Я не вижу никаких трудностей в том, чтобы согласиться с тем, что периодический протест «я» против «Идеала Я» может присутствовать в клинической картине как психогенной, так и спонтанной меланхолии. При спонтанной меланхолии можно допустить, что «Идеал Я» склонен проявлять особую строгость, каковая автоматически приводит к его временному устранению. При психогенной меланхолии «я» побуждается к бунту в результате плохого отношения к нему со стороны идеала, каковое оно испытывает в случае идентификации с отвергнутым объектом.
XII. Приложения
В ходе исследования, которому мы теперь подведем предварительный итог, нам открылись различные обходные пути, которых мы до сих пор избегали, но теперь настало время вернуться назад и внимательно присмотреться к этим путям, чтобы, так сказать, наверстать упущенное.
А. Отличие между идентификацией своего «я» и заменой «Идеала Я» внешним объектом находит интересное объяснение в двух больших искусственных массах, исследованных нами выше, – в армии и христианской церкви.
Очевидно, что солдат считает для себя идеалом своего начальника, то есть военачальника, но идентифицирует он себя с равными себе другими солдатами и из этой общности выводит для себя обязательства товарищества, моральной и материальной взаимопомощи. Но солдат выглядит смехотворно, если пытается идентифицировать себя с воинским начальником. Егерь в лагере Валленштейна высмеивает вахмистра:
В католической церкви дело обстоит по-другому. Каждый христианин любит Христа, как свой идеал, и благодаря идентификации чувствует свою связь с другими христианами. Но церковь требует от него большего. Он должен, сверх того, идентифицировать себя с Христом и любить других христиан так, как любит их Христос. Таким образом, церковь в обоих случаях требует дополнения заданной в массе позиции либидинозного отношения. Идентификация должна появиться там, где имел место выбор объекта, а любовь объекта должна появиться там, где имеет место идентификация. Это требование выходит, очевидно, за пределы условий существования массы. Можно быть добрым христианином, но быть далеким от мысли ставить себя на место Христа, чтобы охватить своей любовью всех людей. Нельзя, будучи слабым человеком, приписывать себе величие души и силу любви Спасителя. Однако это расширенное распределение либидо в массе является, вероятно, тем моментом, благодаря которому христианство притязает на обладание высшей нравственностью.
Б. Мы уже говорили, что в духовном развитии человечества есть момент, когда в жизни индивидов совершился переход от массовой психологии к индивидуальной.
Дальнейшее было написано под влиянием обмена мыслями с Отто Ранком.
Для этого нам придется ненадолго вернуться к научному мифу об отце первобытной орды. Отец был со временем возвышен до статуса творца мироздания, и с полным правом, ибо именно он произвел на свет всех сыновей, составивших первую массу. Он был идеалом каждого из сыновей, идеалом устрашающим и одновременно внушающим трепетное почитание; из этого страха и почитания позже возникло понятие табу. Эта толпа однажды, объединившись, убила отца и растерзала его. Ни один из победителей не мог занять его место, но если такое и происходило, то борьба неизбежно возобновлялась. Так продолжалось до тех пор, пока все они не поняли, что они должны отказаться от отцовского наследства. Осознав это, они образовали тотемическое братство, все члены которого обладали равными правами и были связаны законами или запретами тотема, сохраняя память о своем злодеянии, каковое надо было искупить соблюдением запретов. Однако недовольство достигнутым сохранилось и стало источником новых явлений. Постепенно члены братства приблизились к установлению старого порядка, но на новом уровне; каждый мужчина снова стал главой семьи, захватив господство над женщиной и, покончив, таким образом с ее доминированием, каковым женщины овладели в период отсутствия отца. В знак компенсации мужчина признал верховенство богини-матери, жрецов которой кастрировали, следя примеру отца первобытной орды. Тем не менее, новая семья была лишь тенью старой. Отцов было много, и права каждого из них были ограничены правами других.
Тоскливое томление по отцу могло побудить одного из индивидов выделиться из массы, оторваться от нее и поставить себя на место отца. Тот, кто это сделал, был первым эпическим поэтом, так как весь этот процесс совершился лишь в его фантазии. Этот поэт исказил реальность в угоду своему томлению. Он создал героический миф. Герой сам, в одиночку, убил отца, выступающего в роли тотемического чудовища. Как отец стал первым идеалом для мальчика, так теперь поэт сотворил героя, заменившего прежнего отца, и этот герой стал первым прототипом «Идеала Я». С героем ассоциировали младшего сына, любимца матери, которого она уберегла от смертоносной ревности отца, и именно этот младший сын стал в первобытные времена преемником отца. В первобытной поэтической, а значит, и ложной версии, женщина-соблазнительница, бывшая наградой за убийство, стала, вероятно, и подстрекательницей убийства.
Герой в одиночку совершает деяние, на которое – и это совершенно очевидно – была способна лишь вся орда, как целое. Тем не менее, по мнению Отто Ранка, в народных сказках, за пеленой вымысла, сохранились воспоминания об истинном положении вещей. В сказке часто говорится о том, что герой, которому предстоит совершить трудное дело – как правило, это младший сын, который в присутствии суррогата отца прикидывается глупым, то есть не опасным, – совершает его с помощью мелких животных (пчел, муравьев). Эти насекомые – аллегорическое изображение братьев, точно так же как в сновидениях насекомые являются символами, обозначая братьев и сестер (презрительно: малых детей). В каждом варианте мифа или сказки легко, таким образом, разглядеть суррогат героического деяния. Итак, миф является шагом, которым индивид порывает с массовой психологией. Несомненно, что первый миф был, по необходимости, психологическим, героическим мифом; мифы, объясняющие мироздание, космогонические мифы появились позднее. Поэт, сделавший этот шаг и, таким образом, оторвавшийся в своей фантазии от массы, знает, по другому меткому замечанию Отто Ранка, как найти путь к массе и возвратиться к ней. Он идет к массе и рассказывает ей о выдуманных им подвигах своего героя. По сути, этим героем является не кто иной, как сам поэт. Поэт же снисходит до реальности и поднимает слушателей на уровень своей высокой фантазии. Однако слушатели хорошо понимают поэта, так как способны идентифицировать себя с героем на основании общего томительно-страстного отношения к первобытному отцу.
Вымысел героического мифа достигает своего пика в обожествлении героя. Вероятно, обожествленный герой существовал в качестве божества раньше, чем вернувшийся к массе бог-отец. В хронологическом порядке ряд богов можно выстроить так: богиня-мать – герой – бог-отец. Однако только с возвышением первобытного отца, которого никогда не забывали, божество получило черты, которые мы видим в нем до сих пор.
В этом сокращенном изложении нам пришлось намеренно отказаться от использования богатого материала многочисленных саг, мифов, сказок и нравоучений, которые подтверждают наши умозаключения.
В. В этом очерке мы много говорили о прямых и подавленных (в смысле цели) половых влечениях, и смеем надеяться, что такое подразделение не вызовет у читателей сильного отторжения. Считаем, что подробный разбор этой темы не будет лишним даже в том случае, если нам придется, отчасти, повторить уже сказанное выше.
Первым и вместе с тем наилучшим примером подавленного в смысле цели полового влечения стало для нас развитие либидо ребенка. Все чувства, какие ребенок питает к своим родителям или опекунам, без всяких ограничений укладываются в желания, придающие определенное выражение сексуальным устремлениям ребенка. От этих любимых им людей ребенок требует всей понятной и известной ему нежности: он хочет их целовать, прикасаться к ним, смотреть на них, он проявляет любопытство к их гениталиям, хочет видеть, как они отправляют естественные потребности, он обещает матери или няне жениться на них (независимо от того, что он под этим подразумевает), девочка предлагает отцу родить для него ребенка и т. д. Прямые наблюдения, как и позднейшее психоаналитическое исследование остаточных детских ассоциаций, не оставляют ни малейших сомнений в непосредственном слиянии нежных и ревнивых чувств, а также сексуальных намерений; все эти данные свидетельствуют о том, что ребенок со всей основательностью делает любимого человека объектом всех своих, не вполне еще концентрированных, сексуальных устремлений.
Эти первые любовные построения ребенка, в типичных случаях, подчиняются эдипову комплексу, и вытесняются, как известно, с наступлением латентного периода. То, что остается от этих построений, представляется нам чистой и нежной привязанностью к тем же лицам, но без «сексуальной» составляющей. Психоанализ, изучающий глубины душевной жизни, смог легко показать, что сексуальные устремления первых детских лет никуда не делись, но, продолжая существовать, вытесняются в подсознание. Психоанализ вселяет в нас мужество утверждать, что во всех случаях, когда мы сталкиваемся с нежной привязанностью, она является преемницей чувственной объектной привязанности к определенному лицу или его прототипу (
В психологии, которая не хочет или не может вторгнуться в глубины вытесненного бессознательного, нежные привязанности в любом случае представляют как проявление устремлений, не имеющих сексуальной направленности даже если они проистекают из привязанностей, таковую окраску имеющих.
Враждебные чувства, имеющие несколько более сложную структуру, не являются, тем не менее, исключением из этого правила.
Мы имеем полное право сказать, что эти устремления отклонились от своих первоначальных сексуальных целей, хотя при изложении таких представлений очень трудно соответствовать требованиям метапсихологии. Впрочем, эти заторможенные в отношении цели устремления практически всегда сохраняют (пусть даже и в небольшой части) свою первоначальную сексуальность; даже при самой нежной и чистой привязанности в отношениях к другу, нежный почитатель ищет телесной близости, хочет все время видеть человека, к которому он испытывает лишь христианскую любовь в духе апостола Павла. При желании можно увидеть в этом уклонении начало сублимации сексуального влечения или даже расширить его границы. Заторможенные в смысле цели сексуальные влечения имеют большое функциональное преимущество перед незаторможенными влечениями; поскольку первые не способны к полному удовлетворению, постольку они создают длительные и постоянные привязанности, в то время как прямые сексуальные влечения при удовлетворении теряют свою первоначальную энергию и должны после этого для своего восстановления дожидаться накопления сексуального либидо, притом что за это время может смениться объект влечения. Заторможенные влечения могут в любых соотношениях смешиваться с незаторможенными, могут переходить в них по тому же пути, по которому первые возникают из вторых. Известно, с какой легкостью дружеские отношения, основанные на уважении и благоговении, превращаются в эротические желания (ср. у Мольера: «Обнимите меня из любви к грекам»), как это случается между учителем и ученицей, артистом и восхищенной слушательницей; особенно, этому подвержены женщины. Само возникновение таких привязанностей, первоначально не имевших сексуальной цели, непосредственно указывает на проторенный путь к выбору сексуального объекта. В статье «Благочестие графа фон Цинцендорфа» Пфистер привел очень убедительный и вовсе не единичный пример того, как легко в некоторых случаях даже интенсивная религиозная привязанность сменяется сильнейшим сексуальным вожделением. С другой стороны, превращение прямых, недолговечных сексуальных устремлений в длительную, чисто нежную привязанность является вещью вполне обычной, и консолидация брака, заключенного по страстной чувственной любви, в большинстве случаев основана именно на таком превращении.
Разумеется, нас не удивляет то, что заторможенные в смысле цели сексуальные устремления возникают из непосредственных половых устремлений тогда, когда на пути к достижению сексуальной цели возникает внутреннее или внешнее препятствие. Вытеснение латентного периода является таким внутренним – или, лучше сказать, становящимся внутренним – препятствием. Согласно нашему предположению, отец первобытной орды своей сексуальной нетерпимостью вынудил к воздержанию всех своих сыновей и, таким образом, принудил их к заторможенной, в смысле цели, привязанности, в то время как для себя он сохранил возможность сексуального наслаждения и остался не связанным никакими ограничениями. Все привязанности, на которых основано единство массы, являются по своей природе заторможенными относительно цели. Однако, здесь мы вплотную приблизились к исследованию новой темы, касающейся отношению прямых сексуальных влечений к формированию массы.
Г. Последними двумя замечаниями мы уже подготовлены к тому, что прямые сексуальные устремления неблагоприятны для формирования массы. Несмотря на то что в истории семьи существовали отношения массовой сексуальной любви (групповой брак), чем большее значение приобретала половая любовь для «я», тем сильнее развивалась влюбленность, и тем больше требовала любовь ограничения участников до двух человек –
Есть указания на то, что влюбленность достаточно поздно нашла себе место в сексуальных отношениях между мужчиной и женщиной, и поэтому несовместимость половой любви и массовой привязанности развилась тоже сравнительно поздно. Может возникнуть впечатление, что такое допущение несовместимо с нашим мифом о первобытной семье. Любовь к матерям и сестрам побудила братьев к убийству отца, и трудно представить себе эту любовь как-то иначе, нежели как сильное и примитивное влечение, то есть внутренне сочетающее в себе нежное и чувственное отношение. Однако при углубленном рассуждении это возражение превращается в подтверждение. Одним из следствий убийства отца стало установление тотемической экзогамии, запрета на сексуальные отношения с нежно любимыми с детства женщинами родной семьи. Тем самым был вбит клин между нежными привязанностями и чувственными устремлениями мужчины, и этот клин до сих пор присутствует в любовной жизни мужчины. Вследствие такой экзогамии половые чувственные потребности мужчин должны были удовлетворяться за счет чужих и нелюбимых женщин.
В больших искусственных массах, каковыми являются армия и церковь, нет места для женщины как объекта сексуального влечения. Любовные отношения между мужчинами и женщинами вынесены за пределы этих организаций. Так же и в тех случаях, когда массы образуются равным образом из мужчин и женщин, половые различия не играют никакой роли. Едва ли имеет смысл спрашивать, является ли либидо, цементирующее массу, гомо- или гетеросексуальным по природе, ибо оно не дифференцировано по половому признаку и не связано с генитальной организацией.
Прямые сексуальные устремления предоставляют человеку, во всех прочих отношениях безоговорочно входящему в массу, некоторую свободу индивидуальной активности. Сексуальные устремления при их чрезмерном усилении разрушают любую массу. Католическая церковь имела все основания рекомендовать пастве воздержание, а священникам – предписывать целибат, но, тем не менее, влюбленность часто приводила к выходу священнослужителей из церкви. Любовь к женщине равным образом разрушает массовую привязанность к расе, разбивает национальную обособленность и социальные перегородки, выполняя тем самым важную культурную задачу. Можно считать твердо установленным, что гомосексуальная любовь гораздо легче уживается с принадлежностью к массе даже в тех случаях, когда она выступает в виде незаторможенного сексуального влечения; это поразительный факт, но его подробное исследование увело бы нас далеко в сторону.
Психоаналитическое исследование психоневрозов убедительно показало нам, что их симптомы являются следствием вытесненных, но сохранивших активность прямых сексуальных устремлений. Эту формулу можно дополнить: симптомы могут быть следствием не вполне заторможенных в смысле цели устремлений или возврата к вытесненной сексуальной цели. Этой ситуации соответствует тот факт, что при неврозе больной становится асоциальным и откалывается от привычной массы. Можно даже сказать, что невроз действует на массу так же разрушительно, как и влюбленность. Поэтому можно видеть, что там, где побеждает мощный стимул к образованию массы, неврозы отступают и могут на какое-то время даже совсем исчезнуть. Были, с полным, правом, сделаны попытки использовать эту несовместимость невроза и формирования массы в качестве лечебного средства при неврозах. Даже те, кто не сожалеет об исчезновении религиозных иллюзий в современном культурном ландшафте, вынужден признать, что они, эти иллюзии, служили для подверженных им людей сильнейшей защитой от опасности невроза, пока оставались в силе. Нетрудно также видеть во всех привязанностях к мистически-религиозным и философско-мистическим сектам и обществам проявление извращенного лечения многочисленных неврозов. Все это связано с противопоставлением прямых и подавленных в смысле цели сексуальных устремлений.
Предоставленный самому себе невротик вынужден своими симптомами заменять массу, из которой он исключен. Он создает свой фантастический мир, свою религию, свою бредовую систему и воссоздает институции человечества с теми искажениями, которые отчетливо указывают на чрезвычайно мощный вклад прямых сексуальных устремлений в этот процесс.
Д. В заключение проведем – с точки зрения теории либидо – сравнительную оценку рассмотренных нами состояний: влюбленности, гипноза, формирования массы и невроза.
Влюбленность зиждется на одновременном присутствии прямых и подавленных в отношении цели сексуальных устремлений, причем объекту уделяется часть направленного на собственное «я» нарциссического либидо. При влюбленности в психике находится место только для «я» и объекта.
Гипноз сближает с влюбленностью ограничение взаимодействия двумя лицами, но основан гипноз целиком на подавленных в отношении цели сексуальных устремлениях и ставит объект на место «Идеала Я». Масса умножает и усиливает этот процесс, она совпадает с гипнозом в природе цементирующих ее влечений и в замене «Идеала Я» объектом, но, в данном случае, добавляется идентификация с другими индивидами массы, возникшая первоначально, вероятно, благодаря одинаковому отношению к объекту.
Оба состояния – гипноз и масса – являются наследственными рудиментами филогенеза человеческого либидо; гипноз – как предрасположенность, масса – как прямой пережиток. Замена прямого сексуального влечения подавленным влечением требует в обоих состояниях обособления «я» от «Идеала Я», начало каковому процессу было уже положено при влюбленности.
Невроз выступает из этого ряда. Невроз тоже основан на особенностях развития человеческого либидо, на прерванном в результате латентного периода двойном наступлении прямой сексуальной активности. (См. «Теория сексуальности», 1920).
В этом отношении невроз, как гипноз и примыкание к массе, имеет характер регрессии, каковой избегает влюбленность. Невроз развивается в тех случаях, когда не завершается переход от прямых к подавленным в отношении цели сексуальным влечениям, и соответствует конфликту между воспринятыми «я» влечениями, проделавшими такое развитие до конца, и частью тех влечений, которые стремятся вырваться из вытесненного бессознательного – так же, как и другие полностью вытесненные влечения – и достичь прямого удовлетворения. По содержанию невроз чудовищно богат, так как включает в себя все возможные отношения между «я» и объектом, как те, в которых объект сохраняется, так и те, в которых от него отказываются или помещают его в «я». При неврозе возможны также конфликты между «я» и «Идеалом Я».
Невроз дьявола в семнадцатом столетии[11]
(1923)
Изучение детских неврозов показывает, что в них невооруженным глазом можно рассмотреть ряд признаков, которые в более позднем возрасте выявляются лишь при тщательном анализе. Мы вправе ожидать, что то же самое верно для изучения невротических заболеваний в предыдущие столетия – при том условии, разумеется, что мы сумеем опознать современные неврозы под какими-то другими названиями. Нас не должно удивлять то обстоятельство, что, пусть неврозы наших отчужденных от психологии дней тяготеют к ипохондрии и старательно маскируются под органические болезни, неврозы ранних времен проявлялись прежде всего в облике демонических маний. Некоторые авторы (в первую очередь Шарко) отождествляли, как известно, проявления истерии с изображениями одержимости и экстаза в произведениях искусства. Если бы в те времена уделялось больше внимания таким случаям, не составило бы, думаю, труда выявить в них ядро неврозов.
Демонологическая теория темных веков возобладала в конце концов над всеми соматическими воззрениями «точных» наук. Состояния одержимости соответствуют нашим неврозам, для объяснения которых мы снова и снова прибегаем к гипотезе психических сил. В наших глазах демоны и дьявол суть дурные, предосудительные желания, производные отвергнутых и подавленных инстинктивных побуждений. Мы лишь устраняем средневековую проекцию этих душевных образований во внешний мир; отрицая демоническое, мы намерены рассматривать эти образования как плоды внутренней психической жизни пациента.
I. История художника Кристофа Хайцмана
Я признателен за дружескую поддержку гофрату[12] доктору Пайер-Турну[13], директору бывшей Императорской
Эта демоническая история содержит крайне любопытный и ценный материал, причем для его истолкования не требуется особых усилий; так порой наталкиваются на залежи чистого металла среди породы, которую обыкновенно приходится скрупулезно перебирать и переплавлять.
Рукопись, точная копия которой лежит передо мной, состоит из двух разделов, принципиально отличных друг от друга. Первый представляет собой отчет на латыни, составленный монахом-писцом (или тем, кто позднее читал текст); второй же – это отрывки из дневника пациента на немецком языке. Первый раздел содержит предисловие и описание случая чудесного исцеления. Второй же раздел вряд ли мог показаться сколько-нибудь примечательным монашеской братии, однако он крайне ценен для нас. Он во многом подтверждает наш вывод относительно данного случая, при иных обстоятельствах наверняка признанный бы спорным, и нужно искренне поблагодарить монахов за сохранение этого документа, каковой не только не служил подкреплением мнения церкви, но и фактически его ослаблял.
Прежде чем приступить к анализу содержания небольшой рукописи под названием
Итак, 5 сентября 1677 года в Мариацелль доставили художника Кристофа Хайцмана, баварца, который привез сопроводительное письмо от деревенского священника из соседнего Поттенбрунна (нижняя Австрия)[17]. В письме сообщалось, что этот художник провел в Поттенбрунне несколько месяцев, занимаясь живописью. 29 августа в церкви его скрутили жуткие судороги. Падучая продолжалась и в последующие дни, так что беднягу осмотрел
Таков рассказ Леопольда Брауна, деревенского священника Поттенбрунна, датированный 1 сентября 1677 года.
Теперь можно приступать к анализу рукописи, состоящей из трех частей.
1) Цветной титульный лист, сцена подписания договора с дьяволом и сцену искупления в мариацелльской часовне. На следующем листе восемь картин, тоже цветных, живописуют последовательные появления дьявола, и каждую картину сопровождает короткая подпись на немецком языке. Эти изображения, как сообщает приписка, суть копии – точные копии, по дотошному уточнению переписчика – с картин самого Кристофа Хайцмана.
2) Сам текст
3) Дневник художника, написанный на немецком языке и охватывающий период от искупления в часовне до 13 января следующего, 1678 года. Этот фрагмент вставлен в текст ближе к концу.
Таким образом, предыстория жизни художника рассказывается трижды: 1) в сопроводительном письме деревенского священника из Поттенбрунна; 2) в официальной записке аббата Франциска; 3) в предисловии составителя. Сопоставление этих трех источников обнаруживает некоторые несоответствия, которые небезынтересно проследить.
Продолжим рассказ о художника. После длительного покаяния и молитв в Мариацелле дьявол явился ему в часовне в полночь 8 сентября, на Рождество Богородицы, в образе крылатого дракона и вернул договор, подписанный кровью. Далее мы с удивлением узнаем, что Кристоф Хайцман умудрился заключить два договора с дьяволом – более ранний был подписан черными чернилами, а более поздний – уже кровью. Тот договор, о котором идет речь в описании сцены изгнания нечистой силы, представленной рисунком на титульном листе, подписан кровью, то есть более поздний из двух.
Пожалуй, тут мы вправе усомниться в добросовестности церковных хронистов и счесть, что нам нет нужды тратить наши умственные усилия на выдумки монашеского суеверия. Ведь сообщается, что сразу несколько священнослужителей, перечисленных по именам, помогали изгонять нечистую силу и присутствовали в часовне, когда явился дьявол. Если бы утверждалось, что они тоже видели дьявола в обличии дракона, протягивающего художнику бумагу с алыми буквами (
Что ж, чудо состоялось, победа Пресвятой Богородицы над сатаной была неоспорима, однако, к сожалению, о полном исцелении говорить было преждевременно. К чести церковников, они не стали этого скрывать. Обрадованный художник покинул обитель Мариацелль и уехал в Вену к замужней сестре. 11 октября того же года у него снова начались приступы, достаточно сильные, о чем сообщается в дневнике вплоть до 13 января. Эти приступы выражались в видениях и «обмираниях», причем на долю страдальца выпадали самые болезненные ощущения – скажем, у него отнялись ноги, и так далее. Однако на сей раз его мучил не дьявол, а святые образы – Христос и Сама Пресвятая Богородица. Примечательно, что от этих небесных мук и наказаний он страдал ничуть не меньше, чем от прежнего общения с дьяволом. В своем дневнике, правда, Хайцман приписывал новые страдания проискам дьявола; когда в мае 1678 года он вернулся в обитель Мариацелль, то пожаловался на
Он сказал преподобным отцам, что причина возвращения – в желании отнять у дьявола другой, более ранний залог, подписанный чернилами[26]. Пресвятая Дева и благочестивые отцы вновь помогли этому желанию осуществиться, но о том, как именно это произошло, ничего не говорится. В отчете просто сказано:
Мы видим, кстати, что составитель, вопреки очевидной назидательной цели этого сочинения, не поддался соблазну приукрасить правду и не стал искажать историю болезни пациента. К тексту прилагается ответ настоятеля монастыря братьев-госпитальеров на запрос, сделанный в 1714 году по поводу судьбы художника. Преподобный
II. Мотив договора с дьяволом
Если расценивать эту связь с дьяволом как историю болезни невротика, наш интерес в первую очередь вызовет ее мотивировка, которая, конечно, прямо обусловлена возбуждающей причиной. Почему кто-то вообще подписывает договор с дьяволом? Да, Фауст свысока осведомлялся: «Что дашь ты, жалкий бес, какие наслажденья?»[29] Но он ошибался. В обмен на бессмертную душу дьявол может предложить многое из того, что высоко ценится людьми: богатство, безопасность, власть над человечеством и силами природы, даже магические умения, а прежде всего наслаждение – ласки прекрасных женщин. Эти услуги или обязательства со стороны дьявола обыкновенно оговариваются в соглашении с ним[30]. Что же побудило художника Кристофа Хайцмана заключить такой договор?
Как ни странно, в его случае не было ни единого помышления об удовлетворении этих вполне естественных желаний. Чтобы в том удостовериться, достаточно прочитать краткие примечания художника к изображению явлений дьявола. Например, подпись к третьему видению гласит: «В третий раз, полтора года спустя, явился оный мне в омерзительном облике, с книгою в руке, магии и черных искусств полной…» А из подписи к более позднему изображению мы узнаем, что дьявол гневно распекал художника, посмевшего «сжечь вышеупомянутую книгу», и угрожал растерзать его, если он не восстановит ту в целости.
При четвертом появлении дьявол показал большой желтый кошель и монету достоинством – мол, дам столько денег, сколько художник захочет. Но Хайцман гордо заявляет, что «не польстился на посулы».
Еще дьявол звал его обратиться к наслаждениям и развлечениям, и, по словам художника, «оные и вправду сбылись по его повелению, но я стерпел всего три дня, и тогда все кончилось».
Поскольку он отверг магические искусства, деньги и удовольствия, исходившие от дьявола, и все перечисленное не вошло в условия договора, нам пуще прежнего хочется знать, чего же на самом деле требовал художник от дьявола, заключая с тем договор. Ведь у него должен был быть какой-то мотив для взывания к дьяволу.
Тут на помощь приходит
Выходит, перед нами человек, подписавший договор с дьяволом, чтобы избавиться от депрессии. Несомненно, это превосходный мотив, с чем согласится всякий, кто ведает о муках такого состояния и кто хорошо знает, что для облегчения этого недуга почти нет лекарств. Впрочем, не думаю, что кто-либо сумеет догадаться, какова была формулировка этих двух договоров[32] с дьяволом.
Текст немало удивляет читателя. Во-первых, не упоминается ни о каких обязательствах дьявола, в обмен на выполнение которых художник соглашается отдать в залог тело и душу; говорится только о требовании дьявола, которое художник должен исполнить. Кажется совершенно нелогичным и нелепым, что человек закладывает душу не за некий дар от дьявола, а за какой-то собственный поступок для него. Еще диковиннее выглядит деяние художника.
Первая
Все удивление, однако, пропадает без следа, если толковать текст в том смысле, что требование, будто бы исходящее от дьявола, на самом деле есть услуга, им оказываемая, – то бишь согласие на требование художника. Тогда непонятный договор обретает ясную суть и может быть разъяснен следующим образом. Дьявол берется на девять лет заменить умершего отца художника. По истечении этого срока художник телом и душой становится собственностью дьявола, как обычно и бывает при таких сделках. Ход мыслей, побудивший художника заключить этот договор, был, по-видимому, таков: смерть отца его надломила и лишила способности трудиться; найдись замена отцу, он мог бы, наверное, вернуть утраченное.
Человек, впавший в меланхолию из-за смерти отца, питал, несомненно, сильную любовь к своему родителю. Но если даже так, то все равно очень странно, что этому человеку пришло на ум привлечь дьявола вместо любимого отца.
III. Дьявол как замена отцу
Боюсь, здравомыслящие критики не очень-то готовы признать, что это новое истолкование проясняет значение договора с дьяволом. Предвижу с их стороны сразу два возражения.
Во-первых, они скажут, что нет ни малейшей необходимости рассматривать обязательство как договор, в котором изложены намерения обеих сторон. Наоборот, возразят они, в документе имеется только залог художника, а дьявольское побуждение опущено и как бы
Второе возражение будет заключаться в том, что мы не вправе придавать какое-либо особое значение выражению «связанный узами покорный сын» (дьявола); это всего-навсего обычная фигура речи, которую всякий может истолковать как угодно, что и проделали преподобные отцы. Ведь в латинском переводе немецкого текста они ни словом не упомянули о сыне и узах, лишь отметили, что художник себя
Все как будто звучит убедительно и разумно. Психоанализу снова предстоит отвечать на упрек в том, что эта процедура чрезмерно усложняет простейшие случаи и усматривает тайны и проблемы там, где их вовсе нет, причем старательно выпячивает незначительные и не относящиеся к делу житейские подробности и ставит во главу угла, вследствие чего выдает дерзновенные и крайне странные выводы. Будет, пожалуй, бесполезно указывать, что подобное опровержение нашего истолкования пренебрегает целым рядом поразительных аналогий и разрушает тонкие связи, нами успешно выявленные. Наши противники наверняка скажут, что все эти аналогии и связи нами измышлены, что мы их привлекаем и используем с совершенно неуместной изобретательностью.
Не стану предварять свой ответ на эти возражения словами «сказать по чести» или «прямо говоря», поскольку нужно уметь вести себя так, чтобы не требовалось каких-либо особых предварительных условий. Посему просто скажу, что прекрасно понимаю: ни один читатель, до сих пор не убедившийся в обоснованности психоаналитического способа мышления, не поверит в него на примере художника семнадцатого столетия Кристофа Хайцмана. В мои намерения также не входит ссылаться на этот случай как на доказательство достоверности психоанализа. Напротив, я исхожу из обоснованности процедуры и применяю ее, чтобы пролить свет на «демоническую» болезнь художника. Резоном к такому образу действий выступает успех наших исследований природы неврозов как таковой. С должным смирением мы вправе заявить, что сегодня даже самые упрямые из наших коллег и современников начинают осознавать, – без помощи психоанализа невозможно прийти к пониманию невротических состояний.
как признается Одиссей в «Филоктете» Софокла[38].
Если мы правы, расценивая связь нашего художника с дьяволом как невротическую фантазию, то нет нужды в каких-либо дальнейших оправданиях психоаналитического подхода. Любая малость приобретает значение, в особенности когда имеет отношение к условиям возникновения невроза. Разумеется, те или иные признаки можно недооценить или чересчур превознести, и каждый сам решает, насколько далеко он готов зайти в своем истолковании. Пусть всякий, кто не верит в психоанализ – или даже в дьявола, – сам делает выводы, которые кажутся ему разумными, из случая художника, предлагает собственное объяснение этому случаю или отрицает необходимость такого объяснения.
Между тем мы возвращаемся к нашему предположению о том, что дьявол, с которым художник заключил договор, был прямой заменой его отцу. Это подтверждается и обликом дьявола при первом появлении – он предстал «честным старцем» с темно-русой бородкой, на плечах был красный плащ, в правой руке палка, а у ног его сидел черный пес[39] (это изображение на первом рисунке). Постепенно его облик становится все более и более устрашающим, можно сказать, более мифологичным. Он обретает рога, орлиные когти и крылья летучей мыши, а в часовне и подавно является в виде крылатого дракона. Ниже мы вернемся к одной из особенностей его наружности.
Представляется поистине странным, что дьявола выбрали в качестве замены любимому отцу. Но странно это лишь на первый взгляд, ибо нам известно многое из того, что способно уменьшить наше удивление. Так, мы знаем, что Бог заменяет отца; точнее, Он – возвышенный отец; иначе, тот отцовский образ, какой видится и воспринимается в детстве (речь как об отдельных людях, так и о человечестве в целом, поскольку для первобытного человека Бог – отец примордиальной орды). Взрослея, индивид приучается смотреть на отца иначе, как бы того умалять, однако идеальный образ, принадлежащий детству, все же сохраняется и сливается с унаследованными коллективными воспоминаниями о «праотце», составляя индивидуальное представление о Боге. Еще мы знаем из тайной жизни индивидов, раскрываемой психоанализом, что отношение к отцу двойственное – быть может, изначально; во всяком случае, оно мало-помалу становится таковым. То есть в отцовской фигуре присутствуют два набора эмоциональных побуждений, противоположных друг другу: с одной стороны, это ласка и желание повиноваться, а с другой – враждебность и стремление бросать вызов. С нашей точки зрения, та же самая амбивалентность управляет отношением рода людского к своему Божеству. Неразрешенный конфликт между тоской по отцу и страхом перед ним (наряду с неповиновением сына) предлагает объяснение важных особенностей религии и ее спорных утверждений[40].
Что касается нечистого, нам известно, что он считается противоположностью Господа, но близок Тому по своей природе. Его история изучена не так хорошо, как история Бога; отнюдь не все религии признают существование нечистого как противника Бога, а его прообраз в индивидуальной жизни до сих пор не установлен. Впрочем, одно можно сказать наверняка: боги способны превращаться в злых демонов, когда их теснят новые божества. Когда один народ покоряется другому, его падшие боги нередко становятся демонами в глазах завоевателей. Злой дух христианства – средневековый дьявол – был, согласно христианской мифологии, падшим ангелом, наделенным богоподобной природой. Не требуется чрезмерная аналитическая проницательность, чтобы сообразить, что Бог и Дьявол изначально были тождественны, представляли собой единую фигуру, которая позже разделилась надвое, причем каждая половина получила противоположные другой качества[41]. На ранних стадиях развития религии сам Господь обладал всеми теми пугающими свойствами, какие впоследствии достались Его «второй половине».
Перед нами образчик знакомого процесса, посредством которого некая функция противоречивого или двойственного содержания, разделяется на две резко противоположные половины. Сами противоречия изначальной природы Бога отражают ту амбивалентность, что управляет отношением индивида к своему отцу. Если милосердный и праведный Господь выступает заменой отцу, то не приходится удивляться что враждебное отношение к отцу, выражающееся в ненависти, страхе и упреках, должно было получить воплощение в фигуре сатаны. Словом, отец, по всей видимости, был индивидуальным прообразом и Бога, и дьявола. Следовательно, религии должны предъявить нам неизгладимые следы древней картины мира, в которой первобытный праотец воплощал собой беспредельное зло, походил больше на дьявола, чем на Бога.
Соглашусь, что непросто выявить отголоски этого «сатанинского» воззрения на отца в душевной жизни человека. Когда мальчик рисует гротескные лица и причудливые фигуры, мы, без сомнения, сумеем доказать, что так он насмехается над своим отцом; когда мужчина или женщина боится ночных татей и грабителей, в этом страхе нетрудно разглядеть страх перед отчужденными частями отцовской фигуры[42]. Животные в детских фобиях тоже нередко становятся заместительными фигурами, как и тотемные животные первобытных времен. Но вот эта «отцовская» ипостась дьявола и то обстоятельство, что дьявол может действовать вместо него, необычайно ярко и отчетливо раскрываются нам именно в неврозе художника семнадцатого столетия. Потому-то в начале своей статьи я сказал, что история «демонической» болезни снабдит нас богатым наглядным материалом, который при неврозах более поздних эпох (уже не суеверных, а ипохондрических) аналитику приходится кропотливо извлекать посредством свободных ассоциаций и изучения симптомов[43]. Быть может, тщательное исследование болезни нашего художника укрепит эти допущения. Нет ничего необычного в том, что человек впадает в меланхолическую депрессию и забрасывает повседневный труд из-за смерти отца. Когда подобное происходит, мы заключаем, что он был сильно привязан к отцу, и вспоминаем, сколь часто тяжелая меланхолия проявляется в виде невротической формы скорби.
В этом мы, несомненно, правы, но допустим ошибку, если сочтем, что здесь речь идет всего-навсего об отношениях любви. Наоборот, скорбь по отцу тем скорее грозит перейти в меланхолию, чем сильнее была амбивалентность в восприятии отца. Это соображение, отмечу, подготавливает нас и к тому, что отцовская фигура может подвергнуться умалению, как и случилось в дьявольском неврозе художника. Сумей мы узнать о Кристофе Хайцмане столько же, сколько узнаем о пациенте, который приходит на сеансы анализа, нам было бы довольно просто выявить эту амбивалентность – заставить пациента вспомнить, когда и при каких побудительных условиях он получил повод бояться и ненавидеть отца; вдобавок мы бы выяснили, какие случайные факторы дополнили собой типические мотивы ненависти к отцу, неизбежно присущие естественным отношениям отца и сына. Возможно, тогда мы смогли бы найти специфическое объяснение нежеланию художника трудиться. Не исключено, что отец противился его желанию заниматься живописью. Если так, то его неспособность держать кисть после смерти отца стала, с одной стороны, воплощением известного явления «отсроченного послушания»[44]; с другой же стороны, он перестал зарабатывать на жизнь. Тем самым его тоска по отцу как защитнику от житейских треволнений и забот должна была усугубиться. Что касается «отсроченного послушания», это было бы еще выражение раскаяния и успешного самонаказания.
Но раз уж на не дано провести сеанс анализа с Кристофом Хайцманом, умершим в 1700 году, придется довольствоваться выявлением тех особенностей истории его болезни, которые могут указывать на типичные возбуждающие причины отрицательного отношения к отцу. Таковых немного, и они не слишком-то бросаются в глаза, хотя и вызывают немалый интерес.
Начнем с обсуждения значения числа девять. Договор с нечистым заключается сроком на девять лет. Здесь мы целиком полагаемся на заслуживающее полного доверия сообщение деревенского священника из Поттенбрунна:
Это число хорошо нам известно из невротических фантазий. Ровно столько месяцев длится беременность, а потому при всяком появлении этого числа мы поневоле вспоминаем прежде всего о беременности. Конечно, в случае с художником речь идет о годах, а не месяцах; еще нам укажут, что число девять значимо во многих других отношениях. Но кто возьмется утверждать, что этой своей значимостью оно не обязано упомянутой связью с беременностью? Нас также не должен смущать переход от девяти месяцев к девяти годам. Из анализа сновидений мы знаем, сколь вольно «бессознательная умственная деятельность» обращается с числами. Если, например, во сне встречается число пять, его неизменно возможно проследить до пятерки, значимой для индивида при бодрствовании; но если наяву пятерка отмечает, скажем, пятилетнюю разницу в возрасте или компанию из пяти человек, то во сне это число предстает как пять банкнот или пять плодов. Само число сохраняется, но вот его олицетворения меняются в соответствии с правилами сгущения и смещения[46]. Значит, девять лет сна вполне могут соответствовать девяти месяцам реальной жизни. Работа сновидения, кроме того, обладает еще одной примечательной особенностью: она словно не замечает нуля и не воспринимает его как число. Пять долларов во сне могут равняться наяву пятидесяти, пятистам или пяти тысячам долларов.
Еще одна подробность отношений художника и дьяволом имеет отношение к половой жизни. В первый раз, как уже упоминалось, лукавый явился в облике «честного старца», но уже при втором появлении нечистый сделался наг и уродлив, и у него было две пары женских грудей. Во всех последующих видениях груди присутствовали – либо как одинарная, либо как двойная пара. Только в одном видении у дьявола, помимо грудей, был большой пенис, увенчанный змеей. Это подчеркивание женской сексуальности за счет больших отвисших грудей (но женские гениталии не упоминаются) должно показаться поразительным противоречием нашему предположению о том, что дьявол выступал для художника заменой отцу. Что ж, такое описание дьявола само по себе не назовешь необычным. Когда слово «дьявол» обозначает целый разряд существ, когда дьяволы (бесы) являются скопом, среди них нередко встречаются существа женского пола, дьяволицы; но вот тот дьявол, который отмечен печатью индивидуальности, владыка преисподней и противник Бога, обыкновенно рисуется как самец, если угодно, сверхсамец (
Эти две незначительные, казалось бы, черты позволяют установить, каков тот типический фактор, который определяет отрицательное отношение художника к отцу. Он бунтует против своего женского восприятия отца, которое достигает предела в фантазии родить ему ребенка (срок в девять лет). Мы находим подтверждение этому толкованию в наших анализах, раскрывших нам поистине причудливейшие формы переноса, причиняющие столько хлопот. Когда художник оплакивает умершего отца и тоскует по нему, в нем исподволь оживает давно вытесненная фантазия о беременности, и он вынужден защищаться от нее неврозом и умалением отцовской фигуры.
Но почему отец, превращенный в дьявола, должен обладать физическими признаками женского пола? Поначалу эта особенность кажется трудной для истолкования, но вскоре мы находим два объяснения, которые дополняют друг друга без взаимоисключения. Женственное отношение мальчика к отцу подвергается вытеснению, как только приходит понимание, что его соперничество с женщиной за отцовскую любовь вызвано страхом утратить собственные мужские половые органы, то есть трахом перед кастрацией. Следовательно, отказ от женского – плод бунта против кастрации. Свое наиболее сильное выражение этот страх исправно находит в обратной фантазии о кастрации отца, о превращении отца в женщину. Значит, женская грудь дьявола соответствует проекции собственной женственности субъекта на замену отца. Второе объяснение женских признаков у дьявола связано не с отказом, а с симпатией. В принятии такой формы усматривается указание на то, что нежные чувства ребенка к матери переместились на отца; первоначально имелась сильная фиксация на матери, и та, несомненно, отчасти несет ответственность за враждебность ребенка к отцу. Большая грудь – положительный половой признак матери, даже когда отрицательная характеристика женщины – отсутствие у нее полового члена – еще ребенку неизвестна[47].
Если страх нашего художника перед кастрацией мешал ему утолить тоску по отцу, то становится вполне понятным, почему он взывал о помощи и спасении к образу своей матери. Вот почему он твердил, что лишь Пресвятая Дева Мариацелльская способна расторгнуть его договор с дьяволом, вот почему он вновь обрел свободу в праздник Рождества Богородицы (8 сентября). Увы, нам не дано узнать, связана ли дата заключения договора (24 сентября) с какими-то похожими событиями.
Среди наблюдений психоаналитиков над душевной жизнью детей едва ли найдется другое, столь же неприятное и неприемлемое для нормального взрослого, как женское восприятие мальчиком к отцу – и обусловленная им фантазия о беременности. Только после того, как
Альфред Адлер[50] вырвал этот бунт против кастрации или женственности из органического контекста. Он увязал, поверхностно или даже ложно, это сопротивление со стремлением к власти и описал его как независимый «мужской протест». Поскольку невроз может возникнуть только из конфликта между двумя склонностями, будет столь же правомерно видеть причину каждого невроза в мужском протесте и в женской установке, против которой он восстает. Разумеется, этот мужской протест играет немалую роль в формировании характера (у некоторых типов людей очень большую), и мы встречаем его при анализе невротиков в форме сильного сопротивления. Психоанализ придает мужскому протесту должное значение в связи с комплексом кастрации, но не готов признавать его всемогущество или вездесущность при неврозах. Наиболее ярким случаем мужского протеста, со всеми наглядными реакциями и признаками, в моем собственном опыте был случай пациента, который обратился ко мне за лечением по поводу невроза навязчивых состояний, где в симптомах нашел зримое выражение неразрешенный конфликт между мужским и женским (страх кастрации и стремление к кастрации). Кроме того, у пациента развились мазохистские фантазии, проистекавшие целиком и полностью из желания принять кастрацию; он даже пытался выходить за пределы фантазий, чтобы получить настоящее удовлетворение от извращенных ситуаций. Его состояние – как и сама теория Адлера – объяснялось вытеснением и отрицанием инфантильных любовных фиксаций.
Судья Шребер отыскал путь к выздоровлению, когда решил отказаться от своего сопротивления кастрации и приспособиться к женской роли, отведенной ему Богом. После этого он успокоился, смог убедить врачей и выписаться из приюта для душевнобольных, начал вести нормальную жизнь – за тем исключением, что ежедневно посвящал несколько часов «взращиванию своей женственности», ибо не подвергал сомнению необходимость постепенного приближения к цели, назначенной Богом.
IV. Два договора
Примечательной подробностью в истории нашего художника являются его слова, что он заключил с дьяволом сразу два договора. Первый, написанный черными чернилами, гласил: «Я, Кристоф Хайцман, обязуюсь служить сему господину девять лет с года 1669». Второй, уже кровью, а не чернилами, звучал так: «
Считается, что оба договора хранились в обители Мариацелль в пору составления
Выше несколько раз уже упоминалось об этих двух обязательствах, а сейчас предлагается изучить их более пристально, пусть даже именно здесь опасность переоценить значение мелочей кажется наибольшей. Вообще непривычно слышать о двойном договоре с дьяволом, да еще таком, когда первый документ заменяется вторым, но не теряет своей силы. Возможно, это событие будет не столь удивительным для людей, лучше знакомых с демонологическим материалом. Но я, со своей стороны, отмечаю его как особенность нашего случая, и мои подозрения усилились, когда стало ясно, что налицо расхождение в свидетельствах в данном пункте. Изучение указанного расхождения, смею думать, обеспечит нам более глубокое понимание истории болезни.
В сопроводительном письме деревенского священника из Поттенбрунна все просто и ясно: имеется всего один залог, подписанный кровью девять лет назад; срок его действия истекал через несколько дней – 24 сентября. Следовательно, этот договор должны были заключить 24 сентября 1668 года; к сожалению, дату можно уверенно вывести из обстоятельств дела, но прямо она нигде не называется.