать Миниху предстояло провести в ссылке, в заснеженном Пелыме…

Да и победа оказалась в общем-то бесполезной: очередные поражения австрийских союзников и их выход из войны заставили русских согласиться на не слишком почетный мир. В результате четырехлетней тяжелой и в целом успешной войны империя получила назад только Азов, и то без разрешения его укреплять.

Но студент из Фрейберга, до которого дошла весть о великой виктории, всего этого, конечно, знать не мог.

5

Штелин утверждает, что “Ода государыне императрице Анне Иоанновне на победу над турками и татарами и на взятие Хотина”[53] была написана в подражание “Оде принцу Евгению” Гюнтера и что “целые строфы оттуда переведены”. Штелин был одним из первых читателей оды, но в данном случае его подвела память. Историк Шлёцер, почти ненавидевший самое память о Ломоносове (и имевший к тому свои основания – см. Главу девятую), просто пишет, что тот “не столько подражал Гюнтеру, сколько переводил его” – но он явно повторял чьи-то чужие слова. Морозов, сравнив тексты двух од, пришел к однозначному выводу: совпадает строфика, отдельные риторические фигуры, есть сходство в тоне, в композиции, но нет ни одного текстуального совпадения.

Если Гюнтер сразу берет быка за рога, то русский поэт более робок: он начинает, как велят законы риторики, с экспозиции.

Восторг внезапный ум пленил,Ведет на верьх горы высокой,Где ветр в лесах шуметь забыл;В долине тишина глубокой.Внимая нечто, ключ молчит,Которой завсегда журчитИ с шумом вниз с холмов стремится.Лавровы вьются там венцы,Там слух спешит во все концы;Далече дым в полях курится.Не Пинд ли под ногами зрю?Я слышу чистых сестр музыку!Пермесским жаром я горю,Теку поспешно к оных лику.Врачебной дали мне воды;Испей и все забудь труды;Умой росой Кастальской очи,Чрез степь и горы взор простриИ дух свой к тем странам впери,Где всходит день по темной ночи.

Удивительный контраст даже с лучшим у Тредиаковского той поры! Не говоря уж о звоне и музыке новорожденного русского ямба – на две строфы лишь одна стилистически наивная и неловкая, на нынешний слух, строка: “Внимая нечто, ключ молчит, который завсегда журчит”.

Дальше начинаются разветвленные барочные сравнения, обличающие в молодом русском поэте изощренного читателя силезских лириков. “Тьмы татар” (противники именуются только так: слово “турок”, видимо, кажется Ломоносову не освященным старославянской традицией и потому менее поэтичным) движутся на русских так:

Корабль как ярых волн средиКоторые хотят покрыти,Бежит, срывая с них верьхи,Претит с пути себя склонити;Седая пена вкруг шумит,В пучине след ее горит…

Навстречу им русские:

Как сильный лев стада волков,Что кажет острый ряд зубов,Очей горящих гонит страхом,От реву лес и брег дрожит,И хвост песок и пыль мутит,Разит извившись сильным махом.

Как почти всегда в барочной поэзии, образ оказывается сам по себе не менее, если не более важен, чем та мысль, тот реальный процесс, который он иллюстрирует.

Все это – лишь прелюдия, которую венчает гениальная пятая строфа:

Не медь ли в чреве Этны ржетИ, с серою кипя, клокочет?Не ад ли тяжки узы рветИ челюсти разинуть хочет?То род отверженной рабы,В горах огнем наполнив рвы,Металл и пламень в дол бросает,Где в труд избранный наш народСреди врагов, среди болотЧрез быстрый ток на огнь дерзает.

Тут не знаешь, чем больше восхищаться: мощью и энергией первого четверостишия или великолепной звукописью пятой, шестой и седьмой строк, изобретательностью, с которой Ломоносов описывает “высоким” риторическим языком артиллерийскую канонаду, при том почти имитируя ее звон и мерный грохот… Или совершенно незабываемым и неповторимым – “в труд избранный наш народ”. (Избранный, благословенный, Новый Израиль, призванный победить “агарян” – “род отверженной рабы”, но избранный – “в труд”. Какая отчетливость и какая смелость исторического самосознания – в эпоху растерянных себялюбцев!) Или неожиданным – “среди врагов, среди болот”?

Сражение, описанное Ломоносовым, – лишь яркий до неправдоподобия сон. Реалистических батальных сцен, которые есть у Гюнтера, здесь не встретишь и, если у немецкого поэта на пирушке по случаю заключения мира пьет и хвастается такой живой и узнаваемый Ганс, то в конце оды Ломоносова “солдатскую храбрость” и наступившую “тишину” воспевает совершенно безликий “пастух”. В чисто риторических местах влияние предшественника сказывается сильнее:

…Над войском облак вдруг развился,Блеснул горящим вдруг лицом,Умытым кровию мечомГоня врагов, Герой открылся.

Имеется в виду Дмитрий Донской. Затем являются Петр (единственный, названный по имени) и “смиритель стен Казанских” – Иван Грозный. Все они благословляют Анну, продолжательницу их дела. У Гюнтера так же точно появляются победители “агарян” – Скандербег и Годфрид Бульонский… А также Ахилл и Эней, признающие превосходство принца Евгения. Поразительно, кстати, что у Ломоносова имя полководца, одержавшего победу, – Миниха – не упоминается вообще, а из вражеских военачальников фигурирует лишь почему-то Колчак-хан, чья роль в битве была второстепенной (он командовал одним из флангов). Подробности сражения интересуют его мало, как и мечта о Константинополе. Хотинская победа – лишь повод для языковой, ритмической, звуковой работы, для ярких образов, неожиданных оборотов (“Но враг, что от меча ушел, страшится собственного следа”) и смелых гипербол. Геополитика – лишь источник пышных топонимов:

Дамаск, Каир, Алепп сгорит;Обставят росским войском Крит;Евфрат в крови твоей смутится[54].

Но впервые эти имена и названия были так произнесены русской музой…

“Письмо о правилах российского стихотворства”, приложенное к оде, удивляет – в сравнении с трудом Тредиаковского, совсем не кратким – своим лаконизмом. Ломоносов не исследует, не доказывает – он конспективно излагает выводы, к которым пришел после нескольких лет работы с русским стихом, и предписывает правила будущим поэтам.

Для начала – три основополагающих правила. “Первое и главнейшее мне кажется быть сие: стихи следует сочинять по природному нашего языка свойству, а того, что ему весьма несвойственно, из других языков не вносить”. Но и ограничений, чуждых духу языка, быть не должно. А поскольку “наше стихотворство лишь начинается, того ради, чтобы ничего неугодного не ввести, а хорошего не оставить, надо смотреть, кому и в чем лучше подражать”.

Первые собственно версификационные нормы, которые постулирует Ломоносов, совпадают с уже сказанным Тредиаковским: “в российском языке только те слоги долги, на которые падает сила”, и при писании стихов следует “нашему языку свойственные стопы, определенным числом и порядком утвержденные, употреблять”.

Но с принципом построения стихов, предложенным Тредиаковским, Ломоносов не согласен. “Не знаю, чего бы ради иного наши гекзаметры и все другие стихи, с одной стороны, так запереть, чтобы они ни больше, ни меньше определенного числа слогов не имели, а с другой, такую волю дать, чтобы вместо хорея употреблять ямба, пиррихия и спондея?” Русский язык “не токмо бодростию и героическим звоном греческому, латинскому и немецкому не уступает, но и подобную с ними, а себе купно и свойственную версификацию иметь может”. Смешение немецкой силлабо-тоники с латинским и греческим квантитативным стихом основано на том, что Ломоносов (как и Тредиаковский) называет ударные слоги “долгими” (что не совсем точно). Однако размеры и их названия в силлабо-тонике действительно заимствованы из античного стиха.

В отличие от Тредиаковского, Ломоносов насчитывает четыре “чистых” размера. Первый – ямб. Пример:

Белеет будто снег лицом…

Второй – анапест (трехсложная стопа с ударением на третьем слоге):

Начертан многократно в бегущих волнах…

Третий – хорей:

Мне моя не служит доля…

Четвертый – дактиль (трехсложная стопа с ударением на первом слоге):

Вьется кругами змия по траве, обновившись в расселине…

Трудно сказать, почему Ломоносов не включил в свой канон амфибрахий (трехсложная стопа с ударением на втором слоге). В XIX веке этот размер, наравне с дактилем и анапестом, стал одним из самых употребительных в русской поэзии. Зато предложенные Ломоносовым “смешанные размеры” (соединение ямбов с анапестами и хореев с дактилями) на практике не разрабатывались ни им самим, ни кем-либо другим. Самому Ломоносову в 1739 году казалось, однако, что именно смешанные ямбо-анапестические стихи – “наилучшие, велелепнейшие и к сочинению легчайшие”. Приведенный им пример таких стихов напоминает, на нынешний слух, тактовик – немного урегулированный чисто тонический стих:

На восходе солнце как зардится,Вылетает вспыльчиво хищный всток,Глаза кровавы, сам вертится,Удара не сносит север в бок.Господство дает своему победителю,Пресильному вод морских возбудителю,Свои что зыби на прежни возводит,Являет полность силы своей,Что южной страною владеет всей,Индийски быстро острова проходит.

Но главная заслуга Ломоносова, собственно, не в этих экспериментах, а в создании русского ямба и упорядочивании русского хорея. К этим размерам он относился поначалу даже слишком пуристически, считая употребление пиррихиев (то есть пропуск одного-двух положенных ударений в строке) возможным лишь изредка и только в песнях. В действительности без таких пропусков писать ямбом по-русски затруднительно. У самого Ломоносова уже в “Хотинской оде” появляются такие строки, как “И челюсти разинуть хочет”. Позднее он время от времени пытался писать идеально “правильными” ямбами, но в начале 1740-х годов постепенно отказался от таких попыток. Литературовед М. И. Шапир объясняет это политическими обстоятельствами: не пропуская ударения, невозможно было вставить в ямбический стих имя государыни “Елизавета”. Но таких длинных слов в русском языке много, особенно слов высокого штиля, милого сердцу Михайлы Васильевича. Догматизм в вопросах метрики не только вел бы к ритмическому однообразию, но и слишком сузил бы словарь.

Продолжая спор, начатый пометами на полях “Нового и краткого способа” и переводом Фенелона, Ломоносов настаивает на допустимости в русской поэзии мужских рифм и их чередования с женскими: “По моему мнению… подлость рифмов не в том состоит, что они больше или меньше слогов имеют, но что оных слова подлое или простое что значат”. К сожалению, мы практически не знаем тех ранних экспериментальных стихов, на основании которых Михайло Васильевич пришел к своим выводам. Только несколько отрывков счел он возможным включить в свое “Письмо”. Вот пример “вольного” трехстопного хорея:

Нимфы окол нас кругамиТанцевали поючи,Всплескиваючи руками,Нашей искренней любвиВеселяся привечалиИ цветами нас венчали.

Этот опыт (как и стихи Кантемира “К спящей полюбовнице”) родился, несомненно, из работы над переводами Анакреона[55]. Один такой перевод, выполненный, как и переводы Кантемира, белым стихом и относящийся к 1738 году, дошел до нас:

Хвалить хочю Атрид,Хочю о Кадме петь,А Гуслей тон моихЗвенит одну любовь.Стянул на новый ладНедавно струны все,Запел Алцидов труд,Но лиры звон моейПоет одну любовь.Прощайтеж нынь, вожди,Понеже лиры тонЗвенит одну любовь.

Ломоносов в Германии ходил по кабачкам и бегал за девушками и в то же время зачитывался Гюнтером – мастером любовной лирики и застольных песен. Все это должно было отразиться в творчестве. Но свою “легкую” поэзию Михайло Васильевич даже сохранять не стремился. Он был казенным, служилым человеком, а для государственных нужд из Гюнтера востребованной оказалась лишь “Ода принцу Евгению”. Ломоносов-поэт как раз воспевал “вождей” и пренебрегал любовью. Однако альтернатива всегда стояла перед его сознанием. Через двадцать лет автор “Разговора с Анакреоном” с горечью признается в этом себе самому.

В декабре 1739 года “Хотинскую оду” и “Письмо” привез в Петербург Юнкер. Академики заинтересовались ими больше, чем переводом из Фенелона. По свидетельству Штелина (сменившего в качестве профессора элоквенции Юнкера; в отличие от своего предшественника, Штелин читал и говорил по-русски), Корф отдал письмо и “Оду” на рассмотрение ему и Адодурову. Адъюнкт Адодуров, вместе с Тредиаковским и группой академических переводчиков (Иваном Ильинским, Иваном Горлицким и др.), входил, помимо прочих своих обязанностей, в так называемое “Российское собрание”, учрежденное Корфом и занимавшееся публичным чтением и разбором академических переводов на русский язык.

По словам Штелина, “мы очень удивлены были таковым, еще небывалым в русском языке размером”. Ода “была напечатана при академии, поднесена императрице Анне, роздана при дворе, и все читали ее, удивляясь сему новому размеру”. Тем временем Тредиаковский, которому труды Ломоносова тоже были даны на рецензию и который справедливо усмотрел в “письме” полемику со своими идеями, написал ответ. Но Адодуров и Иоганн Тауберт (новый адъюнкт, занимавшийся переводами с русского на немецкий), видимо, не согласные с контраргументами Тредиаковского и не одобрявшие его резкого тона (ведь ломоносовская ода уже была одобрена при дворе!), уговорили Шумахера “сего учеными ссорами наполненного письма для пресечения дальних, бесполезных и напрасных споров к Ломоносову не отправлять и на платеж денег напрасно не терять”.

Однако напечатана “Хотинская ода” в то время не была: Штелин опять напутал. Академия уже отметилась по поводу победы, выпустив “Эпикинион, или Песнь победительную” – опус профессора Харьковской славено-латинской коллегии Стефана Витынского, написанный по правилам “Нового и краткого способа…”. Про свой успех Ломоносов узнал, лишь вернувшись в Россию.

Глава пятая

Великая академическая смута

1

По пути в Россию, на корабле, с Ломоносовым случилось, может быть, самое необычное, поэтическое и печальное происшествие в его жизни.

Ему приснился сон. Он увидел маленький безымянный остров на Белом море, к которому однажды была прибита бурей “Чайка”. Он мог отчетливо разглядеть остатки гукора, потерпевшего крушение, и на прибрежных скалах – тело своего покинутого много лет назад отца.

Приехав в Петербург, Михайло пошел на биржу и без труда отыскал там архангельских знакомых, ведших свою торговлю. На расспросы о Василии Дорофеевиче они ответили, что тот прошлым летом[56] продал все свое имущество, оставил дочь на попечение родственников и отправился на долгий промысел в море. Больше никто его не видел.

Потрясенный Ломоносов решил, что отца надо искать на приснившемся ему островке. Сам он покинуть Петербург и поехать в Холмогоры не счел возможным, но “написал тамошним родным своим, поручив брату своему исполнить оное предприятие за его счет”. Видимо, не родному брату (доживи Иван Ломоносов, родившийся в 1722 году, до взрослого возраста, о нем были бы и другие упоминания), а кому-то из дальних родственников. В самом деле: следующим же летом денисовские промышленники, пристав к острову, нашли тело своего земляка, кормщика и хозяина Василия Дорофеева Ломоносова, на том самом месте, которое привиделось его сыну Михайле. Там они и предали прах старого рыбака земле.

Больше ничто не связывало Ломоносова-сына ни с его северной родиной, ни с прежней жизнью.

По прибытии в Петербург, 8 июня, Ломоносов немедленно явился к Шумахеру и был принят, против опасений, вполне любезно.

Ему было выплачено подъемное пособие (50 рублей), отведена казенная квартира (“в трех покоях, печи израсчатыя, двери и полы ветхия”, стены обиты красными и зелеными “шпалерами”) в “Боновом доме” (прежде принадлежавшем генералу Герману Иоганну Бону; на месте дома № 43 по 2-й линии Васильевского острова) – судя по описанию, типичном петербургском доме “для именитых”: крытая “гонтами” и покрашенная красной краской крыша, пилястры, наличники, “лестница столярной работы”. Первоначально Ломоносов занимал лишь две из этих отведенных ему трех “камор”. Вместе с ним жил один приставленный к нему служитель. В том же доме проживал (в маленькой двухкомнатной квартирке с женой, ребенком и работницей) садовник (и староста евангелической церкви) Иоганн Штурм. Пятикомнатную квартиру занимал профессор естественной истории Иоганн Амман.

В распоряжение Аммана Ломоносов и был командирован, “дабы оный доктор обучал его естественной истории, а наипаче минералам, или что до оной науки касается”. Бюрократическая логика опять вступает в противоречие с житейской. Зачем было спешно вызывать студента из-за границы, если его надо доучивать? И чему, “что касается до минералов”, мог научить ботаник Амман Ломоносова, который несколько лет специально занимался изучением горного дела и минералогии?

В действительности, вероятно, никто и не предполагал, что Ломоносов будет у Аммана учиться. Его, как и других молодых людей, числившихся при академии “студентами”, собирались использовать на вспомогательных работах. Амману, зятю Шумахера, было поручено составление каталога минералогического собрания Кунсткамеры, точнее – завершение работы над каталогом, который начал составлять в свое время Гмелин. Но последний в 1733 году уехал в экспедицию Беринга, оставив работу незаконченной. Амману, в ведении которого был и “ботанический огород”, было недосуг этим заняться, да и здоровье, вероятно, подводило (несмотря на молодость: в декабре того же года 34-летний профессор скончался). Поэтому работа над каталогом была доверена Ломоносову, который отредактировал и дополнил разделы, посвященные рудам, солям и землям (вчерне подготовленные Гмелином), и самостоятельно описал мраморы, “маргариты”, драгоценные и “курьезные” камни. Особой научной квалификации для такой работы не требовалось, но Амман остался доволен и не изменил в представленном Ломоносовым тексте ни слова.

Механический труд в коллекциях Кунсткамеры не приносил удовлетворения, но оставлял время для настоящей научной работы. За два месяца Ломоносов написал “Commentario de instrumento caustico catoprico-dioptrico” (“Рассуждение о катоптрико-диоптрическом зажигательном инструменте”) – труд, содержащий оригинальную (но малоэффективную, как оказалось) конструкцию солнечной печи. Вместе с написанными еще в Германии “Физико-химическими размышлениями о соответствии серебра и ртути” эта работа в августе 1741 года была представлена в академию. На заседании 24 августа она была рассмотрена наряду с присланными из Германии отчетными работами Виноградова и Рейзера и ботанической “диссертацией” еще одного кандидата в адъюнкты – Григория Николаевича Теплова. Работы Ломоносова были отданы на отзыв Крафту. Последний сперва сам ознакомился со “специменами”, а затем, по заведенному порядку, публично читал их перед членами академической конференции. Чтение продолжалось в несколько приемов, по частям, и лишь к 13 ноября было закончено. Так же неторопливо представлялись почтенному собранию труды других молодых русских ученых. Но хуже всего было то, что ученые мужи не торопились высказать свое авторитетное суждение, хотя этого требовали уже не только Ломоносов (от своего имени и от имени Рейзера и Виноградова) и Теплов, но и Академическая канцелярия. 20 ноября шестью профессорами (среди которых был и будущий друг Ломоносова – Рихман) “относительно диссертаций, представленных студентами, постановлено, дабы те, кои желают получить свидетельства о своих успехах, явились к экзамену, живущие же в чужих краях обратились за свидетельством к тамошним профессорам”. Зачем же было три месяца заслушивать доклады?[57]

Ломоносову это неопределенное положение надоело, и в январе 1742 года он подает прошение на высочайшее имя, в котором между прочим указывает, что за границу он был в свое время направлен “с таким обнадеживанием, что ежели я нижайший указанные мне науки приму, то определить меня нижайшего экстраординарным профессором”. Но Ломоносова посылали в Германию, чтобы подготовить к работе в Камчатской экспедиции (которая как раз успела подойти к концу, пока посланные в Германию студенты прошли курс наук), и официально никто ничего другого пообещать ему не мог. Об “экстраординарном профессорстве” в 1736 году речь могла идти только в частном разговоре и лишь как об отдаленной перспективе.

Так или иначе, ходатайство Ломоносова не успело даже уйти в Сенат.

7 января Шумахер наложил на его прошение следующую резолюцию:

“Понеже сей проситель адъюнкт Михаил Ломоносов специмен своей науки еще в июле прошлого 1741 года в конференцию подал, который от всех профессоров оной конференции так опробован, что сей специмен и печать произвесть можно; к тому ж покойной профессор Амман ево Ломоносова канцелярии рекомендовал; к тому ж оной Ломоносов в переводах с немецкого и латинского на российский язык довольно трудился, а жалования и места ему до сих пор не определено; то до дальнего указа из Правительствующего Сената и до нарочного от Академии наук определения быть ему, Ломоносову, адъюнктом физического класса”[58] с жалованьем 360 рублей в год. 28 января эта резолюция (в урезанном виде – без упоминания о возможной публикации работ Ломоносова и о рекомендации Аммана) была утверждена Конференцией академии.

Шумахеру очень не хотелось, чтобы жалоба Ломоносова ушла в вышестоящие инстанции. До ученых трудов по физике и химии ему дела не было, понимать их он не мог. Но политические события бурного 1741 года, с одной стороны, и литературные труды претендента на адъюнктское место, связанные с этими событиями, с другой, – все это делало назначение Ломоносова чрезвычайно своевременным…

2

События заключались в следующем: Анна Иоанновна, страдавшая “болезнью почек, осложненной критическим возрастом”, 5 октября 1740 года слегла в постель, а 17-го скончалась.

Еще в самом начале правления, разодрав “кондиции”, Анна велела подданным заранее присягнуть наследнику, которого она себе впоследствии изберет. Предполагалось, что это будет сын ее племянницы Анны Леопольдовны, принцессы Мекленбургской. Когда последняя выросла, ее – против воли – выдали замуж за принца Брауншвейгского Антона Ульриха (альтернативой, еще более отвратительной, был сын Бирона, который, став в 1737 году герцогом Курляндским, не прочь был официально породниться со своей державной любовницей). 12 августа 1740 года у августейшей четы родился сын, названный в честь прадеда Иваном и немедленно провозглашенный наследником престола. В возрасте трех месяцев ему суждено было стать императором Иоанном III – так назывался он в дни своего правления: счет русских царей велся тогда (вполне логично) с венчания Ивана Грозного на царство; позднее Карамзин стал вести счет с Ивана Калиты: в результате грозный царь стал Иоанном IV, отец Анны Иван Алексеевич – Иоанном V, а ее внук и преемник, Иван Антонович – Иоанном VI.

Возник вопрос о регенте. Группа сановников – Миних, Остерман, Левенвольде, Головкин и Черкасский – официально ходатайствовала перед умирающей императрицей о назначении Бирона. Тщеславный фаворит, сын солдата-саксонца и латышской крестьянки, непопулярный и среди русских, и среди немцев, мечтал о статусе единоличного правителя огромной державы и не понимал, что его регентство – часть нехитрой двухходовки, разыгранной опытными придворными интриганами. У власти в России герцог Курляндский находился ровно три недели. Лишившись Анны, он оказался беззащитен. 8 ноября Бирон был арестован Минихом – одним из тех, кто ходатайствовал о его назначении, и отправлен в ссылку, в Пелым… Людей, которые еще недавно вместе с Бироном управляли страной, больше никто с ним не ассоциировал. Теперь они выглядели, наоборот, избавителями страны от тирана. Правительницей стала Анна Леопольдовна, а фактическим главой кабинета – Миних (которого, однако, вскоре потеснил Остерман). Антон Ульрих, неплохо показавший себя в свое время под началом Миниха при Очакове, получил (третьим из пяти за всю отечественную историю) чин генералиссимуса и формальную должность главнокомандующего армией. Тихий и довольно бесхарактерный человек, он все же чаще и охотнее, чем его супруга, занимался государственными делами. Ей – нервной, томной, немного распущенной молодой даме – было как-то не до того, да и не к тому ее готовили… Тем более что у нее сразу же после рождения сына появился “официальный” фаворит – саксонский посланник граф Линар. Последнего для порядка помолвили с фрейлиной Юлией Мендген, верной наперсницей Анны Леопольдовны, чья неразлучная близость с регентшей также давала повод к предосудительным слухам.

И вот в правление этой компании Ломоносов появился в России. Работая под началом Аммана, он сочетал научные исследования со стихотворчеством, за короткий срок сочинив две оды государю-младенцу и его родителям. В этих одах Ломоносов смог закрепить ритмические, языковые и прочие находки, впервые появившиеся в “Хотинской оде”, заодно исподволь приучая немногочисленных русских читателей к четырехстопному ямбу. Тем более что как раз эти две оды были напечатаны (в “Прибавлениях к «Санкт-Петербургским ведомостям»”) и имели успех при дворе. (Зато спустя несколько месяцев обе они были, в связи с изменившейся политической обстановкой, преданы забвению и вплоть до 1838 года не перепечатывались и не включались в собрания сочинений Ломоносова.)

Судя по всему, Ломоносов не мог все же с полной серьезностью отнестись к задаче прославления новорожденного монарха. Или эта задача противоречила складу его дарования. Во всяком случае, некоторые строфы первой из двух од звучат вполне пародийно:

Целую Ручки, что к державеПрирода мудра в свет дала,Которы будут в громкой славеМечем страшить и гнать врага.От теплых уж брегов АзийскихВселенной часть до вод БалтийскихВ объятьи Вашем вся лежит.Лишь только Перстик Ваш погнется,Народ бесчислен вдруг сберется,Готов идти, куда велит.

Вторая ода – “Первые трофеи Иоанна III” – лучше и стройнее. Как и “Хотинская ода”, она посвящена победе русского оружия – на сей раз над Швецией, при Вильманстранде. Здесь опять появляется сильное дыхание, неподдельный пафос и эффектные образы:

Подобно быстрый как соколС руки ловцовой вверх и в долБодро взирает скорым оком,На всякий час взлететь готов,Похитить, где увидит ловВ воздушном царстве свой широком;Врагов так смотрит наш солдат,Врагов, что вечный мир попрали,Врагов, что наш покой смущали,Врагов, что нас пожрать хотят.

Ломоносов не упускает случая лягнуть опального Бирона (“Проклята гордость, злоба, дерзость в чудовище одно срослись…”), а Антона Ульриха несколько игриво называет “отца отечества отец”.

Впрочем, долго упражняться в двусмысленных величаниях такого рода не пришлось. Уже 9 декабря 1741 года произошел новый переворот: гвардейцы-преображенцы на руках через заснеженную площадь внесли в Зимний дворец лунолицую рыжеволосую красавицу – Елизавету Петровну, а императора-младенца и его родителей арестовали. Водевиль обернулся трагедией. Иоанн III, чьи ручки и ножки от имени благодарной России рвался целовать Ломоносов, прожил горькую и тоскливую жизнь в заточении и погиб при довольно подозрительных обстоятельствах в двадцать четыре года. Его мать угасла молодой в ссылке. А Антон Ульрих и его младшие дети, два сына и две дочери, само существование которых было государственной тайной, принуждены были долгие годы томиться в тех самых Холмогорах, близ которых появился на свет наш герой, пока Павел I, сжалившись над последней оставшейся в живых принцессой, не отпустил ее к родственникам в Брауншвейг.

Так началась эпоха, с которой связаны главные труды и свершения Ломоносова. Елизавета Петровна была по-человечески ярче своих ближайших предшественников и предшественниц, и на двух десятилетиях ее правления лежит явственный отблеск ее личности. Пожалуй, никто не охарактеризовал ее лучше, чем В. О. Ключевский: “Елизавета казалась барышней, получившей воспитание в девичьей. Всю жизнь она не хотела знать, когда нужно вставать, одеваться, обедать, ложиться спать… В обращении она была то чересчур проста и ласкова, то из-за пустяков выходила из себя, и бранила всякого, кто бы ни попадался, лакей или царедворец, самыми неудачными словами, а фрейлинам доставалось и больнее. Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий благочестивой отечественной старины. То и другое влияние оставило на ней свой отпечаток… С вечерни она шла на бал, а с бала поспевала к заутрене, благоговейно чтила святыни и обряды русской церкви, выписывала из Парижа описания придворных версальских банкетов и фестивалей, до страсти любила французские спектакли и до тонкостей знала гастрономические секреты русской кухни… Мирная и беззаботная, она вынуждена была воевать чуть не половину своего царствования, побеждала первого стратега того времени Фридриха Великого, брала Берлин, уложила пропасть солдат на полях Цорндорфа и Кунерсдорфа; но с правления царевны Софьи никогда в России не жилось так легко, и ни одно царствование до 1762 не оставляло такого приятного воспоминания”.

Благочестие и патриотизм Елизаветы проявлялись с первых дней ее правления – не всегда, правда, к пользе страны. Общеизвестно, например, что она нанесла тяжкий урон экономике левобережных украинских губерний, запретив въезд туда еврейским купцам: православная царица не желала “интересной выгоды от врагов Христовых”. Менее известен другой эпизод: выдающийся португальский врач Антонию Рибейра Санхес (Санчеш, Санже), уехавший в 1747 году из Петербурга в Париж с пенсией и званием почетного члена Академии наук, был спустя два года лишен и того, и другого, так как выяснилось его происхождение из марранов (насильственно крещенных испанских и португальских евреев, в чьей искренней преданности христианству католическая церковь не без основания сомневалась). Заступничество Эйлера не помогло, и лишь Екатерина, которой Санхес в свое время спас жизнь (излечив ее от “чирья в боку”), вернула ему пенсию[59]. С другой стороны, именно в эти годы возобновились преследования старообрядцев: у них-то об эпохе Елизаветы остались не самые приятные воспоминания, как, впрочем, и о “легкой жизни” при Софье.

Но первыми ощутили беспокойство многочисленные петербургские “немцы” (в которые простонародье зачисляло вообще всех западноевропейцев). Елизавета подчеркнуто окружала себя русскими, давала “коренным россиянам” преимущество при назначении на государственные должности. Народ быстро воспринял эти сигналы и сделал свои выводы. Накопившиеся, подавлявшиеся при Анне чувства стали вырываться наружу. Гвардейцы отказывались подчиняться офицерам-иностранцам. Нерусские ремесленники и специалисты опасались того, что спустя полтора столетия будут называть “погромами”. При этом все понимали, что без “немцев” обойтись уже невозможно: не только в Петербурге и Москве, но и в провинции дворяне (и часть горожан) привыкли носить европейскую одежду, пользоваться часами, смотреться в зеркала, при болезни обращаться к врачу. Государству нужны были инженеры, горные мастера… Однако русские люди, за редкими исключениями, полезными современными профессиями не владели, и после смерти Петра делалось очень мало, чтобы обучить их. Эта зависимость от чужеземцев усиливала раздражение, тем более что многие “немцы” вели себя, в самом деле, очень высокомерно. Быстро почувствовав, что по здешней общественной иерархии они стоят пусть ниже русских аристократов, но несравнимо выше русских простолюдинов, они не скрывали своего к ним презрения.



Поделиться книгой:



Регистрация