Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

2 «Против памфлета Кальвина» (лат.).

Уже много-много лет знает Кастеллио своего противника, знаком поэтому и с его методами. Ему известно, что любые нападки на Кальвина будут превращены им в нападки против «учения», религии и даже против бога. Поэтому Кастеллио с самого начала уточняет, что в своем сочинении «Contra libellum Calvini» не будет ни защищать, ни осуждать тезисы Сервета и ни в коем случае не собирается вмешиваться в вопросы религии или их толкования, а только выдвинет обвинение против человека Жана Кальвина, убившего другого человека — Мигеля Сервета. Твердо решив с самого начала не допускать никаких софистических искажений, четко, как юрист, он еще во введении определяет предмет спора, который намеревался вести. «Жан Кальвин, — так начинает он свое обвинение, — пользуется на сей день большим авторитетом, и я желал бы ему еще большего, если б видел, что человека воодушевляют благие порывы. Но его последнее деяние — кровавая казнь и угрозы множеству праведных людей. Поэтому-то я, тот, кому отвратительно кровопролитие, и взялся с божьей помощью разоблачить перед всем миром его намерения и вывести из заблуждения хотя бы некоторых из тех, кого он увлек своими ошибочными взглядами — не так ли нужно поступать всему свету?

27 октября прошлого, 1553 года в Женеве по настоянию Кальвина, пастора тамошней церкви, был сожжен из-за своих религиозных убеждений испанец Мигель Сервет. Эта казнь вызвала многочисленные протесты, особенно в Италии и Франции, и в ответ на жалобы Кальвин издал книгу — в которой, по всей вероятности, все приукрашено самым ловким образом, — преследуя цель оправдать самого себя, раздавить Сервета и тем самым доказать, что тот заслуживал смертной казни. Эту-то книгу я и собираюсь подвергнуть критическому разбору. По своему обыкновению, Кальвин, возможно, далее назовет меня учеником Сервета, однако это никого не введет в заблуждение. Я не защищаю тезисов Сервета — я нападаю на ошибочные тезисы Кальвина. Я отказываюсь абсолютно ото всех дискуссий по вопросам крещения, «троичности» и по другим подобным проблемам, у меня нет и книг Сервета; поскольку Кальвин сжег их, я даже не знаком с идеями, которые тот отстаивал. Только на тех отдельных моментах, которые не касаются подобных принципиальных расхождений во взглядах, я продемонстрирую заблуждения Кальвина, и каждый сможет увидеть, что представляет собой человек, которого сбил с толку запах крови. Я не поступлю с ним так, как он поступил с Серветом, которого вместе с его книгами он сначала заживо сжег, а теперь, когда тот мертв, еще и поносит. Если противник Сервета, после того как сжег и автора и книги, имеет теперь смелость отсылать нас к этим книгам, цитируя оттуда отдельные страницы, то это все равно, как если бы какой-нибудь поджигатель, превратив здание в пепел, потребовал бы потом, чтоб мы осмотрели обстановку каждой отдельной комнаты. Что касается нас, мы никогда не предадим огню ни одного автора, ни одной книги. Книгу, против которой мы выступаем, может прочесть каждый, существует два ее издания: одно на латинском, другое на французском языках; чтобы не возникало возможных возражений, я буду постоянно называть каждый параграф, на который захочу сослаться, и мои ответы внизу будут помечены теми же соответствующими цифрами».

Более честно нельзя было бы вести дискуссию. Кальвин в изданной им книге четко изложил свою позицию. Этот доступный всем документ и использует Кастеллио, как использует судебный следователь запротоколированные показания обвиняемого. Слово в слово он еще раз переписывает всю книгу Кальвина, чтобы никто не смог заявить, будто он хоть как-то фальсифицирует и изменяет точку зрения своего противника; а чтобы с самого начала исключить у читателя подозрение, что умышленно сделанные им сокращения искажают текст Кальвина, он нумерует каждую фразу автора. Таким образом этот второй, духовный, процесс по делу Сервета велся гораздо справедливее, нежели тот первый, женевский, когда обвиняемый дрожал, запертый в подземелье, лишенный возможности защиты и всего самого необходимого. Открыто, перед лицом всего человечества дело Сервета должно теперь найти свое нравственное решение.

Суть дела ясна и неоспорима. Человек, который, даже когда его уже охватило пламя, внятным голосом заявил о своей невиновности, этот человек был казнен самым ужасным образом по настоянию Кальвина и по приказу женевского магистрата. И теперь Кастеллио задает решающий вопрос: а, собственно, какое преступление совершил Мигель Сервет? Кто позволил Кальвину, занимавшему не государственный, а только духовный пост, передать это чисто теологическое дело в магистрат? Был ли женевский магистрат вправе осудить Сервета за его мнимое преступление? И наконец, под влиянием кого и по какому закону был осужден на смерть этот чужеземный богослов?

Для ответа на первый вопрос Кастеллио изучает протокол показаний Кальвина, чтобы прежде всего установить, в каком, собственно, преступлении обвинял Кальвин Мигеля Сервета? И он не находит никакого иного обвинения, кроме того, что Сервет, по мнению Кальвина, слишком «дерзко извращал Евангелие и был охвачен необъяснимой жаждой нововведений». Таким образом, Кальвин не обвинял Сервета ни в каком ином преступлении, кроме того, что он самостоятельно, своевольно толковал Библию и приходил к иным выводам, нежели сам Кальвин в своём церковном учении. Но Кастеллио тут же возражает. Разве Сервет был единственным, кто прибегал к подобному своевольному истолкование Евангелия в рамках Реформации? И кто осмелится утверждать, что тем самым он грешит против истинного значения нового учения? Разве такое индивидуальное толкование не есть даже основное требование Реформации, и что иное делали вожди евангелической церкви, как не осуществляли на бумаге и в устных проповедях подобное новое толкование? А не кто иной, как сам Кальвин вместе со своим другом Фарелем, не был разве самым смелым, самым твердым в деле преобразования и построения новой церкви и «не только потому, что он весь предался излишним новшествам; он сумел навязать их всем таким образом, что стало слишком опасно ему возражать. За десять лет он ввел de facto больше новшеств, нежели католическая церковь за шесть столетий»; кто-кто, а Кальвин, один из самых дерзких реформаторов, не имел права называть преступлением и осуждать новые толкования в рамках протестантской церкви.

Рассматривая собственную непогрешимость как нечто само собой разумеющееся, Кальвин считает свою точку зрения правильной, а мнение любого другого человека ошибочным. И здесь у Кастеллио сразу же возникает второй вопрос: кто дал Кальвину право судить, что истинно, что ложно? Со дня сотворения мира зло исходит от доктринеров, которые со всей нетерпимостью объявляют свою точку зрения, свою позицию единственно правильной. Именно эти фанатики единообразия мыслей и действий смущают своим воинственным диктаторским духом мир на земле и превращают естественное сосуществование идей в их противостояние и в убийственную вражду. И Кастеллио обвиняет Кальвина в подстрекательстве к духовной нетерпимости: «Все секты воссоздают свои религии согласно слову божьему и все считают свою религию правильной. Но с точки зрения Кальвина, одна должна преследовать другую. Естественно, Кальвин уверяет, что правильно его вероучение. Но и другие утверждают то же самое. Он же заявляет, что другие заблуждаются; но те говорят то же самое о нем. Кальвин хочет быть судьей — другие тоже. Где же выход? И кто уполномочил Кальвина стать высшим третейским судьей надо всеми с исключительным правом приговаривать людей к смертной казни? На чем основана его монополия судьи? — На том, что он владеет словом божьим. Но ведь и другие утверждают то же. Или на том, что его учение неоспоримо. Неоспоримо, но для кого? Да для него самого, для Кальвина. Но зачем же тогда пишет он так много книг, если на самом деле истина, которую он проповедует, столь очевидна? Почему нет ни одной книги, в которой он доказывал бы, что убийство или прелюбодеяние — это преступление? — Потому что это ясно всем. Если Кальвин на самом деле раскрыл и постиг все духовные истины, почему же он не оставляет и другим хоть немного времени, чтоб постичь это? Почему с самого начала он подавляет всех и тем самым отнимает возможность признать эту истину?»

Таким образом, теперь становится ясным первый и решающий момент: Кальвин осмелился присвоить себе функции судьи, на что он не имел никакого права. Его задача заключалась в том, чтобы объяснить Сервету, какую точку зрения он считал неправильной, в чем тот заблуждался и наставить его на путь истинный. Но вместо мирной дискуссии Кальвин тут же прибегает к насилию. «Твоим первым деянием стал арест, ты запер Сервета и отстранил от ведения процесса не только всех друзей Сервета, но даже всех тех, кто не был его врагом». Кальвин использовал только старый испытанный метод ведения дискуссии, к которому доктринеры прибегают всегда, когда спор становится неприятным: заткнуть себе уши, а другим рот; но стремление спрятаться за спиной цензуры всегда вернее всего обнаруживает душевную неуверенность человека или сомнительность учения. И словно предчувствуя свою собственную судьбу, Кастеллио призывает Кальвина к нравственному ответу. «Спрашиваю тебя, г-н Кальвин, если бы ты судился с кем-нибудь из-за наследства и твой противник добился бы у судей права слова только для себя одного, в то время как тебе было бы запрещено говорить, разве ты не восстал бы против такой несправедливости? Зачем же ты делаешь другим то, чего не хотел бы, чтоб делали тебе? Мы дискутируем с тобой по вопросам веры, почему же ты затыкаешь нам рот? Неужели ты настолько убежден в убожестве своих доводов, так боишься быть побежденным и потерять свою власть диктатора?»

Таким образом, принципиальное обвинение против Кальвина было сформулировано. Опираясь на государственную власть, Кальвин присвоил себе право одному решать все богословские, светские и нравственные проблемы. Тем самым он преступил богом данный закон, по которому каждый человек наделен мозгом, чтобы самостоятельно мыслить, ртом, чтоб говорить, и совестью, этим высшим сокровенным нравственным началом; преступил он и всякие земные законы, когда позволил преследовать человека как последнего злодея только за его инакомыслие.

В этот момент Кастеллио прерывает процесс, чтобы обратиться к свидетелю. Некий всем известный теолог должен доказать проповеднику Жану Кальвину, что любое преследование людей властями только лишь за духовные проступки недопустимо по божественным законам. Но этим выдающимся ученым, которому Кастеллио предоставляет слово, неожиданно оказывается не кто иной, как сам Кальвин. И совсем не по собственной воле принимает участие в споре этот свидетель. «Заявив, что все слишком запуталось, Кальвин спешит обвинить других, чтоб не заподозрили его самого. Но совершенно ясно, что только одно вызвало эту путаницу: а именно, действия его как преследователя. Один только факт, что он позволил осудить Сервета, вызвал взрыв возмущения не только в Женеве, но и во всей Европе и поселил тревогу во всех странах; теперь он собирается на других свалить вину за то, что он сделал сам. Но прежде, когда Кальвин еще принадлежал к числу тех, кто страдал от преследований, он вел иные речи; тогда он исписал множество страниц против подобных преследований, и, чтобы никто в этом не сомневался, я приведу здесь одну страничку из его „Institutio“.

И здесь Кастеллио цитирует «Institutio», написанное прежним Кальвином, за которое Кальвин сегодняшний, вероятнее всего, предал бы автора огню. Ведь ни на йоту тезис Кальвина прежнего не отличается от тезиса, который выдвигает теперь против него Кастеллио. В первом издании «Institutio» буквально говорится: «Убивать еретиков — преступление; истреблять их огнем и мечом — значит отречься от всех принципов гуманизма». Правда, едва добившись власти, Кальвин тут же вычеркнул этот призыв к гуманности из своей книги. Во втором издании «Institutio» он настолько изменен, что его четкая, категоричная форма уже исчезла. Как Наполеон, став консулом, а затем императором, стремился изничтожить самым тщательным образом якобинский памфлет, написанный им в молодости, так и этот вождь церкви, едва превратившись из преследуемого в преследователя, постарался, чтобы его призыв к снисхождению исчез бесследно. Но Кастеллио не дал Кальвину ввести себя в заблуждение. Слово в слово повторяет он строки из «Institutio», обращая особое внимание на эти детали. «Теперь каждый сравнит это первое заявление Кальвина с его сегодняшними писаниями и деяниями и увидит, что его прошлое и настоящее так же отличны друг от друга, как свет и тьма. Казнив Сервета, он хочет теперь погубить всех, кто мыслит не так, как он. Он отвергает законы, установленные им самим, и требует смерти… Удивительно ли, что Кальвин хочет истребить других, боясь, что они смогут обнаружить его изменчивость и непостоянство и представить его в истинном свете? Поступив плохо, он боится ясности».

Но именно этой ясности и хочет Кастеллио. Кальвин должен, наконец, совершенно недвусмысленно объяснить миру, по какой причине он, прежний поборник свободомыслия, позволил сжечь в ужаснейших мучениях на виду у всей базарной площади Шампля Мигеля Сервета. И вновь начинается безжалостный допрос.

С двумя вопросами уже ясно. Факты показали, что, во-первых, Мигель Сервет не совершил ничего, кроме духовного проступка, и, во-вторых, что отклонение от общепринятого толкования никогда не расценивалось как преступление в обычном смысле слова. Почему же теперь, спрашивает Кастеллио, Кальвин, церковный проповедник, призвал к подавлению противоположного мнения, касающегося чисто теоретических, абстрактных вопросов, гражданские власти? Между мыслящими людьми интеллектуальные разногласия должны разрешаться только с помощью интеллекта. «Если б Сервет сражался с оружием в руках, то ты был бы вправе призвать на помощь совет. Но если он боролся с тобой только пером, почему ты противопоставил его сочинениям меч и кандалы? И скажи, наконец, почему ты спрятался за спину магистрата?» Государство не является авторитетом в вопросах совести, «не дело магистрата отстаивать учения теологов, оружие не имеет ничего общего с наукой, наука — дело исключительно ученых. Магистрат должен защищать ученого точно так же, как ремесленника, работника, медика или любого гражданина, если ему причинен физический ущерб. Вот если бы Сервет собирался убить Кальвина, тогда магистрат был бы вправе защищать его. Но поскольку Сервет боролся только с помощью своих книг и доводов разума, его можно было привлечь к ответу тоже только при помощи книг и доводов разума».

Решительно отклоняет Кастеллио все попытки Кальвина оправдать содеянное им высшей божественной заповедью: для Кастеллио не существует никаких божественных, никаких христианских заповедей, предписывающих убийство человека. И когда Кальвин в своем сочинении пытается опереться на закон Моисея, требовавший огнем и мечом истреблять неверных, Кастеллио яростно и резко отвечает: «Но как Кальвин собирается именем божьим осуществлять этот закон, к которому он взывает? Разве не должен будет он тогда уничтожить во всех городах дома, квартиры, скот, утварь и, если у него в один прекрасный день хватит военной мощи, напасть на Францию и другие нации, которые он сочтет одержимыми ересью, сровнять с землей их города, уничтожить мужчин, женщин и детей и даже младенцев „в чреве матери“?» Когда Кальвин в свое оправдание заявляет, что не иметь мужества отсечь загнивающую ветвь — значит дать погибнуть всему древу христианского учения, Кастеллио возражает ему: «Изгнание неверующего из лона церкви — дело священника, оно означает только, что еретика отлучают и изгоняют из общины, не отнимая при этом жизни». Ни в Евангелии, ни в какой-либо светской книге — нигде не найти призыва к подобной нетерпимости. «Может, ты еще скажешь, что именно Христос научил тебя сжигать людей?» — бросает Кастеллио упрек Кальвину, который «руками, обагренными кровью Сервета», в спешке и в смятении набрасывает свою апологию, И поскольку Кальвин снова и снова настаивает на том, что сжечь Сервета было необходимо для защиты веры и слова божьего, поскольку он вновь и вновь, как всякий насильник, старается оправдать свое насилие иными, стоящими над личными, высшими интересами, к нему обращены бессмертные слова Кастеллио, вспыхнувшие ослепительным светом в ночи мрачного столетия: «Убить человека не означает защитить веру, это означает только одно: убить человека. Казнив Сервета, женевцы не отстояли веры, но принесли в жертву человека; свою веру защищаешь не тем, что отправляешь другого на костер, а лишь тем, что в огонь за нее идешь сам».

Но вот все факты разобраны, на все вопросы даны ответы; теперь Себастьян Кастеллио от имени поруганного чувства человечности выносит приговор — и история подписалась под ним. Человек по имени Мигель Сервет, богоискатель, etudiant de la Sainte Escripture 1 , убит; виновны в этой смерти Кальвин как идейный вдохновитель судебного процесса и женевский магистрат как исполнительный орган. Переоценка происшедшего с точки зрения морали привела к выводу: обе стороны, как духовная, так и светская, превысили свои полномочия. Магистрат виновен в превышении власти, «поскольку он не был компетентен рассматривать духовные проступки». Но еще более виновен Кальвин, который взвалил всю ответственность на плечи совета. «На основании твоих показаний и показаний твоего соучастника магистрат убил человека. Но магистрат оказался точно так же не способен разрешить и разобраться в этом деле, как слепой в красках». Кальвин виновен вдвойне: как инициатор и как исполнитель этого гнусного деяния. Неважно, по какой причине бросил он в огонь этого несчастного человека, содеянное им — чудовищно. «Ты казнил Сервета либо за то, что он думал, что говорил, либо за то, что он, согласно своим внутренним убеждениям, говорил, что думал. Если ты убил его за то, что он выразил свои убеждения, то ты убил его за правду, поскольку правда и состоит в том, чтобы говорить то, что думаешь, даже если заблуждаешься. Но если ты позволил убить его только лишь за ошибочность взглядов, то твоим долгом было бы попытаться склонить его к истинным взглядам или доказать ему с Писанием в руках, что каждый, кто заблуждается в отношении истинной веры, должен быть казнен». Но Кальвин убил, он устранил противника незаконно; поэтому виновен, виновен, виновен в умышленном убийстве…

1 изучивший Священное писание (фр.).

Виновен, виновен, виновен; трижды прогремев трубным гласом, приговор был объявлен на века; последняя высшая нравственная инстанция — гуманность — вынесла решение. Но что изменит теперь спасенная честь убитого человека, которому никакое возмездие не поможет вновь увидеть свет: нужно оберегать живых и, клеймя позором одно бесчеловечное деяние, предотвращать множество других. Осужден должен быть не только один Жан Кальвин, но и его книга, содержащая ужасную доктрину террора и насилия. «Неужели ты не видишь, — нападает Кастеллио на виновного, — к чему ведут твоя книга и твои деяния? Есть много людей, утверждающих, что они защищают честь божью, теперь они, задумав убить человека, смогут сослаться на тебя. Идя по твоему гибельному пути, они запятнают себя кровью. Так же, как ты, они позволят казнить всех тех, кто придерживается иного мнения, нежели они сами». Ни один фанатик не опасен сам по себе, опасен злой дух фанатизма; мыслящей личности придется, таким образом, бороться не только против жестоких, своенравных, кровожадных людей, но и против любого замысла, несущего в себе зачатки террора, поскольку — и в этом пророческий взгляд человека на грядущую столетнюю войну религий — «даже самые свирепые тираны с их пушками не прольют столько крови, сколько вы пролили и прольете еще в последующие времена в вашей кровавой борьбе с ересью; пусть же господь сжалится над родом человеческим и откроет глаза государям и власть имущим, чтоб они, наконец, отказались от своего кровавого ремесла». И как в своем милосердном манифесте веротерпимости Себастьян Кастеллио не смог в конце концов остаться безучастным, видя страдания затравленных, гонимых людей, и обратил свой голос к богу, моля в отчаянии о большей человечности на земле, так и в этом памфлете его слово возвышается до всепотрясающего проклятия тем, кто своей неукротимой ненавистью разрушает мир на земле; направляя гром и молнии благородного гнева против всякого фанатизма, заканчивает он свою книгу возвышенной тирадой: «Подобная гнусность религиозных преследований свирепствовала еще во времена Даниила: когда в его образе жизни не было обнаружено ничего предосудительного, враги заявили: мы должны схватить его за убеждения. Точно так же поступают и сегодня. Если противника не удается схватить за нарушение законов морали, то тогда обращаются к „учению“, и это очень удобно, поскольку власти, не имеющие в этом случае своего мнения, гораздо легче поддаются переубеждению. Вот так и подавляют слабых, стоит только прозвучать магическим словам „святое учение“. Ах, уж это „святое учение“! Сколь отвратительно оно будет для Христа в день страшного суда! Он потребует отчета об образе жизни, а не об учении; и когда ему скажут: „Господи, мы были с тобой, мы наставляли подобно тебе“, он ответит: „Прочь от меня, преступники!“

О слепые, о ослепленные, о кровожадные, неисправимые лицемеры! Когда же постигнете вы, наконец, истину и когда же земной суд прекратит, наконец, по вашему произволу слепо проливать кровь людей!»

СИЛА ПОБЕЖДАЕТ СОВЕСТЬ

Вряд ли когда-нибудь еще появлялся столь решительный памфлет против духовной деспотии, и, вероятно, никогда не существовало такого страстного произведения, как «Contra libellum Calvini» Себастьяна Кастеллио; своей правдивостью и ясностью он должен был показать даже самым равнодушным современникам, что свобода мысли протестантизма, более того, европейского духа, может быть утрачена, если она вовремя не защитит себя от женевской инквизиция мысли. Поэтому, вероятнее всего, можно было ожидать, что после неопровержимой аргументации Кастеллио по поводу истории с Серветом все мыслящее человечество единодушно поставит свои подписи под приговором проклятия. Манифест Кастеллио должен был стать смертельным ударом по не признающей компромиссов ортодоксии Кальвина.

Но в действительности ничего не происходит. Блестящий памфлет Кастеллио и его замечательный призыв к веротерпимости не оказали даже малейшего воздействия на мир, и только по одной простой, грубой причине: «Contra libellum Calvini» вообще не удалось опубликовать. Ибо, по приказу Кальвина, на книгу Кастеллио, прежде чем она смогла пробудить совесть Европы, уже заранее набросили петлю цензуры.

В последний момент, когда в самых надежных кругах Базеля уже распространяются копии рукописи и все готово к печатанию, женевским властителям усердными стараниями доносчиков удалось пронюхать, какой опасный удар по их авторитету готовит Кастеллио. И они тут же начинают действовать. В подобных ситуациях с особой силой проявляется превосходство государственной организации над индивидуумом; Кальвину, который поступил по-варварски, отправив на костер инакомыслящего, подвергнув его самым страшным мукам, позволено, в силу пристрастности цензуры, беспрепятственно защищать свое злодеяние; Кастеллио же, который во имя человечности хочет поднять голос протеста, зажимают рот. Правда, у властей города Базеля не было основания запретить свободному гражданину, преподавателю университета литературную полемику, но Кальвин, всегда искусный тактик и практик, ловко приводит в действие политические рычаги. Дипломатическая афера сработала; не Кальвин как частное лицо, а город Женева подает ex officio 1 жалобу в связи с нападками на «учение». Совет города Базеля и университет поставлены тем самым перед неприятным выбором: либо отменить права свободного писателя, либо вступить в дипломатический конфликт с могущественным федеральным городом, и, как всегда, насилие побеждает мораль. Господа из совета лучше пожертвуют одним человеком и наложат запрет на публикацию каких-либо сочинений, которые не являются строго ортодоксальными. Тем самым издание книги Кастеллио «Contra libellum Calvini» становится невозможным, и Кальвин может торжествовать: «Какое счастье, что собаки, лающие за нашими спинами, теперь не смогут нас укусить» («Il va bien que les chiens qui aboient derriere nous ne nous peuvent mordre»).

1 официально (лат.).

Подобно тому, как костер заставил замолчать Сервета, цензура заставила замолчать Кастеллио, и вновь «авторитет» на земле был спасен террором. Кастеллио связан теперь по рукам и ногам, писатель не может больше писать, и, что самое несправедливое и ужасное — он не сможет больше защитить себя, если торжествующий противник станет нападать на него с удвоенной яростью. Так будет продолжаться почти сотню лет, прежде чем «Contra libellum Calvini» вообще появится в печати: предчувствие, высказанное Кастеллио в его трактате, стало страшной правдой: «Зачем ты делаешь другим то, что сам не стал бы терпеть? Мы говорим здесь о вещах религиозных, зачем же ты затыкаешь нам рот?» Однако против террора нет ни закона, ни судей. Там, где однажды воцарит насилие, побежденные лишены права протеста, террор всегда остается там и первой и последней инстанцией. В трагическом смирении суждено Кастеллио переносить несправедливость, но во все времена, когда сила возносится над духом, утешением побежденному служит чувство великого презрения к силе, одолевшей его: «Вы обладаете лишь такими доводами и таким оружием, которые присущи тому виду деспотии, о которой вы грезите, — это скорее бренное, нежели духовное господство, основанное не на любви божьей, а на насилии. Но я не завидую вашей власти и вашему оружию. У меня есть другое — истина, сознание невиновности и имя того, кто мне поможет и помилует меня. И даже если на некоторое время истина подавлена слепым правосудием Фемиды, которая и есть все человечество, все же никто не властен над правдой. Оставим же суждение о человечестве, убившем Христа, не будем печалиться о мирском суде, где всегда торжествует только насилие. Истинное царство господнее — не от мира сего».

Вновь победа осталась за террором, и что самое страшное: ужасное деяние Кальвина не только не поколебало его влияния в окружающем мире, но удивительным образом еще больше укрепило его. Да и напрасное это дело — искать на протяжении всей истории человечества святую мораль и трогательную справедливость хрестоматий! Приходится довольствоваться тем, что есть: история, эта земная тень духа вселенной, ни нравственна, ни безнравственна. Она не наказывает злодеяние, не восхваляет добро. И поскольку в конечном счете она основывается на насилии, а не на законе, все внешние преимущества предоставляются чаще всего власть имущим, а безграничная удаль, жестокие по своей сущности устремления приносят преступнику или злодею в результате борьбы скорее пользу, нежели вред.

Даже измученный своей жестокостью Кальвин понимал, что спасти его может только одно: еще большая жестокость и беспощадность. И снова вступает в силу один и тот же закон: кто однажды прибегнул к насилию, и впредь должен поступать так же, кто начал с террора, у того нет иной возможности, кроме как ужесточить его. Сопротивление, с которым Кальвин столкнулся в ходе и после процесса Сервета, только укрепило в нем уверенность, что для авторитарного господства узаконенное подавление и простое запугивание противника — метод недостаточно эффективный, и только одно может сохранить абсолютную власть — полное уничтожение всякой оппозиции. Первоначально Кальвин удовлетворился тем, что законным путем парализовал деятельность республиканского меньшинства в женевском совете, тайно изменив правила проведения выборов в свою пользу. На каждом заседании общинного совета новые протестантские эмигранты из Франции, находившиеся в материальной и моральной зависимости от совета, объявлялись гражданами Женевы, что обеспечивало включение их в списки избирателей: таким образом настроения и мнения в совете должны были постепенно меняться в его пользу, все посты предоставляться тем, кто слепо следовал за ним, а влияние старых республиканских патрициев ослабляться. Однако тенденция неуклонного роста засилия иностранцев вскоре становится слишком очевидной для патриотически настроенных женевцев; но поздно, поздно начинают бить тревогу демократы, пролившие кровь за свободу Женевы, Они организуют тайные собрания, обсуждают способы защиты последних остатков своей прежней независимости от властолюбия пуритан. Общественное мнение накаляется все больше и больше. На улицах дело доходит до серьезных столкновений между коренными жителями и иммигрантами, и даже до рукопашной схватки, правда, весьма безобидной, в результате которой побито камнями два человека.

Но Кальвин только этого и ждал. Теперь он может, наконец, осуществить давно задуманный государственный переворот, который обеспечит ему всю полноту власти. Тотчас же мелкая уличная потасовка раздувается до «страшного заговора», который срывается только «божьей милостью», — всегда в таких случаях самое отвратительное — это лживый облик и ханжески воздетый к небу взгляд. Молниеносно арестовывают руководителей республиканской партии, которые вообще не имели никакого отношения к этой потасовке, происходившей в пригороде, их подвергают таким жестоким пыткам, что они начинают признаваться во всем, что так необходимо диктатору для достижения своих целей: что якобы была запланирована Варфоломеевская ночь, что Кальвин и его сторонники подлежали физическому уничтожению, а в город должны были войти иностранные войска. На основании этих, вырванных путем самых чудовищных пыток «признаний» о запланированном «восстании» и состряпанного дела о «государственной измене» палач может наконец-то приступить к своему делу. Все, кто оказывал Кальвину хотя бы малейшее сопротивление и кто не смог вовремя ускользнуть из Женевы, были казнены. Всего одна ночь — и в Женеве не остается никакой другой партии, кроме кальвинистской.

После столь полной победы, после такого радикального устранения своих последних противников в Женеве Кальвин мог бы быть, в сущности, спокоен, а посему великодушен. Но нам известно еще со времен Фукидида, Ксенофонта и Плутарха, что всегда и везде, победив, олигархи становятся лишь нетерпимее. Трагедия всех деспотов состоит в том, что они испытывают страх перед свободным человеком даже тогда, когда зажали ему рот и сделали его политически бессильным. Им не достаточно того, что он молчит и будет молчать. Уже то, что он не говорит «да», не служит им, не гнет перед ними спину, не рвется в толпу льстецов и прислужников, превращает его существование, теперешнее и дальнейшее, в повод для их возмущения. И именно потому, что со времен жестокого государственного переворота у Кальвина не осталось ни единого политического противника, кроме нравственного, он с удесятеренной ожесточенностью направляет всю свою воинственность против этого одного — Себастьяна Кастеллио.

Единственная трудность, однако, заключалась в том, чтобы заставить миролюбивого ученого нарушить свое молчание. Ибо Кастеллио устал от открытой борьбы. Гуманистические натуры, натуры типа Эразма Роттердамского, не могут долго оставаться борцами. Они исповедуют свою истину, но, однажды уже огласив свою точку зрения, считают излишним всякий раз пытаться средствами пропаганды убедить мир в том, что она является единственно правильной и законной. Кастеллио сказал свое слово в деле Сервета, он, несмотря на все опасности, взял на себя защиту гонимого и решительнее, чем кто-либо другой в его время, выступил против террора, проявившегося в насилии над совестью. Но время работало против его свободного слова; Кастеллио видит, что на какое-то время победу одержало насилие. И потому принимает решение тихо дожидаться случая, когда можно будет вновь начать решительную борьбу терпимости против нетерпимости. Глубоко разочарованный, но не изменивший своему убеждению, он возвращается к своей работе. Наконец его пригласили в университет преподавателем, наконец-то приближается к завершению труд, которому он посвятил всю свою жизнь — двойной перевод Библии. В 1555—1556 годах, после того как из его рук было выбито оружие — слово, Кастеллио-полемист совершенно умолкает.

Но Кальвин и женевцы узнают через шпионов, что Кастеллио по-прежнему высказывает в тесном университетском кругу свои гуманные взгляды: лишенный возможности писать, он не позволил, однако, зажать себе рот; и крестоносцы нетерпимости с горечью замечают, что столь ненавистное требование терпимости, неопровержимые аргументы Кастеллио против учения о предопределении находят все более широкий отклик у студентов. Высоконравственный человек оказывает влияние уже просто своим существованием, ибо создает вокруг себя атмосферу убежденности, и это внутреннее воздействие, пусть ограниченное внешне узким кругом, незаметно распространяется, ширится, оно неудержимо, как волны прибоя. Но поскольку Кастеллио, нежелающий покориться, остается опасным человеком, его влияние должно быть вовремя подорвано. С большой хитростью ему расставляют сети, стремясь вновь вовлечь его в борьбу против ереси, а один из его университетских коллег охотно соглашается оказать услугу в качестве agent provocateur 1 . В довольно дружеском послании он обращается к Кастеллио с просьбой (словно проявляя особый интерес к некоему теоретическому вопросу) растолковать ему свои взгляды на учение о предопределении. Кастеллио выражает готовность выступить публично, но уже после первых его слов вскакивает кто-то из слушателей и обвиняет его в ереси. Кастеллио сразу же разгадал тайный умысел. Вместо того чтобы продолжать защищать свой тезис и таким образом попасть в ловушку, что дало бы достаточно материала для обвинения, он прерывает дискуссию, а его коллеги по университету воспрепятствуют дальнейшим выступлениям против него. Однако Женева так легко не сдается. После провала этого коварного замысла срочно была изменена методика, и, поскольку Кастеллио отказался от дискуссии, предпринимается попытка досадить ему сплетнями и памфлетами. Осмеивается сделанный им перевод Библии, на него взваливают ответственность за анонимные пасквили и брошюры, по всему свету распространяется самая злобная клевета; словно по сигналу начинается всесторонняя атака на Кастеллио.

1 провокатора (фр.).

Но именно подобное рвение и показало всем непредубежденным людям, что у этого крупного и поистине благочестивого ученого хотят отнять жизнь, лишив его прежде свободы слова. Коварное преследование помогает преследуемому повсюду находить друзей, и на сторону Кастеллио вдруг демонстративно становится родоначальник немецкой Реформации Меланхтон. Ему претят, как когда-то Эразму, любые непорядочные действия тех, кто видит смысл жизни не в примирении, а в ссорах, и он неожиданно посылает письмо Себастьяну Кастеллио. «До сих пор, — говорится в его письме, — я не писал тебе, поскольку из-за занятий, объем и неприятный характер которых угнетает, у меня остается мало времени для такой переписки, которая мне самому доставляла бы удовольствие. Еще меня удерживало то, что мной овладевает чувство глубочайшей печали при виде ужасных разногласий между людьми, считающими себя друзьями мудрости и добродетели. Однако я всегда ценил тебя за твою манеру письма… И я хочу, чтобы это послание стало для тебя свидетельством моего одобрения и доказательством искренней симпатии. Пусть соединят нас узы вечной дружбы.

Твои сетования не только на расхождение во мнениях, но и на жестокую ненависть, с которой кое-кто преследует друзей истины, только усиливает боль, которую я сам постоянно ощущаю. В одном из мифов говорится, что из крови титанов возникли гиганты. Так из семян, брошенных монахами, взошли новые посевы — софисты, — которые пытаются верховодить при дворах, в семьях и в народе и считают, что ученые мешают им в этом. Но господь бог сумеет защитить остатки своей паствы.

Так, собрав всю свою мудрость, мы должны терпеть то, что не можем изменить. Для меня утоление моей боли — старость. Я надеюсь вскоре предстать перед господом, оказаться подальше от свирепых ураганов, которые так неистово сотрясают здесь церковь. Если я буду жив, я хочу о многом поговорить с тобой. Будь здоров».

Это послание было задумано как охранная грамота для Кастеллио, копии которой сразу же начинают переходить из рук в руки, служа предостережением для Кальвина и призывая его прекратить, наконец, нелепое преследование великого ученого. И действительно, похвальное слово Меланхтона оказывает очень сильное влияние на весь гуманистический мир; даже ближайшие друзья Кальвина настаивают теперь на мире. Крупный ученый Буден так писал в Женеву: «Теперь ты можешь видеть, сколь резко осуждает Меланхтон жестокость, с которой ты преследуешь этого человека, и как далек он в то же время от одобрения всех твоих парадоксов. Есть ли действительно смысл в том, чтобы и впредь обращаться с Кастеллио как со вторым дьяволом и одновременно почитать Меланхтона как ангела?»

Но какая великая ошибка полагать, что можно вразумить или унять фанатика! Парадоксальным образом — а может, и по логике вещей — защитное письмо Меланхтона оказало на Кальвина как раз обратное воздействие. Ибо тот факт, что его противнику даже приносят дань уважения, лишь усиливает в нем; ненависть, Кальвин слишком хорошо знает, что для его воинствующей диктатуры гораздо более опасны эти духовные пацифисты, нежели Рим, Лойола и его иезуиты. У них догма противостоит догме, слово — слову, учение — учению, здесь же, в выдвинутом Кастеллио требовании свободы, под сомнение поставлены, считает Кальвин, основополагающие принципы его устремлений и деяний, идея единого авторитета, вся суть ортодоксальности, и в любой войне пацифист в своих рядах всегда опаснее самого воинственного противника. Именно потому, что охранная грамота Меланхтона подняла авторитет Кастеллио в мире, у Кальвина нет теперь никакой другой цели, кроме как посрамить его имя. С этой поры, собственно, и начинается борьба — борьба не на жизнь, а на смерть.

То, что теперь это война истребительная, доказывает уже факт личного выступления Кальвина. Как в деле Сервета, когда необходимо было нанести последний, решающий удар, он отстранил свою марионетку Николауса де ла Фонтена, чтобы самому взяться за клинок, так и теперь Кальвин отказывается от услуг своего пособника де Беза. Теперь уже речь идет не о справедливости и несправедливости, не о библейском учении и его толковании, не об истинности или ложности, а только о том, как быстро и окончательно уничтожить Кастеллио. Настоящей причины для нападок на него пока нет, поскольку Кастеллио с головой ушел в свою работу. Но коль нельзя найти повода, его создают искусственно и хватаются наугад за любую дубинку, чтобы обрушиться на ненавистную личность. В качестве повода Кальвин использует анонимный пасквиль, найденный его шпионами у странствующего купца; правда, нет ни малейшего доказательства того, что это сочинение принадлежит перу Кастеллио, он и на самом деле не был его автором. Но «Carthaginem esse delendam!» 1 — Кастеллио должен быть уничтожен, и Кальвин использует эту, вовсе не принадлежащую Кастеллио книгу, стремясь с помощью самых низких и злобных оскорблений уязвить его как автора. Памфлет Кальвина «Calumniae nebulonis cujusdam» 2 — это не выступление теолога против теолога, это всего лишь извержение неистовой злобы: вор, негодяй, богохульник — этими оскорбительными прозвищами, какими не награждают друг друга даже ломовые извозчики, осыпан Кастеллио в этой книге. Профессора Базельского университета обвиняют ни в чем другом, как в воровстве дров среди бела дня; этот злобный трактат, от страницы к странице все сильнее дышащий ненавистью, завершается в конце концов воплем, полным клокочущей ярости: «Да покарает тебя бог, сатана!»

1 «Карфаген должен быть разрушен!» (лат.)

2 «Клевета одного негодяя» (лат.).

Этот пасквиль Кальвина — один из ярчайших примеров того, насколько сильно ярость пристрастности может унизить даже человека с высокоразвитым интеллектом. Но в то же время он служит и предостережением о том, насколько аполитично поступает политик, если он не в состоянии обуздать свои страсти. Под впечатлением ужасной несправедливости, которой подвергался в городе честный человек, совет университета в Базеле отменяет запрет на занятие Кастеллио писательской деятельностью. Университет, пользующийся признанным авторитетом в Европе, не может пойти на сделку с совестью и позволить, чтобы приглашенного им профессора обвиняла перед всем гуманистическим миром, называя его вором, подлецом и бродягой. И поскольку здесь речь идет, очевидно, уже не о дискуссии по поводу «учения», а о частном подозрении и грубой клевете, ученый совет недвусмысленно предоставляет Кастеллио право публичного опровержения. Ответ Кастеллио становится ярчайшим и истинно возвышенным примером гуманной и гуманистической полемики. Даже чувство крайней неприязни не может отравить этого человека, отличающегося глубочайшей терпимостью, низость же вообще несвойственна ему. А каким спокойствием и благородством дышит начало его сочинения: «Без энтузиазма я встаю на путь открытой полемики. Насколько милее моему сердцу было бы объясниться с тобой в атмосфере полного братства и в духе Христа, а не по-крестьянски, с оскорблениями, которые могут повредить авторитету церкви. Но поскольку ты и твои друзья сделали мою мечту о мирном общении невозможной, то я надеюсь, что умеренные ответы на твои жестокие нападки не будут противоречить моему христианскому долгу». Прежде всего Кастеллио разоблачает нечестный поступок Кальвина, который в первом издании своего сочинения «Nebu1о» публично называет его автором памфлета. Во втором издании, несомненно осознав последствия своего заблуждения, Кальвин уже ни единым словом больше не упрекает его в авторстве, не проявляя при этом, однако, и лояльности, и не признавая необоснованность своих подозрений. И теперь Кастеллио железной хваткой припирает Кальвина к стене. «Так знал ты или нет, что несправедливо приписываешь мне этот памфлет? Сам я не могу решить это. Но либо ты выдвинул свое обвинение тогда, когда уже знал, что оно необоснованно: и в таком случае это мошенничество, либо ты ничего еще не знал: и тогда это твое обвинение было по меньшей мере беспечностью. И в первом и во втором случае твое поведение не делает тебе чести, ибо все, что ты выдвигаешь в качестве обвинения, беспочвенно. Я не являюсь автором той брошюры и никогда не посылал ее в Париж для публикации. Если ее распространение стало преступлением, то тебя самого надо обвинить в этом, ибо ты первый обнародовал ее».

Показав, какие нехитрые средства Кальвин использовал в качестве предлога для выпадов против него, Кастеллио принимается анализировать их грубую форму: «Ты очень плодовит в отношении оскорблений и произносишь их в избытке чувств. В своем латинском пасквиле ты называешь меня поочередно богохульником, клеветником, злодеем, рычащим псом, наглой тварью, полной невежества и скотства, нечестивым хулителем Священного писания, глупцом, глумящимся над Всевышним, презирающим веру в бога, бесстыжей личностью, и снова грязным псом, существом непочтительным, безнравственным, нечестным и с извращенным духом, бродягой и mauvais sujet 1 . Восемь раз ты называешь меня подонком (так я перевожу для себя слово «nebulo»); все эти злобные выражения ты с удовольствием помещаешь на двух листах и озаглавливаешь свою книгу «Клевета одного негодяя», а твоя последняя фраза гласит: «Да покарает тебя господь бог, сатана!» Остальное в том же стиле; разве таким должен быть человек апостольского величия и христианской кротости? Горе народу, который ты ведешь за собой, если он позволяет внушать себе такие мысли и если окажется, что твои ученики похожи на своего учителя. Меня, правда, не трогают все эти оскорбления… Однажды распятая, истина воскреснет, и ты, Кальвин, должен будешь ответить перед богом за оскорбления, которыми осыпал того, за кого Христос, как и за других, тоже пошел на смерть. Неужели ты на самом деле не испытываешь стыда и в тебе не звучат слова Христа: «Всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду», и «кто называет своего брата скверным человеком, тот будет низвергнут в ад». Едва ли не с задором, сознавая свою собственную невиновность, Кастеллио разделывается затем с основным обвинением Кальвина, что он якобы украл в Базеле дрова. «Это было бы в самом деле очень тяжким преступлением, — насмехается он, — если предположить, что я его совершил. Но столь же тяжким преступлением является и клевета. Предположим, что это правда, и я, действительно, украл, ибо я, как ты учишь (и этим наносится блестящий удар по Кальвинову учению о предопределении), был предназначен для этого, почему же тогда ты меня оскорбляешь? Разве не должен ты посочувствовать, что господь предопределил мне эту судьбу и лишил меня всякой возможности не красть? Зачем ты кричишь всему миру о моем воровстве? Чтобы в будущем помешать мне красть? Если я ворую не по своей воле, а вследствие божьего предназначения, то в своих сочинениях ты должен оправдать меня ввиду принуждения, тяготеющего надо мной. В этом случае для меня было бы так же невозможно удержаться от воровства, как прыгнуть выше головы».

1 негодяем (фр.).

Показав всю бессмысленность подобной клеветы, Кастеллио рассказывает об истинном положении вещей. Во время разлива Рейна он, как и сотни других людей, багром вылавливал из потока плывущий лес, что было, разумеется, не только законным действием, поскольку плывущий лес, как известно, никогда не являлся ничьей собственностью, но и настоятельной просьбой магистрата, ибо громоздящиеся во время разлива бревна — угроза для мостов. И Кастеллио может даже доказать, что он, как и остальные «воры», получил от сената города Базеля в качестве вознаграждения quaternos solidos (примерно четверть золотого) за это «воровство», которое, по правде говоря, было опасной для жизни помощью городу; после подобных доводов даже женевская клика никогда больше не решалась повторять грязную клевету, которая стала позором не для Кастеллио, а для самого Кальвина.

Едва брошюра Кастеллио увидела свет, как снова началась атака. Правда, клевета на «собаку» и «bestia» 1 Кастеллио и наивная сказка о якобы имевшей место краже дров с позором провалились; дальше дудеть в одну и ту же дуду Кальвин уже не может. Поэтому нападки сразу же переносятся в другую область, в теологию; вновь приводятся в движение женевские печатные станки, на которых еще не высохла краска после последней клеветнической кампании, и во второй раз на передний план выдвигается Теодор де Без. Верный гораздо в большей степени учителю, нежели правде, он в своем предисловии к официальному женевскому изданию Библии (1558 г.) предваряет Священное писание выпадом, своего рода злонамеренным доносом на Кастеллио, желая представить его именно как богохульника. «Сатана, наш старый противник, — пишет де Без, — осознав, что не может, как прежде, препятствовать распространению слова божьего, нападает теперь еще более опасным способом. Долгое время не было французского перевода Библии, по крайней мере, такого, который имел бы право так называться, но теперь сатана нашел столько же переводчиков, сколько существует легкомысленных и дерзких умов, и он найдет, очевидно, еще больше, если господь вовремя не положит этому конец. Если бы меня попросили привести здесь пример, то я указал бы на перевод Библии на латинский и французский языки Себастьяна Кастеллио, человека, в такой же степени известного в нашей церкви своей неблагодарностью и наглостью, как и тщетными усилиями наставить его на путь праведный. Поэтому мы считаем долгом своей совести не замалчивать более его имя (как делали это до сих пор), а впредь призывать всех христиан остерегаться человека, ставшего избранником сатаны».

1 «скотину, тварь» (лат.).

Уж более явно и более намеренно нельзя предать ученого суду инквизиции. Но теперь «избранному сатаной» Кастеллио незачем больше молчать; испытывая отвращение к низменности нападок и воодушевленный защитной грамотой Меланхтона, ученый совет университета вновь предоставил слово преследуемому.

Ответ Кастеллио де Безу полон глубокой и, надо сказать, прямо-таки мистической скорби. Лишь сострадание вызывает в душе истинного гуманиста тот факт, что люди его склада ума способны на столь лютую ненависть. Правда, он точно знает, что для кальвинистов важнее всего не истина, а лишь монополия их истины и что они не успокоятся до тех пор, пока не уберут его со своего пути, как поступали до этого со всеми идейными или политическими противниками. И все же его благородное чувство отказывается опуститься до низменной ненависти. «Вы натравливаете и воодушевляете магистрат погубить меня», — пишет он, полный предчувствий. «Не будь в ваших книгах явных подтверждений, я бы не осмелился, несмотря на свою убежденность, утверждать это, ибо мертвый, я не смогу больше ответить вам. То, что я еще живу, для вас настоящий кошмар, и когда вы видите, что магистрат не уступает давлению или по меньшей мере пока еще не уступает — что может, однако, вскоре измениться, — вы пытаетесь вызвать ко мне ненависть всего человечества и предать меня поруганию». Прекрасно понимая, что противники открыто посягают на его жизнь, Кастеллио взывает лишь к их совести. «Скажите же, — спрашивает он этих писак, служащих слову Христову, — как можете вы в своих деяниях против меня ссылаться на Христа? Даже в тот момент, когда предатель выдает Иисуса преследователям, Христос говорит с ним, преисполненный доброты, и даже распятый на кресте, он еще просит за своих палачей. А вы? Вы с ненавистью преследуете меня по всему свету и побуждаете других так же враждебно относиться ко мне только потому, что некоторые положения моего учения и позиции отличаются от ваших…»

Но де Без — и Кастеллио знает это — всего лишь пособник. Поэтому, обращаясь к де Безу, он обращается непосредственно к Кальвину, Спокойно, открыто вступает Кастеллио в полемику. «Ты называешь себя христианином, исповедуешь Евангелие, кичишься именем господним и хвалишься тем, что осуществил его замыслы, ты уверяешь, что постиг евангельскую истину. Но почему, наставляя других, ты не вразумишь самого себя? Почему же ты, призывающий говорить только правду, наполняешь свои книги клеветой? Почему вы осуждаете меня, желая якобы окончательно сломить мою гордыню, с таким высокомерием, с такой надменностью и самонадеянностью, словно вы советники господни и он поведал вам тайны своего сердца?.. Обдумайте, наконец, свои поступки, пока не поздно. Попытайтесь, если это возможно, хоть на мгновение усомниться в себе, и вы увидите то, что видят уже многие другие. Откажитесь от сжигающего вас самолюбия, от ненависти ко мне и к другим. Давайте померяемся друг с другом силой милосердия, и вы увидите, что моя нечестивость столь же абсурдна, как и позор, которым вы пытаетесь покрыть меня. Смиритесь же с нашими расхождениями по некоторым вопросам. Разве нельзя все же добиться, чтобы между благочестивыми людьми наряду с идейным расхождением сохранялось бы и единство души?..»

Никогда еще гуманный и миролюбивый дух не отвечал фанатикам и доктринерам с большей доброжелательностью, и так же великолепно, как прежде в своем сочинении (а может быть, и еще более образцово); теперь уже человечностью своего отношения к навязанной ему борьбе проводит Кастеллио в жизнь идею терпимости. Вместо того, чтобы отвечать на насмешку насмешкой, на ненависть ненавистью («я не знаю такой земли и такой страны, куда бы мог бежать, если б поступил с вами так же, как вы со мной»), он еще раз пытается положить конец распрям гуманной полемикой, которая всегда возможна между мыслящими людьми. Вновь он протягивает противникам руку в знак примирения, хотя те уже занесли меч над его головой. «Я прошу вас во имя христианской любви уважать мою свободу и прекратить осыпать меня ложными обвинениями. Позвольте мне свободно исповедовать мою веру, как вам вашу, ведь я со своей стороны охотно признаю за вами право на нее. Никогда не думайте, что все те, чье учение отличается от вашего, заблуждаются, никогда не спешите обвинить их в ереси… Хотя я, как и многие другие благочестивые люди, толкую Священное писание иначе, все-таки всеми своими силами я верую в Христа. Конечно, кто-то из нас двоих заблуждается, и все же давайте относиться друг к другу с любовью. Когда-нибудь учитель откроет заблудшему истину. Единственное, что мы знаем наверняка, вы и я, или по крайней мере должны знать, — это обязанность относиться к другим с христианской любовью. Так проявим же ее — и мы заставим замолчать всех наших противников. Вы считаете свое мнение верным? Другие уверены в истинности своего: пусть же мудрейшие проявят себя настоящими братьями и не возгордятся своей мудростью. Ибо господь знает все, он сгибает гордых и возвышает смиренных.

Охваченный великим желанием любви говорю я вам эти слова. Я предлагаю вам любовь и христианский мир. Я призываю вас к любви и заявляю перед господом и живым духом, что делаю это от чистого сердца…»

Непостижимо, что этот страстный, глубоко человечный призыв к примирению не смог унять идейных противников. Но весь парадокс человеческой природы состоит в том, что тот, кто признает только одну-единственную идею, часто остается совершенно бесчувственным ко всякой другой мысли, какой бы наичеловечной она ни была. Односторонность мышления неизбежно приводит к несправедливости поступков, и там, где человек или народ одержим фанатизмом, там никогда не будет места взаимопониманию и терпимости. Ни малейшего впечатления не производит на Кальвина страстный призыв этого стремящегося только к миру человека, который публично не проповедует, не агитирует, не спорит, у которого нет ни малейшего стремления хоть кому-нибудь на земле насильно навязать свои убеждения; как нечто «неслыханное» отвергает благочестивая Женева этот призыв к христианскому миру. II тотчас хлынул поток новых ядовитых насмешек и подстрекательств. Чтобы навлечь на Кастеллио подозрение или по крайней мере высмеять его, берется на вооружение новая ложь, и, наверное, самая подлая. Несмотря на то что женевцам строго запрещены как греховные все театральные увеселения, и женевской семинарии ученики Кальвина репетируют «невинную» школьную комедию, в которой Кастеллио под именем «de parvo 1 Castello» изображается как первый слуга сатаны, и в его уста вкладываются стихи:

Quant a moy, un chacun je sers

Pour argent en prose oy en vers

Aussi ne vis-je d'aultre chose… 2

Даже эта последняя клевета, что такой живущий в апостольской бедности человек продает за деньги свой писательский талант и лишь как платный агент каких-то папистов борется за благородную идею терпимости, была пущена в ход с разрешения Кальвина и, несомненно, по наущению этого вождя христианства, проповедника слова божьего. Но правда то или клевета — такие проблемы давно уже не волнуют сгорающих от ненависти кальвинистов, все они живут одной целью: удалить Кастеллио с кафедры Базельского университета, бросить в костер его сочинения, а по возможности и его самого.

Радостным сюрпризом для этих лютых ненавистников стало то, что в результате одного из домашних обысков, столь обычных для Женевы, у двух граждан была найдена книга, где отсутствовало — уже это было преступлением — подписанное Кальвином разрешение на ее печатание. В небольшой брошюре «Conseil a la France desolee» 3 не указывались ни фамилия автора, ни место публикации; тем больше этот опус отдавал ересью. Тотчас оба гражданина предстают перед консисторией. В страхе перед пытками они сознаются, что взяли эту брошюру у племянника Кастеллио — и вновь с фанатичным неистовством идут охотники по горячему следу, чтобы наконец-то добить затравленного зверя.

1 ничтожный (лаг.).

2 Что до меня, я за деньги любому служу:

В стихах или в прозе. А еще вам скажу,

Что другого мне в жизни не надо… (фр.)

3 «Совет опечаленной Франции» (фр.).

Действительно, эта «вредная, полная заблуждений книга» — новое произведение Кастеллио. И опять оказывается он в плену своих прежних «заблуждений», призывая, подобно Эразму, к мирному решению церковного спора. Кастеллио не желал молча наблюдать, как религиозная травля в любимой им Франции начинает приносить кровавые плоды, как тамошние протестанты (при тайной поддержке Женевы) направляют оружие против католиков. И, словно предчувствуя Варфоломеевскую ночь и страшные ужасы гугенотских войн, он считает своим долгом еще раз в последний миг показать бессмысленность такого кровопролития. Ни то учение, ни другое, — заявляет Кастеллио, — само по себе не ошибочно, ошибочна и преступна всегда лишь попытка силой заставить человека веровать в то, во что он не верует. Все беды на земле исходят от этого «forcement des consciences» 1 ; от все новых и новых и всегда кровожадных попыток узколобого фанатизма совершить насилие над совестью. Но навязывать кому-либо вероучение, которое он в глубине души не признает, не только аморально и противозаконно, это еще и бессмысленно, и абсурдно. Ибо всякое насильственное рекрутирование сторонников средневекового мировоззрения порождает лишь лжеверующих; лишь внешне и численно метод выкручивания рук всякой насильственной пропагандой пополняет лагерь сторонников какой-либо партии. Но в действительности мировоззрение, нашедшее себе новых приверженцев таким насильственным путем, вводит в заблуждение своей ошибочной математикой не столько мир, сколько в первую очередь самое себя. Потому что «тот, кто, стремясь только иметь как можно больше сторонников, старается привлечь к себе множество людей, похож на одного глупца, который, имея в большом сосуде немного вина и желая иметь больше, доливает в сосуд воду; но он не добивается своего, а только портит то хорошее вино, которое было у него. Никогда вы не сможете доказать, что те, кому вы навязали какую-либо веру, по-настоящему, искренне принимают ее. Предоставьте им свободу, и они скажут: я искренне считаю, что вы — тираны, лишенные понятия о справедливости, и что то, чего вы добились от меня силой, ничего не стоит. Плохое вино не станет лучше, если принуждать людей пить его».

1 «насилия над совестью» (фр.).

И поэтому вновь и вновь, но всякий раз по-своему страстно Кастеллио заявляет; нетерпимость неизбежно ведет к войне, и только терпимость — к миру. Не пытками, не топором и пушками нужно прививать мировоззрение, но исключительно в индивидуальном порядке, с помощью своей глубочайшей убежденности; лишь путем взаимопонимания можно предотвратить войны и объединить людей. Пусть протестанты остаются протестантами, а католики — католиками, искренне признающими католицизм: не принуждайте ни тех, ни других. Так этот трагически одинокий гуманист еще в то время предложил Франции проспект эдикта веротерпимости, но пройдет жизнь целого поколения людей, прежде чем в Нанте, над могилами десятков и сотен тысяч безрассудно принесенных жертв, оба вероучения придут к миру. «Мой тебе совет, Франция, прекрати насиловать, преследовать и убивать совесть; позволь вместо этого каждому, кто верует в Христа в твоей стране, служить господу не по чужим канонам, а по своим собственным».

Такое предложение по достижению взаимопонимания между католиками и протестантами во Франция, само собой разумеется, воспринимается в Женеве как наитягчайшее преступление. Ибо как раз в это время тайная дипломатия Кальвина направляет свою деятельность на то, чтобы насильно раздуть во Франции пламя гугенотской войны; поэтому ничто не может быть более нежелательным для его агрессивной церковной политики, неужели этот гуманный пацифизм. Сразу же приводятся в движение все рычаги с целью задавить миролюбивое послание Кастеллио. Во все концы посылаются курьеры, всем авторитетным лицам протестантской церкви направляются письма с заклинаниями, и, действительно, своей организованной агитацией Кальвин добивается того, что реформатский Всеобщий синод в августе 1563 года принимает решение: «Сим церковь ставится в известность о выходе книги „Conseil a la France desolee“, автором которой является Кастеллио. Это очень опасная книга, и ее нужно остерегаться».

Вновь удается задавить «опасную» — для фанатизма! — «книгу» Кастеллио, прежде чем она получила широкое распространение. А теперь на очереди человек, этот несокрушимый, несгибаемый антидогматик и антидоктринер! Наконец-то будет покончено с ним, наконец-то можно будет не только заткнуть ему рот, но и навеки сломать хребет! Чтобы прикончить Кастеллио, вновь призывается Теодор де Без. Одно только посвящение церковным властям его «Responsio ad defensiones et reprehensiones Sebastiani Castellionis» 1 , обращенного к пасторам города Базеля, указывает на то, где должны быть приведены в действие рычаги против Кастеллио. Настало время, самое подходящее время, — внушает де Без, — заняться духовному правосудию этим опасным еретиком и другом еретиков. В полном беспорядке благочестивый теолог клеймит Кастеллио как лжеца, богохульника, самого скверного анабаптиста, осквернителя Священного писания, гадкого клеветника, покровителя не только всех еретиков, но и всех прелюбодеев и преступников; в заключение самым любезным образом его объявляют убийцей, который изготовил свою защиту в мастерской сатаны. Правда, в порыве бешеной ярости все грязные обвинения были так нагромождены друг на друга, что противоречили самим себе и теряли всякую обоснованность. Но лишь одно четко и ясно вытекает из этого поднятого с такой яростью шума: безумное желание наконец-то, наконец-то, наконец-то зажать Кастеллио рот, а лучше всего — убить его.

1 «Ответ на апологию и опровержение Себастьяна Кастеллио» (лат.).

Брошюра де Беза означает давно уже назревшее обвинение перед инквизиционным судом; без прикрас во всей своей вызывающей наготе предстает теперь предательский замысел. Ибо базельскому синоду совершенно недвусмысленно было предложено незамедлительно обратиться к гражданским властям, чтобы те выступили против Кастеллио как против подлого злодея, а чтобы привести в движение колесо правосудия, де Без появляется на несколько дней в Базеле. Кальвин поступает согласно своему старому — столь хорошо проверенному в деле Сервета — методу: лучше действовать через услужливое третье лицо, нежели самому отвечать за свое заявление перед властями. И вновь повторяется лицемерная комедия, такая же, как во Вьенне и в Женеве: в ноябре 1563 года, сразу же после выхода книги де Беза, один совершенно некомпетентный человек, некий Адам фон Боденштейн, подает в базельский магистрат в письменном виде жалобу на Кастеллио, обвиняя его в ереси. Только этот Адам фон Боденштейн менее, чем кто-либо, имел основания разыгрывать из себя защитника правоверия, поскольку сам он был не кем иным, как сыном небезызвестного Карлштадта, которого Лютер изгнал из университета в Виттенберге как опасного фанатика; и как ученик также в высшей степени неблагочестивого Парацельса, он едва ли мог считаться истинной опорой протестантской церкви. Однако, видимо, во время своего посещения Базеля де Безу каким-то образом удалось склонить Боденштейна на эту жалкую услугу, ибо в своем письме в совет Боденштейн дословно повторяет все запутанные аргументы книги, понося Кастеллио, с одной стороны, как паписта, а с другой — как анабаптиста, с третьей — как вольнодумца, а с четвертой — как богохульника и помимо всего — как покровителя всех прелюбодеев и преступников. Однако так или иначе — дело формально было все же передано в суд в сопровождении этого сохранившегося до наших дней официально направленного магистрату обвинительного письма. А поскольку был представлен запротоколированный документ, суду города Базеля ничего не остается, как начать следствие. Кальвин и его прислужники достигли своей цели: Кастеллио как еретик оказался на скамье подсудимых.

Естественно, Кастеллио мог бы с легкостью защитить себя от всех этих бессмысленно нагроможденных обвинений. Ибо в слепой рьяности Боденштейн выдвигает против него столько взаимно исключающих обвинений, что их сомнительность становится очевидной. Кроме того, в Базеле хорошо знают о безупречном образе жизни Кастеллио: его не заключают сразу, как это было с Серветом, в тюрьму, не заковывают в цепи, не мучают вопросами; его как профессора университета сначала настоятельно просят оправдаться перед сенатом в выдвинутых обвинениях. И коллегам достаточно того, что он, следуя истине, называет своего обвинителя Боденштейна марионеткой и требует, чтобы Кальвин и до Без, подлинные подстрекатели, лично предстали перед судом, если они хотят обвинять его. «Если подозрения в отношении меня столь сильны, то я от всего сердца прошу вас разрешить мне защищать себя. Если Кальвин и де Без делают это из лучших побуждений, то пусть они сами выйдут вперед и приведут вам доказательства преступлений, в которых меня обвиняют. Если они уверены в правильности своих поступков, им нечего стыдиться трибунала в Базеле, уж коль они не отказались от намерения обвинить меня перед всем миром… Я знаю, велики и всесильны мои обвинители, но всесилен и господь, который судит всех без различия. Знаю, что я — всего лишь бедный, темный человек, незнатного рода, никому не известный, но именно на простых людей взирает господь бог и никому не прощает их безвинно пролитую кровь». Поэтому он, Кастеллио, искренне уважает суд. Если хоть одно обвинение противной стороны будет доказано, то он сам подставит свою голову для заслуженной кары.

Само собой разумеется, что Кальвин и де Без остерегаются принять столь благожелательное предложение; ни тот, ни другой так и не решились предстать перед сенатом Базеля. И уже казалось, что злобный донос не дает никаких результатов, как вдруг случай оказал противникам Кастеллио непредвиденную услугу: именно теперь роковым образом выявляется одно, ранее неизвестное, обстоятельство, которое резко усиливает подозрение в богохульстве Кастеллио и дружбе с еретиками. В Базеле произошло нечто особенное: на протяжении двенадцати лет в своем замке в Биннингене жил один богатый дворянин, иностранец, по имени Жан де Брюг, который благодаря своей благотворительной деятельности пользовался большим уважением и любовью у всех граждан. И когда в 1556 году этот знатный чужестранец умер, в его пышных похоронах участвовал весь город; гроб установили на самом почетном месте в церкви св. Леонхарда. Прошли годы, и вдруг по городу распространяется невероятный слух, что этот знатный чужестранец был вовсе не иностранным дворянином или купцом, а не кем иным, как небезызвестным отверженным архиеретиком Давидом де Йорисом, автором «Wonderboek» 1 , который во время кровавой расправы над анабаптистами таинственным образом исчез из Фландрии. Какая досада для всего Базеля: оказать столько высоких почестей при жизни и на смертном одре этому нечестивому врагу церкви! И вот, дабы открыто покарать мошенничество и злоупотребление гостеприимством, власти начинают процесс над давно умершим человеком. Происходит отвратительная церемония: полуистлевший труп еретика извлекают из склепа и подвешивают на виселице, пока его вместе с кипой еретических книг не сжигают на костре, устроенном на огромной базарной площади Базеля в присутствии тысяч людей. Вместе с другими профессорами университета Кастеллио должен присутствовать на этом омерзительном спектакле — и можно себе представить, с каким чувством подавленности и отвращения! Ибо все эти годы с Давидом де Йорисом его связывала крепкая дружба; в свое время они вместе пытались спасти Сервета, и весьма вероятно, что Давид де Йорис, еретик, был также анонимным соавтором книги Мартина Беллиуса «De haereticis». Во всяком случае несомненно, что Кастеллио никогда не принимал господина из замка в Биннингене за скромного купца, за которого тот себя выдавал, а с самого начала знал подлинное имя этого мнимого Жана де Брюга; но терпимый в жизни, как и в своих сочинениях, он никогда не стал бы пособничать доносчикам и лишать своей дружбы человека только потому, что тот был проклят всеми церквами и властями мира.

1 «Книга чудес» (голланд.).

Эта неожиданно всплывшая связь с самым одиозным из всех анабаптистов становится опасным подтверждением выдвинутых кальвинистами обвинений в том, что Кастеллио якобы является покровителем и укрывателем всех еретиков и преступников. Новым ударом, и опять-таки случайным, стало то, что в это же самое время обнаруживается еще одна близкая связь Кастеллио с другим изобличенным еретиком — Бернардо Окино. Известный когда-то монах-доминиканец, своими беспримерными проповедями завоевавший популярность всей Италии, Окино неожиданно оставляет свою родину, преследуемый папской инквизицией. Но и в Швейцарии своеволием своих тезисов он вскоре наводит страх на реформатских священников; прежде всего его последняя книга «Тридцать диалогов» предлагает читателю толкование Библии, которое во всем протестантском мире воспринимается как неслыханное богохульство: в ней Бернардо Окино считает многоженство, — ссылаясь на закон Моисея, однако не навязывая его, — в принципе дозволенным Библией, а посему — допустимым.

Книгу, содержащую этот скандальный тезис и многие другие воззрения, столь нетерпимые ортодоксальностью (против Бернардо Окино тотчас же было начато дело), перевел с итальянского на латинский язык не кто иной, как Кастеллио. В его переводе это еретическое сочинение ушло в печать; тем самым он, действительно, был виновен в распространении еретических воззрений. Разумеется, ему как соучастнику инквизиционный суд грозит теперь не меньше, чем автору. Так крепкая дружба Кастеллио с Давидом де Йорисом и Бернардо Окино за одну ночь превратила шаткие обвинения Кальвина и де Беза в адрес Кастеллио в том, что тот является оплотом и главой самой дикой ереси, в угрожающе достоверные. Такого человека университет не может, да и не хочет защищать дальше. И Кастеллио уже проиграл, прежде чем начался процесс.

Что было уготовано защитнику терпимости нетерпимостью его современников, можно себе представить, вспомнив ту жестокость, с какой церковные власти отнеслись к его товарищу Бернардо Окино. В течение одной ночи преследуемого изгнали из Локарно, где он был священником в общине итальянских эмигрантов, и все его мольбы об отсрочке так и остались неуслышанными. Ни его семидесятилетний возраст, ни его бедность не вызвали чувства жалости. И то, что он несколько дней тому назад потерял свою жену, не помогло получить никакой отсрочки. Не смягчило гнев благочестивых теологов и то, что с несовершеннолетними детьми он должен был пойти по миру. Его фанатичных преследователей не волновало, что уже зима и горные дороги, занесенные снегом, стали непроходимыми: пусть подыхает в пути этот подстрекатель, этот еретик! В середине декабря его изгоняют, и через обледенелые горы, по крутым склонам, больной седобородый человек вместе с детьми должен был отправиться по свету в поисках нового убежища. Но и эта жестокость показалась проповедникам ненависти, благочестивым служителям слова божьего еще недостаточной. Опережая отверженного, из деревни в деревню пересылалось письмо, отнюдь не свидетельствующее, однако, о благочестии его авторов и гласившее, что ни один честный христианин не должен терпеть под своей крышей это чудовище, и тотчас двери и ворота во всех городах и деревнях закрываются перед ним, как перед прокаженным. В поисках спокойного места этот седовласый ученый вынужден был с большим трудом, как нищий пробираться через всю Швейцарию, ночуя в сараях, изнемогая от мороза, чтобы дойти до границы, а затем пересечь огромную территорию Германии, где все общины тоже были извещены о его прибытии; лишь надежда на то, что в Польше он наконец-то найдет у добрых людей приют для себя и своих детей, заставляла его двигаться дальше. Но сломленному человеку это стоило слишком больших усилий. Бернардо Окино никогда не достигнет своей цели, не найдет мира. Жертва нетерпимости, обессиленный старец валится с ног на середине пути, где-то на проселочной дороге в Моравии, и там на чужбине его, как бродягу, зарывают в могилу, давно теперь уже забытую всеми.

В этом жутком кривом зеркале Кастеллио со всей ясностью смог прочесть свою судьбу. Уже готовится процесс против него, но ни на сострадание, ни на гуманность не может надеяться в эту страшную, жестокую эпоху человек, единственным проступком которого было человеколюбие и сочувствие слишком многим преследуемым. Защитнику Сервета уже грозила судьба Сервета, рука нетерпимости уже тянулась к горлу своего опаснейшего противника, глашатая терпимости.

Однако волею судьбы его преследователям не суждено ликовать, не суждено видеть Себастьяна Кастеллио, злейшего врага всякой духовной диктатуры, за решеткой, в ссылке или на костре. Скоропостижная смерть в последнюю минуту спасает его от процесса и жестокости врагов. Уже давно чрезмерная работа обессилила его, и когда тревога и беспокойство камнем ложатся ему на сердце, ослабленный организм не выдерживает. Вплоть до последнего часа Кастеллио продолжал с величайшим трудом ходить в университет, к своему рабочему столу, но все усилия были напрасны! Смерть уже взяла верх над волей к жизни, волей к мышлению. Дрожащего от озноба Кастеллио укладывают в постель, сильные желудочные боли заставляют его отказаться от всякой пищи, кроме молока, все хуже работают внутренние органы, и, наконец, измученное сердце не выдерживает. Себастьян Кастеллио умер 29 декабря 1563 года в возрасте 48 лет, «вырванный волей господа из когтей его противников», как сказал, узнав о его смерти, один из сочувствовавших ему друзей.

Смерть Кастеллио разрешила все клеветнические наветы, слишком поздно его сограждане осознают, как плохо, с каким равнодушием защищали они этого благороднейшего человека. Его наследство неопровержимо доказывает, в какой апостольской нищете жил этот настоящий крупный ученый; в его доме не было найдено ни одной серебряной монеты, друзьям пришлось оплатить гроб и мелкие долги, нести расходы по похоронам и взять к себе малолетних детей. И расплатой за позор и обвинение становятся похороны Себастьяна Кастеллио, вылившиеся в триумфальное шествие духа; все молчавшие из трусости и осторожности, пока Кастеллио находился под подозрением в ереси, рвутся теперь к его гробу, чтобы высказать, как сильно они его любили и почитали; ибо гораздо легче защищать мертвого, нежели живого и гонимого. Торжественно шествует в похоронной процессии весь университет, на плечах студенты вносят гроб с телом Кастеллио в собор и на территории монастыря опускают в могилу. На средства троих его учеников на надгробной плите было высечено посвящение: «Славному учителю в знак благодарности за его великие знания и чистоту его жизни».

А в то время как Базель оплакивает крупного ученого и настоящего человека, в Женеве царит радостное ликование; не слышно только колокольного звона, вещающего о получении желанного сообщения, что этот самый смелый защитник духовной свободы, к счастью, уничтожен, что красноречивые уста, протестовавшие против совершавшегося насилия над совестью, наконец-то умолкли навеки! Не скрывая радости, поздравляют друг друга эти по-библейски благочестивые «слуги слова божьего», как если бы слова «Возлюбите врагов своих» никогда не встречались им в их евангелиях. «Кастеллио умер? Тем лучше!» — пишет Буллингер, пастор Цюриха; другой же насмехается: «Чтобы не оправдываться за свои дела перед базельским сенатом, Кастеллио сбежал к Радаманту (к князю тьмы)». Де Без, который поверг Кастеллио своими предательскими стрелами, восхваляет бога за то, что тот избавил мир от этого еретика, и славит себя как вдохновителя-провозвестника: «Я был хорошим прорицателем, когда говорил Кастеллио: господь бог покарает тебя за твою хулу». Даже со смертью этого одинокого — а потому, хотя и побежденного, но вдвойне прославившего себя — борца бешеная ненависть к нему не утихает. Но к чему теперь все это: никакая насмешка не обидит мертвого, и идеи, ради которых он жил и за которые умер, как и все истинно гуманные цели, возвысятся над любым творящимся на земле насилием и сделают его преходящим..

КРАЙНОСТИ СХОДЯТСЯ

Le temps est trouble, le temps se esclarsira

Apres la plue l'on atent le beau temps

Apres noises et grans divers contens

Paix adviendra et maleur cessera.

Mais entre deux que mal l'on souffrera!

Chanson de Marguerite d'Autriche 1

1 Погода пасмурна — погода прояснится,



Поделиться книгой:

На главную
Назад