Услышав обрывок спора, словно окунувшего его в детство, Петер улыбнулся и почувствовал прилив энергии. Он спустился к завтраку, ощущая безмятежность на своем лице, поел нарезанной кусочками папайи и сразу вышел на улицу, которую жар асфальта превратил в североафриканскую пустыню. Неудивительно, что мавры чувствовали здесь себя как дома.
В газетном киоске Петер купил «Эль Паис» и, пробегая глазами передовицу, заметил дорожный каток, с ревом раскатывавший по тротуару свежий асфальт. Вокруг суетились рабочие в оранжевых комбинезонах, под ногами у них бежало легкое землетрясение, но они без устали махали флажками, как матросы линкора. Взгляд Петера застыл на сером полотне укатанного асфальта. Оглядевшись, Петер убедился, что никто за ним не наблюдает. Занес над полотном левую ногу, но тут же передумал, решив не оставлять свой след на раскаленной массе.
С другого конца улицы донесся собачий лай, а потом рычание. Большой черный пес, похожий на немецкую овчарку, гнался за терьером, который, удирая, старался не выронить кусок мяса, зажатый в пасти. Терьер промчался мимо Петера — отпечатки лап на свежем асфальте оказались едва заметными: терьер был легким. Прошмыгнув мимо катка, он перескочил на противоположную сторону улицы. Когда же крупный пес, похожий на овчарку, прыгнул на тротуар вслед за терьером, все его четыре лапы увязли в асфальтовой массе. Грозный рык превратился в визг, который разнесся по безлюдной улице, словно по пустой комнате; прохожих не было, только несколько пар смеющихся глаз смотрели из окон машин на собаку, попавшую в ловушку, а потом они исчезли вместе с гудком, отзвук которого поглотил горячий воздух. Петер снова почувствовал, как трясется земля под ногами, и увидел каток, который шел в наступление. Он бросился в отель и вернулся с метлой, а собака все скулила, призывая на помощь. Встав на бордюр, Петер вытянул руку с метлой, насколько мог, и овчарка, которую асфальт поймал в ловушку, заворчала и стала хватать зубами щетку, выдирая из нее прутья. Тогда Петер протянул ей метлу другим концом, и пес, как утопающий, вцепился в черенок. Рывок был настолько сильным, что Петер едва не потерял равновесие. Каток приближался. Собака, рыча, не выпускала из пасти черенок и мотала головой из стороны в сторону. Каждый тянул метлу на себя, каток был уже совсем близко, и все сильнее содрогался тротуар под ногами Петра Апостола Спелеолога и под застрявшими в асфальте лапами овчарки. Наконец, усилиями двух человеческих рук и мощным рывком пес был освобожден. Оттолкнувшись задними лапами, он подпрыгнул и, свободный, помчался через дорогу к терьеру, догладывавшему кость. С всклокоченной шерсти летели густые капли асфальта.
К прибытию Петера в крепость канат уже был натянут, ветер стих, и над головами зрителей облачками покачивался дымок марихуаны[6]. День клонился к закату, но прохлада все не приходила. Никем не замеченный, Петер пробирался сквозь толпу вслед за мэром Фуэрте, который потом, возле трейлера, улыбнувшись и стиснув кулаки, пожелал ему удачи. Петер ответил улыбкой, давая понять, что хочет остаться один. Он закрыл дверцу трейлера и сразу же, следуя своему обычаю, надел маску и плащ.
Он обулся, примерил цилиндр и услышал людской гомон, а потом отзвуки смеха. Сквозь щель меж задернутыми занавесками он разглядел на канате маленькую черную мышку. Рабочие сцены аплодировали ее выходу, зрители свистели. Человек с квадратной головой бил по канату шестом, который на выступлениях помогал Петеру удерживать равновесие, мышь ускоряла бег, а потом снова замирала. Словно ждала одобрения публики, без которого не хотела бежать до конца. Петер внимательно наблюдал за этим спектаклем. Мышь продолжала перебирать лапками под взрывы смеха и наконец добралась до противоположного края, заслужив аплодисменты зрителей, расположившихся вокруг открытой сцены.
«Маленькая великая мышка! Попробуй я рассмешить публику так, как она!»
Одетый как главный герой фильма Мельеса, Петер подошел к краю платформы. Настала тишина, которой может добиться лишь человек, готовый рисковать жизнью. Шум города будто вибрировал под голосом ведущего:
— С самого детства Петр Апостол Спелеолог бросает вызов силе тяготения. В двести тридцать четвертый раз за свою сценическую карьеру он пройдет по канату, и сегодня — от одного до другого края знаменитой крепости. Одно лишь неверное движение способно низвергнуть его в адские пределы смерти. Его искусство вызывает у нас адреналиновый шторм. Подобно большинству людей, он хотел бы попасть в рай, но мысль о смерти даже не приходит ему в голову! Он раскалывает внутреннюю тишину вселенной.
«Напыщенный осел!» — подумал Петер и стал ждать, пока волнение публики уляжется. Ни дуновения ветерка! Он поднял балансир на высоту груди и ступил на канат. Шаг, еще один. Как всегда, было важно сохранять видение «игры»: впереди — канат во всю длину, на нем — его ноги, а за стенами крепости мерцают огни города. Из всей этой картинки он отчетливо различал только свои туфли. Необходимо было видеть и незримое. И он видел. Однако никакой движущийся предмет, кроме его собственных ног, не должен был попадать в фокус его внимания. Внутри себя он удерживал панораму всего того, что находилось за пределами каната. Как всегда, он и теперь оживил в памяти эпизод из «Гражданина Кейна» и кадр с лицом Орсона Уэллса, а еще — окно в свое детство.
Шаг за шагом, картина перед ним отчетлива; он продвигается миллиметр за миллиметром, не останавливаясь. В таких случаях его мысли где-то далеко: должен ли человек полностью избавиться от демонов? Если он станет чист, как солнце, если отречется от реальности — никогда больше не заденет на ходу плечом живого человека. Чтобы не принять или не передать демона. Мы впускаем в себя злых духов, убежденные в том, что это прививка против человеческой слабости. Довольно лишь раз преступить черту — и все, демон внутри, ты уже не один. Он отлучается, потом является опять, ты исповедуешься, признаешь за собой грех, но не успеешь расцеловать врата храма, как жизнь снова втаптывает тебя в грязь.
«Может ли человек, который освободился от внутренних демонов, дойти до конца каната? Демона нужно держать за нос, за ухо, пинать его в зад, но жить без страстей невозможно. Гомер называл Бога демоном, я зову его Христом. Разве одиночество — не итог охоты на демонов? Можно ли навсегда избавиться от злых духов, или это возможно, только если превратить свою жизнь в непрерывную молитву? Можно ли посметь полностью освободиться от злых духов?»
«Если им суждено исчезнуть, канат под ногами необязателен».
Его сковал животный страх. «Почему люди вон там, внизу, стоят и смотрят, получится ли у меня дойти до конца каната, или я погибну прямо перед этими рожами? Сборище извращенных хамов, которым лишь бы похныкать хором, когда из разбитого черепа гладиатора хлынет кровь! Неужто им не достаточно драмы повседневности и не хватает напряжения? Они смотрят на меня, чтобы расслабиться. Демоны все до единого. Все слова, которые я написал, все фразы, все книги и наброски отодвигали конец жизни. То, что я делаю, — это лишь флирт со смертью или насмешка над последним возмездием, ожидающим в итоге каждого? Мысль застряла, как тот поезд на Кордову, что вечно тормозил на перегонах. Нельзя сравнивать акробатов с художниками: первые играют с жизнью, а вторые — сами с собой».
«Я принадлежу и к тем, и к другим».
Он не знал наверняка, было ли это проявлением жалости к себе или пустой бравадой.
И продолжал считать: 176, 177, 178. Когда он произнес «179», прямо перед его носом пролетел комар и стал виться у правого уха.
«Быть может, накануне вечером мои мысли блуждали над бурным морем?»
Как противостоять злому духу, принявшему белковую форму? Он решил уподобиться рыбе: открыл рот и тотчас захлопнул его. Лязг зубов отскочил от барабанных перепонок. Петер надеялся, что комар проглочен. Но нет, злой дух все звенел, и этот звук стрекотом вертолетного винта рассеивался вокруг его головы и своей нарочитой неровностью сбивал с ритма.
«Вот гад! — подумал Петер. — Хоть бы уж не вернулся». И тут комар укусил его в шею; Петер сосредоточил взгляд на канате и понял, что целостное видение картины утеряно.
«Не видишь, что мне не видно?» — говорил Петер комару, который впивался ему в плоть. Отсчитал двухсотый шаг. Ноги по-прежнему подчинялись ему, но на следующем шаге он промахнулся на целый сантиметр. Закрыв глаза, крепче сжал балансир и сглотнул, желудок свело, начались спазмы, они все усиливались, накатывая волнами, — казалось, он проглотил кусок мела, который до капли высосал жидкость из организма. Только бы не закашляться. Перед закрытыми глазами — лишь шаги, один, другой, третий…
И вдруг — чудо! Он избавился от демона; комар вдосталь напился крови, способность видеть вернулась! Звезда лила с неба свет, и, проникая сквозь черную повязку на глазах, этот свет возвращал утраченную зоркость, которая зрила даже тогда, когда ничего не видно. Еще шаг, и второй, и третий… канат остался позади, картинку у него за спиной словно разрезали ножницами. Все вернулось к обыденности, и он почувствовал то, что чувствует всякий, кто идет по улице и отслеживает свой маршрут на экране айфона; ему казалось, что так же успокаивается сибирский тигр, растерзав косулю, или пустельга, пикирующая на змею со скоростью триста километров в час, чтобы разодрать ее когтями.
Дойдя до конца каната, он ступил на платформу, снял с глаз повязку, услышал аплодисменты и посмотрел на толпу, словно то была группа туристов, которую он в обличье экскурсовода провел сквозь туннель страха. Он уже не глядел на этих людей с презрением. Ему показалось, что с миланского кафедрального собора валятся фигуры демонов. Посмотрел на звезду, без которой этим вечером вряд ли все закончилось бы благополучно. Ловя глазами свет ее неострых лучей, вытряхивал из уха застрявший там отголосок комариного писка, и в этот миг звезда сорвалась с неба. Петер наблюдал за ее странствием сквозь океанскую толщу и, когда звезда коснулась песчаного дна, увидел, что ее сияние не угасло. От звезды шел свет, самки морских обитателей заметили ее и поспешили отложить икринки на ее лучах. На дне океана теперь могла зародиться новая жизнь.
Ведет ли наука к истине?
В «Гранд Отеле» Стокгольма мы приветствовали первый снег! На вешалках в холодных номерах отвисались мятые фраки и вечерние платья, а в баре сидели друзья Хандке в ожидании трансфера в институт, где должна была состояться лекция — Нобелевская литературная литургия.
Петер смотрел на снег.
Он был похож на мальчишку в кинозале, поглощенного острым сюжетом, хотя вид из окна закрывало ровное полотно белых хлопьев. То и дело переводя взгляд на друзей, он молча указывал им на уличный фонарь, вокруг которого вился снег, и порой от этого приятно кружилась голова. Свет фонаря рисовал тени на лице писателя, снежные хлопья терялись вдалеке, в темной глубине, у порта, где корабли выстроились в ряд подобно нобелевскому «войску», чествующему лауреата. Корабли знали, что Петеру Хандке хватит жизни, чтобы удержать в равновесии свойственный ему дух противоречия, а его сильная воля — залог того, что он не нарушит своих принципов. Все остальное, все проблемы со временем превратятся в легкий осадок.
Он думал о том, что опасный танец на канате на самом деле был компасом в руке Бога, который, не открывая этого, дал ориентир его чуткой натуре, когда ожидания оказались неоправданными, дружба утрачена и грозила политическая анафема. Хождение по канату было движением вдоль границы, на которой жизнь и смерть становились верными союзницами, ведь без смерти не было бы ни жизни, ни адреналина, при нехватке которого эта самая жизнь не смогла бы совершить очередного шага.
Петер всегда старался смирять свои юношеские порывы. Тем вечером он походил на человека, который прислушивается к чему-то; может быть, это был голос разгневанного отца или жестокого отчима, плач одноглазого дяди, который не решается открыть матери ужасную правду о судьбе ее другого брата, погибшего на восточном фронте. То были мысли, те самые странницы, которые в единый миг заставляют человека прийти к заключению: в человеческой жизни спасение достигается не только через добродетель. Жизнь часто испытывает нас на прочность, подводя к пределу выносливости, и тогда нам открывается то, во что мы не верили: в равновесии нас держат демонические силы.
Петер продолжал смотреть на снег — так же завороженно, наверное, древние греки смотрели на звезды. Напора моей искренности было не сдержать и в этот раз тоже. Разговор завязался вовсе не с реплики о том, как холодно в Стокгольме, хотя нечто подобное оказалось бы как нельзя более уместно.
Мне не удалось процитировать персонажа Антона Павловича Чехова, человека обыкновенного, учителя географии, который любил повторять, что зимой лучше всего сидеть у жаркой печки, а летом — в густой тени. Порой стремление говорить об очевидных вещах вызывает усмешку. Сегодня, произнося истину, человек рискует. И правда, в современном мире не принято искать истину, ведь она уже найдена в научных лабораториях — мост свободы уже не перейти. Наука уже течет по миллионам каналов, пробивается через все электронные окна. Ее необходимо вплавить в наше сознание на манер рекламы, склоняющей нас к покупке чего-то ненужного, и требуется доказать, насколько несостоятельно наше представление о поисках истины.
Хуже всего, когда в поиске истины и свободы мы опираемся на реальность, потому что реальность в высшей степени профанна. Спектакль же сакрален. Ты можешь твердить истину сколько угодно, это ничего не изменит. Когда мы стояли возле автобуса, который должен был отвезти нас к Академии, моя правда полностью совпадала с правдой чеховского учителя географии: в Стокгольме, где и так было холодно, а становилось еще холоднее, возрастала влажность, и мое желание согреться рождалось в пальцах ног в лаковых ботинках на кожаной подошве, нам не терпелось поскорее сесть в автобус.
— Я читал, какой-то журналист пытался испортить тебе день рождения?!
— Представь себе, из «Нью-Йорк Таймс»!
— Что-то новенькое!
— О, Эмирее!
Петер охотно произносил сербские имена в надлежащей форме звательного падежа и подчеркивал это улыбкой.
— Нас с тобой связывает опыт девяностых!
— Врагов хватает, — говорю я.
— Это было так давно, но подумать только, их по-прежнему интересует мое мнение! Мне уже не хочется его иметь.
— Знаю!
— Тот тип из «Таймс» ничего не спрашивал о моих книгах, зато стал допытываться, почему я не пишу о геноциде в Сребренице. Но кто он такой, чтобы указывать мне или кому бы то ни было, о чем писать? Я ответил, что его вопрос волнует меня куда меньше анонимных писем, среди которых самым ценным было послание в конверте, куда был вложен кусок туалетной бумаги с каллиграфией человеческих фекалий!
— Отчего ты не отправил ему полное собрание своих сочинений с каллиграфией твоих… в общем, того же самого?!
— Ха, ха, это, наверное, мог бы сделать ты.
— Пожалуй, я бы тоже не стал!
Когда я перегибаю, стыд обычно заставляет меня отступить, однако тогда одна досадная неловкость влечет за собой другую. В тот раз я привел слова Майи: «Журналисты как актеры, делают то, что им велено!» — и так попытался исправить свою оплошность.
— Возможно, но не все! — Петер кивнул на свою жену.
Я забыл, что Софи Семен-Хандке актриса, но ведь актриса, подумал я, которую выбрал великий писатель.
— Возможно, наверняка, несомненно?! — изрек я, а Петер посмотрел на меня, рассмеялся и сказал по-сербски без акцента:
— Иди в жопу!
На лестнице мятежного ангела
В конце двадцатого века, пока Петр Апостол Спелеолог стоял на Ибарской магистрали, людские сообщества превращались из аналоговых в цифровые. Дорога, ведущая из Белграда к реке Ибар и Космету, заслужила звание магистрали лишь по той причине, что она проходит через сердце Сербии. Не только из-за бессчетных выбоин в асфальте и частых аварий, унесших много жизней, эта дорога уже давно стала воплощением неустроенности Сербии с ее придорожными забегаловками, в которых возрождающееся славянское племя отводило душу.
Стрелка полевого компаса в руке Петера дрожала, улавливая магнитное поле, которое успокоило бы ее, — в доказательство того, что Петер на верном пути, а также чтобы задать ему направление к остановке автобуса, идущего из Лига через Лайковац до Баина-Башты. Там его ждали друзья. В Лайковаце он услышал две версии песни «Идет Миле…» Мотив один и тот же, слова разные. В этой мелодии, которую память беспрестанно возвращала ему на уста и которую он с удовольствием напевал, «Идет Миле…», движение персонажа воспринималось им как собственная стратегия в искусстве и время обретало пространственное измерение. Петеру не удавалось отделаться от мысли о ножницах, которые снова перекраивали историю этой страны. В Югославии Тито, да и позднее, в Сербии, мало кто знал изначальный текст песни:
Петер опустил компас в карман брюк своего черного костюма и заметил на повороте дороги кафе «Два брата». Он устремился в заведение, где было много окон, но мало света. Пока он шел к свободному столику, местные завсегдатаи, молчаливые, рассеявшиеся по просторному залу, наблюдали за ним — элегантным иностранцем, который шагал с высоко поднятой головой.
Кто это перед ними — бывший манекенщик «Диора»? Южноафриканский посол? Ответа у них не было. Петер ощутил жаркое тело статной официантки, которая поставила тарелку на стойку и бросила на него беглый взгляд, ожидая заказа. Демоны не спят. Хотя он старался не смотреть в ее сторону, взгляд сам устремлялся к стойке, где, казалось, бил источник целебной термальной воды. Женщина была чуть выше него ростом, с тонкой талией, длинными руками и хорошо прочерченным носом, разделявшим голубые глаза. Ему казалось, он видел ее движения глазами окунька, плывущего в толще моря, она была словно корабль, что скользил над ним. Когда он поднял взгляд от пола, где застыли каблуки ее разношенных туфель, она пристально посмотрела на него голубыми глазами. На мгновение ему показалось, что это его собственные глаза. Так смотрит человек, для которого ты не незнакомец.
— Два яйца вкрутую!
— Не маловато ли будет? Хочешь, по-сестрински приготовлю тебе телячью отбивную с молодой картошкой, запеченной с овощами под соусом?
— Яйцо, полкурицы, потом еще одно яйцо и вторую половину курицы!
— Ладно, будь по-твоему, хозяин — барин!
Казалось, никто в почти пустующем кафе, кроме Марии, не знал, кого к ним занесло, но все чуяли, что среди них оказался Некто, и продолжали молчать — слышалось только звяканье посуды; спертость воздуха, пропитанного жирным духом жаркого, вынудила Петера открыть окно, и он начал было переставлять на соседний стол стаканы, бутылки из-под пива и неубранную посуду. Мария подскочила к нему и попыталась отобрать у него грязную тарелку, но он, крепко вцепившись, потянул ее к себе, а Мария — к себе, и так несколько раз, пока оба не рассмеялись. Он в итоге уступил! Толстяк-шофер писклявым голосом нарушил молчание:
— Что коллега будет пить?
— Он не понимает тебя.
— Пить,
—
— Вот видишь!
—
После первой стопки никто из посетителей полупустого кафе не настаивал на том, чтобы пойти по второму кругу. Когда такого человека, как этот Петер, заносит в подобное общественное пространство, люди, привыкшие крепко выпивать под несмолкающий гвалт, незнамо почему вдруг утихомириваются.
Нечто похожее случается, когда в сербское кафе входят военные высших званий, если они трезвые; при этом шоферня затихает и ждет, когда господа с россыпью звезд на погонах уйдут, а потом кутит до зари с чинами пониже и женщинами легкого поведения, которые являются, словно ниоткуда, вместе с музыкантами. Музыкантов, согласно неписаному закону, отправляют в соседнюю комнату и слушают их игру через динамик, предаваясь занятию, которое в здешних краях зовется не «оргией», а «органом».
Когда Петер собрался уходить, толстяк пропищал, что хочет с ним сфотографироваться.
— Но я ведь не актер!
— Да знаю я, кто ты! Мы коллеги!
— Ты писатель?
— Я шофер, писатель-самоучка, и у меня есть для тебя замечательная история. Сколько заплатишь?
— За истории не платят!
— Вообще-то я хороший рассказчик, а писать не мастак. Не выходит у меня так же, как у тебя!
— Откуда тебе знать, как я пишу?
— Я знаю, как ты пишешь! — отозвалась Мария из дальнего угла кафе.
— Ты?
— Я читала «Женщину-левшу».
— И почему же ты решила ее прочесть?
— Потому что я сама левша.
Петер рассмеялся, не зная, что сказать. Она смотрела на него глазами такого же цвета, как у него, а он вспомнил вдруг собаку в Кордове, увязшую в асфальте.
«Третья мировая война, если она случится, будет борьбой за пищу, но, присмотревшись к этой Марии, поймешь, что за нее мужчина вполне может развязать маленькую частную войну». Эту породистую женщину он тут же окрестил Видовданкой[9], своей статностью она напомнила Петеру анаморфотную скульптуру, которая врезалась ему в память после того, как он побывал у одного ваятеля из Бранковины.
— Я не читал твоих книг, — продолжал дебелый шофер, — но добрая весть добралась и сюда — я знаю, что ты за нас… Так рассказать тебе историю?
— Расскажи.
Толстяк принялся рассказывать, а Петер подумал: этот умеет развлечь публику не хуже того шоумена, что выступает на местном телевидении. Не все, что говорил шофер, Петеру было понятно, зато он вспомнил переводчика Радаковича, рассказывавшего ему о сербской традиции устного сказа долгими зимами у очага. Видовданка смотрела на Петера. Несколько раз их взгляды пересекались. Теперь ему казалось, что она смотрит на него его глазами, а он на нее — глазами Видовданки.
— Жил-был Влайко Милованович с Мокрой Горы, и после войны он эмигрировал в Германию, в Дюссельдорф. У него хорошо пошли дела, он стал работать на стройке каменщиком. Потом познакомился с бригадой славян-«юговичей» и вместе с ними устроился на другую стройку, затем на следующую и еще на одну. Вот так, возводя дома — судя по всему, отличные, — он в итоге разбогател. И вдруг у него заболела душа, шли уже шестидесятые годы, Тито помиловал некоторых «предателей», и Влайко Милованович тоже оказался в этом списке! Он решил съездить на родину. Не для того, чтобы остаться с нами, с коммунизмом он не примирился, — просто хотел отыскать могилу отца и перевезти его останки в Германию. Приехав в Мокру Гору, он ни к кому не заглянул, а спозаранку отправился в свое бывшее имение. Оно сплошь заросло кустарником, и Влайко нанял двоих раскорчевать луг. Не теряя времени, он стал искать могилу отца, но за целый день ничего не обнаружил. Удрученный и расстроенный из-за пустой траты времени и напрасных поисков, он завернул в сельский магазинчик, купил пиво и едва успел сделать глоток, как к нему подошел местный пьянчужка, некто Милован Милованович, его однофамилец.
— Ты Влайко Милованович?
— Я, а вроде и не я!
— Ищешь могилу отца?
— Так и есть, но все впустую.
— Я твой сосед и знаю, где похоронен твой отец!
Выбежав на луг, они вскоре оказались на меже двух заброшенных наделов и пошли вдоль нее, приминая ногами крапиву. Милован, орудуя косой, расчищал от бурьяна тропку и наконец указал на едва различимый холмик.
— Вот здесь и покоится твой отец.
Веля приник лбом к каменному кресту, затрясся-заплакал. Фото отца помутнело от сырости, табличка с именем тоже, и разобрать на ней можно было только «…ович». Милован поделился с Велей ракией, тот перекрестился, утер слезы, погладил могильный камень и положил рядом тысячу марок. Пьянчужка поцеловал ему руку и сказал:
— Да ладно тебе, можно было и без этого — приятно ведь просто протянуть кому-то руку помощи, а? Лучше уж руку протянуть, чем пнуть ногой!
Веля сел в «мерседес» и вернулся в свою Федеративную Республику Германию.
Несколько дней спустя Милован получил из Дюссельдорфа письмо, в котором Веля писал, что в Мокру Гору приедет команда германских экспертов, чтобы провести эксгумацию. Так и случилось. Немцы сделали свое дело, извлекли все без остатка, и гроб был доставлен в Дюссельдорф. Веля уже купил участок на кладбище в полной уверенности, что хоронит отца.
Когда же геодезист Рашо, бывший в курсе всех деревенских событий, встретил Милована — тот, напившись, сидел перед магазином, — спросил его: