Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Ален Бадью об Алене Бадью - Ален Бадью на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ален Бадью

Ален Бадью об Алене Бадью

Alain Badiou

Alain Badiou Par Alain Badiou

©Puf /Humensis 2021 Published by arrangement with Lester Literary Agency & Associates

© Мухамеджанов С. О., перевод на русский язык, 2022

©Издание на русском языке, оформление. ООО Издательство «Омега-Л», 2022

Предисловие

Настоящая книга появилась благодаря немалым усилиям фламандских друзей, которые сочли, глубоко меня тем тронув, что мои труды должны служить современной молодежи своего рода ясным и постоянным ориентиром. «Мои труды» для них, очевидно и главным образом, – это трилогия «Бытие и событие» (1988), «Логики миров» (2006), «Имманентность истин» (2018). Но эти книги синтетичны и компактны, а потому, вне всяких сомнений, обращаясь к молодежи или вообще максимально широкой аудитории, их чтению необходимо предпослать ряд проясняющих соображений. Именно с этой целью упомянутые мной друзья, которые, сверх того, являются выдающимися педагогами, решили прибегнуть к менее компактным и более назидательным формам коммуникации, каковыми выступают личная встреча и беседа, а тем самым облегчили плавное погружение в трилогию. Из всего обширного материала, скрывающегося за этими заголовками, они выбрали, не делая никаких уступок демагогического свойства, только те тексты, которые в их глазах понятийную ясность сочетают с преимуществами синтетического взгляда. Им также удалось отдать должное как центральным для моего философского подхода вопросам – бытие и универсальность, миры и уникальность, событие, субъект и истины, бесконечное и абсолют, – так и соотношению этих понятий с фундаментальными созидательными практиками, свойственными животному человек, – наука, в особенности математика; искусство, в особенности поэзия; политика, в особенности коммунизм; наконец, любовь как исключительный пример заботы о бытии другого.

Подобранные авторами тексты сочетаются таким образом, что после их монтажа мы получаем своего рода подготовленное путешествие по моему философскому миру. Не думаю, что на сегодняшний день кто-нибудь проделывал такую работу, и могу сказать, что, читая и перечитывая эту книгу, я и сам лучше понимаю себя, ведь не теряет истины тот факт, что подлинная забота о другом, о том, чтобы вверить себя другому, является необходимым вводным условием для постижения дела мысли. Поэтому я и вспоминаю с самой живой радостью брюссельскую встречу с людьми, подготовившими эту книгу, с молодыми лицеистами и лицеистками, по взглядам, вниманию и вопросам которых я понял, что в тот момент они в своем сознании и в своих планах на будущее наделили меня как автора самым живым существованием.

Поэтому благодарю моих друзей за то, что они дали мне и всем остальным эту неожиданную и убедительную композицию того, что составляет столь важную часть моей мысли, моих выступлений и моих сочинений.

Ален Бадью

Первая часть. «Событие, истины, субъект»

I. Что такое философия

Хотелось бы начать эту беседу с нескольких общих вопросов: что такое в вашем понимании философия? И вообще: почему философия?

Начну с того, чем философия является лично для меня, а потом дам общий ответ. Для меня философия стала встречей, встречей с учителем. Я думаю, философия по-прежнему тесно связана с личностью философа. Вот и Лакан считал, что философия располагается на стороне речи учителя. Хотя в его устах это не было похвалой, я считаю именно так. Я на этот счет не беспокоюсь. Когда я был еще совсем юным – мне было 16 или 17 лет, – меня потрясло и совершенно преобразило чтение Сартра. Оттого первоначально философия субъективно переживалась как встреча с особым типом речи, к указаниям которой мне хотелось прислушиваться, следствия которой хотелось продумывать.

Ведь особенность этой речи в том и состоит, что она напрямую затрагивает существование субъекта как такового. Этому нельзя научить. Она преображает видение мира, меняет критерии правильного и неправильного и массу всего остального. С этой точки зрения, раз уж есть личность философа, философия не может быть некоей обобщенной речью. Она – речь одновременно и субъективная, или субъективированная, и такая, что она стремится изменить тех, к кому она обращена. Вот это меня по-настоящему и захватило. В то время я хотел стать инспектором водных и лесных ресурсов, потом – артистом, но в конце концов чтение Сартра подтолкнуло меня к философии.

Исходя из сказанного: как я определяю философию в том виде, как я открыл ее для себя и усвоил, если не ограничиваться примером моего первого учителя Сартра? Я ведь не забросил ее впоследствии, просто оказался по ту сторону, занялся другим. Но каким же образом представить себе философию саму по себе? Как легитимировать ее существование? Почему она существует? И почему я – философ?

В действительности философия умеет просеивать человеческую деятельность, оставляя такие ее виды, которые либо могут обладать, либо уже обладают универсальной ценностью. Думаю, дело именно в этом: даже в случае с критической или скептической философией, скепсис касается этого вопроса. То есть она, конечно, может прийти к выводу, что на него нельзя ответить, но уйти от этого вопроса она не может. Например, скептик заявляет, что мы не можем познать истину, но в действительности он интересуется истиной. Поэтому его вопрос – это истина, а значит, его экзистенциальная драма состоит в неспособности ее познать, но это по-прежнему одна из философских возможностей. В целом, философия в этом и состоит. Ее можно сравнить с централью, которая извлекает из человеческой деятельности, мысли и творчества все, что имеет значение сообщаемого, универсального, что верно и для тех видов философии, для которых такая задача выглядит невозможной или труднодостижимой. Они тоже относятся к философии, поскольку исходят из того же вопроса. Вот как я вижу философию.

Вместе с этим, я считаю, что одной из характеристик философии является способ ее передачи. Передача философии – вопрос очень важный, он сам является частью философии и часто становился предметом обсуждения у философов. Думаю, что в том мире, где мы живем, есть два ответа на него. Согласно первому, философию в конечном счете можно считать академической дисциплиной. А потому и передача философии сродни передаче [знаний по] географии или истории. У этого взгляда долгая история: уже Аристотель, великий философ, разделял его. Он полагал, что есть учитель, у него у самого была школа, что отразилось на его стиле, ведь он всегда опирается на ясные дефиниции, извлекает следствия, учитывает, что было сказано предшественниками.

Есть и другой взгляд, согласно которому философия является субъективацией, опирается на вещи, далеко выходящие за рамки представляемых академией возможностей. К примеру: как заниматься философией с молодежью? Вопрос, строго говоря, не стоит только в академической плоскости: нужно что-то изобретать, нужно создавать ситуации. Передача философии всегда является созданием ситуаций, попадая в которые человек испытывает чувство встречи с чем-то [необычным]. Другим дисциплинам можно обучить: философии, строго говоря, нельзя обучить, с ней можно встретиться, и в этом состоит ее особенность.

Жизнь может сложиться так, что вам посчастливится встретиться с философией, а может статься и так, что этой прекрасной возможности не представится. В университете мне приходится видеть много студентов, и хватает пяти минут разговора, чтобы понять, что встречи не произошло. Но некоторым удается ее повстречать.

Поэтому, если вы спрашиваете, как ее определить, я отвечаю: философия начинается тогда, когда сталкиваешься с возможностью проследить и рассмотреть, на что способно человечество, а затем понять, есть ли в этом ценность.

II. Условия философии: наука, искусство, любовь и политика

Наука, искусство, любовь и политика… В вашей философской системе есть четыре условия философии – как следует понимать эту обусловленность философии? Каким образом эти четыре условия философии связаны друг с друг ом? Не могли бы вы это прояснить, приведя примеры для каждого из условий?

Можно связать этот вопрос с предыдущим: если философия является изучением того, на что способно человечество, включая и самые худшие его проявления – а философию интересуют и те ужасающие вещи, на которые способно человечество, – если вот это считать философией, тогда следует обратиться к тому, что фактически представляет собой творческая деятельность человечества. Иными словами, сама философия не должна выдумывать, на что способно человечество. Она попросту хочет узнать, на что способно человечество и что во всем этом составляет ее собственное своеобразие. Что из этого будет наилучшим? Поэтому истоки философии находятся вне философии. Я решил воспользоваться старым словом «истина» для обозначения того, на что способно человечество, словом, которое, я полагаю, имеет универсальное значение. Скажем, речь идет о том, на что способно человечество, и о том, что из этого так или иначе может и даже должно передаваться как всеобщее достояние, достояние всех людей.

Мне показалось, что плоды созидательной деятельности людей с точки зрения их своеобразия могут быть разделены на четыре группы. Я назвал эти группы четырьмя «условиями» философии, раз уж философия вообще обусловлена тем, на что способно человечество. В противном случае ей негде существовать. Поэтому я схематически набросал первую классификацию, вобравшую все то, что, с одной стороны, напрямую подпадает под форму субъективного обязательства. К этой категории я отнес политику как форму коллективного обязательства и любовь как форму индивидуального обязательства. С другой стороны, нечто может быть произведено объективно (например, книга, текст, теорема) и тогда передается в форме чего-то на самом деле существующего. Если первой формой была любовь и политика, тогда, подумал я, ко второй форме следует отнести искусство и науку. Отсюда тезис, что есть четыре формы, которые задают условия философии и которыми являются науки, искусства, политика и любовь, а дальше нужно обратиться к каждой из них, чтобы описать, изучить, рассмотреть связи внутри системы условий философии, саму ее ткань.

Теперь что касается примеров для каждого из условий… По сути, здесь нет ничего особенно сложного, потому что примеры хорошо известны и обыденны. Я и не стремлюсь отыскать какие-нибудь исключительные примеры. В рамках научной формы главным объектом для меня, очевидно, является математика, которая выступает условием философии в одном очень важном, с моей точки зрения, отношении: математика провозглашает выраженную в ней истину истиной универсальной, то есть не зависящей от конкретного человека, ее отыскавшего. Это говорит не о том, что великих математиков не бывает, а о том, что в момент публикации их труда истина немедленно становится общей. Почему? Потому что, принимая предложенные аксиомы, с неизбежностью принимают и следствия. Иными словами, в математике, собственно говоря, нет места дискуссиям: она учреждает такую сферу знания, которая находится за пределами дискуссии. Разумеется, это увлекает философию, ведь все, что находится вне дискуссионного поля, кажется исключительным и замечательным. Кроме того, я хочу подчеркнуть, что философия появилась в Греции в одно время с математикой, и с тех пор они все теснее переплетались. Разумеется, это лишь один из примеров: в физике, биологии и других науках мы обнаруживаем очень интересные вещи… Для моей философии предпочтительна математика, в чем она сближается с целым рядом других философий, но мы можем отыскать крупных философов, которые предпочитали биологию. Вспомните Бергсона. Ему очень важен Дарвин с его движением жизни.

Если теперь обратиться к искусству, нетрудно заметить, что поэзия в самом общем смысле играет большую роль во всей истории философии, особенно если мы и театр включим в цикл поэтических дисциплин. Все труды Платона пронизаны чрезвычайно сложными дебатами вокруг этого вопроса. Вообще, по мое му мнению, было бы очень интересно подвергнуть исчерпывающему и точному анализу отношение Платона к театру, чего до сих пор не было сделано. В этих дебатах философия работает с оглядкой на некое условие, проявляет тем большую подозрительность там, где она всего больше восхищается им и относительно которого она догадывается, что его соблазнительность, вероятно, является свойством чего-то слишком своеобразного и недостаточно универсального. Нетрудно заметить, насколько сложным и запутанным является отношение Платона к театру. Дебаты посвящены условию как таковому: он не стал бы уделять столько внимания театру, если бы в самом деле не видел в нем условия философии, да к тому же такого условия, которое и для него самого было соблазнительным, ведь считается общепризнанным (хотя никто этого так и не доказал), что Платон в молодости писал трагедии и сжег их, лишь когда повстречал Сократа. По моему мнению, эта история была выдумана в дидактических целях. С точки зрения определяющей роли искусства лично мне ближе поэзия и театр, но это частный случай, один из философских подходов. Можно отыскать блестящие примеры, когда музыка или живопись выступают в роли условия. Даже у Сартра, написавшего большую книгу о Тинторетто. Так же обстоит и в случае Мерло-Понти. Поэтому тут можно говорить о живописи, архитектуре, танце.

Если взглянуть на отношение между двумя первыми условиями, то математика привлекает идеей непосредственной универсальности, а искусство – тем, что чувственное внезапно приобретает ценность. В чем-то оно противоположно математике, но тут дело в возможной универсальности чувственного. Без этого оно всегда [только] тут, вот этот стол перед нами, чашка кофе, вы. Стало быть, в этом ничего и нет, потому что нельзя считать произведением универсальной ценности тот факт, что мы вчетвером сидим за этим столом и ведем беседу. Оттого думается, что философы всегда подозрительно относились к чувственному, считая, что оно располагается вне системы четырех условий, но ведь следует признать, что симфония Бетховена или великая картина принадлежат чувственному. От этого никуда не денешься. Значит, чувственное, переработанное в совершенно особенных условиях, может иметь универсальную ценность, может стать поразительным и захватывающим примером человеческого произведения, стремящегося к универсальному. Поэтому искусство служит свидетельством тому, что само чувственное может быть переработано и возвышено до уровня универсальной ценности, притом что оно является непосредственным выражением чего-то неуниверсального, того, что, наоборот, является только лишь особенным.

Вот что можно сказать о науке и об искусстве. С другой стороны, что касается любви, люди часто задаются вопросом: какое отношение любовь имеет ко всему этому? Любовь – мое частное дело. И тут – связующее звено между двумя условиями, поскольку искусство очень рано подметило в любви универсальную ценность и поэтому выступило в ее защиту. Если исключить любовь, исчезнет огромное количество произведений искусства. Следует ясно обозначить: само искусство почувствовало, что в любви есть нечто, что, несмотря ни на что, оставляет место для человеческого аффекта вообще, и что любовь интересует всех. Это относится ко всем эпохам, ко всем дошедшим до нас историям о любви. И тут можно спросить себя: что именно значит всеобщее восхищение Ромео и Джульеттой, Тристаном и Изольдой? Ясное дело, что в самой любви есть что-то такое, что превосходит неповторимость аффекта, оставаясь при этом внутри этой неповторимости. И с этой точки зрения я бы сказал: любовь является для аффекта – то есть для чувственной связи с другим – тем же, чем искусство является для чувственного вообще. То есть искусство трансформирует чувственное вообще в творческое произведение, и я думаю, что любовь так действует на аффект – присущую человеку способность испытывать страсть, – что в результате получается универсальная ценность, и что в конце концов всякая любовь является подлинным изобретением, творчеством, а человек не ограничен просто функцией репродуктивной сексуальности. Нужно признать, что дело именно в ней: в конце концов, в своей основе любовь – это сублимированная сексуальность, но не в смысле негации – хотя именно так склонна думать философия, – а наоборот: в смысле ее экзальтации, ее утверждения. Именно поэтому я считаю, что в ней – одно из условий философии, и я люблю Платона, который мне импонирует по многим причинам, но особенно потому, что он сказал и написал, что тот, кто никогда не любил, не способен быть философом. Это его слова, без всякого сомнения. Однако они требуют пояснений, ведь хотя о платонической любви и говорили много, но говорили неправильно, так как отрицали сексуальность, что совершенно чуждо Платону.

Наконец, политика. Тот же самый вопрос относится и к ней: что, если можно так выразиться, в неолитической организации обществ, то есть в такой организации коллектива, которая зиждется на принуждении, которая вводит в действие разные формы коллективности, но также разные формы насилия, формы соперничества, что из всего этого может в определенный момент времени оказаться созиданием, имеющим по-настоящему универсальную ценность? Я бы сказал, что с самого начала, то есть с того момента, как политика оказывается способной преодолеть непосредственные разногласия между людьми и обратиться к человечеству вообще. И при этом, очевидно, то, что остается от истории, разделяется на две части: есть история, в которой историки пишут о том, что было, и сами историки, как известно, описывают по большей части перипетии борьбы за власть, потому что их легче всего увидеть. Но кроме того, все это может выступать условием философии, если обращать внимание на те эпизоды, когда власти противопоставляется другая ценность. Если огрублять, философия назвала эту ценность «правом» и разумеет под этим человеческое стремление организовать коллектив по принципу правовой нормы, а не по принципу эффективности, производительности или иерархии. Тех, кто ведет нас в этом направлении, можно считать философскими героями, будь то Спартак, Робеспьер, но также народные массы в определенных обстоятельствах. Все это интересовало философию с самого начала, потому что, несмотря ни на что, философия не терпит, когда создаваемый человечеством социальный порядок оказывается подчинен принципу интереса. Я бы сказал, что политика – это попытка поразмыслить над условиями, при которых личный интерес перестает быть двигателем политической организации.

III. «Процедура истины». Несколько ключевых понятий: бытие и событие, субъект и верность

Коснувшись философии и четырех ее условий, мы бы хотели обратиться к ряду ключевых понятий вашей мысли. Нам хотелось начать с чего-то, что позволит широкой публике и молодым людям 17 или 18 лет проще вас понять, и подумали, что удобно начать с понятия «процедура истины». Тем более что его можно связать с понятиями «бытия», «события» и всем, что из этого следует, то есть с понятиями «истины», «субъекта» и «верности».

Думаю, с этого удобно начать, потому что, в сущности, ничего трудного тут нет.

«Истина», я напомню, это общее имя, которым философ обозначает все, о чем мы уже говорили, то есть производство в определенное время и в определенном месте чего-то, что наделено универсальной ценностью. Разумеется, такое толкование слова «истина» может показаться слишком узким, потому что обычно считается, что истина – это когда я говорю правду, а не выдумываю ерунду. Это обычное понимание истины. Здесь мы чуть-чуть выходим за обычные рамки, потому как «истиной» могут считаться и картина Пикассо, и большевистская революция, и «Ромео и Джульетта», и теорема Пифагора; все это – примеры истины. Поэтому я понимаю «истину» в несколько расширительном смысле, который не позволяет отождествлять «истину» с истиной, как она используется в языке и имеет при этом строго академический смысл, то есть всецело отвечает на вопрос, является ли высказывание истинным или ложным. Я беру это слово с самого начала в гораздо более широком смысле, позволяющем охватить истины математики и массу других вещей.

И тогда нужно прояснить, как становится возможной исключительность созидания, ведь истин много, и в известном смысле можно утверждать, что все они представляют собой нечто исключительное. Под «исключительным» я разумею: «То, что не является результатом привычного, естественного положения дел». Если вернуться к нашим примерам, сразу становится понятно: великая любовь – не то же, что случайная интрижка. Революция – не то же, что окрепшая, успокоившаяся и коррумпированная государственная власть. Великая картина – не то же, что мазня. И математическая теорема – не то же, что незамысловатый расчет стоимости какой-нибудь машины. Поэтому элемент исключительности есть в любой истине, какой бы она ни была. Но что это значит? Тут, собственно, и начинается философское разбирательство.

Что значит, что нечто является исключительным (необыкновенным)? Это значит, что его нельзя предвидеть в рамках общих законов того, что есть. Говорят также, что некая вещь является обыкновенной, если она без труда объясняется законами существующего мира. Относительно огромного количества существующих вещей мы можем точно сказать, почему они существуют, а потому они являются обычными для нашего мира явлениями. Им чужд вопрос истины и лжи. Они просто существуют, и все, так что их существование не имеет отношения ни к исключительности истины, ни к исключительности лжи. Ни истинное, ни ложное, вот и все.

Следовательно, у истоков отдельной истины должно лежать то, что не может быть строго детерминировано и не может быть сведено к законам того мира, в котором оно возникло. С другой стороны, такое возникновение всегда имеет место в детерминированном мире, а не на небесах, дело не в Боге, не в ином мире: оно происходит в этом мире. Эпизод подлинной политики, великая любовь случаются в детерминированном мире, а потому, если воспользоваться несколько неуклюжим термином, они должны быть «имманентны этому миру», то есть «быть внутри определенного мира». Кроме того, законы мира при этом не принимаются во внимание, поскольку они не позволяют их предсказать. Поэтому, если взглянуть общо, философская проблема – это проблема того, что я назвал «имманентным исключением». Это и есть истина: истина – это имманентное исключение. Она универсальна, потому что исключительна: будь она строго имманентной, ее можно было бы понять исключительно изнутри мира. Если ее можно постичь в рамках другого мира, то именно потому, что она является исключительной в том мире, где ей случается быть, даже несмотря на то, что она состоит из материалов, вещей данного мира. Следовательно, у истоков истинного созидания располагается то, что, будучи в мире, строго говоря, не принадлежит ему и что я называю «событием». Событие – это то, что случается в мире, но что не может быть вычислено исходя из элементов самого этого мира. Такое случается. Событие отличается от бытия, о чем свидетельствует заглавие моей первой большой книги по философии «Бытие и событие», потому как нельзя ни того, что оно происходит по законам бытия, ни того, что оно случается где-то в потустороннем мире. Поэтому бытие отличается от события тем, что событие существует в мире, лишь поскольку случается в нем, тогда как бытие обеспечивает реальность мира как он есть. Это – исток: у истоков любой исключительной новизны лежит имманентное данному миру событие.

И тут вы сразу же попросите привести примеры событий с точки зрения разных процедур истины. Возьмем пример из живописи. Предположим, что некто обращается с вещью так, будто она уже имеет форму, хотя до этого считалось, что она – бесформенна. Закон мира означает ясно различие между тем, что есть форма, и тем, что бесформенно. И вот может случиться, как это часто бывает, что кому-нибудь удается подойти к бесформенному так, будто у него есть форма, и тогда оно действительно становится формой. Это можно заметить на примере первых кубистских картин Пикассо и Брака 1910-х годов, но то же можно увидеть уже в первых картинах с использованием перспективы, появившихся в Италии в XV веке. Тут перед нами событие искусства.

Такое событие будет иметь множество следствий, следствий внутри мира, и множество таких следствий я называю «процедурой истины». Этим подчеркивается тот факт, что создание истины может происходить всецело в мире – то есть само действие вместе с его последствиями имеет место в мире, – но оно, в силу своего событийного происхождения, происходит в виде исключения, ведь само действие уже ввело крохотное квазионтологическое различие в то, что, по общему мнению, существует в мире. Процедурой истины в рамках того или иного типа условий будут события политические, события любовные, события искусства, события науки, и на самом деле этим именем я обозначаю процедуры, которые последовательно извлекают и разворачивают следствия того или иного события в мире, благодаря чему внутри мира возникают имманентные исключения.

Тут можно привести много примеров. В сфере любовных отношений событие – это чистая встреча, то есть абсолютным началом любви оказывается наша встреча с кем-то. Вы встречаете кого-то, что в известном смысле практически невозможно просчитать, потому как мы ведь постоянно встречаем каких-то людей. Как же в таком случае объяснить, что однажды случится такая встреча, которая в итоге будет иметь универсальное значение? Такое невозможно просчитать. Вот поэтому ключевым становится момент, когда встреча трансформируется в признание встречи как таковой: признаться в любви, как давно известно, – непросто, это серьезное испытание. Но почему? Потому что в действительности субъект понимает, что попадает в [сферу] исключительного, что затем ему придется удерживать эту исключительность в любовной процедуре. Ведь любовь – тоже процедура, последствия встречи. Но чтобы последствия встречи не утратили присущей ей исключительности, к ним необходимо подходить творчески, их следует воссоздавать на каждодневной основе.

То же можно сказать о любой процедуре истины. Если в политической сфере мы имеем народное восстание, решительно порывающее с законами мира, истиной будет не само восстание, а система его политических последствий, их организация, появление новых способов построить общество.

Резюмируя: процедура истины требует скорее того, что случается, чем того, что есть, а значит, мы скорее оказываемся в сфере происшествий некоторого мира, чем в сфере вычислимого бытия этого мира, а параллельно с этим возникает «субъект», который сможет изнутри мира постичь эту исключительность и извлечь из нее следствия. Поэтому приходится вводить актора вещи, продуктивную силу, то есть – субъекта. Событие само по себе появляется и исчезает: если вы кого-нибудь повстречали, вы попросту его встретили, а затем – расстаетесь, будто ничего и не произошло. Поэтому и нужно, чтобы в изменчивых и непостоянных условиях появился субъект и задекларировал произошедшее. Любовь тут хороший пример, ведь он показывает, что субъективное конституирование любви осуществляется в тот момент, когда декларируют встречу, то есть когда говорят: «Ну вот, я его (ее) и повстречал». То же можно выразить иначе, сказав: «Я вас люблю», язык ведь зависит от ситуации, выбор слов определяется ситуацией.

Совершенно ясно, что событие как таковое, равно как и его субъективное постижение запускают некий процесс и что из этой исходной декларации предстоит без конца извлекать следствия. Это и произошло с Шёнбергом, который перешел от тональности к атональному конструктивизму. Это то же самое, потому что в результате предстоит написать новые работы и создать школу, которая будет отстаивать новый подход. Появится атональная, а затем – серийная музыка как следствия этой мутации, а значит, мы имеем дело с созиданием истин.

Пока я говорил просто о цепочке следствий, но понятно, что для меня субъективной категорией процедуры «истины» является «верность». Верность – это то, на что опирается императив «Продолжайте!». Любовь тут – отличный пример, потому что любовь обычно начинается с экстаза, а любовная субъективность – то, что дает ей продолжение, и потому я выбрал слово «верность», которое характеризует именно субъекта истины. Субъект истины – это такой субъект, который остается верным изначальному событию в том смысле, что он организует его последствия в рамках мира и согласно законам последнего. А организация последствий сообразно с законами мира – это созидание истины, а затем и критериев этой истины, истины одновременно имманентной и исключительной. Но все это может произойти лишь на основе новой субъективности, которая действует именно с прицелом на последствия. Поэтому субъект является верным тогда, когда он работает ради какой-нибудь истины, а она может быть любой – истиной любви, науки, искусства или политики.

В любви «субъекта» легко узнать, потому что субъект здесь понимается почти в обыденном смысле, как индивидуальный субъект, который попросту становится «двумя», вместо того чтобы оставаться «одним», то есть он сам изменяет себя так, что становится не «одним», а «двумя», он экспериментирует и конструирует мир исходя из различия, а не из самого себя. Я часто привожу в пример любовь, потому что [она] всем понятна или, по меньшей мере, хотя бы знакома, потому что к ней сегодня относятся скептически. По крайней мере, слышали про любовь все. Ясно, что в политике очень часто субъектом выступает какая-нибудь организация, которая присваивает значимое общественное событие, чтобы переизобрести свое собственное существование и устремиться к обществу равенства, лишенному иерархии и тех ужасных проявлений неравенства, которые свойственны сегодняшнему миру.

Имя «верность» поэтому до известной степени обозначает последовательность и постоянство субъекта. И если этого не происходит, если все внезапно обрывается или кончается, если истина брошена в определенном состоянии – ведь очевидно, что существует такое состояние истины, которое связано с непреклонной верностью, – все же мы по-прежнему имеем дело с созиданием истины, пускай и прерванным, не доведенным до конца, таким, к которому впоследствии предстоит вернуться в ходе того, что я прозвал «воскрешением истин». Поэтому верность может быть разной: есть те, кто любит друг друга до самой смерти, в чем мы имеем пример достигающей своего максимума верности. Но есть и довольно скоротечные формы политического опыта, которые тем не менее становятся для будущих поколений ориентирами в вопросах истины. Типичным примером тут является Парижская коммуна, которая просуществовала всего два месяца в 1871 году. При этом и само ее появление, и предложенные ею проекты задали политическую парадигму.

Понятно, что верным является тот субъект, который реагирует на событие строго положительно. Дело не в том, что он попросту нахваливает все вокруг, а в том, что он заявляет: «Я за это возьмусь». Есть и «реактивный» тип субъекта, который прекрасно понимает, что происходит, но он предпочитает в это не ввязываться и даже, по мере возможности, старается сделать так, чтобы никто не ввязывался, ведь он стремится законсервировать устоявшиеся порядки. И наконец, есть «темный» субъект, который прямо отрицает, будто что-то произошло, он ниспровергает всякую верность как вредный и лживый миф. Реактивный субъект не отрицает, что нечто имело место, он признает, что нечто могло произойти, но он говорит: «Лучше с этим не связываться». В области политики разница очевидна: темный субъект, разумеется, будет обеспокоен тем, что существуют люди, которые утверждают, будто что-то произошло, потому как сам-то он убежден, что решительно ничего не произошло. Вот так, в общих чертах, выглядят три типа субъективности с точки зрения их отношения к событию.

IV. История философии: от Платона до Витгенштейна

Парменид, Декарт, Спиноза, Кант, Гегель… «Классическая» история философии имеет большое значение для ваших работ. Вы, к примеру, только что упомянули Платона, он же фигурирует в вашем «Манифесте философии». Не могли бы вы еще раз прояснить, почему для вас Платон – первый великий философ?

Что касается Платона как первого философа, я бы сказал, что он был первым, кто стал философом в полном смысле, то есть он был первым, кто по-настоящему, ясно и последовательно соотнес себя с четырьмя условиями [философии]. Я только что упоминал его в связи с темой любви: он ясно объясняет, что тот, кто не любил, не может быть философом, и он посвящает этому вопросу целый диалог под названием «Пир», и продвигается в этом вопросе довольно далеко, потому что там он затрагивает проблему различия влечения и любви, а кроме того, развивает подход, согласно которому созидание любовной истины всегда означает сублимацию сексуальности, а не ее исчезновение. «Платонической» называют такую любовь, при которой, грубо выражаясь, не трахаются, – но такое определение совершенно неверное, Платон вовсе не это имел в виду. Наоборот, он много внимания уделяет вопросу влечения, весь диалог построен вокруг вопроса, ляжет ли Сократ с Алкивиадом или нет. Алкивиад ведь сразу же сообщает о своем сексуальном влечении. А значит, дело не в этом, а в том, чтобы понять, какую форму должна принять верность в любви, чтобы мы стали при этом свидетелями возникновения универсальной ценности, а это вовсе не исключает сексуальности. Вопрос не в том, учитывается ли сексуальность или нет; вопрос в том, любовь ли тут или просто интрижка, а в конечном счете: любовь или попросту действие влечения, то есть вопрос в том, каким образом желание может стать частью любви.

И разумеется, Платон считал себя обусловленным математикой. Это общепризнанный факт. Высказывают даже мнение, что он был экспериментатором от математики в ту пору, когда происходило существенное ее преобразование, в частности благодаря Евдоксу. Особенно мне нравится в его диалоге «Менон» тот факт, что ценность математики он доказывает в беседе с рабом, то есть он обращается к персонажу, который занимает низшие ступени социальной иерархии, желая тем самым показать, что даже вот этот персонаж с самых низов социальной иерархии может быть причастным к тому универсальному, на которое способно человечество. И действительно, рабу удается понять доказательство чрезвычайно сложной по меркам той эпохи теоремы, теоремы об иррациональности диагонали квадрата. И это доказательство в определенном смысле призвано эффектно продемонстрировать, что речь идет о важной, предназначенной для всех людей истине. И это интересно, ведь тут видна политическая добродетель в широком смысле.

Разумеется, политике Платон уделяет много внимания: политику греки считали делом чрезвычайно важным, и он неустанно пытается понять, какой может быть политика по ту сторону демократии, имею в виду его исследования военной олигархии, затем плутократии и мира богатых, а в конце – демократии. Демократия же, как ему удалось хорошо показать, неизбежно заканчивает как тирания. И вот после того, когда он проанализировал все это, то есть, фактически, все политические системы, которые в норме возникают в нашем мире, испытывая на себе его детерминирующее действие, он призовет к тому, что я называю «пятой политикой», к той политике, которой он не дает названия. Даже удивительно, что у нее нет собственного названия, ведь она является самой политикой, политикой как истиной. И что мы находим в самом средоточии этой политики? Мы находим радикально понятое равенство. Разумеется, речь о равенстве стражей, а значит, перед нами все еще аристократическое равенство, но главное – не в этом, а в том, что Платон не говорит обо всех. А потому нетрудно сказанное им понять расширительно, применив ко всем остальным. В том же смысле, в котором математику можно расширить до раба, можно без труда расширить определение стража – которое в некоторых отношениях является аристократическим – и подвести под него всех людей. Что отличает стражей? У них нет частной собственности.

Следует отметить, что это первый в истории пример философской полемики против частной собственности как источника коррупции. Исходя из этого, нормой становится абсолютное равенство. Замечу мимоходом, что часто политическую доктрину Платона считают доктриной философа-правителя, но ничего подобного в его диалогах мы не отыщем. Он говорит о сообществе равных, и это сообщество равных послужило моделью для нарождавшегося в XIX веке коммунизма. Нужно вспомнить, что разные школы коммунизма XIX века, то есть коммунисты-утописты, марксисты и другие, считали Платона коммунистом, тем, кто стоял у истоков коммунизма.

Про искусство мы уже говорили: Платон не перестает задаваться вопросом, какие виды поэзии и театра могут быть причастны истине и можно ли вообще считать подобное участие желательным, поскольку его не покидает ощущение, что очарование искусства, быть может, не является по-настоящему универсальным. В частности, он с недоверием смотрит на театр, поскольку театру свойственно воспроизводить уже известный аффект, театр делает уступки по части уже известных аффектов, вместо того чтобы создавать новый, универсальный аффект. Но это не значит, что он не соотносит себя с тем условием, которое представляет собой искусство и с которым он непрестанно дискутирует.

Поэтому я считаю, что Платон дает великолепный пример систематической интеграции четырех условий в предложенное им понимание истины. У него истина называется «Идеей», но это идея, парадигмой которой является Идея Блага, а последняя на самом деле представляет собой Идею Идеи. И такое именование дает понять, какой урок он извлек из своего отношения к четырем условиям философии.

Вы написали прекрасную книгу про Витгенштейна, у которой, однако, неожиданное название: «Антифилософия Витгенштейна». Не могли бы: вы немного прояснить, с оглядкой на Витгенштейна, что это за «антифилософия»?

Для контекста и в качестве преамбулы я напомню, что философия означает занятие определенной позиции по вопросу истины и что в то же самое время всегда наступает момент, когда необходимо подвергнуть философскому рассмотрению позиции отрицания, которые лично я называю словом «антифилософия». Между тем я всегда утверждал, что в известном смысле антифилософия находится внутри философии, поскольку утверждающий философ сумеет извлечь интересные уроки и из самой антифилософии.

Витгенштейн по-своему очень интересный мыслитель, потому что он пытается построить философию не столько вокруг отношения к условиям истины, сколько вокруг отношения, которое можно было бы назвать отношением к языковым ситуациям. Он был первым или одним из первых, кто привлек внимание к чрезвычайно важной для XX века теме, состоящей в том, что по своему существу философия есть попытка отыскать правильный язык, отыскать язык, который не будет вводить в заблуждение. А потому у Витгенштейна тут и там мы понемногу находим что-нибудь, связанное с истиной, ведь он всего лишь смещает угол зрения, полагая, что в конце концов вопрос скорее касается смысла и бессмыслицы, чем истины и лжи. То, что называют истиной, ему непонятно, потому как [для него] есть только то, что имеет смысл, и то, что его лишено. С практической точки зрения он считает, что все, что было до него сказано в философии, – это бессмыслица. В конечном счете такое философское высокомерие было присуще не только ему.

Поэтому он намерен провести разведку местности, чтобы разграничить имеющее смысл и не имеющее смысла. Проблема же в том, что разделение на осмысленное и бессмысленное не позволяет очертить имманентные исключения в том смысле, в котором я о них говорил. Это не имеет прямого отношения к моей категории истины. Тут мы скорее видим попытку отказаться от идеи истины, заменив ее идеей смысла как того, на что еще хоть в какой-то степени может надеяться мысль. Такое обесценивание истины в пользу смысла, вообще-то, может считаться одним из способов строить философию, но, на мой взгляд, он является антифилософским, потому что, с моей точки зрения, философия центрирована на вопросах бытия, истины и субъекта. Поэтому я бы и отнес Витгенштейна к представителям антифилософии, наряду со всеми, кто предпочитает смысл истине. И c этой стороны открывается парадоксальная близость между Витгенштейном и Ницше.

Эти представители антифилософии очень важны для современности, потому что парадоксальным образом они оказались соучастниками и бенефициарами академического взгляда на философию. Мне бы хотелось когда-нибудь посвятить этому вопросу небольшое эссе. Как получается, что люди вроде Ницше или Витгенштейна, которые считали себя бунтарями, ниспровергателями устоявшихся традиций, для которых жизненный смысл вещей одерживал верх над смыслом ложным, как получается, что именно этих людей академический аппарат философии присваивает с такой легкостью? С Витгенштейном дошло и вовсе до того, что он стал главной звездой академической философии в Америке. На то есть свои причины, а с другой стороны – это ошибка толкования. На самом деле мне кажется, что Витгенштейн, как его представляет себе американская академическая философия, – это мумифицированный Витгенштейн, ссохшийся Витгенштейн, засоленный и презентабельный. Прежде всего, Витгенштейн был как зебра. Не нужно забывать, что он всецело поддерживал Советский Союз, что он был гомосексуалом и практически не скрывал этого… А потому его не так-то просто было счесть презентабельным с точки зрения среднестатистического американского университета той эпохи. И раз уж на то пошло, и Ницше таким не был. Я очень люблю Витгенштейна с Ницше, каждому из них я посвятил отдельный цикл лекций, но тем не менее они остаются очень экстравагантными персонажами, это уж нужно признать. Ницше окончил формулой, над которой, мне кажется, следует хорошенько поразмыслить всем преподавателям философии: «Знаете, моя драма в том, что я предпочел стать вашим профессором, а не Богом»[1]. Представьте-ка себе уважаемого профессора американского университета, заявляющего: «Вы знаете, моя драма в том, что я решил быть вашим преподавателем, а не Богом!»

Ницше, Витгенштейн, Кьеркегор, Лакан… Когда смотришь на этих антифилософов, удивляет, что именно они вводят нас в историю современной философии.

На самом деле я считаю, что история философии начинается с Платоном под знаком построения системы условий, отношения к этим условиям, изобретения целого ряда понятий, которые затем получат развитие (бытие, мысль, Идея, истина, все это в соотнесении с системой условий). У этой истории было много перипетий, а на другом ее конце, на пороге нашего века, мы обнаруживаем упомянутые течения современной антифилософии. Так произошло, на мой взгляд, потому, что в самой философии что-то было затронуто, видоизменено, усложнено в ходе XX века.

Что конкретно я имею в виду? Ответить не так просто, но мне думается, что философия прониклась чувством, и не напрасно, что она не поспевает за теми грандиозными событиями, которыми был отмечен XX век. Она почувствовала узость собственных категорий, неспособных вместить, например, истребление миллионов людей в войне 14-го года. Что на самом деле значили большевистская революция, затем Сталин? Что означал фашизм? И главное, как следует понимать тот факт, что неолитическая эпоха закончилась разгулом техники? На этот счет я согласен с Хайдеггером, который считает, что нигилистический элемент был подхвачен хищническим капитализмом, который располагает всем необходимым для хищничества инструментарием, который колонизирует само техническое изобретательство. Я думаю, что нет вопроса важнее. Над ним размышляли начиная с XIX века Маркс и многие другие, но он по-прежнему актуален. И вот перед лицом именно этого вопроса философия немного растерялась.

V. «Менять мир» / «Развращать молодежь»

Выходит, что мысль всегда ситуативна, она осуществляется во времени, являясь мыслью времени и времен, времен кризиса в том числе. И вот еще один вопрос, имеющий для вашего творчества принципиальное значение: как изменить мир с философской точки зрения? И в первую очередь, нужно ли вообще его менять?

Как все взаимосвязано, ведь если касаться этого вопроса, фигура Хайдеггера будет по меньшей мере симптоматична. Действительно, по мысли Хайдеггера, вот эта нигилистическая ситуация складывалась параллельно исчезновению философии. По его мнению, предвестником беды был уже Платон, а до него было лучше. Я с этим взглядом совершенно не согласен, но хорошо понимаю, что Хайдеггер имеет в виду под кризисом. Тот же словарь использует и Гуссерль, и по большому счету им пользуются сегодня все: все считают, что мы в кризисе.

И тогда спрашивается, сумеет ли философия справиться с кризисом, не забыв при этом о своих фундаментальных задачах? Понятно, что в этом и состоит моя позиция. Я полностью согласен с тем, что человечество находится в кризисе, который мне представляется последней конвульсией неолитической эпохи, то есть эпохи классов, частной собственности, государственной власти, техники и т. д. Все началось в Египте или в Китае шесть-семь тысяч лет назад, но только сейчас достигло кульминационной точки и рискует стать неконтролируемым. Все то, что накапливалось в течение этого невероятно длительного периода, теперь раскупорилось. Включая истины, которые, может быть, сегодня в каком-то смысле оказались приручены неконтролируемыми процессами хищничества и уничтожения.

В конце концов, техника обязана науке, повсеместное посредничество хочет играть не просто информативную, но даже эстетическую роль, сама любовь стала вычислимой, потому что можно научно определить, какой мальчик или какая девочка вам лучше подойдет. Все это действительно является причиной гигантского кризиса в философии. Лично моя позиция состоит в том, что можно занять позицию действенного сопротивления происходящему вокруг и как никогда отстаивать исконные категории философии. Но такое сопротивление все равно должно подтолкнуть нас к чему-то еще. Не следует надеяться изменить тот мир, в котором мы сегодня живем: я думаю, что это совершенно невозможно. Можно приложить к этому все усилия, разумеется, но рано или поздно мы все приходим к мысли, что живем в катастрофическом мире. И это действительно так. Он катастрофичен, поскольку является итогом многих тысячелетий, тут нужно смотреть широко. Он не возник в конце XIX и XX веков, он является концом мира социальных классов, неравенства, государственной власти, порабощения науки и техники, колонизирующей все и вся частной собственности, бессмысленных и преступных войн.

Но в этом же мире имели место самые примечательные случаи изобретения истин в рамках системы четырех условий. Интересующая нас проблема состоит в том, что мир был свидетелем появления и развития как условий философии, так и самой философии, но в то же время он в определенном смысле стал свидетелем их уничтожения, он стал миром нигилизма. Философия в кризисе, это очевидно. Но оставлять ее смертельно опасно. Это означало бы призыв к ее окончательному забвению. Философия должна объяснить все это, и сделать это она должна в согласии с общей системой условий. И, разумеется, тут вопрос неизбежного участия философа в сегодняшней политической жизни. Я думаю, что, несмотря ни на что, с этой точки зрения мы возвращаемся к фигуре ангажированного философа, потому что ничего другого нам не остается. Академическая философия совершенно бесполезна. Мой старый учитель Сартр говорил: «Мы не достойны наших настоящих предков». И когда его спросили: «Но кто эти предки?», он ответил: «Руссо, Вольтер и философы Французской революции». Я думаю, он был прав: сегодня философия снова должна отвоевать двоякий статус, когда она, с одной стороны, является спекулятивной, понятийной, стремящейся к истине, обусловленной, а с другой стороны, именно будучи таковой, должна укладываться в образ радикального участника борьбы против доминирующего положения дел в сегодняшнем мире.

Тог да мы возвращаемся к истокам философии, к Сократу и Платону, потому как вы принадлежите к числу тех редких философов, которые обращаются напрямую к молодежи. Что же значит, если идти по стопам Сократа, «развращать молодежь»?

Я полагаю, что сегодня молодежь подвержена всем тем упомянутым нами рискам, которые свойственны нынешнему миру с его катастрофическим стремлением к хищничеству. «Развращать молодежь» поэтому означает попытаться дать ей инструменты добровольного отстранения и выхода из всего этого. Мы знаем, что примеры таких тенденций существуют, но ведь и сама молодежь, осмелюсь предположить, уже с очень ранней поры и по крайней мере отчасти испорчена современным миром.

Ленин говорил, что молодежь – это «чувствительная пластина» своего времени, и мне это сравнение кажется очень удачным. Она является чувствительной пластиной по двум причинам. Во-первых, ее чувствительность калибруется существующим миром, а во-вторых, потому что на ней живо отображается злонамеренность и посредственность, отрицательные стороны мира. И то, что философ может сделать для извращения молодежи, пытаясь выхватить ее из ее погруженности в существующий мир – а ведь именно это ставили Сократу в упрек, именно поэтому он был приговорен к смерти, – так это предоставить теоретическую, формальную, продуманную опору для всех тех положительных тенденций, которые существуют внутри нее, то есть для тех тенденций, которые выводят ее из мира, каким он дан. И это следует приветствовать, чтобы суметь побороть спонтанную тягу к современному нигилизму. Для меня извращать молодежь означает помогать ей найти выход из нигилизма, в котором я вижу одну из форм спонтанной тяги к прогнившим сторонам современного мира. И я считаю, что та организация философии, которая сумеет действительно учесть систему четырех условий в ее полноте, сможет ясно и убедительно представить молодежи картину эпохи. Как бы то ни было, сегодня философия в том виде, как я ее понимаю, может быть полезна молодым.

Не будем забывать, что Сократ и Платон жили в эпоху заката греческого полиса. Они тоже жили в мире, которому грозила катастрофа; их мир вовсе не был стабильным и устойчивым. И он исчез с приходом Александра Великого, который привнес в него новый, имперский порядок, ну а затем и с появлением римлян и их доселе невиданного, монструозного государства. Поэтому демократический полис Греции окончился римским империализмом. Это еще один повод восхищаться Платоном. Платон – первый философ в полном смысле слова, но он жил уже во времена кризиса. Разумеется, афинский полис еще в зените славы, но он уже подточен и ослаблен. Уже при жизни Платона, а тем более Аристотеля македонский империализм заявил о себе. Аристотель был учителем Александра Великого, он был человеком крайне испорченным, да к тому же выступил основателем академической философии!

Если обратиться к великим, к Платону, Декарту или Гегелю, мы обнаружим то же самое: Гегель – это философ, захваченный Французской революцией с вызванными ею фундаментальными преобразованиями, Декарт жил в эпоху зарождения современной науки. Каждый из них был свидетелем больших потрясений, участником крушения старого общества, они стояли перед вопросом, что должно прийти следом. Мы находимся в той же ситуации, поэтому нам следует придерживаться той же линии, стараясь извлечь уроки из достигнутого ими. Например, они считали своей задачей приступить к систематическому обновлению философии, настоятельность которого диктовалась изменившимися условиями, а значит, они отталкивались от данных условий и пытались отыскать новые способы индивидуального и коллективного освобождения от навязанных текущей ситуацией ограничений. В этом смысле мы вполне можем обращаться к замечательной традиции классической философии, черпать в ней вдохновение, совершенно незачем ни отбрасывать ее, ни говорить, будто она окончена, идя на поводу у неодолимого нигилизма, ни принимать хайдеггерианскую критику метафизики, начавшейся якобы с Платона. Это бесполезно и в конечном итоге делает мир еще более хаотичным. Следует, напротив, придерживаться того факта, что философия всегда была особенно полезна, возможна и необходима в ситуациях серьезного кризиса общества, следует продолжать работу наших предшественников.

VI. Равенство, универсальность, эмансипация: коммунистическая идея

Многие комментаторы отказываются признавать, будто коммунизм – имеется в виду идея, гипотеза коммунизма – имеет большое значение для вашей мысли. Хотя эта идея тесно связана с равенством, универсальностью и политикой эмансипации. Не могли бы вы снова объяснить им, почему он важен для вас?

Если оттолкнуться от предыдущего вопроса и на секунду представить, что мы оказались под действием политического условия в широком смысле, нам придется констатировать, с одной стороны, что мы находимся в ситуации кризиса и распада, а с другой стороны, что на заре своего появления в XIX веке «коммунизм» обозначал способ выхода из нее. Способ избавить систему философский условий от служения тому, что грозит их уничтожением. Так, любви начинают противопоставлять просчитываемое удовольствие, политике – простую систему управления в руках доминирующих сил, искусству – якобы всеобщую коммуникацию, науке – технику. «Коммунизм» обозначает волю покончить с этим и вместо частного интереса поставить во главу угла общественную пользу, что, в свою очередь, если мыслить в строго философских терминах, означает превосходство истины над мнением. Мне кажется, так можно сказать.

В первом приближении поэтому «коммунизм» – это собирательное имя. Кроме того, этим словом обозначается конкретное политическое предприятие, изобретенное и сформулированное Марксом, а также представителями разнообразных течений утопического коммунизма XIX века, затем реализованное в ходе большевистской революции 1917 года в ряде государств. Но сразу же следует отметить, что «коммунистическое государство» – это парадокс, противоречие. Поэтому уже начиная с Ленина, который акцентировал на этом внимание, употребляют осторожное выражение «социалистическое государство», тогда как коммунизм связывают с идеей исчезновения, конца государства. И, как известно, к несчастью, это обернулось лишь постоянным усилением государства и абсолютной тиранией.

Нужно отыскать этому объяснение. Но неправильно и опасно отказываться от слова «коммунизм». Следует, напротив, согласиться, что слово «коммунизм» было опорочено государственной властью. Это бесспорно. Неправильно говорить, будто русская и китайская революция ничего не дали; напротив, они дали нам многое, а потому нельзя просто их отбрасывать, будто в них ничего кроме деспотизма не было. Нужно понять, что они изменили жизнь миллионов людей, что они восстановили достоинство рабочих и крестьян там, где тех сильнее всего презирали, что им удалось построить превосходную систему образования, систему здравоохранения, каких до этого не существовало. Если же оставить это в стороне, то, в общем говоря, совершенно справедливо, что идея коммунизма была извращена государственной властью. Мимоходом замечу, что Ленин приметил это еще в 1920-х годах. Некоторые из его текстов выдают сомнения и беспокойство, где он говорит, что большевистское правительство ничем не лучше царского. Он черным по белому пишет об этом в 1920-х. Коррумпированность коммунизма, который сначала был идеей конца неолита, финалом шести предшествовавших тысячелетий, проявилась очень скоро, а потому появившееся государство, хотя оно и отличалось рядом особенностей, все же требовало для своего поддержания колоссального деспотизма.

Чтобы бороться с разрушительными последствиями этой порчи, то есть с последствиями первой неудачной попытки, совершенно необходимо сохранить и переосмыслить слово «коммунизм». Без него мы безоружны, потому что тогда мы не будем знать, как называть сам предмет. Мы не сумеем продолжить линию, которая началась еще в XIX веке, а может, и раньше – коммунистические идеи можно обнаружить уже у Руссо, – и которая продолжается по сей день. Не стоит отбрасывать традицию лишь оттого, что в определенный момент предпринятый ею эксперимент оказался неудачным. Неудачи еще будут, и не они должны предстать перед нашим судом, нашему суду должно подлежать то, есть ли у нас силы стремиться в указанном [этой линией] направлении, сможем ли мы восстановить их по окончании нынешнего периода упадка.

Наконец, задачи, стоящие перед новым коммунизмом – будем его называть так, чтобы отличить от старого, – с философской точки зрения вполне ясны: следует вернуться к центральной роли идеи равенства, в которой заключалась вся суть предложенного коммунистами. Всегда следует помнить, что общественное равенство возрастает по мере исчезновения государства, что оно несовместимо с бесконечным сохранением и усилением централизованной власти, практически полностью оторванной от жизни людей. Это прямо противоречит коммунистической идее.

Более того, нужно отдавать себе отчет в том, что принципы, на которых зиждется коммунизм, ни в коей мере не сводимы к национализации частной собственности и производства. Потому как можно отыскать даже примеры реакционной национализации: в ходе финансового кризиса 2008 года мы стали свидетелями национализации банков со стороны американского правительства, что придает глаголу «национализировать» двусмысленность. На самом деле национализация – это формальное, юридическое [понятие], тогда как дело – в коллективном присвоении средств производства. К концу своей жизни Мао дошел до вопроса: хорошо, говорит он, заводы национализированы, но так уж ли наши заводы отличаются от капиталистических?

Мне всегда хотелось взглянуть на это с формальной точки зрения, и я сказал про четыре главных принципа коммунизма, каким он видится мне в свете его стратегических целей и каким его видит философия в условиях имеющегося опыта. Первый принцип состоит в этом самом коллективном присвоении средств производства и финансовых инструментов. Не будем ни в коем случае забывать, что коллективное присвоение и национализация – не одно и то же: коллективное присвоение должно быть изобретено в рамках национализации. Второй принцип состоит в том, что следует покончить с абсолютной неизбежностью иерархического разделения труда. Нужно позаботиться о том, чтобы свести к минимуму различия между ручным и интеллектуальным трудом, управленческим и производственным трудом, между руководителями и исполнителями. По-хорошему эти различия должны быть стерты, а потому нужна соответствующая политика, направленная на их нивелировку. Третий принцип – в том, что пространство должно стать интернациональным в сильном смысле слова, а Марксова формула на этот счет звучала радикально: «У пролетария нет родины». А потом, наоборот, появилась фраза «СССР – родина социализма», что само по себе совершенно противоречиво. Поэтому интернационализм должен быть переоткрыт. Если мы хотим помочь тем молодым людям, которые переоткроют интернационализм, нам следует подойти к вопросу миграции с совершенно иных позиций, чем те, которые соответствуют сегодняшней логике, которая всегда, если ее доводить до конца, ко всему прочему еще и принимает фашиствующий оборот. Наконец, четвертый принцип состоит в том, что все это следует проделывать с применением процедур коллективного принятия решений, которые постепенно перестают быть государственными, авторитарными и централизованными. Вот что значит исчезновение государства.

Если говорить о коммунизме, без упоминания всех этих вещей не обойтись. В противном случае останется совершенно непонятным, что такое «коммунизм». А если мы будем об этом говорить, то нам становятся ясны и причины того, почему эксперимент оказался неудачным: обращали внимание только на первый момент, тогда как остальными пренебрегли.

Вторая часть. «Философия. Между математикой и поэзией»

Начнем с ряда общих вопросов касательно философии как таковой. Вам известно, что Сократа осудили на смерть, потому что он «развращал молодежь». Нужно адресовать это обвинение самим себе. Да, философия действительно развращает молодежь, и в конечном счете она развращает всех и каждого. Философия организует возникновение брешей, открывает новые [виды] на жизнь, жизнь подлинную, а не ту ложную, которую нам сегодня предлагают капиталистический рынок и культ денег.

Чтобы прояснить цели и средства философии, мы сосредоточимся на «условиях» философии, которые задаются отношением между философией и четырьмя иными формами истины, истинами науки, искусства, любви и политики. Мы взглянем внимательнее, каким образом философия, язык которой простым не назовешь, располагается между математикой и поэзией, между строго выстроенным доказательством и чарующим действием языка.



Поделиться книгой:



Регистрация