Иначе «наши потомки будут нас справедливо проклинать и правильно обвинять за то, что из-за эгоистических чувств классовой борьбы мы не использовали своих боевых знаний и опыта, забыли родной русский народ и загубили свою матушку-Россию».
Воззвание было подписано генералами А. Брусиловым, А. Поливановым, А. Зайончковским, В. Клембовским, Д. Парским, П. Балуевым, М. Акимовым и адмиралом А. Гутором.
Было бы большой ошибкой считать, что эта группа военных действовала лишь из оппортунистических соображений или же под грубым давлением красных. Все эти люди потом не за страх, а за совесть служили большевикам, не отождествляя себя, однако, с ними. Имеется мало информации о том, почему именно они, а не другие оказались более склонны пойти на такой беспрецедентный шаг, хотя кое-какие данные все же имеются. Оказывается, что за личным решением многих из них стояла одна из тех моделей национального признания, о которых говорилось выше. Брусилов, например, увлекался оккультизмом, будучи большим поклонником теософии Блаватской.
Брусилов был несомненно правым и смотрел на идейный коммунизм как на преходящее явление, очень далекое от мировоззрения простого русского народа, хотя он признавал, что проповедь большевиков пришлась по вкусу и понятиям солдат и не была навязана им силой. Солдат, однако, по словам Брусилова, совершенно не интересовали Интернационал, коммунизм и т. п. вопросы, «они только усвоили себе следующие начала будущей свободной жизни: немедленный мир во что бы то ни стало, отобрание от всего имущественного класса, к какому бы сословию ни принадлежал, всего имущества, уничтожение помещика и вообще барина».
Весьма парадоксально, но для него революция большевиков оказалась восстановлением его власти над взбунтовавшимися солдатами. Принимая на себя вновь военные функции, Брусилов как бы мстил этим солдатам, хотевшим было уклониться от войны.
Генерал Поливанов, другой участник воззвания, был правым октябристом, посредником между Союзом 17 октября и СРН.
Убежденный монархист генерал Зайончковский, впоследствии видный военный историк, сыграл важную роль в организации «Трест» и вряд ли действовал в этой сложной роли как простой провокатор.
О том, что Зайончковский симпатизировал именно крайне правым, свидетельствует одна фраза из его книги, написанной им в годы советской власти. Здесь он настойчиво противопоставляет крайне правых как миролюбивую силу тем общественным силам, которые спровоцировали мировую войну. «Этой воинственной и шовинистической клике, — пишет Зайончковский, — которую в значительной мере поддерживали буржуазные партии, противодействовала группа крайне правых (заметим, что крайне правые, с его точки зрения, не являлись буржуазной партией. — М. А.), сильная своим влиянием на Николая II. Она предупреждала его против разрыва с Германией, которую она считала оплотом «порядка» в Западной Европе, и против риска войны, которая, по их мнению, могла привести к революции, еще более грозной, чем в 1905 году, к революции, где будет поставлена на карту судьба самой династии. Чтобы парализовать это влияние крайне правых вождей черносотенного Союза русского народа и Совета объединенного дворянства, партия войны стремилась создать такое политическое положение, при котором у царя не было бы другого выхода, кроме войны». Эта любопытная эзоповская апология крайне правых явно свидетельствует о политических симпатиях автора.
Даже если эти военные были принуждены работать с большевиками силой, решающее значение в данном случае имеет то, как они мотивировали свои поступки.
Воззвание произвело глубокое впечатление на многих военных, в том числе и тех, кто активно поддерживал белое движение.
Одним из его последствий была измена Врангелю отличавшегося жестокими расправами с коммунистами и евреями белого генерала Я. Слащева и его возвращение в Советскую Россию. Еще, в то время как армия Врангеля находилась в Крыму, Слащев начал секретные переговоры с Москвой о том, что он и еще 30 офицеров и генералов готовы перейти на сторону большевиков в том случае, если командующим Крымской Армией будет назначен Брусилов. Ленин и Троцкий дали тут же свое согласие, но к тому времени Красная Армия разбила армию Врангеля, и Слащев вынужденно бежал оттуда вместе со всеми.
В ноябре 1921 года Слащев возвращается в Советскую Россию, публикуя воззвание к офицерам и солдатам армии Врангеля, где, в частности, говорилось, что «Советская власть есть единственная, представляющая Россию и народ». Обращение содержит предостережение белым, что Запад, который послал их воевать с большевиками, хочет «сделать русский народ рабами». Воззвание Слащева было подписано также вернувшимся в Россию генералом Мильковским, полковником Гильбахом и несколькими офицерами.
Впоследствии Слащев опубликовал мемуары, в которых утверждал, что «подготовка смены идеалов» у него началась в апреле 1920 года. В 1929 году он был загадочно убит в Москве «родственником жертвы еврейского погрома».
Перешел на сторону большевиков и военный атташе во Франции генерал А. Игнатьев, сын бывшего председателя совета министров. Впоследствии, после войны с Германией, Игнатьев стал видной фигурой советской жизни, опубликовав ставшие бестселлером мемуары. Игнатьев говорил, что им всегда руководила слепая вера в творческий гений русского народа, который «всегда сумеет определить свою дальнейшую судьбу».
Свое восхищение Красной Армией и ее командирами неоднократно выражал ген. Новиков, впрочем, упоминая только полководцев нееврейского и нелатышского происхождения, как Буденного, Тухачевского, Фрунзе, П. Лебедева, С. Каменева.
То, что с большевиками гораздо лучше ладили правые генералы и офицеры, показывает трагическая история генерала Пепеляева. Двадцати семи лет он прославился в армии Колчака как исключительно смелый и честный военный. После разгрома Колчака он оказался в эмиграции в Харбине. Под влиянием брусиловского воззвания Пепеляев был одно время близок к переходу на сторону красных, безоговорочно поддерживая борьбу против Польши. К Пепеляеву в Харбин для переговоров выехал полковник А. Буров, перед этим перешедший на сторону красных. Ему было предложено стать главнокомандующим дальневосточной народно-революционной армии, но в последний момент Пепеляев отказался от своего намерения. Дело в том, что, будучи близок к эсерам, он желал видеть в армии демократизм. Антидемократизм Красной Армии его оттолкнул, и Пепеляев остался извозчиком в Харбине. Вскоре ему внушили, что в Якутии якобы произошло широкое народное восстание и что его присутствие и командование там необходимо. Желая всюду быть с народом, Пепеляев решил стать на сторону народного большинства и с отрядом в 700 бойцов ринулся в безнадежную операцию. Летом 1923 г. его отряд был разгромлен, а сам он был взят в плен. Однако на суде Пепеляев покаялся (и, видимо, искренне) перед «рабоче-крестьянской» властью, и расстрел был заменен ему 10-летним заключением. По-видимому, окончательно он был добит лишь в 1938 г. во время массовых чисток.
БОЛЬШЕВИЗМ ПРОТИВ КОММУНИЗМА
Уже на очень раннем этапе советской власти возникло представление о том, что большевики и коммунисты — не одно и то же. Большевики — это русские, давшие народу землю, в то время как коммунистам приписывали инородческое происхождение и стремление навязать народу новое иго.
Бунин передает разговор между красноармейцами в Одессе 1919 года: «Вся беда от жидов, они все коммунисты, а большевики все русские».
Этот взгляд был распространен очень широко в самых разных слоях, и невозможно указать какой-либо его определенный и единственный источник. Скорее всего он возник стихийно. Это признавал Троцкий, сказав как-то, что мужик «попытался принять большевика и отвергнуть коммуниста». Но это был не только мужик.
С коммунистами связывали имена Троцкого и Зиновьева, но не Ленина. Это убеждение незаметно преобразуется в один из основных принципов национал-большевизма. Возникает миф о «большевике» Ленине как о пленнике евреев, от которого коммунисты скрывают правду. В Кронштадте уничтожались портреты лишь Грецкого и Зиновьева, но не Ленина. При этом Троцкого называли убийцей, а Зиновьева — мерзавцем. Их отождествляли с интернационалистским крылом партии, а не с Россией. Эмигрант Дзогаев предложил даже следующую версию смерти Ленина. Тот будто бы понимал задачи русской революции иначе, чем его «махровые друзья не большевистской, а марксистской еврейской революции», которые пустили «русскую революцию по еврейским рельсам экспрессом... Посыпались приказы и декреты, совершенно чуждые ленинским идеям... В 1923 г. Ленин выпалил: «К русскому коммунистическому движению присосалось 90% жидовской сволочи». После этого Ленин якобы был умерщвлен[8].
ПРИМЕР ИЗ ГАМБУРГА
Формирование национал-большевизма не обошлось без немецкого влияния. Влияние Германии всегда чувствовалось в русской общественной мысли, как левой, так и правой, и русский национализм дореволюционного периода испытал на себе глубокое немецкое влияние. Национал-большевизм не был исключением из этого правила.
В 1918 году в Германии, испытывавшей шок под впечатлением поражения, возникла идея сотрудничества между коммунистами и правыми националистами, целью которого была борьба против Антанты. Инициаторами сотрудничества были немецкие коммунисты Генрих Лауфенберг и Фриц Вольфгейм — основатели второй коммунистической партии в Германии — «Германской коммунистической рабочей партии», известной как Гамбургская. Лауфенберг и Вольфгейм призывали к национальной защите Германии революционными средствами против империалистических стран Запада. Они также призывали к немедленной народной войне в союзе со всеми патриотическими силами.
Наиболее видный представитель немецкого правого национализма граф фон Ревентлов утверждает, однако, что национал-большевизм родился впервые не среди коммунистов, а в «национальных слоях». Он пишет, что «большое число бывших немецких офицеров, большей частью молодого поколения, придерживались этого направления. К этому примкнул целый ряд людей с академической подготовкой, которые по законам логики и по аналогиям с точностью знали и утверждали, что этот путь безусловно ведет к исцелению».
По словам Ревентлова, национал-большевизм в Германии не имел успеха лишь из-за отсутствия соответствующего лидерства.
О более поздних немецких сталинистах нацистский историк Герман Грайфе писал, что они большей частью принадлежали к тем людям, «которые в первую очередь ценили военный порядок и централизированное хозяйство».
Патрон тогдашнего немецкого коммунизма Карл Радек осудил это течение. Обосновывая обвинение, Радек пишет, что уже во время Версальских переговоров в буржуазных кругах Германии можно было различить определенную тенденцию к присоединению к Советской России из чисто национальных причин. Немецкие правые утверждали тогда, говорит Радек, что ради сопротивления Антанте можно было пойти на союз с самим дьяволом, но так как договор с Вельзевулом защищать было не так легко, немецкие националисты доказывали, что он не так уж плох и что диктатура пролетариата может быть поддержана приличными людьми.
Радек замечает, что поскольку это стремление было честным, немецкие коммунисты не могли просто оттолкнуть националистов. Но, по словам Радека, обвинявшего Лауфенберга и Вольфгейма, коммунисты должны были указать им, что ни в коем случае не могут являться зонтиком, который можно использовать во время дождя, а затем снова убрать по ненадобности. Коммунизм, продолжал Радек, — это не просто лечебная ванна. Он обвинил гамбургских коммунистов в «национал-большевизме», и этот термин оказался весьма долговечным. Летом 1920 года им уже пользуется Ленин в своей брошюре «Детская болезнь левизны в коммунизме», и это еще более сообщает ему популярность.
Так или иначе, но осенью 1920 года он становится известным и в кругах русской эмиграции, причем не только сам термин, но и то движение, которое он отражал.
Это совпадает с окончательным поражением белых и попыток иностранной интервенции.
ОТКРОВЕНИЕ В ЧИТЕ
15 октября 1920 г. министр иностранных дел правительства Врангеля известный русский философ и один из лидеров партии кадетов Петр Струве получил в Крыму письмо с Дальнего Востока. Оно было послано председателем ЦК Восточного бюро, молодым профессором Николаем Устряловым. В нем говорилось, что после поражения Колчака в январе 1920 г. Устрялов стал проповедовать в Сибири «национал-большевизм», ссылаясь на пример Гамбурга. В письме высказывалось сомнение в правильности вооруженного сопротивления большевикам, и в особенности в необходимости какой бы то ни было координации вооруженных действий с Польшей.
Вряд ли Устрялов тогда получил ответ от Струве. Через месяц Крым был захвачен большевиками. Маловероятно, что Устрялов спрашивал тогда у Струве совета. В том же месяце (быть может, письмо просто сопровождало книгу) в Харбине вышел сборник устряловских статей, которые он написал в этом китайском городе, начиная с февраля 1920 г. Сразу после падения Колчака Устрялов призывает белых прекратить вооруженную борьбу против большевиков, так как национальные причины этой борьбы отпали. «Противобольшевистское движение, — говорит он, — силою вещей слишком связало себя с иностранными элементами и поэтому невольно окружило большевизм известным национальным ореолом». Советская власть, по словам Устрялова, стала «национальным фактором современной русской жизни». Устрялов категорически осуждает всякую иностранную интервенцию против Советской России. Он идет гораздо дальше Шульгина, утверждая, что «интересы Советской власти будут фатально совпадать с государственными интересами России» и что «большевизм логикой вещей от якобинизма будет эволюционировать к наполеонизму».
Сборник статей Устрялова — первая четко выраженная программа русского национал-большевизма, и он исходит в ней из совершенно других принципов, чем скифство.
Что предшествовало его появлению?
Устрялов был молодым профессором-правоведом, незадолго до революции окончившим Московский университет. Февральскую революцию он встречает активным кадетом. Но в отличие от основной части своей партии Устрялов явно начинает тяготеть к идее сильной власти. В мае 1917 г. он указывает на необходимость твердой, сильной и единой власти.
Но пока еще он остается в рамках общего кадетского энтузиазма, Февральская революция — это не просто победа одной какой-либо группы над другой или же одного класса над другим. «Она есть победа истины над ложью, добра над злом!»
Про готовящееся же Учредительное собрание он говорит как о кличе победившего народа. Видимо в конце 1917 г. он избирается председателем Калужского губернского комитета партии. В начале 1918 г. он вместе с молодыми кадетами Ю. Ключниковым и Ю. Потехиным начинает издавать еженедельник «Накануне», в котором выступают такие авторы, как Бердяев, Кизеветтер, Струве, Белоруссов и, кажется, даже Брюсов. К сожалению, журнал «Накануне» нам пока недоступен, но можно высказать предположение, что именно в его атмосфере была подготовлена будущая позиция Устрялова, Ключникова и Потехина, ставших впоследствии основателями сменовеховства. О том, с какими идеями они тогда соприкасались, свидетельствует беседа Устрялова с одним, как он говорит, «крупным русским человеком» (уж не Бердяев ли?), который сказал ему: «Я от всей души желаю мировой революции, которая потрясла бы в корне жизнь всех цивилизованных народов. Желаю потому, что она повлечет за собой глубочайшую всемирную реакцию духа, которая одна лишь способна оздоровить нынешнее человечество».
Впрочем, известно, что «Накануне» выступал против односторонней ориентации на Антанту, за политику «открытых рук» и в случае необходимости за предложение Германии мира, но на более выгодных условиях для России, чем Брестский.
Самое важное то, что группа «Накануне» начала отход от безусловной концепции правового государства, что было краеугольным камнем мировоззрения кадетов. Правда, пока речь шла лишь об отказе от безусловного требования формальной демократии при всех условиях. Признавалось, что в период кризиса это требование вредно, и, в частности, отвергалась идея непременного требования созыва Учредительного собрания, только что разогнанного большевиками. Это сыграло выдающуюся роль в эволюции мировоззрения Устрялова, постепенно отвергшего идею права как абсолютной ценности и пришедшего к выводу, что в критические эпохи истории право может уступить место другим, более важным факторам.
Труппа «Накануне» добилась сочувствия в ряде вопросов со стороны некоторых ведущих кадетов. Так, С. Котляревский, один из авторов сборника «Из глубины», поддержал эту группу в вопросе внешней политики, а, кроме того, определенное сочувствие наканунцы получили и со стороны другого автора того же сборника, П. Новгородцева. Но на нелегальном московском съезде партии кадетов в мае 1918 г. предложение Устрялова изменить внешнюю ориентацию партии подверглось резкой критике основного докладчика съезда М. Винавера, так что за предложение Устрялова голосовал он один.
Осенью 1918 г. Устрялов покидает Москву и уезжает в Пермь, где некоторое время преподает в местном университете. Все свободное время он отдает изучению русской истории. С Советской властью Устрялов окончательно расстается в декабре 1918 г. после падения красной Перми. В феврале 1919 г. он прибывает в Омск — столицу колчаковского правительства. Там он встречает Ключникова, успевшего за это время побывать министром иностранных дел у Колчака. Он собирался в Париж на Версальскую конференцию. Между Устряловым и Ключниковым состоялся судьбоносный разговор, в котором Ключников впервые высказал роковую для обоих мысль. Если большевики победят — значит, именно они нужны России, значит, история пойдет через них. «Во всяком случае, мы должны быть с Россией, — заявил Ключников, — Что же, встретимся с большевиками!»
Устрялов быстро выдвигается среди местных кадетов. Тамошнее Восточное бюро состояло из людей правой ориентации, а на правом крыле его находился казанский адвокат В. Иванов, впоследствии премьер кратковременного меркуловского правительства на Дальнем Востоке, а в эмиграции автор многочисленных антимасонских и антисемитских книг. Восточное бюро почти единодушно высказывалось за диктатуру вместо демократии, и это было близко взглядам самого Устрялова. Вскоре он становится главным сторонником теории т.н. чистой диктатуры, призывая Колчака отказаться от всякого представительного правления. В октябре 1919 г. Устрялов избирается председателем Восточного бюро. Он приходит к выводу о том, что переход от демократии к диктатуре исторически неизбежен и необходим. Это существенный шаг к его будущему признанию большевизма. Он выступает за укрепление диктатуры Колчака, заявляя от имени кадетов, что они относятся «отрицательно к идее законосовещательного и законодательного органа, ибо это ослабит, а не усилит диктатуру». Именно Устрялов оказал решающее влияние на Колчака, дабы отделить его от левого крыла. Он возглавил даже правую оппозицию Колчаку, с которой тот весьма считался. Мельгунов называет Устрялова «бардом диктатуры».
В то же время Устрялов, развивая свою позицию начала 1918 года, приведшую его к столкновению с Винавером, продолжает выступать против односторонней ориентации на Антанту, защищая политику открытых рук. Его интерес к Германии, по-видимому, и объясняет то, что он первым проявил интерес к немецкому национал-большевизму.
Поражение Колчака ставит его перед лицом кризиса. Лично знавший его Михаил Клявер говорит, что Устрялов провел в Чите три бессонные дня и ночи, обдумывая происшедшее. Он, несомненно, вспоминал свой разговор с Ключниковым в Омске. Но этого одного было недостаточно, чтобы принять столь роковое решение, которое предлагал его друг. В самом деле, потерпели ли белые окончательное поражение? Еще вел в Крыму активные операции Врангель; ощетинивалась против Советской России Польша; на Дальнем Востоке еще были белые, японцы, американцы. Но для Устрялова стало ясно, что все остатки сопротивления большевизму будут вскоре подавлены. Ему стало также ясно, что иностранные державы старались лишь всячески использовать гражданскую войну для ослабления России как международного партнера. Явное стремление великих держав подорвать могущество будущей России не могло не вызвать враждебной реакции к Западу среди русских независимо от их политической ориентации, в т.ч. таких активных белых, как Устрялов. Эта враждебность не могла не усилиться после предательства белого движения, как это особо проявилось при выдаче Колчака большевикам. Устрялов, несомненно, знал о словах Колчака, сказанных по поводу русского золотого запаса, бывшего в его распоряжении: «Я бы лучше оставил золото большевикам, чем отдал его союзникам».
Запад для Устрялова, как и для большинства белых, был предателем, который забыл гигантские жертвы России, понесенные ею в период мировой войны, и не поддержал союзническую армию в час тяжелых внутренних испытаний, а потом предал ее большевикам, несмотря на кратковременную эгоистическую поддержку.
Но какие точки соприкосновения могли быть у Устрялова с большевиками для того, чтобы он перешагнул от всех этих настроений к прямому признанию советской власти? Не один Устрялов был разочарован в формальной демократии, не он один был сторонником германской ориентации. Среди активных белых было много монархистов и резких противников всякой демократии, и германофилов, но одна мысль о признании большевиков показалась бы им дикой.
Устрялов был национально настроенным политическим деятелем, но среди белых большинство принадлежало к тем или иным национальным группировкам, и этим никого нельзя было удивить. Стало быть, всего этого было совершенно недостаточно, чтобы принять решение подобное тому, какое он принял.
Устрялов был человеком честным и последовательным. Он никогда не позволил бы себе политического оппортунизма. Его решение должно было основываться на его собственном мировоззрении. Что же знаем мы об этом мировоззрении?
Устрялов был оригинальным мыслителем, впитавшим разные течения философской и общественно-политической мысли. Первым его выступлением является доклад о национальной проблеме у старших славянофилов, сделанный им в марте 1916 года в Московском религиозно-философском обществе, что, кстати, показывает, что он происходил из аутентичных кругов русской религиозной философии. Формально Устрялов рассматривал тогда лишь учение о нации у Киреевского и Хомякова, но по существу предлагал собственное толкование национального вопроса, замаскированное ссылками на авторитеты. В докладе видно сильное влияние Николая Данилевского, которого Устрялов предпочитает, видимо, не упоминать ввиду его непопулярности в кругах тогдашней русской религиозной философии, а также старого итальянца Джамбатисты Вико, с учением которого он мог познакомиться, например, по обзорной работе Р. Виппера. У Данилевского и Вико Устрялов заимствует свою философию истории, а именно учение о циклическом развитии человечества, о различных стадиях в жизни народов и т.д.
Ему не мог не быть близким и Константин Леонтьев, у которого также можно найти представление о различных возрастных стадиях человеческого общества, хотя Леонтьева меньше всех можно назвать националистом. Устрялов вслед за Данилевским и Вико утверждает, что «народы не вечны, что они рождаются, старятся и умирают, подобно отдельным человеческим индивидуальностям. «При этом иногда происходит одно любопытное явление, — говорит Устрялов, — тело известной нации на некоторый промежуток времени переживает ее душу». Устрялов повторяет следующий вывод Данилевского: физическое существование некоторых наций неоправданно, неоправданно существование «пустых, безыдейных, мертвых» народов. Более того, Устрялов называет иллюзией «мирное сотрудничество» народов в общем деле. Налицо не взаимная гармония существования различных народов, а напротив — зрелище их глубокой несогласованности. Устрялов, как и Данилевский, прямо оправдывает уничтожение наций, мешающих существованию других наций. «Бывают нации, — говорит он, — которые во имя своего идейного или материального самоопределения вполне последовательно требуют уничтожения некоторых других наций... История требует жертв, и, быть может, погибающие народы своею гибелью приносят на алтарь человечества более ценностей, чем им удалось бы принести продолжением своей жизни».
Неясно, какие именно нации Устрялов имеет при этом в виду. Похоже на то, что часть западноевропейских наций он, несомненно, включает в их число, ибо позднее говорит, что «Запад должен переродиться или погибнуть».
Далее Устрялов формулирует некую, казалось бы, тривиальную мысль, которая, однако, оказывается готовой формальной платформой для его последующего приятия большевистской революции. «Жизненные испытания, — говорит он, — не подрывают веры в мировое призвание родины, но изменяют взгляд на формы его конкретного воплощения».
Стало быть, тогда, в Чите, в январе 1920 г., Устрялов должен был решить, является ли большевизм новой формой конкретного воплощения «мирового призвания родины». Окончательное решение помог принять ему его философский метод — гегельянство.
Не будучи обязательно религиозными мистиками, гегельянцы имели широкую возможность восприятия действительности вопреки кажущейся очевидности происходящего. От любого события следовало ожидать его отрицания, чтобы впоследствии ожидать отрицания отрицания. По существу, мы видим ту же схему оправдания действительности, что и в религиозном мистицизме, и это отнюдь не случайно, ибо гегелевская диалектика имеет те же корни, как это прекрасно показано Безансоном, выводящим ее через средневековый немецкий мистицизм от древнего мистицизма.
Гегелевская диалектика с ее интерпретацией развития как борьбы противоположностей является философской рационализацией гностического мистицизма: возрождение через уничтожение, жизнь через смерть, праведность через грех и т.п.
Она предлагает модель мира, в котором некто стремится к одной цели сознательно, но бессознательно в силу диалектических качеств данного объекта (т.н. гетерогонии целей) приходит к прямо противоположному. Стало быть, антинациональное движение большинства оказывается (и при том необходимо) национальным, а национальное движение белых — напротив, антинациональным. Мир чудес гегелевской диалектики не отличается от мира чудес религиозной мистики, но что объясняется мистиками как таинственное и эзотерическое, управляемое за пределами чувственного бытия, гегелевская диалектика объясняет законами, имманентно присущими бытию, причем на самом деле не имеет значения, используется ли диалектический метод материалистами или идеалистами. Это становится могущественным методом примирения с любой действительностью, давая лукавому диалектику (а Устрялов и был таковым) возможность с усмешкой взирать на суетящихся вокруг него врагов (большевиков), которые, сами того не зная, собирают себе на голову горящие уголья, по образному выражению апостола Павла.
Не надо забывать и того, что питающей средой Устрялова как политического мыслителя оказалась партия кадетов, в которой, несмотря на принципиальный либерализм, стали развиваться тенденции, вошедшие в конфликт с принципами формальной демократии. А. Кроль уверяет, что в начале 1918 г. внутри этой партии сформировалось национально-либеральное крыло, к которому он, прежде всего, относит П. Новгородцева. А. Тыркова-Вильямс говорит о существовании еще до революции т. н. черносотенных кадетов (она употребляет этот термин иронически), куда входили, например, Струве и Булгаков. В самом деле — и те и другие составляли национальное крыло партии.
Устрялов мог, например, равняться на приводимые им слова Новгородцева: «Революцию надо преодолеть, взяв у нее достижимые цели и сломив ее утопизм, демагогию, бунтарство и анархию непреклонною силою власти».
Он мог также прислушиваться и к словам Струве, сказанным им в июле 1920 г.: «Если бы я поверил, что большевизм хотя бы самым уродливым образом осуществляет какое-то национальное призвание, как-то подымает и блюдет национальное лицо России, я, вот таков, каков я есть — индивидуалист, человек религиозный и фанатически любящий подлинный исторический образ России Петра Великого и Пушкина, — я бы ни на одну минуту не призывал бы к гражданской войне».
В начале 1921 г. Струве же заявил, что страстно тоскует по прежней мощи России и стал бы поддерживать всякого, кто эту мощь будет восстанавливать. Ему был задан вопрос: «Значит и большевиков?» — на который Струве не ответил. В журнале «Русская мысль», который Струве возобновил в Болгарии, он первым публикует Шульгина, о котором уже говорилось, а также ряд материалов, казалось бы, близких Устрялову. Некто Петроник, сочувственно рассматривая взгляды скифов, говорит, что в них отражается психологическое преодоление большевизма. К. Зайцев задается вопросом: «Не наступит ли день, когда перекликнется наконец русский мужик с европейским пролетариатом, наполняя ужасом буржуазный мир?.. Страшный дух разрушения заключен в недрах русской жизни, но не таится ли в нем великая интуиция грядущего созидающего духа, и не в том ли мессианский удел России, чтобы возвестить миру эту новую жизнь?»
Казалось бы, от слов Новгородцева, Струве, Петроника, Зайцева до признания большевиков — только один шаг, но это глубокое заблуждение. Для этого надо было не шагнуть, а перепрыгнуть огромную пропасть. «Достижимые цели» революции Новгородцева, «национальное призвание» у Струве содержало, хотя и в самом урезанном виде, традиционные ценности. И Струве, и Новгородцев оказались участниками одного и того же сборника «Из глубины», написанного летом 1918 года. Призыв к возвращению к религиозным истокам, к правовому государству настойчиво повторялся всеми его авторами. Признать большевизм, даже прагматически, даже тактически, означало бы для них разорвать с мировоззрением, вынашивавшимся этими людьми всю жизнь, составляющим основу их личности. Быть может, Струве был ближе, чем другие, к Устрялову, но он мужественно отверг его как соблазнителя.
Устрялов же был молод и менее догматичен. В напряженные дни и ночи в Чите, обдумывая свое решение, он окончательно порвал и с идеей правового государства, и с идеей нравственной политики. Оставаясь человеком религиозным, он свел свою религиозную веру до ограниченной сферы личной духовной жизни — в точности так же, как призывал к этому Данилевский, утверждавший, что христианство не может быть распространено на политическую жизнь. Для Устрялова теперь нравственной политикой оказывается реальная политика.
Это, разумеется, не могло не привести к окончательному разрыву с партией кадетов, к которой он, правда, сохранил определенный пиетет на всю жизнь, но без взаимности, ибо кадеты всегда считали Устрялова и его единомышленников опасными еретиками.
Так или иначе, помимо «младокадетской» группы «Накануне», лишь немногие кадеты пошли на признание советской власти. Среди них, однако, надо назвать нескольких первостепенных лидеров партии, как Н. Кутлер, академики В. Вернадский и С. Ольденбург (оба члены ЦК партии кадетов). Сюда надо добавить также и одного из организаторов партии кадетов проф. Н. Гредескула, который, правда, в 1916 г. вышел из партии. Гредескул, оставшись в России, выступил за признание советской власти еще в 1920 г. независимо от Устрялова.
В истории, говорил позже Устрялов, бывают эпохи, когда приходится руководствоваться лишь по звездам, а именно в роковом 1920 г. у него для ориентации оставалось лишь звездное небо. Но это устряловское небо было особым. На нем сияло странное сочетание планет, непохожее на то, что можно было видеть на звездном небе современников. То, что на нем можно было обнаружить славянофилов, Данилевского, Леонтьева, Достоевского, не заключает в себе ничего необычного, хотя надо признать, что такое звездное небо не было столь уж распространенным. Но это были лишь планеты, а единственным светилом был все же Гегель. Лучи этого светила пронизывали всю русскую мысль, волновавшую Устрялова совершенно по-иному. Надо сказать, что планеты были не только русскими. Среди них можно различить также Макиавелли, Вико и, как полагают некоторые, даже Кампанеллу.
Когда Устрялов в критические для него дни напряженно всматривался в свое звездное небо, произошел окончательный синтез его гегельянства со славянофильством, который начался еще до революции. Текущие события предстали как иллюзорное отражение глубинных исторических процессов, недоступных пониманию его современников. В своем поражении Устрялов увидел победу. В большевизме, внешне отрицавшем все национально-русское, он ощутил невиданное торжество русской национальной идеи. Он усиливает внимание к тем русским мыслителям, которых он любил и раньше, но сейчас он перечитывает их новыми глазами. По-новому для него звучат слова Шатова о Боге: «Бог есть синтетическая личность всего народа». И плох тот народ, который не вырабатывает своего сильного исключительного Бога! Все чаще он обращается к Леонтьеву, чтобы позднее с глубоким удовлетворением сказать: «Привольно гуляет по бескрайним русским равнинам доселе дремавший лозунг Леонтьева: «Нужно властвовать беззастенчиво!» Он все больше подчеркивает свое идейное происхождение от славянофилов, но не отождествляя себе с ними полностью и утверждая, что они всегда придерживались теории народного суверенитета. У славянофилов он видит истоки своего пренебрежения правом как абсолютной ценностью и даже распространяет этот взгляд на государство, вернее на форму государственного правления. Он, сам отвергающий самодержавие, настаивает на том, что самодержавие имело и для славянофилов служебный смысл, а не было абсолютной ценностью. Устрялов противопоставляет славянофилов позднейшему национализму, утверждая, что теория официальной народности была чужда славянофильству.
Весь идейный конфликт современной России Устрялов вновь сводит к конфликту неозападников и неославянофилов, причисляя себя, разумеется, к последним. ««Славянофилы» наших дней, — говорит Устрялов, — совсем не пекутся о славянстве, но особенно настаивают на своеобразии исторических путей и национальной миссии России, во многом являющейся наследницей европейского мира...» В русской революции они приветствуют явственный сигнал некоей радикально, принципиально новой эры в истории человечества».
Новое откровение резко усиливает остроту зрения Устрялова, и вот его звездное небо обогащается. Оно сияет все ярче и ярче. Он невооруженным глазом обнаруживает на нем новые планеты и звезды, которые раньше едва замечал, а теперь они вдруг приобретают для него огромное значение. В 1921 г. он перечитывает Герцена, поражаясь, как раньше мог не обращать на него внимания! «Победа демократии и социализма — ведь говорил Герцен! — может быть только при экстерминации существующего мира, с его добром и злом и его цивилизацией».
Человек, которого считали западником, много лет назад утверждал, что великая революция придет из России, а старая Европа, до мозга костей больная мещанством, будет бояться этой революции! Бояться за свой «груз культуры», за развалины памятников, за бездны ценностей, ставших фетишами! Разве это не то, что происходило на глазах? И не прав ли был Устрялов, восклицая, что современная философия скифства содержится в Герцене «как в зерне»? Устрялов даже начинает ощущать скифов родными братьями, своими предшественниками, не замечая того, что его ожидания и ожидания скифов покоятся на различных основаниях. Ведь для него большевизм был пределом левого радикализма, а для скифов большевизм был едва ли не консерватизмом.
Но не только Герцена открыл для себя Устрялов. Он выясняет, что забытый князь В. Одоевский много лет назад прорек: «Запад ожидает еще Петра, который привил бы к нему стихии славянские!» Почему бы не отнести эти слова Одоевского к тому, что делают большевики?
Даже, казалось бы, вовсе инопланетный для Устрялова Маяковский вызывает его восхищение. Он называет его «лучом огненного солнца, предупредившего восход «великолепнейшего века». Основным мотивом Маяковского является мотив религиозный — в том именно, что он противопоставлял небу «великую мощь самодовлеющего человека». По словам Устрялова, Маяковский — «религиозная натура, убившая Бога».
Он усматривает даже параллели Маяковскому в некоторых страницах блаженного Августина! Он называет его творчество «бесконечно подлинным и плодотворным». Душа Маяковского «обезбожена», но до конца религиозна.
Много позднее, после посещения Москвы в 1925 г., ему передается глубокий интерес к Федорову. Его привлекает всякая радикальная эзотерическая мысль, если только ее можно использовать для обоснования нового мировоззрения. Устрялов начинает думать, что русская мысль самодостаточна и что теперь она может оказывать влияние на мир. Но ему не удается осуществить это на практике, в особенности после появления Шпенглера, столь созвучного его собственным мыслям. Как можно было пройти мимо западного мыслителя, который сам проповедовал закат мира западного и восход России? На него оказывает также растущее влияние политическая философия Николо Макиавелли. Устрялов охотно ссылается на его коварные политические советы, очень подходящие антиномическому взгляду на мир.
Конец 1920 — начало 1921 г. — самые интересные для Устрялова в процессе «ориентации по звездам». Это его духовное «грюндерство». Потом он будет жить тем творческим запасом, который накопил в это время. Прежде всего, он пытается найти и находит подходящую модель для происходящего в русской истории. «Иоанн Грозный, Петр... наши дни — тут глубокая, интимная преемственность», — восхищается он. Устрялов возмущен тем, что некоторые враги большевизма сравнивают правление большевиков с аракчеевщиной и бироновщиной, ибо ни Аракчеев, ни Бирон не были революционерами. Большевики же — «железные чудища, с чугунными сердцами, машинными душами, с канатами нервов... Куда же против них дяде Ване или трем сестрам!» Устрялова охватывает чувство эйфории. Теперь в его руках заветный ключ, позволяющий наконец решить, что хорошо и что плохо в нашем мире.
С Россией все ясно, только бы она «была мощна, велика, страшна врагам». «Остальное приложится»! Он смеется над теми, кто полагает, что катастрофа белых — признак грядущего конца мира, ибо «отнюдь еще не исключена возможность того, что нынешний хаос мировой не породит нового расцвета исторического бытия человечества». Но слова «отнюдь не исключена» — это лишь словесная уловка. Какое там не исключена! Уже сейчас в советской власти можно видеть невиданное духовное преображение!
А если новая власть исполнена ненависти и отрицания, то они, эти качества, лишь «своеобразное ручательство жизненности организма».
«На наших глазах, — следуя Блоку, говорит он, — движение чистого материализма, всё пропитанное лозунгами тела, низшей чувственности... диалектически преображается, одухотворяясь вопреки самому себе, переливаясь за грани своего собственного «логического» содержания, обретая мощь в сфере чисто духовных ценностей и тем самым постулируя какой-то новый смысл, освященный погибшими за него жизнями, чудесно зацветая «белым венчиком из роз».
Устрялову приходится не только утверждать новое, он должен также сбросить груз старого — «своего ветхого человека». Он отвергает, например, пессимистическую эсхатологию Соловьева последнего года его жизни, осуждает Мережковского, для которого большевизм — сатанизм и абсолютное зло, в то время как для Устрялова он лишь зло относительное, которое диалектически может стать орудием добра, и «нравственная задача каждого способствовать этому прогрессу».
В КАНОССУ
Обстоятельства сложились так, что Устрялову удалось вызвать к жизни движение, которому суждено было сыграть заметную роль в русской общественной жизни. Неудивительно, что группа «Накануне», а именно Ключников и Потехин, безоговорочно поддержали Устрялова. К ним присоединились и другие деятели, стоявшие правее кадетов в политической жизни дореволюционной России. Среди них оказался известный адвокат и публицист А. Бобрищев-Пушкин, бывший товарищ председателя партии октябристов. Ленин неоднократно полемизировал с Бобрищевым-Пушкиным, известным в качестве журналиста под псевдонимом Громобой. Бобрищев-Пушкин в начале 1918 г. защищал Пуришкевича, а затем некоторое время был у Деникина. К ним неожиданно присоединяется бывший обер-прокурор св. синода в 1909-1911 гг. С. Лукьянов, близкий к Столыпину. До своего обер-прокурорства он был крупным медиком, директором института экспериментальной медицины. Лукьянов был глубоким поклонником Соловьева и издал много относящихся к нему материалов. По-видимому, он был глубоким мистиком, воспринявшим от своего учителя и веру в общественный прогресс, и веру в то, что благодать Божия покоится ныне не на верующих, а на неверующих.
Лукьянов, однако, неохотно писал на религиозные темы, предпочитая оставаться в рамках общественных идей. В феврале 1921 года он прочел в Париже доклад о положительных сдвигах в большевизме. Он предложил провести грань между большевиками и коммунистами. Чистые большевики — это лишь революционные оппортунисты. Их глава — Ленин, а также отчасти Красин. Коммунисты же — это нечто другое. Это фракция партии, одушевленная коммунистическим интернационализмом. Их лидерами Лукьянов считает Троцкого и Зиновьева. Видно, Лукьянов делит большевиков и коммунистов по национальному признаку, надеясь, очевидно, на национальные конфликты в советском руководстве. Он подчеркивает, как положительный сдвиг в большевизме идею единства государства и говорит, что происходит революционная эволюция большевизма.
Эти люди объединяются и формулируют общую программу в сборнике «Смена вех», опубликованном в Праге в начале 1921 г. Помимо упомянутых выше лиц, в сборнике принял также участие молодой физиолог, ученик Павлова С. Чахотин, переживший всех авторов сборника и еще в 1972 г. работавший в Институте биофизики под Москвой. Основным их замыслом было взять на себя продолжение идей сборника «Вехи», изданного в 1909 году под редакцией Струве. Авторы «Смены вех», так же, как и «Вех», выступают против русской интеллигенции, видя в оппозиции ее советской власти продолжение старых ее ошибок, осужденных еще «Вехами». Основной лейтмотив «Смены вех» — это утверждение, что в настоящих условиях советская власть есть единственная национально-русская власть, несмотря на ее видимый интернационализм. Более того, это не просто меньшее зло, но, напротив, в конкретных исторических условиях, только большевики способны восстановить русское национальное государство, русскую государственную мощь. Большевизм — русское национальное явление, говорят сменовеховцы. Русская революция — это народный бунт в стиле Разина и Пугачева. То, что к нему присоединилось много инородцев, никого не должно смущать, ибо они действуют там, лишь увлеченные русской стихией, не играя самостоятельной роли.
Интернационализм большевиков — это лишь камуфляж. Более того, он оказывается очень важным и полезным орудием как для восстановления России как единого государства, так и для его дальнейшего расширения. Сменовеховцы приветствуют военных, примкнувших к большевикам, и даже посвящают свой сборник Брусилову. Скифов они рассматривали своими предшественниками.
Центральное место в сборнике занимает статья Устрялова «Patriotica». Уже одно ее название показывает влияние Струве, озаглавившего свою статью в «Вехах» точно так же и выпустившего в 1911 г. сборник под таким же названием. В этом проявляется стремление Устрялова считать себя наследником лучших традиций русской общественной мысли.
Устрялов указывает на то, что большевистская революция является наследницей «причудливо преломленного и осложненного духа славянофильства».
Даже если среди русских революционеров 90% инородцев, главным образом евреев, «это отнюдь не опровергает чисто русского характера движения», утверждает Устрялов.
Он говорит, что целью современной политики должно быть «мощное государство», ибо только такое государство может «обладать великой культурой». Свержение большевиков было бы гибельным для России. «Большевизм с его интернациональным влиянием и всюду проникающими связями становится ныне прекрасным орудием международной политики России».
Мировой революции никогда не будет, говорит Устрялов. Чтобы спасти Советы, Москва жертвует коммунизмом, комментирует он введение нэпа. Ленин уже больше не смотрит на Россию как на опытное поле. В России идет революционная ликвидация революции.
Апология большевизма содержится в статье Бобрищева-Пушкина. Для него единственная альтернатива большевизму — анархия. Он резко осуждает Кронштадтский мятеж и махновское движение. Бобрищев-Пушкин резко критикует февральскую революцию, выступая критиком парламентаризма вообще. По его словам, эта революция с ее идеологией запоздала на 50 лет. Адвокат Бобрищев-Пушкин утверждает, что народ в принципе отвергает «пышную либеральную идеологию правового государства». Осуждая белый и красный террор, он вместе с тем защищает социальные реформы большевиков. Не ново, пишет Бобрищев-Пушкин, что против сильной власти раздаются обвинения в том, что она держит население в рабстве. «Слаба власть — ее и обвинять ни в чем не стоит. Просто она самоупраздняется, гибнет». Как видно, Бобрищев-Пушкин одобряет власть большевиков с правой точки зрения, но объявляет их знаменосцами будущей жизни. Он понимает большевизм лишь как русское мессианство. Россию, ставшую во главе того лагеря, которому суждена победа, ненавидят, ибо он — будущее, а официальная Европа — прошлое. И с востока вновь сияет свет. Русский народ «в рабском виде» (слова Тютчева!), в муках, неисчислимых страданиях несет своим измученным братьям всемирные идеалы».
В конечном счете, говорит Бобрищев-Пушкин, «для защитников русской государственности, для патриотов вопрос весь в том, чем явилась для России советская власть: цементом, склеивающим ее, заполняющим ее трещины или разъедающей ее кислотой?» Для Бобрищева-Пушкина ответ ясен — это только цемент.
Ключников обосновывает идею «мистики» государства в понятиях уже известного нам мистицизма. Не случайно, что Ключников особо выделяет Блока. Он полностью отказывается от традиционного мистицизма в его православной форме. Для него ошибкой является даже призыв «Вех» к религиозности.
Ключников воспринимает большевизм как трагедию, которая будет изжита русским народом органически. Он даже критикует Пуришкевича за то, что тот в 1918 году готов был сражаться против немцев под большевистскими знаменами. Но теперь только углубление революции поможет преодолеть России ее кризис. Ключников использует неожиданный аргумент. Или все русские — преступники и ответственны за то, что сейчас происходит, или же, поскольку они не могут быть преступниками, в России совершается великое дело, и нужно его укреплять еще более.
Конечной целью он все же видит подлинный русский либерализм, который заменит большевистскую власть.
Лукьянов исключил прежнее противопоставление Троцкого и Ленина, как и вообще намеки на возможность национального конфликта внутри большевистского правительства. Русская революция — традиционный русский радикализм, который лишь возглавлен большевиками. Она представляет историческую параллель со Смутным временем. Изменение ориентации большевиков после НЭПа объясняется изменением их социальной базы. Русские рабочие и крестьяне на опыте убедились в экономической необходимости единства России, «не только нашли экономическую базу для расширенного до общерусских пределов патриотизма в отстаивании прежде всего своих революционных завоеваний», но и прониклись национальным сознанием «высокого русского подвига, несущего, хотелось бы верить, освобождение угнетенным всего мира». Потехин, продолжая идею о том, что интернационализм — «сильное орудие в достижении национальных целей России», усматривает в нем также и отражение «вселенскости русской культуры». Он указывает на Блока, который смог гениально увидеть невидимого Христа под знаменем революции.
Только в Октябре, утверждает Потехин, народ впервые сознательно выполнил свою волю. Он осуждает как «твердобуквенный» коммунизм, так и «теоретический парламентаризм». «Советизм, — говорит Потехин,— это новая форма русского народовластия». Большевики для него антинациональная власть, но «народная национальная толща незаметно перерабатывает и интернациональную власть». Советской власти суждено провести «революционно-национальные задачи России».