Незнакомка говорила быстро, слегка задыхаясь; Катрин не поняла, что ответил доктор, потому что ее слишком занимал его тон, такой участливый и серьезный: с ней он никогда так не общался. В темной гостиной, глядя сквозь мокрые оконные стекла на эти затопленные крыши, на эти бесконечные блики, она твердила себе, что этот человек для нее одной выставлял напоказ свой свирепый нрав… да, для нее одной.
— О, — заверяла женщина, — не стесняйтесь, можете говорить со мной об Азеведо… Теперь мне на него начхать! Нет, неправда… Никакая любовь не уходит совсем. Я бы должна его ненавидеть… но зло, которое он мне причинил, и сейчас наделяет его в моих глазах каким-то обаянием. Я теперь воспринимаю его таким, какой он есть на самом деле: тип, умеющий зарабатывать деньги на бирже, причем именно тогда, когда там все растет в цене; и он же — человек, который извлек из моей плоти такую боль. Самые заурядные создания остаются великими личностями для тех, кого они уничтожают. Это из-за этого ничтожества я опустилась так низко, увязала все глубже, дошла до последней черты…
Доктор спросил с приторной интонацией:
— А вполне ли наша миленькая маленькая мадам излечилась от любви?
В ответ незнакомка расхохоталась так, что Катрин вздрогнула: этот взрыв веселья, похожий на оглушительный треск распоротой материи, должно быть, пронизал все восемь этажей дома и долетел аж до подвала.
— Сидела бы я тут в одиннадцать вечера!.. Вы что, так до сих пор и не увидели, что я вся в огне? На что вам тогда вся ваша наука?
Он заметил с мягким юмором, что никогда не выдавал себя за колдуна.
— Я принимаю во внимание лишь то, что вы мне рассказываете… Я человек, который слушает, и не более того… Я помогаю вам распутать клубок…
— Люди раскрываются настолько, насколько хотят…
— Какое заблуждение, мадам! В этом кабинете люди обнаруживают в первую очередь то, что они стремились скрыть. Или, лучше сказать, я вылавливаю лишь то, что они хотели бы утаить и что у них все равно вырывается, а потом показываю им это и называю по имени этого маленького зверька, который копошится где-то внутри; и они больше не боятся…
— Вы зря доверяете нашим словам… Какую силу лжи пробуждает в нас любовь!.. Вот послушайте, когда я порвала с Азеведо, он вернул мне мои письма. Целый вечер я провела перед этой пачкой: какой легкой она мне показалась! Прежде я думала, что эту переписку сможет вместить только чемодан, но оказалось достаточно большого конверта. Я положила его перед собой. При мысли о том, сколько страданий таит в себе эта кипа, — вы будете надо мной смеяться — я испытала чувство благоговейного уважения и ужаса (ну вот, я так и знала! вы смеетесь…). Это чувство было настолько сильным, что я не осмеливалась их перечитывать. Впрочем, я все же решилась раскрыть самое страшное письмо: я мысленно возвращалась в тот день, когда написала его, на Кап Ферра, в августе; по чистой случайности не покончила тогда с собой… И вот, три года спустя, когда я уже наконец исцелилась, в моих дрожащих пальцах снова трепетал этот листок бумаги… И что же? Поверите ли, письмо показалось мне таким бесцветным, что я подумала, что попался не тот лист… Но нет, это были несомненно те самые строки, написанные на краю гибели; в них не читалось ничего, кроме жалкой развязности, которой я стремилась прикрыть свою страшную боль: точно так же, из стыда, я поступила бы с раной телесной, чтобы не вызывать ни отвращения, ни жалости у любимого… Забавно доктор, вы не находите? Все эти ухищрения, которые так ни к чему и не приводят…
Катрин Шварц, сидя в темноте, не пропускала ни звука. Слова доходили до нее в странно оборванном виде, какого совсем не требовал ритм фразы; словно голос внезапно изменял говорящей. «Почему же она выбрала Эли? — спрашивала себя Катрин. — Почему ему доверяет она сокровенное?». Ей хотелось распахнуть дверь кабинета и прокричать незнакомке: «Ему нечего вам дать, он может только еще глубже втоптать вас в эту грязь! Не знаю, к кому вам обратиться, но не к нему, не к нему!».
— Бьюсь об заклад, милая моя мадам, что вы бы так хорошо не говорили о любви, если бы вновь не попались в ее сети… Я прав?
Он говорил мягко, по-отечески, спокойно, учтиво. Но гостья прервала его резко, почти грубо:
— А как же! Этого только слепой не заметит… так что не надо так уж изощряться, чтобы из меня слово вытянуть. Вы что думаете, мне тут что-нибудь другое нужно, кроме как выговориться? Да если вы выйдете, моим собеседником станут этот стол, эта стена…
И здесь Катрин вдруг совершенно ясно поняла, какой тяжкий проступок она совершает: жена врача подслушивает под дверьми, тайком узнает секреты, поверяемые мужу… Щеки ее запылали. Она встала, прошла в прихожую, поднялась по небольшой лестнице к себе в комнату, освещенную люстрой. Подошла к зеркалу, долго смотрела на невыигрышное лицо, с которым ей приходилось идти по жизни. Свет, привычные предметы успокоили ее. Чего она боится? Какой опасности? В конце концов, эта женщина не первая встречная…
В эту минуту громкий возглас заставил ее вздрогнуть. Дверь комнаты была приоткрыта; она толкнула ее, сошла на несколько ступенек вниз — недостаточно низко, чтобы понять, что именно кричит посетительница (это она кричала). Еще несколько ступенек вниз, и Катрин услышит каждое слово. Профессиональная тайна… Но может быть, на карту поставлена жизнь Эли… Катрин опять уступает искушению, садится на диван в передней. Какую-то секунду грохот лифта не дает ей ничего расслышать. Потом опять — голос женщины:
— …Вам это понятно, доктор? Мне никогда никто так не был нужен, как Фили, даже Азеведо. Когда Фили нет рядом, мне нечем дышать. Чего он только ни выдумывал, чтобы меня держать на расстоянии: дела, встречи. А на самом деле он пытался жениться на богатой. Но время-то бежит… А к тому же он уже в разводе, да, в двадцать четыре года… Я тем временем скиталась. Не могу вам сказать, во что превратилась моя жизнь: я ждала его писем. В какой бы город я ни попадала, меня в нем интересовало одно: окошечко почты до востребования. Поездки для меня всегда — почта до востребования.
Катрин прекрасно понимала, что она слушает уже не только из чувства долга, не только для того, чтобы броситься мужу на помощь в случае нападения. Нет! Ее снедало непреодолимое любопытство — ее, ту самую Катрин, которая была скрупулезно, маниакально скромна. Но этот незнакомый голос околдовывал ее, и в то же время она не могла вынести мысли о разочаровании, ожидавшем эту несчастную. Эли был не в состоянии ни понять, ни даже пожалеть ее. Как и других своих жертв, он подталкивал ее к самоублажению. Освобождение духа через удовлетворение плоти: вот к чему вел его метод. Этим же мерзким ключом он пользовался для интерпретации героизма, преступления, святости, самоотречения… Такие мысли беспорядочно мелькали в голове у Катрин, в унисон с разговором в кабинете, из которого она не упускала ни слова.
— …Представьте мое удивление, когда я обнаружила, что письма Фили становятся длиннее, что, похоже, он пишет их с заботой обо мне, с желанием утешить меня, сделать счастливой. Чем ближе к осени, тем больше писем, скоро я стала получать их ежедневно.
— Это было на той неделе, которую я провожу каждый год с дочерью. Ей уже одиннадцать лет. Учительница привозит ее в место, которое я указываю заранее, но в любом случае оно должно быть не менее чем в пяти километрах от Бордо: таково требование моего мужа. Ужасные дни: не знаю, известно ли девочке о висящем на мне обвинении, но что я внушаю ей страх — несомненно. Учительница все время так устраивает, чтобы не я наливала им воду и прочие напитки… Вы, конечно, понимаете: я способна на все. Как сказал муж во времена драмы, в тот вечер, когда было прекращено мое дело (я, как сейчас, слышу его тягучий акцент уроженца ланд): «Надеюсь, вы не предполагали, что вам собираются оставить малышку? Ее надо обезопасить от ваших снадобий. Если бы вам удалось меня отравить, не кто иной, как она, в двадцать один год, унаследовала бы земли… А после мужа — ребенка! Вы бы не побоялись и ее уничтожить!». Как бы там ни было, на неделю мне ее доверяют ежегодно; я ее вожу в ресторан, в цирк… Но вообще-то не в этом дело… я вам говорила, что письма Фили радовали меня необычайно, я больше не страдала. Он не мог дождаться нашей встречи; проявлял большее нетерпение, чем я сама; я была счастлива, безмятежна… Наверно, это отражалось и на моей внешности; Мари боялась меня меньше, чем когда-либо; однажды вечером, в Версале, рядом с Пти-Трианоном, я погладила ее по голове… Бедная дурочка! Я верила, надеялась… Дошла до того, что благодарила Бога, благословляла жизнь…
Катрин опять встает, поднимается в свою комнату; ее щеки горят. Она чувствует себя преступницей; там, за этой дверью, она совершает самую отвратительную из краж. Что же собирается сделать Эли с этой бедняжкой, которая выворачивается наизнанку у его ног? Не успев присесть, она снова поднимается, находит на лестнице свой пост подслушивания. Незнакомка продолжает:
— Он ждал меня у выхода с вокзала, в семь часов утра. Вы только подумайте, как это было прекрасно, даже слишком. Я увидела его несчастную физиономию; выглядел он потрепанным, загнанным. Бывает такой быстротечный миг, когда мы видим любимого после разлуки… В этот миг он предстает перед нами в своем истинном виде, без всего того, чем наделяет его наше безумие. Не правда ли, доктор? В эту секунду мы можем разоблачить проделки страсти… Но мы слишком любим свое страдание, чтобы с ним расстаться. Он повел меня в кафе «Д’Орсе». Мы говорили, перескакивая с пятого на десятое, снова почувствовали друг друга. Он расспрашивал меня о смоле, о соснах, о стояках для шахт (в ту пору я как раз должна была получить очередные доходы от своих владений). Я сказала ему, смеясь, что в этом году придется затянуть потуже поясок. Смоле конец! Американцы придумали заменитель — теребентин. Лес теперь не продашь: аржелузские лесопильни пилят польскую ель и оставляют гнить на корню сосны, которые растут в двух шагах. В общем, одно разорение, но сейчас во всем мире так… Пока я говорила, Фили бледнел на глазах. Он еще поинтересовался, можно ли продать сосны хотя бы по бросовой цене, и, объясняя ему, что это было бы катастрофой, я ощутила, как его внимание улетучивается. Вместе с аржелузскими соснами я проваливалась в ничто. Понимаете, доктор? Я не плакала, я смеялась, смеялась над собой, представьте. Он был уже за тысячу верст от меня… Он меня больше не видел… Нужно пережить эту муку, чтобы понять, что это значит. Перестать существовать для человека, кроме которого для тебя самой не существует никого… Я была готова пойти на все, чтобы привлечь его к себе, совсем забыла об осторожности… Вы никогда не догадаетесь, доктор, что я учинила…
— Не так трудно догадаться… вы ему рассказали о своем прошлом… об этом обвинении…
— Откуда вы знаете? Да, именно это я и сделала. От меня не укрылось, что кто-то держит Фили на коротком поводке, шантажирует его, грозит выдать полиции (вообще-то мне не следовало бы вам говорить об этом). И вот я решила рассказать ему свою собственную историю…
— И она его заинтересовала?
— Ах! Можете мне поверить, он слушал страшно внимательно… Мне стало как-то не по себе; я чувствовала, что, открывая ему душу, совершаю серьезную ошибку. Да, теперь я его интересовала, но интересовала слишком, вы понимаете! С самого начала я испугалась, что он будет меня шантажировать. Но это было не то… И правда, чем меня зацепишь? Я уже ничем не рискую, дело мое закрыто. Нет, другая мысль посетила его; он решил, что я могу оказаться ему полезной…
— Полезной? но чем?
— Вы что, дурачок, доктор? Тем, что, по его мнению, я могу совершить поступок, на который у него самого духа не хватает… «Уладишь это дело, — клялся он, — и тут же поженимся и будем связаны навеки», потому что он-де будет в моей власти, а я — в его. У него есть план, и, как он уверяет, риск для меня исключен. Сделанное однажды, я могла бы сделать еще разок. Надо вам сказать, что враг Фили, ну тот, который может его погубить, живет за городом: он мелкий предприниматель, по сути крестьянин, у него свои виноградники на Юго-Западе. Я уже втерлась к нему в доверие, в качестве покупательницы вина. Вы ведь знаете, что в наше время женщины осваивают любые профессии, в том числе и оказание деловых услуг за комиссионные: с моей помощью он заключил несколько выгодных сделок. Мы с ним ходим по погребам, пробуем вино… Улавливаете? Пьем из одного стакана… Он слывет пьяницей… У него уже были небольшие приступы… Еще один, посерьезнее, никого бы не удивил… А к тому же, знаете, за городом патологоанатомы отсутствуют напрочь; так что никакого вскрытия…
Она замолчала. Доктор ничего не отвечал. У Катрин там, на темной лестнице, бешено колотилось сердце.
— Спасите меня, доктор… Он мне не дает передышки… В конце концов я не выдержу и соглашусь… Это страшное существо, а с виду сущий ребенок… Что ж это за сила такая, которая вселяется в эти существа с ангельской внешностью?.. Они ведь только что в школу ходили… Вы верите в существование лукавого, доктор? Верите, что зло — не что-то, а кто-то?
Смеха мужа Катрин не перенесла. Она захлопнула за собой дверь своей комнаты, упала на колени у кровати, заткнула уши и надолго застыла в такой позе, словно провалившись в какую-то бездну, без сил, без мыслей…
И вдруг она услышала вопль ужаса и различила в этом вопле свое имя. Она вскочила, молнией пролетела по лестнице, вбежала в кабинет. Мужа увидела не сразу и решила, что он убит. Но тот подал голос:
— Не на тебя она окрысилась… Все равно, осторожно… Разоружи ее, быстрее!.. Она вооружена.
Катрин поняла, что доктор забрался под письменный стол. Незнакомка стояла, прислонившись к стене; она приоткрыла свою сумочку и держала в ней правую руку. Она уставилась в точку прямо перед собой. Катрин, не торопясь, схватила ее за запястье; женщина не сопротивлялась, уронила сумочку, но зажала в кулачке что-то совсем непохожее на револьвер. Показался доктор, мертвенно-бледный; он забыл спрятать трясущиеся руки, которые вцепились в письменный стол. Катрин, продолжая держать женщину за запястье, пыталась разжать ей пальцы. Наконец, обернутый в белую бумагу сверток упал на ковер.
Незнакомка взглянула на Катрин. Она сняла головной убор, обнажив слишком широкий лоб, стриженые, убогие и редкие волосы, местами поседевшие; ни пудры, ни помады не было видно на ее впалых щеках, запавших губах, скулах. Желтая кожа приобретала под глазами коричневатый оттенок. Она и пальцем не пошевелила, чтобы помешать Катрин поднять сверток с пола и разобрать надпись на обертке: обычный аптекарский ярлык. Женщина открыла дверь, не выпуская из рук шляпы. В прихожей она сказала, что у нее был зонтик. Катрин мягко предложила:
— Хотите, я вызову машину по телефону? Дождь очень сильный.
Та покачала своей маленькой головой. Катрин первой вышла на лестничную площадку, зажгла свет.
— Вы не будете надевать шляпу?
Не получив никакого ответа, Катрин взяла шляпу и сама надела ее на голову незнакомке, застегнула ей пальто, подняла шиншилловый воротник. Надо бы было еще улыбнуться ей, положить руку на плечо… Катрин увидела, как она исчезла в глубине лестницы; на какую-то секунду застыла в нерешительности, потом вернулась в квартиру.
Доктор теперь стоял посреди комнаты, засунув руки в карманы. Он не смотрел на Катрин.
— Ты была права: сумасшедшая, худшего разбора; впредь я буду осторожней. Она сделала вид, будто у нее револьвер. Любой бы на моем месте поверил. Что ж ты меня не спросишь, как до этого дошло? Вот как: изложив свою маленькую историю, она потребовала, чтобы я ее исцелил… Гнев ее прорвался наружу, когда я попытался объяснить ей, что с нее вполне достаточно предоставленной возможности распутать клубок, что теперь для нее многое стало яснее, что она может вести свою игру, добиться от этого типа того, чего она от него ждет, не выполняя никаких его требований… Ты слышала, как она заорала? Она меня обозвала шарлатаном: «Вы изображаете стремление лечить души, а сами не верите в душу… Психиатр — это значит целитель души, а вы говорите, что души не существует…». Ну в общем, знаешь, обычная песня… Тенденции к самому грубому мистицизму — в придачу ко всем ее прочим проблемам…
— Почему ты смеешься, Катрин? Что в этом забавного?
Он глядел на жену с изумлением. Ему никогда не приходилось видеть такого ее лица — сияющего, счастливого. Наконец, опустив руки, слегка отведя ладони от платья, она сказала:
— Двадцать лет мне понадобилось… Но теперь — все, этому конец! Я освободилась, Эли, я не люблю тебя больше.
1933 г.
ТЕРЕЗА В ГОСТИНИЦЕ
31 августа 1933 г.
Найдись в мире живое существо, которому я могла бы довериться, удалось ли бы мне вразумительно объяснить ему, что произошло между мной и этим мальчиком, в гостинице, где я была сегодня утром и где вчера, в это же время, мы разговаривали с ним в саду, находясь совсем рядом и не видя друг друга?
Я оказываюсь заложницей своих собственных поступков. Своих поступков? Нет, своего поступка. Даже ночью я не забываю о том, что совершила когда-то: каждый день добавляла несколько капель в чашку, в стакан… Уже десять лет, как этот кошмар прекратился; выживший Бернар благоденствует, хотя смерть уже вошла в него, она не за горами: нельзя же столько пить и есть; но меня больше нет рядом с ним, чтобы ускорить события. Подле него нет больше никого, кто бы нетерпеливо ждал, никого, кто снедаем желанием стереть с лица земли этот оплот удовлетворения и самодовольства… А я так и буду жить пленницей своего безрезультатного преступления. Выброшенная в ничто невредимой жертвой и моей семьей.
Перечитываю то, что написала о себе: конечно, меня не может устроить такой образ Терезы. А может быть, я пленница навязанной мне роли? Этакий персонаж? Вдруг существует другая Тереза, истинная, от которой меня отделяет некогда совершенное преступление? И определенное поведение, известные поступки, образ жизни навязаны мне этим преступлением, которое, возможно, не вполне мое?
Куда бы я ни влекла это измученное тело и это сердце, умирающее от голода, мое деяние не отпускает меня… О, живая стена! Нет, не стена, живая изгородь, прутья которой переплетаются все теснее.
…Мне с собой не скучно. Может быть, любопытство — самая моя бесчеловечная черта. Услужливое отсутствие воспоминаний позволяет большинству жить спокойно. Все, что было сплетено в их жизни, стирается. Женщинам особенно свойственна такая беспамятность; она-то и помогает им, пройдя через все ужасы, как ни в чем не бывало смотреть на мир детскими глазами: в них не отражается ничего из того, что эти женщины совершили. Но в этом я абсолютно не похожа на других. Например, другая бы сказала: «Я зарылась в этой гостинице на Кап Ферра после самоубийства Фили, чтобы страдать и быть наедине со своим горем». Я же заявляю: «Самоубийство этого мальчика, который заставил меня так страдать (а я мерила свою любовь к нему той болью, которую он был властен во мне вызывать), спасло меня». Получив известие о его смерти, я сразу же успокоилась и обрадовалась. Я избавилась не только от той боли, которую доставляла мне моя неразделенная любовь, но и от совсем заурядной тревоги. Услышав, что его могут привлечь к ответственности за историю с чеком, я поняла, что следствие станет выяснять, на какие средства он существовал, и очень быстро доберется до меня. В подобных происшествиях непременно фигурирует некая женщина в возрасте, вдохновляющая журналистов на одни и те же пряные шутки. Она всегда за все платит, эта отвратительная и жалкая старуха, но на этот раз ею буду я — та самая Тереза, которая могла бы отдать жизнь за четверть часа бескорыстной нежности и никогда не желала ничего другого!
Моя гордость не смогла бы вынести позора, от которого меня освободила смерть Фили. Признаюсь, пугало и другое: быть допрошенной следователем, пусть даже в качестве свидетеля… Он стал бы рыться в моей жизни, разнюхал бы, что некогда я была под следствием… И даже если бы мне удалось запутать следы, одно лишь то, что я должна так же, как десять лет назад, сидеть перед человеком, каждый вопрос которого таит ловушку… Нет, я не смогла бы это пережить; я не пережила бы.
Но, Тереза, чего же тогда стоила та любовь, которой ты столь гордилась, если ты радостно приветствуешь ужасную смерть существа, внушившего тебе это чувство? Лицемерка! То, что ты называешь своей любовью, есть не что иное, как дух нечистый, блуждающий по безводным местам, пока не найдет подходящего человека и не бросится на него. А когда этот человек уничтожен, нечистый дух твоей любви вновь предается блужданиям, влекомый до поры лишь чувством освобождения, но затем повинуется своему закону, который предписывает ему пуститься на поиски нового существа и наброситься на него, чтобы им напитаться…
Фили похоронен (его жена, которую он бросил, эта малышка из Бордо, пришла забрать его тело; в каком же она была отчаянии! Почему он не обратился к ней, ведь она бы дала ему все необходимые деньги? «Лучше сдохнуть!» — твердил он мне), Фили похоронен, и я приехала в эту гостиницу, но не как скорбящая любовница, а как выздоравливающая больная, — в обоюдоостром и восхитительном томлении от того, что мой праздный, бездельничающий демон блуждает где-то совсем рядом в поисках следующей жертвы.
Удивляет меня, по правде говоря, не то, что я совершила некие поступки, а то, что я не совершила многого другого. Да, отвергнутая, как никогда не было отвергнуто ни одно существо, с моим-то сердцем и с моей-то плотью — отчего же я не покатилась все ниже и не скатилась, как говорится, на самое дно?.. Слышу отчетливо ответ: ты умна, Тереза. Ты можешь сказать это самой себе: чрезвычайно умна. А все те пьянчужки, с которыми ты иногда болтала по ночам на скамейках Елисейских полей, или Булонского леса, или на террасах кафе, были дурами. Нам больше, чем мужчинам, необходим ум. Глупые женщины становятся животными, как только семья и условности перестают их сдерживать.
Да, твоего разума хватило бы, чтобы оградить тебя от того падения, о котором ты говоришь, но не от порока… Я хорошо знаю, что совершенное тобою заставило женщин твоей семьи в ужасе осенять себя крестным знамением… Если бы я поддалась этому необычному искушению, иногда посещающему меня, и, вконец измученная усталостью, с израненными от долгой ходьбы ногами, в изнеможении опустилась бы на скамью в незнакомой церкви и зашла в одну из этих будок, где один человек запирается, а другой, отделенный решеткой, предоставляет первому свое ухо; если бы я уступила потребности опрокинуть здесь тележку с самыми дурными моими поступками, то вывела бы наружу лишь крошечную их часть, столь они многочисленны. Как удается тем, кто исповедуется за много лет, все вспомнить и ничего не упустить? На их месте у меня было бы такое чувство, что один лишь забытый грех может обесценить всю исповедь и что стоит одному пустячному проступку оторваться от общей массы, как на него снова налипнет вся моя гнусность.
Но существует все же некая грань, которую я не переступила… Я могу показаться смешной, и все же поведаю: мое сердце губит и спасает меня одновременно. Оно губит меня, втягивая в неприятные истории, но оно и спасает меня, не позволяя телу в одиночку пускаться на поиски пропитания. Ну скажи, Тереза, в чем ты хочешь себя убедить? Разве ты, как любая другая, не способна творить зло? Конечно, способна. Но когда назавтра я вспоминаю все, что было, меня охватывает ужас, преобладая над всем остальным — удовольствием, стыдом, отвращением…
Эти падения, в сущности, можно пересчитать по пальцам… Почти всегда нежность оказывалась той приманкой, на которую откликалось твое сердце, вовлекаясь в самые скверные приключения. Именно этот зов нежности и эта надежда, заранее обреченная на провал, были необходимы для того, чтобы ты пошла дальше, прыгнула в омут…
Ах! Мое чудовищное равнодушие к самоубийству Фили, без сомнения, объясняется тем, что, участвуя в подобных авантюрах, я с самого начала твердо знаю: это все обман, а очередной мужчина — всего лишь предлог… Да, именно так: они — предлоги, за которые мое сердце цеплялось почти случайно. Почти случайно! Мое сердце — словно крот, этот незрячий зверек. Будто можно было случайно натолкнуться на нежное существо! Впрочем, есть ли они вообще на свете, нежные существа? Мы, женщины и мужчины, бываем нежны, когда любим сами, но никогда — когда любят нас.
То же, что произошло между этим мальчиком и мной… Но ведь ничего не произошло! Ведь то, что я испытала и испытываю до сих пор, это нечто небывалое… В первый день я вошла в ресторан гостиницы с чувством облегчения и покоя. Вероятно, все эти семьи, приехавшие сюда на пасхальные каникулы, жалели одинокую даму, которой из-за отсутствия компании приходится читать во время завтрака. Они и не догадывались, что для меня, привыкшей к своей пустыне, эта жизнь в гостинице была желанной гаванью, что они самим своим присутствием излучали немного человеческого тепла и что просто знать каких-то людей в лицо для меня было уже очень важно.
Они согревали мне душу, не вызывая зависти; глядя на отца, мать и детей, собравшихся за одним столом, я вспоминала ту пору своей жизни, когда Бернар, усевшись напротив меня, пережевывал пищу, вытирал губы, пил каким-то особым, своим способом, который повергал меня в ужас — до такой степени, что, когда он однажды пожаловался, что солнце бьет ему в глаза, и сел справа от меня, я ощутила это как избавление… И кто знает? Если бы он там и оставался, если бы никогда больше не садился напротив меня, может быть, та мысль вообще не пришла бы мне в голову… Но зачем, зачем вечно к этому возвращаться?
Семейство за соседним столиком: мать, бабушка, младшая сестра; упрямое, честное выражение лица, воспроизведенное в трех экземплярах, перешедшее нетронутым от бабушки к внучке; и он…
Сколько ему было лет? Восемнадцать? Двадцать? Красив он не был, это точно. Привлекла меня в нем прелесть, которая, вероятно, оставалась невидимой для других: ее как будто никто не замечал. Какая же прелесть? Молодость без примесей, молодость в чистом виде. Заревые огни опаляли это лицо, которого еще не коснулись тревога, волнение. Я наблюдала за ним достаточно равнодушно. По крайней мере, мне казалось, что я безучастна… Будто моя страсть к Фили не продолжала обжигать меня! Каждый раз я оказываюсь безоружной в минуту покоя: я уговариваю себя, что мое сердце мертво, а на самом деле оно всего лишь переводит дух. В промежутках между моими страстными увлечениями, пока рядом со мной нет кого-то, кто мог бы закрыть мне глаза, я вижу себя в зеркале еще более старой, чем я есть на самом деле, изнуренной, беспомощной и никчемной. И эта очевидность наполняет меня каким-то новым покоем. Она вселяет в меня уверенность: борьба окончена и та грязь, что зовется любовью, больше меня не касается.
Я мысленно обозреваю жизнь других людей и свое прошлое как бы с неприступно высокого балкона. Ничто не напоминает мне об этом чувстве окончательной, неколебимой безопасности, которое я испытывала в промежутках между моими приступами любовного исступления. Каждая новая любовь всегда была для меня последней. Что может быть более логичным? У истоков каждого романа обязательно лежит акт воли. Я точно знаю ту минуту, когда по своему собственному желанию пересекаю роковую черту. И неужели я действительно могла бы вообразить, что буду столь безумной, что с незажившими ранами от ожогов, по собственной воле снова полезу в самое пекло? Это невероятно… И я в это не верю. И поэтому я смотрела на незнакомца так же, как смотрела бы на красивое растение.
Вероятно, экзамены его сильно утомили; я видела, как он глотал таблетки и как его заставляли ложиться после еды. Казалось, он тяготился этой опекой, немного одергивал мать и бабку, нежно ворча на них. Он много читал, особенно журналы, и они были не из тех, что сразу узнаешь по цвету обложки. Даже во время ужина он не мог удержаться и, достав какой-нибудь журнал из кармана, принимался за чтение. Его тут же призывали к порядку. Он подчинялся со вздохом и движением головы отбрасывал челку, которая то и дело падала ему на лоб.
Все это меня развлекало, и я следила за ним со сноровкой, которую приобрела, чтобы наблюдать за людьми без их ведома. У меня была книга «Любовник леди Чаттерлей», и во время перемены блюд я притворялась, что читаю ее, не теряя из вида юного соседа. Впрочем, он не выказывал ни малейшего интереса ко мне. Правда, однажды утром я застала его в холле за перелистыванием романа Лоуренса, брошенного мною на столе. При моем приближении он проворно положил книгу, и его совсем еще детские щеки густо покраснели. Он сразу отошел, стараясь не глядеть на меня.
На другой день случилось то, к чему я должна была бы уже привыкнуть и что, в силу привычки, не застало меня врасплох и вместе с тем вновь поразило: если подобное повторится, я несомненно испытаю такое же потрясение…
За завтраком я наблюдала за юношей, который ел рассеянно, устремив взгляд в пустоту. Нет ничего более милого, чем это вечное отсутствие, в котором пребывают некоторые молодые люди, когда на лицах их читаешь: я не здесь, я во власти какой-то химеры. Тот, что сидел напротив, казался столь погруженным в свои мысли, витавшие где-то далеко, что я сочла возможным следить за ним более открыто, не прибегая к многочисленным ухищрениям. И вот, меня несколько удивила неподвижность его взгляда. На чем он остановился? Каково же было мое изумление, когда я обнаружила, что, воспользовавшись расположением зеркал (зал ресторана был зеркальным), юноша взирал на меня, да еще с таким напряженным вниманием, что от этого взгляда все во мне перевернулось! Я быстро опустила глаза, чтобы он не успел заметить, что его уловка раскрыта. Он же ни на мгновение не терял меня из вида, и глаза его смотрели одновременно сдержанно и страстно.
С чем можно сравнить то, что я испытала? Выжженные луга, зазеленевшие вновь после грозового дождя… Да, вот это: весна — нечаянная, безумная… Все, что я считала умершим, бурно прорастало, распускалось; прежнее ощущение физического распада уходило в небытие.
Я вдруг совершенно забыла о своем теле. Интерес, который я вызывала у этого незнакомца (не могла же я не верить своим глазам), возвращал мне молодость и утраченное очарование. В ответ на робкий протест, возникающий в глубине души: «Ты прекрасно знаешь, что это невозможно!» — тут же приходили воспоминания о женщинах, которые годами намного превосходили меня и тем не менее были окружены обожанием. Вообще-то этот юноша видел меня не против света, потому что жестокое южное солнце било мне прямо в лицо… Нет, нет, такая, какая была, я несла в себе нечто такое, что поражало и покоряло его, какую-то непонятную мне самой силу, воздействие которой я часто наблюдала в первые годы моей жизни в Париже.
Итак, хватило одного этого взгляда, чтобы я опять была готова все вынести. Так мало — а я уже начала чувствовать себя счастливой.
Глядя на него, кто бы мог подумать, что этот рассеянный ребенок способен столь много внимания уделять женщине? Но страсть и в самом деле поедала его лицо. Слишком глубоко посаженные глаза мрачно горели. Когда он смеялся, его большой и красивый рот блестел ослепительными зубами. Челка, непрестанно падающая на лоб, скрашивала аскетизм этого юного лица.
Покидая ресторан, он слегка задел меня, но не удостоил взглядом. Каким же высоким он оказался! Он был из тех юношей, у которых тело развивается быстрее, чем лицо, из мужчин с детскими чертами.
На нем были большие стоптанные башмаки, приспущенные носки, дешевые серые брюки, которые слегка болтались на бедрах. Я сделала вид, что читаю. Зеркала уже не могли прийти ему на помощь, но я остерегалась мешать его новым маневрам. Впрочем, не было нужды поднимать глаза: я чувствовала на своем лице его взгляд. Но время шло, и ничего не происходило. Я знала, что его отдых продлится не более часа. Каждая потерянная минута становилась мукой. Какой повод найти, чтобы заговорить с ним? Я ничего не могла придумать, и это сводило меня с ума. Спросить, какая погода сегодня, не идет ли дождь? Никак мне не удавалось вспомнить ничего подходящего. Мучительное томление заслонило собой весь мир. Час прошел, а мы ни словом не обменялись. Наконец он встал, потянулся всем своим длинным, онемевшим телом, таким длинным, что голова показалась мне слишком маленькой, — голова ужа с плосковатым черепом. Он уходил. Я бросила сигарету: «Простите, месье…».
Обернувшись, он улыбнулся мне. Взгляд его был очень мягким, и в то же время почти невыносимо сосредоточенным. Я сказала, что видела, как он листал роман Лоуренса, и что если он хочет его прочесть, то я с удовольствием одолжу ему книгу. Улыбка исчезла, лицо отвердело, и, как мне показалось, в глазах его появилась чуть ли не досада, во всяком случае — грусть. Я же дышала полной грудью: я говорила с ним, он был рядом. Самое трудное совершилось: мы начали общаться. Этими первыми словами я вошла в его жизнь, он вошел в мою; он проник в нее одним-единственным взглядом. Он еще не знал о том, что не так-то легко будет выбраться назад. Первая победа наполнила меня такой радостью и покоем, что я не слышала его первых фраз. Что бы ни случилось, ничто не сможет помешать развитию нашей драмы. Он не переставал пожирать меня своим наивно-бесстыдным взглядом. Мы были одни в холле. Теперь я припоминаю, что стояла чудесная погода и все вышли на улицу. Наконец я расслышала его слова, произносимые резким голосом: «Стоило публиковать критические статьи хотя бы для того, чтобы избавить вас от чтения подобных произведений. Мне совсем не нужно совать нос в эту книгу, чтобы узнать, о чем в ней написано».
Я ответила наугад, просто чтобы не молчать, что это замечательная книга.
— А! — вздохнул он. — Я так и думал…
В его голосе мне почудилось скорее беспокойство, чем раздражение; и он все так же пристально смотрел на меня. Ну вот, я ему уже не нравлюсь, уже ему досаждаю. Уже в чем-то не оправдываю его ожиданий. Как бы мне хотелось сразу же успокоить его! Я еще не знала, какую женщину он желает видеть во мне, но скоро я буду это знать, и мне не составит труда соответствовать его пожеланиям. Первые неуклюжие попытки нащупать общий язык — вот что казалось мне самым сложным.
Я старалась сосредоточиться на том, что он произносит, пытаясь угнаться за его слишком быстрой речью, почти переходящей в лепетание:
— Замечательная книга!.. Значит, вы ни капельки не шокированы?!
Я решила, что он находится во власти невнятной ревности и боится, как бы я не оказалась второй леди Чаттерлей. Повинуясь инстинктивному чувству, я проверила на нем один из «приемов», которые всегда срабатывали, когда речь заходила о фривольных произведениях, в тех кругах, где я некогда вращалась: заверила его, что, если мне захочется вообразить нечто волнующеприятное, я не стану прибегать к помощи какой бы то ни было книги…
— Это низко, то, что вы говорите, низко…
И увидев, что я несколько ошарашена его реакцией, он добавил:
— Но я вам не верю!
Движением головы он отбросил челку и устремил на меня взгляд, полный огня и (так уж мне показалось!) нежности. Как я любила его в эту минуту! Если бы не присутствие официантов, которые готовили столы к чаю, я, наверно, выдала бы себя. Я так волновалась, что сама не понимала, что говорю. Впрочем, дело здесь было не в одной взволнованности; меня действительно сбивали с толку его странные речи. Я стала повнимательнее. Несомненно, интерес, который я в нем пробуждала, отражался у него на лице и даже в тембре голоса. Но то, что он говорил, не соответствовало этому пылкому тону. Возражая ему, я сказала, что мне бы совсем не хотелось, чтобы у него создалось обо мне превратное мнение.
— Нет, в моем представлении вы не лучше, чем есть на самом деле, — сказал он, окутывая меня своим горячим взглядом. — У меня больше опыта, чем вы можете предположить. Внешний вид человека не способен меня обмануть.
— Я не думаю, что когда-нибудь ошибался, особенно если это касалось людей определенного возраста, — добавил он самым что ни на есть естественным тоном.
Я никак не могла вообразить, что он занесет меня в эту категорию. И сердце мое сжалось.
— Легче обмануться в моих сверстниках. Особенно следует остерегаться юношей и девушек с ангельскими лицами. Но я научился разоблачать людей подобного рода. Злые ангелы всегда хороши собой, не правда ли? Главное — знать об этом. Что же касается тех, кто многое пережил…
На сей раз сомнений не было: он говорил обо мне.