Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Тереза Дескейру. Тереза у врача. Тереза вгостинице. Конец ночи. Дорога в никуда - Франсуа Шарль Мориак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Пожилых… — подхватила я с вымученной улыбкой.

Я униженно ждала, что последует опровержение, пускай чисто формальное. Но не тут-то было. Он всего лишь проронил, немного отведя глаза:

— Да, можно разгадать целую человеческую жизнь.

Вначале я онемела, растерявшись перед этим большим ребенком с глазами инквизитора. Потом подчинилась давно сформировавшемуся у меня рефлексу интриговать того, кто мне нравится, удерживая его обещанием тайны, драмы:

— Моя жизнь вас удивит; мой рассказ ужаснул бы вас. И как бы ни было у вас развито воображение…

Он довольно резко прервал меня, уверяя, что не нуждается ни в каких откровениях. И почему-то добавил, что не уполномочен ни выслушивать меня, «ни тем более прощать». Произнося последние слова, он понизил голос.

* * *

В этот момент у меня впервые мелькнула мысль, что я неверно истолковала выражение этого сурового, пылающего лица. Но развиться ей я не дала, успокоив себя тем, что он явно проявляет ко мне страстный интерес. Пускай он относит меня к людям не первой молодости, — какая бы я ни была для него пожилая, он не отводит от меня, может быть, самый пожирающий взгляд из всех, которые когда-либо мне предназначались.

— Что бы вы ни совершили, — продолжал он вполголоса, — рядом с вами я не испытываю того чувства, которое меня никогда еще не обманывало. Как бы определить его? Иногда, встречая некоторых мужчин, некоторых женщин, я физически ощущаю, что они духовно мертвы… Понимаете, что это значит? Ну, словно эта душа уже превратилась в труп. И вот… Простите… простите меня за откровенность (и вообще, совсем не исключено, что я ошибаюсь), но я готов побиться об заклад, что ваша душа очень больна, страшно больна, но еще жива… Да! И не просто жива, а полна жизни. Вот я наблюдаю за вами, и у меня все время в голове мысль о контрасте между тем, чем, скорее всего, была ваша жизнь до сегодняшнего дня и возможностями, которые… Я вас не шокирую, мадам? Вы что, смеетесь надо мной?

Он остановился, его смутил мой смех. Да, я смеялась, но не над этим дурачком, а над собой. Я смеялась над своим потешным заблуждением и в то же время — от радости, что удалось избежать позора. Ведь до сих пор ничего не произошло: я не сделала никаких неподобающих жестов, не взяла его за руку… Я вздохнула. И вдруг увидела себя такой, какой выглядела в глазах этого Элиакима[4],— обыкновенной старухой. Разве мог он распознать мое состояние? Я смотрела на него, на этого двадцатилетнего идиота, который беспокоился о женской душе. Я ненавидела его…

Он повторил свой вопрос:

— Вы смеетесь надо мной?

Между тем я поднялась с кресла. Я почувствовала, что должна встать, походить, чтобы погасить свою досаду. Кроме того, я боялась, что не смогу сдержаться и скажу ему что-нибудь такое, что навсегда отвратит его от меня. А мне не хотелось терять этого мальчика. Я должна была доказать ему, что я и вправду живая, но не в том роде, в каком он воображал. И, любуясь собой, я проворковала:

— Я нахожу, что для своего возраста вы весьма глубокий человек, месье. Может быть, дерзковатый, но глубокий…

Он заметил, что и не претендовал на особую глубину. Что касается дерзости, здесь он согласен. Он хотел идти быстро, не задерживаясь, там, где требовались неторопливость и осмотрительность. Никакой провал не мог его образумить. Он еще раз извинился, пытаясь разгадать мои мысли. Но я ничем не помогла ему.

— Во всяком случае, месье, ваше усердие делает вам честь.

Я протянула ему руку. На несколько секунд задержала его ладонь в своей и почувствовала ее влажное прикосновение; теперь оно было мне неприятно. Потом добавила, с той улыбкой, из-за которой, бывало, в меня влюблялись:

— Вы не хотели бы сегодня вечером eiije поговорить со мной?

И прежде чем удалиться, не дожидаясь ответа, бросила:

— Вы очень много можете для меня.

Я сделала ударение на этом «много», полузакрыв глаза. Я знаю слова, которые следует говорить благородным душам. Не впервые я встретила такую, но впервые была обманута так, как сейчас.

Мне не терпелось остаться одной, я не могла более сдерживать свои чувства. Я быстро направилась в сторону Вилльфранша.

Припомни, припомни, Тереза, террасу тамошнего портового кабачка. Жалкие девахи глядели на английских моряков, которые набивались в шлюпку, отплывающую к кораблю. Подбегали опаздывающие. Они играли в футбол, и их трусы обнажали громадные колени, испачканные кровью и землей. Девахи силились узнать в этой ораве своих спутников на час: «Вот тот, это мой… А мой — впереди, такой большой, рыжий…». Я подумала о юнце, пекущемся о душах, полагающем, что эти самки — бессмертны! Ах, маленький христианин, как бы я хотела отдать тебя этим животным! Нет, пожалуй, я сама бы выбрала для тебя ту, кривую… Она голосила, потому что «ее парень» не успел выпить свою кружку пива. Вдруг она схватила кружку обеими руками и, подстегиваемая смехом остальных, подошла к шлюпке и протянула пиво мужчине, который мигом заглотнул его.

* * *

Это был душный, безлунный вечер. Аромат левкоев пересиливал запах невидимого моря. Выходя из холла, я почувствовала, что он смотрит мне вслед. Я решила не особенно удаляться — боялась, что он меня не найдет. Бродила в нерешительности под освещенными окнами гостиницы. Я не могла запретить себе думать о том, каким могло бы быть это ожидание, если бы он меня любил. Вдруг у меня мелькнула мысль, что, быть может, я сумела бы разбудить в нем чувство… Как же нам трудно перестать верить в свое могущество! Существуют ли целомудренные мужчины? Разве так бывает? Нет, конечно же, нет! Или, по крайней мере, за их кажущейся добродетелью кроется какая-то тайна… Я твердила себе это, прекрасно понимая, что это неправда. Я вспоминала своих знакомых юношей, от природы столь серьезных, что им требовались большие усилия, чтобы опуститься до моего уровня.

Тем временем он сошел с крыльца. На нем был плохо скроенный смокинг, с грехом пополам завязанный галстук. Я зажгла сигарету, чтобы обозначить свое присутствие. Он подошел, но я не проронила ни слова, наслаждаясь его замешательством. Он опять извинился за свою нескромность. Было понятно, что он старается отгадать выражение моего лица: его озадачивало мое молчание. Может быть, в эту минуту он смутно ощутил исходящую от меня ненависть. Если бы он хотел сделать мне больно, я ненавидела бы его меньше.

Но мысль взглянуть на меня как на женщину, да еще настолько безумную, чтобы ожидать от него страстного чувства, — эта мысль даже краешком не задела его сознания; вот что было самым ужасным: он вообще не ставил так вопрос. Несомненно, я для него была человеком конченым. Нет, не умысел создает преступление, а отсутствие умысла. Если бы он попытался навредить мне или чем-то ранить меня, я бы успокоилась, объяснив это его недоброжелательностью. Женщина может ожидать чего угодно от мужчины, который ее ненавидит. Но нечего ждать от вежливости известного толка. Как женщине, он выдал мне свидетельство о смерти — невольное, и значит, неопровержимое.

Мы уселись на скамейку. Не знаю почему, я спросила, сколько ему лет.

— Двадцать… Скоро двадцать один…

Несчастный! Если бы мне все же удалось пробудить в нем беспокойство, чувство постоянной утраты, непоправимой потери, разве не была бы я отомщена? Всем мальчишкам, вошедшим в мою жизнь, мне удалось передать частицу этой тоски, которая заставляла их каждую минуту ощущать себя чуть старее. Они могли меня мучить, бросать, я же оставляла у них на руках умирающую больную — их молодость; они во все глаза глядели, как она исчезает, и для них уже не существовало ничего, кроме этой агонии.

* * *

Пришла моя очередь говорить; я завела речь о самых что ни на есть обыденных вещах: о невидимом море, о запахе левкоев, об оркестре, приглушенном отдаленностью; вот все необходимое для счастья, сказала я, и только одного не хватает…

— Вы ведь не видите меня… Представьте, что я — молодая женщина…

Я замолчала на секунду, но он и не подумал высказаться в том роде, что ему не нужна ночь, чтобы поверить в мою молодость. Он довольно благодушно заметил, что тот антураж, который всегда сопутствует изображению любви в театре или в кино, не имеет ничего общего с реальностью. И добавил несколько довольно вычурных слов о любви, «которая расцветает, где хочет, и чаще в больничной палате или в лепрозории, чем на террасе на берегу моря». Тогда я сказала ему, что мы говорим о разных видах любви… Нет, отвечал он, любовь едина, существует только одна любовь, просто мы распространяем ее на явления разного порядка. Все эти слова ничего не значили, они никак не затрагивали то глубокое расхождение, которое существовало между нами. Наконец, я решилась задать ему прямой вопрос: не пожалеет ли он впоследствии о том человеческом счастье, которым пренебрегает сегодня? Не будет ли его преследовать воспоминание об упущенных возможностях?

Он не раскрыл рта: то ли потому, что мои слова задели его за живое, то ли потому, что он хотел дать мне возможность развить мысль. Его молчание меня воодушевило. Я убеждала его, что рано или поздно молодость кончается, и тень счастья, отвергавшегося и расточавшегося во времена изобилия, вовсе не будет сопровождать нас до гробовой доски. Бывает, что, стоит нам однажды не захотеть услышать призыва, мы уже никогда не встречаемся с ним; и порой целая жизнь уходит на его поиски. Ах, это безумие юности, которая уверена, что можно отложить счастье на потом и что оно всегда поджидает нас где-то впереди!

Все это как будто не особенно его тронуло, а я-то плакала… Он все так же безмолвно за мной наблюдал.

— Мы ушли с аллеи, — пробормотала я. — Я совсем ничего не вижу.

Когда я поскользнулась на траве, он взял меня за руку и привел на аллею. И сразу отдернул руку, которую я слегка сжала. Тут уж я не выдержала:

— Говорите же! Отвечайте хоть что-нибудь…

— Что вам ответить? Вы еще не знаете, что означают слова «любовь», «счастье»…

— А вы? Вы что, полагаете, будто способны меня в этом наставить! Бедный мой малыш!

— Возраст здесь ни при чем, — заметил он без всякого раздражения. — Есть люди, которые знают это с рождения, другие узнают в двадцать лет, иные же — после долгих лет страданий, но большинству это открывается перед лицом смерти.

Я проронила:

— Это все слова!

— И вам… — продолжал он, словно меня не слышал, — вам еще предстоит всему научиться. У вас все впереди, а вы не знаете об этом.

Я заявила ему довольно вызывающим тоном, что свое получила и что, если бы я поведала ему хоть малость из того, что выпало на мою долю, ему пришлось бы заткнуть уши:

— Бедное дитя! Это то, что в вашем кругу (я хорошо его знаю, я из него родом) называют тяжелым прошлым… Если бы вы только догадывались…

Он возразил, что каким бы тяжелым ни было это прошлое, вполне достаточно нескольких слезинок и руки, положенной мне на лоб, чтобы я снова стала ребенком.

— Такова эта любовь.

Последние слова были едва слышны. Я повторила:

— Слова!

Мы подошли уже близко к гостинице, и в свете ярко освещенного фасада я увидела его пылающее лицо. Да, несомненно, этот юноша находился во власти какой-то ужасно взыскующей страсти или, точнее (как выразить то, что я почувствовала?), он был весь насыщен неким присутствием; оно его переполняло и опаляло меня… Я выдохнула, почти сама того не желая:

— Я ненавижу вас…

Он ответил тихо, но отчетливо:

— А я вас люблю.

Эти слова, которых я так ждала и жаждала наконец добрались до меня; это были те самые слова, но, увы, то были не они! Я не собиралась длить это унижение и бросила:

— Несчастный безумец!

Насколько я помню, в ответ он стал говорить, что желает и мне такого безумия и что каждый день будет просить о нем для меня.

— Мне не нужна ваша жалость! Как бы дорого я за это ни заплатила, я свое получила… я свое получила…

Я в третий раз повторила: «Я свое получила», но уже рыдая. Нет, я свое не получила, все кончилось для меня, так и не начавшись. Нечего больше ждать от любви, такой же неведомой, как в дни моей молодости. Я ничего не знаю о ней, кроме того, что я желаю ее. Это желание враз захватывает и ослепляет меня, оно швыряет меня на все неживые пути, бьет о стены, заставляет спотыкаться на рытвинах и валит, измученную, в ямы, полные грязи.

Его больше не было рядом со мной. Я снова углубилась в сад и плакала так, как мне плачется иногда: слезы бегут быстро, как бы сами собой, у меня даже лицо не сморщивается. Я долго ждала конца этой грозы — пока ночной ветер не освежил мое обожженное лицо.

1933 г.

КОНЕЦ НОЧИ

I

— Вы уходите вечером, Анна?

Подняв голову, Тереза смотрела на служанку. Английский костюм — подарок Терезы — был узок для этой молодой, вполне сформировавшейся девушки. Анна стояла перед хозяйкой.

— Слышите, милая, какой дождь? Куда вы, собственно говоря, собрались?

Терезе не хотелось отпускать девушку; ей приятно было слышать стук переставляемой посуды и мотив какой-то непонятной песенки, которую постоянно напевала эльзаска. В те вечера, когда девушка до десяти часов никуда не уходила, эти звуки, свидетельствовавшие о присутствии в доме молодого, живого существа, действовали на Терезу успокаивающе. Первое время Анна занимала небольшую отдельную комнату в квартире. По ночам до хозяйки долетали вздохи, неясные слова, похожие на сонный детский лепет, иногда звуки, напоминавшие ворчанье животного. Даже когда Анна спала совершенно спокойно, Тереза ясно чувствовала ее присутствие за перегородкой; казалось, она слышала, как течет кровь в жилах молодой девушки. Она была не одна, биение собственного сердца больше ее не пугало.

По субботам служанка уходила вечером, и Тереза лежала с открытыми глазами в темноте, зная, что не уснет до прихода девушки, которая иногда возвращалась только на рассвете. Никто не делал Анне замечаний по поводу ее отлучек. Тем не менее в один прекрасный день она перенесла свои вещи на тот этаж, где помещалась прислуга. «Это, чтобы свободнее было шляться, уж будьте покойны!» — говорила консьержка.

Терезе пришлось теперь довольствоваться короткой передышкой, какую давало ей присутствие Анны до десяти часов вечера. Когда девушка приходила пожелать ей спокойной ночи и получить распоряжения наследующий день, хозяйка старалась затянуть разговор, расспрашивая ее о семейных делах: «Были ли письма от матери?», но чаще всего получала только короткий ответ, как от ребенка, которому надоедают взрослые и который торопится вернуться к своим играм. Никакой враждебности, впрочем; иногда даже порыв нежности… В большинстве же случаев это было просто равнодушие молодости к тому интересу, какой она вызывает в старых людях, которых сама она не может любить. Тереза вращалась в этом замкнутом кругу: крестьянка, прислуга, которую она берегла, как нищий корку хлеба, не имея выбора между этой девушкой и каким-нибудь другим человеческим существом. Обычно она не упорствовала в желании удержать Анну, и когда та говорила: «Спокойной ночи, мадам. Больше вам ничего не понадобится?» — Тереза только съеживалась в томительном ожидании сердечной спазмы, неуклонно появлявшейся у нее при стуке закрываемой двери.

Но сегодня, в субботу, еще не было девяти часов, а Анна, казалось, уже готова была ее покинуть; туфли на высоких каблуках из искусственной крокодиловой кожи стягивали ее довольно толстые ноги.

— Вы не боитесь дождя, моя милая?

— О! До метро совсем недалеко…

— Ваш костюм промокнет.

— На улице не останемся! Мы идем в кино…

— Кто это «мы»?

Анна пробормотала: «Я и мои друзья…» — и была уже у двери, когда Тереза ее окликнула:

— А если бы я вас попросила, Анна, сегодня вечером остаться дома? Я что-то неважно себя чувствую…

Тереза с изумлением прислушалась к звуку собственного голоса. Она ли это говорит?

Служанка недовольно буркнула: «Ну что ж! В таком случае…», но Тереза уже одумалась:

— Нет, собственно говоря, сейчас мне уже лучше. Идите, милая, развлекитесь.

— Может быть, вам молока подогреть?

— Нет, нет! Мне ничего не нужно. Идите.

— Может быть, растопить камин?

Тереза ответила, что сама разведет огонь, если ей станет холодно… Теперь она уже еле сдерживалась, чтобы не вытолкать девушку из комнаты, а стук закрываемой двери не только не вызвал привычной боли, но, наоборот, принес даже некоторое облегчение. Она посмотрела на себя в зеркало и произнесла: «До чего ты дошла, Тереза?» Впрочем, в чем же дело? Разве сегодня вечером она унизила себя больше, чем когда-либо? Она только, как всегда, боясь предстоящего вечером, ночью одиночества, ухватилась за первое попавшееся живое существо. Не быть одинокой, иметь возможность обменяться парой слов, чувствовать возле себя дыхание молодой жизни… Ни о чем больше она не мечтала, но сейчас даже это было невозможно. И, как всегда в таких случаях, волна ненависти поднялась в ее душе: «Ведь эта идиотка погибла бы без меня, кончила бы на тротуаре…»

Терезе стало стыдно своих мыслей, она покачала головой. Можно зажечь камин — не потому, что в этот октябрьский вечер было холодно, а потому, что горящий камин, как говорят, — друг одиноких. Можно почитать… Почему она не подумала заранее достать на сегодняшний вечер какой-нибудь детективный роман? Она не признавала никакого другого чтения, кроме детективных романов. Когда-то, в молодости, она старалась найти в книгах самое себя и подчеркивала карандашом подходящие места. Теперь она ничего уже не ждала от этого сопоставления себя с выдуманными героями романов: все они исчезали, тонули в том ореоле, которым она окружила себя.

Однако сегодня вечером она робко открывает стеклянную дверцу книжного шкафа — шкафа, который когда-то — в те времена, когда на совести ее еще не было преступления, — стоял в ее девичьей комнате, в Аржелузе, который видел ее молодой женщиной, когда из-за болезни мужа она вынуждена была перейти в отдельную комнату… Тереза помнит, как тогда в течение нескольких дней она прятала в нем за томами «Истории консульства и империи» небольшой сверток с лекарствами… Хранитель яда, старый, почтенный шкаф, соучастник, свидетель ее преступления… Как мог он проделать весь этот путь с фермы в Аржелузе до третьего этажа старого дома на улице Бак? Несколько мгновений Тереза раздумывает, берет книгу, кладет ее обратно, закрывает книжный шкаф, подходит к зеркалу.

Она, как мужчина, начинает лысеть; да, у нее оголившийся лоб старика. «Лоб мыслителя…» — говорит она вполголоса. Но это единственный явный признак приближающейся старости: «Когда я в шляпе, я выгляжу такой же, какой была в молодости. Уже двадцать лет назад мне говорили, что мой возраст трудно определить…». Две морщины по бокам небольшого носа почти не углубились.

Пойти куда-нибудь? В кино? Нет, это будет слишком дорого: ведь она не удержится, чтобы потом не побродить по ночным ресторанчикам и не выпить стакан-другой вина… У нее уже появились небольшие долги. В ландах[5] дела идут все хуже и хуже. Впервые имение не дает никакого дохода. Муж пишет ей по этому поводу целых четыре страницы. Нельзя больше продать ни одного стояка для шахт: англичане отказываются их покупать. А ведь лес необходимо расчищать, иначе сосны погибнут. Эта расчистка, которая раньше оправдывала себя с избытком, стоит теперь больших денег. Цены на смолу еще никогда не были так низки… Он пытался продавать лес на сруб, но покупатели делали смехотворные предложения…

Терезе трудно отказаться от старых привычек; стоило ей в Париже пойти куда-либо, как она принималась сорить деньгами, словно они были ей в тягость. Она стремилась чем-нибудь заполнить пустоту, добиться если не удовольствия, то хотя бы успокоения и забвения. К тому же у нее не хватало больше физических сил бродить одной по улицам. Кино в этом отношении ей никогда не помогало: непреодолимая скука овладевала ею в полумраке. Любое живое существо, за которым она могла наблюдать, сидя в кафе, интересовало ее больше, чем образы на экране. Последнее время она не решалась и на это развлечение — шпионить за другими, так как ей нигде не удавалось оставаться незамеченной. Напрасно одевалась она скромно и просто, выбирала укромные уголки: что-то в ее наружности — что именно, она не знала — привлекало внимание. Или, может быть, ей только так казалось? Не тоска ли, исходившая от ее лица, от ее плотно сжатых губ была тому причиной?

В ее манере одеваться, которую она считала вполне корректной, пожалуй, даже слишком скромной, чувствовался тот легкий беспорядок, та незначительная доля эксцентричности, которые свойственны одиноким, стареющим женщинам, не имеющим никого, с кем они могли бы посоветоваться. В детстве Тереза часто смеялась над тетушкой Кларой: старая дева портила все шляпы, которые для нее покупали, переделывая их на свой лад. А теперь у Терезы появилась та же мания, и все, что бы она ни надевала, выглядело на ней как-то своеобразно, хотя сама она об этом и не подозревала. Возможно, что со временем и она будет походить на одну из этих забавных старух в шляпах с перьями, которые, сидя на скамейках скверов и роясь в старом тряпье, бормочут что-то про себя.

Она не сознавала своих странностей, но ясно чувствовала, что утратила способность, столь необходимую одиноким, — способность насекомых принимать окраску окружающей среды. В течение многих лет Тереза, сидя за столиками кафе или ресторанов, следила за живыми существами, которые ее не видели. Что же сделала она с волшебным кольцом, превращавшим ее в невидимку? Теперь она привлекает все взоры, как животное, попавшее в чужое стадо.

Только здесь, в этих четырех стенах, на этом осевшем полу, под этим потолком, до которого она может достать рукой, она чувствует себя в безопасности. Но чтобы отрешиться от внешнего мира, также нужны силы. Сегодня вечером, например, она положительно не в состоянии оставаться в одиночестве. Она настолько в этом уверена, что близка к ужасу: вновь подойдя к камину, она посмотрела на себя в зеркало и одобряюще погладила себя по щекам. В данную минуту в ее жизни не было ничего такого, чего бы не было в ней всегда, а именно: ничего нового… Ничего. Однако она была уверена, что дошла до предела: так чувствует себя странник, когда убеждается, что дорога, по которой он шел, никуда не ведет и теряется в песках. Каждый звук, долетавший с улицы, выделялся из общего шума и получал свое абсолютное значение: автомобильный рожок, смех женщины, скрип тормоза.

Тереза подошла к окну, открыла его. Шел дождь. Витрина аптеки была еще освещена. Зелено-красная афиша блестела при свете уличного фонаря. Тереза наклонилась, взглядом измерила расстояние до тротуара. Никогда не решилась бы она броситься вниз. Быть может, головокружение… Она призывала головокружение и в то же время защищалась от него. Захлопнув окно, она прошептала: «Трусиха!» Ужасно сознавать, что добивался смерти другого, когда сам боишься ее.

Накануне исполнилось пятнадцать лет с того дня, когда Тереза, в сопровождении адвоката, вышла из здания суда; тогда, переходя небольшую пустынную площадь, она шептала: «Отсутствие состава преступления! Отсутствие состава преступления!» «Наконец-то она свободна», — думалось ей… Как будто людям дано право решать, что преступление не было совершено, если в действительности оно все-таки имело место! В тот вечер она не подозревала, что вступает в иную тюрьму, худшую, чем самый тесный склеп: тюрьму собственной совести, откуда выход для нее закрыт навсегда.

«Если бы я презирала не только чужую жизнь, но и собственную…» После единственной попытки самоубийства в Аржелузе, даже в часы отчаяния инстинкт самосохранения ни на минуту не покидал ее. За истекшие пятнадцать лет, во время самых острых душевных переживаний, она старалась соблюдать определенный режим, всегда следила за своим больным сердцем. Она не стала бы умышленно вредить своему здоровью, не могла бы с равнодушием наркомана относиться к собственной гибели, но не из благородных побуждений, а исключительно из страха смерти. Доктору ничего не стоило уговорить ее бросить курить, чтобы поберечь сердце. Теперь в ее квартире нельзя найти ни одной папиросы.

Терезе стало холодно. Она чиркнула спичкой о подошву туфли, и пламя принялось лизать наложенные в камине сырые дрова, которые так дорого стоят в Париже. Их потрескиванье и запах дыма напомнили ей — уроженке ланд — времена, когда на совести ее еще не было преступления: до того, как она сделала это… Она придвинула кресло как можно ближе к огню и с закрытыми глазами, жестом тетушки Клары, который она когда-то подметила у нее, стала поглаживать свои ноги. Сколько разных запахов было в аромате дров, впервые этой осенью зажженных в камине: запах тумана на печальных улицах Бордо и улицах ее родного городка, запахи начала школьного года. Образы возникали на мгновение перед ее мысленным взором, чтобы тотчас же изгладиться: лица тех, кто играл роль в ее жизни когда-то, в то время, когда жребий еще не был брошен. Рубикон не перейден, когда жизнь могла еще стать иной, не похожей на то, чем она оказалась в действительности. А теперь — все кончено: невозможно изменить что-либо в общем итоге ее поступков; судьба предопределена навеки. Вот что значит пережить себя самое: получить уверенность в том, что больше уже ничего не можешь добавить к тому, что есть, не можешь ничего вычеркнуть.



Поделиться книгой:



Регистрация