Они все стояли на большом пустыре, так странно, группками, по несколько человек, будто искали защиты друг у друга. Переговаривались тихими голосами. Я шел, держась за спинами, ловил слова, которые провожали меня от одной группки к следующей.
— Зашла, а он там и лежит.
— В газете. Ровно какой мусор. Как ото мясо завернуто.
— Она и не поняла сперва…
— Ее-то? А хто ж видел. Никто.
— Бедная…
— Несчастное дите. И надо ж так. Она расшевелила, бумагу-то. Увидела.
— Охо-хо, что ж теперь будет.
— Совсем маленький, вот совсем.
Я уже знал, прислушиваясь, это про мертвеца. Маленький мертвец, младенец. Так маме, захлебываясь, рассказала подруга, таща с собой, пока машина не приехала, пойдем, Света, там сто человек уже. Прям вот выкинула, в газете, — тут соседка оглянулась на нас и понизила голос до страшного шепота. Будто мусор какой, прям вот в туалете и бросила.
…Я шел, весь — уши, складывал в себя прилетающие слова, дополняя картинку. Такой же каменный туалет, как в нашем дворе, с тремя дощатыми дверями, грязно побеленный внутри и снаружи, с обязательными дырками в стенах, просверленными для чьего-то больного любопытного глаза, и жирными мухами над бездонными гулкими отверстиями в каменном же полу. Он, наверное, лежит там, в углу, в развернутой газете, и свет, проницая щелястые доски, ложится полосами.
И тут я увидел маму. Она стояла ко мне спиной, молча, и я не стал окликать, подавленный общим настроением, обошел их группку, выглянул, не особенно беспокоясь, потому что — задняя стена того самого туалета, не где двери, а где дырчатые решетки, закрывающие выгребную яму.
Он лежал сверху, брошенный наискосок, как большая кукла с растопыренными руками и согнутыми ножками. Помню, я успел подумать, маленький разве? И тут мамина рука схватила мой локоть.
— Пойдем, — она быстро развернула меня и повела, молча, все ускоряя шаги. Оставляя позади шепоты, гуляющие между группками людей на большом пустыре.
Я не стал про компот. И до самого двора мы не говорили. Уже около спортивной площадки мама отпустила мою руку. Приглаживая мне волосы, колеблясь и подбирая слова, сказала:
— Какая-то. Цыганка, может. Родила и бросила, в туалете. Он неживой уже, понимаешь? Был неживой. Ты испугался?
— Немножко, — я не стал говорить правду, потому что пока ее не было со мной. Было лишь удивление, какой же маленький, если такой большой — как заграничная кукла-пупс соседской Файки. Только у Файки розовый, а этот — зеленый с белым.
— Пойдешь играть? К ребятам? — взгляд маминых глаз никак не отпускал меня.
И я улыбнулся, чтоб она успокоилась. Кивнул, поворачиваясь уходить. Перед глазами была сирень, круглыми купами листьев, а еще — низенький штакетник спортивной площадки, что упирался в землю рядом с булыжной мостовой улицы. И сбоку, на краю зрения, в правом глазу выше всего — беленый туалет с дырчатой решеткой, на которой лежал, раскинув ручки, зеленоватый пупс, такого цвета, какого не бывает вообще. Нигде. Никогда.
— Господи, — с силой сказала мама, выпрямляясь и опуская руки, — ну, чего меня туда понесло, а? Какая же я дура! Ладно, Алешик, иди. Я дома буду.
— Хорошо.
Тем вечером мы не рассказывали страшилок, а все что знали о происшествии, выложили друг другу еще днем, на тех самых досках. Потом ушли на ставок строить плот, потом делали новые луки, потом лазили за дом, проверять, есть ли зеленые абрикосы на дереве тетки Тамарки. И когда стемнело, жаркие, потные от скорости, играли в ловитки среди сиреневых кустов, на которые падал свет квадратами из уютных окон.
— Алеша! — привычно закричала мама в окно, и я остановился, поправляя сбитую рубашку. Пошел к дому, так же привычно крича в ответ:
— Иду, мам!
У подъезда уже никто не сидел, вытащив под виноград табуретки и стулья, из окон шипела жареная картошка, звенели вилки, кто-то густо кашлял, кто-то смеялся, плакала соседская дочка, маленькая сестра Файки. И было очень, очень темно.
Черный проем скрывал деревянные ступеньки на второй этаж, а перед ними был еще такой промежуток между двумя входными дверями. Мы там прятались, выскакивая и пугая друг друга оглушительным ГАВ!
Я стоял в пяти метрах от каменных ступеней крыльца. И твердо знал, он там. Прячется в темноте, ждет, когда я пойду мимо, чтоб схватить мой локоть зеленой маленькой ручкой. И никто не поможет, потому что я большой, мне уже шесть с половиной, в школу через год, я не могу звать маму, чтоб она спустилась и вела меня через мрак. Я должен сам.
— Алеша! — сердито прокричала мама почти над моей головой.
Я с тоской видел ее силуэт в освещенном окне, таком уютном и безопасном, таком — своем. Недосягаемый свет, запертый двумя пролетами темноты, в которой еще темнота — черное-пречерное маленькое пространство, где поджидает меня мертвый младенец.
Из-за моей спины вывернулся из темноты дядя Володя, зашагал, отбрасывая окурок и густо кашляя. Я, держась на небольшом расстоянии, пошел рядом, независимо, будто просто совпало. Торопясь, проскочил предбанник, как смеясь, называл междверное пространство папа, и с облегчением побежал вверх по деревянным ступеням, навстречу свету тусклой лампочки на площадке.
Внизу засмеялась женщина, заговорила, перебивая мужской голос. Я облокотился на холодные пыльные перила, заглядывая вниз. Там, успокоительно освещенные городскими фонарями, шли люди, парами, группами и поодиночке. Просто вечер, майский, на излете весны.
В тот год мама часто сердилась на меня вечерами.
— Алеша! Уже остыло все! Ты идешь или нет?
Такой близкий голос из недосягаемого домашнего света. И я внизу, отделенный черным страхом, непреодолимым.
— Я еще немножко, мам! — отвечал, стараясь, чтоб голос звучал бодро, — мы тут, во дворе!
И ждал, переминаясь усталыми ногами в растоптанных сандалях, голодный, чувствуя запах жареной картошки или макарон по-флотски. Ждал в темноте, полной шелеста листьев, когда подойдет кто-нибудь из соседей, чтоб проскочить рядом, не в одиночестве. Да черт, я даже видел кончик маленького носа, который днем превращался в плохо забитую шляпку большого гвоздя, закрашенную зеленой краской! Он был там, все время. И этот страх остался со мной навсегда, и всегда был моим секретом. Мама так ничего и не узнала.
Странно, я не помню, куда он ушел, этот страх. Был ли он со мной до самого переезда в новую квартиру? Или размылся раньше, милосердно оставив меня в покое?
В комнате замурлыкал мобильник. Я вернулся, плотно закрывая дверь, повалился на смятое одеяло, прижимая к уху гладкий кирпичик.
— Барбарис, — авторитетно заявил голос Алиши, — я тебе кинула пару картинок, вай-фай есть? Поглядишь. У него листья совсем черные. Ты чего смеешься?
— Алиша, я тебя люблю. Посмотрю, да.
— Ты себе девочку в номер заказал, что ли? Ишь какой ласковый. Я тоже тебя, Лешка.
Утром я снова отправился на окраину, где дом под шифером и высокие вязы. Конечно, лучше всего было бы расспросить родителей бедной Саши, которая болела и умерла. О подружках. Эта вот, светленькая с косичками. Но их нельзя.
Так что я взобрался на склон, выбрал правильный валун и сел, подставляя горячее лицо морскому ветерку. Отсюда были видны заросшие травой холмики в большом дворе и цветы между ними. Те самые красные ирисы — пятном среди белого и синего цвета. Рядом с домом, где торчала на бетонированном пятачке черная трубка колонки, ходил на цепи Орлик, толкая носом пустую миску. Потом лег в тени, бросив на солнце лохматый хвост. Через полчаса из дома вышел старик, имени которого я так и не знал, стал неспешно заниматься обыденными делами. Процапал сорняки на грядках с картошкой, набрал воды в жестяную ванночку рядом с краном. Скрылся за углом дома и мерно колотил там молотком, с которым и вышел, снова исчезая в доме.
Я хотел пить, проголодался, мне было жарко в длинных брюках и плотной рубашке. Чего я, собственно, жду, пока меня ждут всякие бумажки, связанные с оформлением будущей покупки? У меня гора дел, уговаривал я себя, не вставая с камня, и пытаясь собрать в голове то, что держит, не давая уйти. Пришла к старику внучка (ладно, две внучки), ушла, забрав подаренный цветок, а он увял, выбросила. Насчет калитки, куда зашла, показалось, конечно, вон какие там кусты густые. Просто побежала дальше, мелькая кедами, а я поперся к чужим людям, пугая их совпадением.
Теперь сижу и придумываю странные версии. Например, дед — старый извращенец, эдакий дед Ёг, заманивает девчонок цветами, и забавляется ими, запирая в доме. Ну да, нынешних лолит заманишь цветочками, которые растут по всем палисадникам. Пусть даже они непривычного цвета. И не запирает, пришли и ушли. Сами.
Я сердито встал. И сразу увидел девочек. Две девчонки, совсем не вчерашние, другие. Полноватая быстрая, с короткой стрижкой, в джинсах, обтягивающих рельефные бедра. И худенькая, с угловатой походкой, русая коса заверчена гулей, на носу круглые очки. Обычные такие девочки. Эти даже не стали звонить в калитку. Поковырялись в замке и вошли, тощая присела рядом с Орликом, трепля лохматую шерсть. А толстушка деловито прошагала по извивам плитчатой дорожки, прямо к ирисам. И присела, упираясь руками в коленки и рассматривая цветы.
Я, не отводя взгляда, стал быстро спускаться, потом застыл на склоне, понимая, забор скроет происходящее во дворе. А потом из дому вышел старик, встал рядом с собачьей будкой. И поднял лицо, упершись в меня глазами. Я, помедлив, кивнул. Глазеть дальше было совсем неприлично, и я спустился, снова оказался у калитки, нажал на кнопку и стал ждать, сердито проговаривая причины визита. Выдуманные, разумеется.
На мысленной фразе «моя жена просила узнать, насчет семян и…» калитка распахнулась. Толстушка протиснулась мимо хозяина, неся в ладонях красный ирис, стебель спускался почти до земли, цветок пылал между пальцев, как взорванная кровь.
— Беги, — сказал старик и она, кивнув, быстро пошла, мелькая полными икрами и покачивая круглой попой.
— Ну? — пристальные глаза обратились ко мне.
— Зачем они тут? — выдуманные причины визита я позабыл, — и цветы эти. Зачем?
— А тебе зачем?
Я молчал. А что отвечать? Сказать, что я волнуюсь, вдруг тут происходит нечто незаконное, чего не должно быть. Чтоб прекратить это все. Черт, я даже не мог сформулировать.
— Я не понимаю. Что тут происходит. Хочу понять!
— А ежели я совру? Легче станет?
— Дядя Степан…
Старик обернулся. Шагнул в сторону, пропуская вторую гостью. Та держала цветок, глаз за очками было не разглядеть.
— До свидания, — попрощалась с нами обоими, вежливо, как приличная девочка. Лет, наверное, пятнадцати. Или младше.
— Иди, милая, — мягко ответил старик, оказавшийся дядей Степаном.
Он снова смотрел на меня, а я чуть не засмеялся вслух, проглотив внезапно вылезшую в голове фразу. Я милицию вызову, победно проверещала она себя. И притихла, испуганная собственной глупостью.
— Она живая? — спросил я, отступая с яркого солнца в тень, чтоб видеть лицо собеседника.
— Купалася, — неохотно ответил дядя Степан, — судорга схватила ногу. Тому уж пять лет.
— А та, что раньше ушла? Туда вот, в переулок?
Старик не ответил, и мне стало неуютно и зябко на теплом ветерке.
— А цветы?
— Оно тебе не надо.
Он зашел внутрь, калитка захлопнулась, лязгнул замок. Прошуршали, шлепая, шаги, голос позвал собаку, Орлик загремел цепкой, повизгивая.
А я, постояв, медленно пошел прочь, глядя в легкую пыль на глинистой грунтовке.
Сломанный цветок лежал в стороне, почти у забора. Мятые лепестки теряли цвет на глазах, становясь из красных — бледно-коричневыми, с налетом зелени и серого.
— Нравится, смотрю, у нас-то, — давешняя бабка снова висела на своем заборе, растолкав смородиновые кусты, — все ходите, ходите. Если комнату, то идите к Павлищенкам, у них времянка, с люксом. Душ отдельный тама, и туалет свой. Тока вот ремонт исделали.
— Скажите. А тот дом, с деревьями, в котором хозяин — дядя Степан…
Бабка замолчала, вцепившись в мое лицо острыми глазками. Я подождал и продолжил:
— Ну… он там один живет, да? Или еще с кем?
— А то у Кольки Маслянова, у него попроще, конечно, и сам Колька алкаш, но дешево зато, — замороженным голосом сказала бабка, сползая с ящика, который виднелся за сеткой забора.
— Вы не слышите, что ли?
— Или вот у Тамарки. Цы-ыпа! Цы-ы-ыпа-а! Цы-ыпа! — тоскливый голос удалялся вместе с круглой спиной, обтянутой ситцевым халатом.
Вечером я снова валялся в гостиничном номере на уже привычной, почти своей, кровати и болтал с Алишей. Она рассказала мне про изумительную алычу, у которой снова — совсем черные листья, ты увидишь, офигеешь, Алексис! И тюльпаны, оказывается, можно спокойно заказать через интернет…
Когда она выдохлась, я ласково спросил:
— Тебе не пришло в голову, Алька, что у всех черных цветов — зеленые листья?
— Что? Как?
— Обыкновенно. Петунии твои драгоценные бархатные. И тюльпаны. И розы, те самые, турецкие из как его?
— Халфети, — убитым голосом подсказала Алиша.
— Вот-вот. Там кругом зелень — буйная такая. Живая совсем. Так что, напустить в твой сад совершенного, без оттенков, черного-пречерного мрака — не получится.
— Но можно же… — не сдавалась Алиша.
— Обкорнать и воткнуть в землю одни цветы? Или покрасить из баллончика? Или, ах да, фотошоп!
— Ты негодяй. Как всегда!
— Я соскучился. Приезжай давай. Купаться пойдем.
— А я думала заказать как раз. Семена. А что, море теплое, да?
— Теплейшее.
— Ты змей.
— Обязательно.
Потом я лежал и думал, глядя, как за стеклом машины везут куда-то свой свет мимо света фонарей.
О том, что не все раскрывается нам целиком, по первому нашему требованию. И может быть, я не узнаю, что именно, как и почему. Зачем. Но теперь вместо витой дорожки из серых плиток в моей голове — сто, тысяча тех самых расходящихся тропок, по которым я волен идти, создавая реальности, пусть воображаемые. И если мы с Алишей, гуляя, придем на тот склон, и увидим вместо добротного старого дома — пустырь за полуразрушенным забором, а вместо красных ирисов — заросли упрямого лугового шалфея, я ни капельки не удивлюсь. И не посчитаю это мистикой или волшебством. Наверное, да нет, наверняка, это есть везде и всегда, и мы видим слабые тени, или яркие проблески, а потом покрывало реальности снова закрывает, или — милосердно скрывает. Чтоб нам жить дальше. Не просыпаясь ночами от не уходящих страхов, сильнее которых нет ничего. Они продолжают в нас жить, но и мы продолжаем жить тоже.