Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Психология убийцы. Откровения тюремного психиатра - Теодор Далримпл на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– И как эти дружки, один или больше, будут обращаться с вашими детьми?

Он тут же смекнул, что я имею в виду. Как ни странно, он даже не рассердился.

– Поэтому я не думаю, чтобы вам надо было нападать на какого-нибудь нонса за то, что он насилует детишек. Сами вы не издевались над своими детьми, но вы довели до максимума вероятность того, что над ними будут издеваться.

Он ушел из моего кабинета в более спокойном настроении, чем когда входил, и я потом ни разу не слышал, чтобы он напал на кого-нибудь из других заключенных. Та стремительность, с которой он понял суть дела, позволила мне в очередной раз предположить, что умственные способности заключенных зачастую гораздо лучше, чем обычно принято считать. И они совершают преступления не потому, что (как Лютер на заседании рейхстага в Вормсе) «на том стоят и не могут иначе»[22].

Заключенным, «находившимся под Правилом», предоставлялось специальное крыло. Средний возраст узников там был гораздо выше, чем в «обычной зоне». Там нередко можно было встретить какого-нибудь старика, ковыляющего с палочкой (независимо от того, действительно ли она ему нужна). Вероятно, эти узники хотели создать впечатление собственной уязвимости, чтобы получить максимально возможную защиту (тогда как во всех прочих местах тюрьмы арестанты вечно хотели казаться неуязвимыми). Ведь только ужасный трус накинется на старика, который не может передвигаться без палки, верно?

Некоторые заявляли о своей невиновности и утверждали, что стали жертвой заговора. Часто случалось, что обвинения против них (уже через много лет после их преступления – быть может, мнимого) выдвигала целая группа лиц (обвинителей), которые рассчитывали получить компенсацию, даже если обвинения будут не доказаны, а просто встретят доверие общества (средства на такие выплаты, конечно, в основном извлекаются из кармана налогоплательщиков).

Само сходство между историями обвинителей часто считалось своего рода подтверждением справедливости обвинения, но мне иногда казалось, что думать таким образом – это (в некоторой степени) как покупать несколько экземпляров одного и того же номера газеты в попытке убедиться, правду ли там пишут. В то же время те или иные ужасные издевательства все равно продолжались без особых помех – и, вероятно, в истории человечества так было всегда. Мне было жаль бедных присяжных, вынужденных принимать решения по таким делам. Если обвинение справедливо, но обвинителю не верят, это вдвое усугубляет вред, нанесенный преступлением; но когда невиновного осуждают и затем с ним до конца жизни обращаются как с виновным, это тоже чудовищно.

Время от времени я встречал узников, осужденных за то, что в Америке с похвальной экономией слов называют statutory rape (изнасилование, определяемое по статутному праву): за половую связь с несовершеннолетним лицом, не достигшим официального «возраста согласия».

Все их рассказы походили друг на друга (что, конечно, еще не делает их правдивыми). Эти люди никогда не отрицали, что формально виновны, но девушки всегда были «зрелыми для своего возраста» и завлекали мужчин, не сообщив им о своем возрасте; при половых сношениях не принято требовать свидетельство о рождении. Связь вполне счастливо продолжалась некоторое время, но потом кончалась (что неизбежно). Лишь тогда либо девушка доносила на мужчину, либо, если ее родители уже знали, что происходит (как часто бывало), они подавали жалобу на него. По сути, его в итоге признавали виновным не за то, что у него был секс с этой девушкой, а за то, что он перестал заниматься с ней сексом.

Когда такие мужчины заявляли, что родители девушки и без того знали о происходящем, другие заключенные считали их столь же виновными, как если бы родители ничего не знали, поэтому эти мужчины считали свое наказание несправедливым.

Что можно сказать в защиту таких людей? Безусловно, дети (особенно девочки) в наши дни достигают физической зрелости намного раньше, чем когда-то. Как утверждают некоторые специалисты, на протяжении последних трех десятков лет средний возраст менархе[23] каждое десятилетие понижается на год, а средний рост девочек каждое десятилетие увеличивается на дюйм. Некоторые журнальные статьи, ориентированные на двенадцатилетних девочек, в основном рассказывают о том, как сделать себя сексуально привлекательной. Верно и то, что многие британские девочки воспринимают окончание каждого школьного дня так, словно их заветная мечта – как можно скорее освоить профессию проститутки.

Мне довелось беседовать с некоторыми родителями, которых можно считать соучастниками незаконных половых сношений их ребенка с мужчиной постарше. Объясняя, почему они не положили этому конец, они неизменно прибегали к схожим доводам. Первым делом они заявляли, что «не могли их остановить». Это довольно убедительный аргумент, хоть он и не объясняет, почему они не разоблачили мужчину как правонарушителя.

Помню одного пациента, который попытался покончить с собой с помощью передозировки, потому что ему угрожали тюрьмой, если он не заставит свою пятнадцатилетнюю дочь прекратить прогуливать школу. Но что, спрашивал он, ему было с ней делать? Силой доставлять ее к входу в здание школы и потом стоять там на страже, чтобы она не сбежала? Если бы он хоть пальцем к ней притронулся, она могла бы обвинить его в нападении; а я встречал немало подростков, отлично осознающих этот законодательный запрет на применение силы и использующих его для того, чтобы бросать вызов родителям. Можно было бы сказать – он сам виноват, что дочь его в грош не ставит. Заявить, что она такая, какой ее сделали он и ее мать. Это верно во многих случаях подросткового сопротивления такого рода, но все же не во всех. Бывает, что непослушные, «трудные» дети уже рождаются такими. Существуют дети, которые будут непокорными, даже если родители старательно соблюдают все советы доктора Бенджамина Спока или кого-то еще, кто является современным эквивалентом этой ныне забытой фигуры. У меня сложилось впечатление, что страдания этого отца вызваны не только возможностью тюремного заключения (полагаю, весьма отдаленной, ибо я никогда не видел, чтобы человека посадили за такое правонарушение), но и просто досадой и раздражением, причиной которых стала его капризная, непослушная дочь. Он принадлежал к «белому рабочему классу», а значит, власти могли преследовать его без лишних опасений. Я видел много девочек-мусульманок, которым отцы не разрешали посещать школу (вопреки британскому законодательству), но я ни разу не слышал, чтобы власти вмешивались – несмотря на страстное желание этих девочек учиться в школе.

Еще один аргумент, который был в ходу среди родителей, потворствовавших незаконным половым сношениям своих дочерей с мужчинами более старшего возраста: мол, официальный возраст согласия (шестнадцать лет) – сущая нелепость. При этом они не заявляли, что, поскольку дети в наши дни созревают гораздо раньше, возраст согласия надо бы понизить – скажем, до четырнадцати лет. Они не требовали и того, чтобы Британия переняла разумный итальянский закон, снижающий возраст согласия, но лишь для подростков, которые согласны иметь половые сношения между собой. Вместо этого такие родители неосознанно выступали за полную отмену официального возраста согласия, поскольку, по их словам, абсурдно предполагать, что в день своего шестнадцатилетия девушка уже достаточно зрелая, чтобы согласиться на половое сношение, а вот днем раньше – нет. Разумеется, такое рассуждение можно применить к любому возрасту согласия, потому что такая зрелость никогда не наступает в одночасье.

Именно тогда мне пришло в голову, что в нашем обществе люди все чаще отказываются признавать произвольно проведенные границы (или во всяком случае те границы, которые неизбежно являются в некоторой степени произвольными), если те нельзя с помощью неких силлогизмов вывести из каких-то бесспорных основополагающих принципов («правильный» возраст согласия совершенно невозможно вывести из таких принципов – и никогда не будет возможно). Для них приемлемы лишь те ограничения, которые они устанавливают для себя сами (если они вообще что-то такое для себя устанавливают). Они считают себя арбитрами во всем. Вряд ли индивидуализм способен развиться сильнее.

Как ни странно, этот идейный (а часто и практический) либерализм идет рука об руку со склонностью к злобным нападкам на окружающих, которая часто выражается в насилии, – как она проявляется в тюрьме (или, вернее, проявлялась бы, если бы тюремные служащие не поддерживали порядок).

Трудно удержаться от вывода о том, что в Британии истерический страх перед педофилией – искаженное выражение вины за то, что для воспитания детей во многих британских семьях характерно сочетание пренебрежения, потакания и насилия. Социологические исследования (из тех, которым я обычно не очень-то доверяю) постоянно показывают, что в Европе – наименее счастливые и наиболее терзающиеся тревогой дети. Полагаю, нетрудно увидеть, почему это, видимо, так и есть.

Говорили ли правду мужчины, которых обвинили в «статутном изнасиловании» (кого-то и признали виновным), – а если да, то важно ли это вообще? Ведь даже мужчины, растлевавшие девочек всего шести-семи лет, заявляли, что те сами их завлекли, как если бы эти дети были взрослыми, а эти взрослые – детьми.

Впрочем, не все заключенные, «находившиеся под Правилом», совершили какое-то преступление на сексуальной почве. Некоторые просто искали защиты от других узников (которые им угрожали), или же были доносчиками (либо их подозревали в этом), или ранее были полицейскими либо тюремными служащими.

Они не нападали на нонсов, так что в этом крыле царил мир. Сочетание враждебности и презрения со стороны других заключенных служило для них своего рода социальным цементом – в полном соответствии с предсказаниями Дюркгейма, классика французской социологии. Они постоянно ощущали, что находятся в осаде, и знали, что если их лишат защиты, то на них тут же нападут, а возможно, даже убьют.

Поэтому «крыло защиты» (как его называли) было самым тихим, самым спокойным и в каком-то смысле самым цивилизованным крылом в нашей тюрьме. Тут не было никаких криков, никакого сознательного наслаждения шумом, поэтому ходить по этому крылу было сравнительно приятно. Тут никогда не случалось драк, и заключенные неизменно держались вежливо, даже льстиво. Отчасти это объяснялось тем, что они совершили преступления (если брать в среднем) в более почтенном возрасте, чем другие сидельцы; что эти люди принадлежали к несколько более высокому социальному классу; но главной причиной являлась та «подпочва страха», на которой зиждилась их тюремная жизнь. Этот страх никогда не покидал их.

Впрочем, он и не предохранял их от рецидива.

Но тут имеет смысл вспомнить одну примечательную историю. У нас сидел человек, совершивший преступление на сексуальной почве, к которому другие арестанты относились чрезвычайно доброжелательно. Это было маленькое, тщедушное создание с очень своеобразной внешностью и с таким низким уровнем интеллекта, что оно едва могло говорить. Вероятно, сексуально мотивированное нападение на женщину заключалось в том, что этот человек попытался ее пощупать.

Всем, кто с ним встречался, сразу же становилось очевидно, что он совершенно не понимал, за что его посадили, и не обладал какими-либо способностями, которые позволили бы ему адаптироваться к этой незнакомой и пугающей среде. Он не знал и не мог узнать, где он оказался и почему. Его тут же перевели в больничное крыло, где постоянно раздавались его отчаянные завывания (они до сих пор иногда словно бы звучат у меня в ушах). То, что его направили именно к нам, было достойно жалости и возмущения, но никакое другое учреждение не выразило готовности или желания принять его. А тюремной администрации закон предписывал брать всех, кого в эту тюрьму направят.

Другие обитатели больничного крыла реагировали на этого человечка не так, как они реагировали бы на обыкновенного нонса. Если бы одного из таких нонсов поместили в больничное крыло, его пришлось бы постоянно держать под особой защитой, ведь одна из фундаментальных потребностей человека – наличие рядом кого-то такого, на кого можно глядеть свысока.

Но тут они сразу же поняли, что его случай – особенный. Они нежно заботились о нем (иначе не скажешь). Благодаря их попечению он постепенно перестал выть и сделался почти счастлив. Возможно, еще интереснее то, что и узники, которые о нем заботились, тоже стали счастливее. Они нашли для себя цель в жизни (конечно, временную, иначе не могло быть в таких обстоятельствах) и сознавали, что творят добро: несомненно, для некоторых из них это было новое, незнакомое доселе чувство.

Примерно через две недели для этого молодого человека подыскали более подходящее пристанище, но там наверняка не могли заботиться о нем лучше, чем заботились эти узники. Им грустно было расставаться с ним: он ненадолго позволил заключенным проявить нормальную человеческую доброту без того, чтобы ее приняли за какой-то признак слабости (а значит, возможности поэксплуатировать того, кто эту доброту проявляет). Независимо от состояния своих чувств заключенный должен всегда демонстрировать своим собратьям «твердый панцирь», если он не хочет, чтобы из него сделали жертву. Но такая демонстрация (часто столь же необходимая в социальной среде, откуда узники пришли в тюрьму) требовала от них известного напряжения – если не считать по-настоящему жестокосердных арестантов да заключенных-психопатов (те и другие все-таки составляли меньшинство). Этот молодой человек, о котором надо было заботиться, принес в их жизнь своеобразное облегчение.

Меня не столько поражало, сколько печалило вот что: из какого же совершенно лишенного любви мира происходили многие заключенные – из мира, где все отношения между людьми сводятся к борьбе за власть, контроль, доминирование, какие-то преимущества. Они пришли из мира, где не было совсем никакой savoir vivre[24]: им были известны (и имели для них значение) лишь самые грубые аппетиты и удовлетворение самых примитивных потребностей.

В каком-то смысле было даже удивительно, что заключенные не были еще хуже, чем они были. Оптимист (я не отношусь к их числу) мог бы счесть это доказательством того, что человек в основе своей не является дурным, что его делает таким общество. Да, их детство часто было наполнено сознательной жестокостью (и глупостью), превосходящей всякое понимание. И эта жестокость часто приносила удовольствие тому, кто ее совершал.

Как-то раз один арестант, которого несколько раз сажали за кражу со взломом, явился ко мне и спросил: может быть, то, что он постоянно прибегает к таким деяниям, как-то связано с его детством?

– Абсолютно никак не связано, – отрезал я. Вообще я никогда не поощрял заключенных в их стремлении приписывать свои преступные действия непосредственно своему детству, как если бы один бильярдный шар (их детство) толкал другой шар (их самих).

Мой ответ явно сбил его с толку.

– Почему ж я тогда это делаю? – спросил он.

– Потому что вы ленивы и глупы – и хотите даром заполучить вещи, которые не желаете заработать.

Можно было бы ожидать, что он рассердится. Вовсе нет: он рассмеялся. Думаю, мои демонстративно прямые ответы стали для него почти облегчением, как если бы ему больше не нужно было играть назначенную роль. Не так-то легко никогда не выходить из роли – по крайней мере пока она не станет второй натурой и вы больше не будете воспринимать ее как роль.

Когда стало понятно, что ему не надо вести передо мной актерскую игру, оказалось, что с ним вполне можно откровенно поговорить о его детстве: хоть оно и не заставило его вламываться в чужие дома и утаскивать оттуда ценные вещи (подобно тому, как низкая температура заставляет воду замерзнуть), оно его по-настоящему расстраивало уже во взрослые годы.

Конечно, следовало с осторожностью выбирать тех, с кем можно общаться подобным образом – «без дураков». Некоторые узники оказывались столь хорошо защищенными от натиска истины (как выражаются психотерапевты), что они бы взорвались, если бы с ними заговорили таким манером. Требовалось особое искусство, чтобы распознать их заранее.

Еще один взломщик пришел ко мне вскоре после того, как его приговорили к очередной отсидке. Он всячески изображал гнев.

– Мне от тюрьмы никакого проку, – заявил он. – Тюрьма мне без надобности. Мне другое нужно, а никакая не тюрьма.

– Что же вам нужно? – спросил я.

– Помощь мне нужна, вот чего, – ответил он.

– Помощь в чем?

– Чтоб мне помогли больше не красть.

– Не уверен, что такая помощь бывает, – заметил я.

– Мне от тюрьмы никакого проку, – снова объявил он.

– А вот мне есть от нее прок, – сообщил я.

– Это в каком таком смысле? – спросил он с озадаченным видом.

– Видите ли, как домовладелец я знаю: пока вы за решеткой, в мой дом вы не залезете.

Он расхохотался, и его гнев (или мнимый гнев) как рукой сняло.

На самом деле мой ответ (что его заключение мне на пользу) можно было бы интерпретировать и по-другому.

Хотя на этом месте я получал не так уж много (по сравнению с тем, сколько я мог бы получать где-то еще: в итоге я выслужил пенсию вдвое меньше, чем мог бы, мне все-таки платили. И мой подопечный вряд ли забрался бы именно в мой дом, окажись он на свободе: типичный взломщик залезает в дома, которые находятся очень близко от его собственного и которые очень на него похожи. Часто (я бы даже сказал – почти всегда) забывают: если большинство преступников бедны, то подавляющее большинство их жертв тоже бедны. А поскольку класс жертв (если пользоваться биологической аналогией) куда многочисленнее, чем класс преступников (каждый преступник совершает много правонарушений в год – если брать в среднем), снисходительность к преступникам не равнозначна мягкости по отношению к беднякам.

В тюрьме мне доводилось не раз видеть «этичных» взломщиков – или тех, кто себя таковым считал. Первый такой взломщик, встреченный мной в стенах тюрьмы, объявил, что залезает только в дома богачей и забирает лишь всякий антиквариат.

– Они могут себе это позволить, – уверял он. – Это все застраховано. Они могут это заменить.

– Но, может быть, они привязались к тем вещам, которые у них есть, – заметил я. – Бывают фамильные ценности, которые вызывают сентиментальные чувства.

О страданиях, вызванных нарушением неприкосновенности жилища, я говорить не стал. Но «этичный» взломщик ни в какую не желал со мной соглашаться. Он упорно считал: если у вас достаточно денег, чтобы заменить утраченную вещь, значит, вы не можете по ней особенно тосковать.

Я обнаружил, что он сам с годами стал любить и ценить антиквариат. В ходе «работы» его вкус постепенно совершенствовался – вероятно, как у всякого торговца антиквариатом. Свою квартиру он обставил особенно приглянувшимися ему «приобретениями», так что она обрела вид не совсем обычный для того района, где он жил.

– Рискну предположить, что ваша подружка все это продаст, пока вы здесь сидите, – заметил я. Он нахмурился; было видно, что «этичный» взломщик взбешен.

– Пусть только попробует, – процедил он.

– А что такого? – спросил я. – Вы же их можете заменить другими.

– Я ей, суке, все ноги переломаю!

Еще один «этичный» взломщик поведал мне, что никогда не станет воровать у пожилой дамы или у ребенка. Если он знал, что кто-то из жильцов дома принадлежит к этим категориям, он никогда туда не залезал. Разумеется, это требовало от него предварительной разведки и планирования, а ведь большинство краж со взломом совершаются просто при удобном случае. Открытое окошко притягивает взломщика, как магнит притягивает железные опилки. Если мой подопечный случайно допускал ошибку, то есть в доме, куда он забирался, все-таки обнаруживались старушка или дитя, он тут же ретировался, ничего с собой не прихватив: прямо-таки рыцарская любезность взломщика-профессионала.

Конечно же, не все мои знакомые взломщики оказывались рыцарями, вовсе нет. Один (прежде я принимал его в своей клинике, находящейся в больнице по соседству) с ранних лет пристрастился к нюханию клея. Правда, будучи «не под клеем», он был человеком довольно приятным, хотя все равно так и норовил стянуть все, что плохо лежит. Однажды он стащил с моего стола диктофон, и я вызвал больничную охрану (я еще помню те времена, когда нельзя было и представить, чтобы больница нуждалась в отделе безопасности или чем-то таком), а охрана, в свою очередь, вызвала полицию.

Через несколько дней я получил по почте стандартное письмо с вопросом, не желаю ли я воспользоваться «мерами по поддержке жертв», словно я был настолько психологически хрупок, что утрата диктофона вследствие кражи совершенно вывела меня из равновесия. В ответном письме я поблагодарил полицию за проявленную заботу, но отметил, что я не был так уж глубоко привязан к данному устройству (которое к тому же принадлежало больнице, а не мне).

Кроме того, я не ожидал, что полиция станет предпринимать какие-то титанические усилия по поиску вора: мне лишь хотелось, чтобы она зафиксировала это преступление и ее статистика в результате чуть точнее отражала реальность. В конце концов, на манипулирование статистикой преступности уходит масса умственных сил, и обычно эти показатели стараются занизить. Но вот ведь неожиданность: как выяснилось, в данном случае полиции стоило бы предпринять подобные титанические усилия.

Через несколько недель вор вернулся в больницу «под клеем». Требуя выписать ему лекарство, он стал угрожать одному почтенному эскулапу и на некоторое время прижал его к стене в коридоре, после чего убежал. Два дня спустя, снова находясь под воздействием клея, он вломился в дом к очень старому человеку и жестоко избил его, в результате чего тот умер.

На другой день я увидел виновника в тюрьме. Он не слишком раскаивался в содеянном. Его больше волновало прибытие его «ящичка» (каждую неделю заключенным разрешено выбирать кое-какие мелкие радости из ограниченного набора; они оплачивают это из отпускаемых им средств) и его «пакета курильщика» – запаса табачных изделий, который выдают каждому по прибытии в тюрьму, исходя из почти совершенно справедливого предположения, что все преступники курят. Серьезность собственного преступления занимала его мало.

Можно сказать (и это будет, опять же, почти совершенно верно), что выделение табака заключенным считалось реализацией одного из прав человека: никто и не думал запрещать его ради их же собственного блага. У сидельцев послабее часто отнимали их табачный рацион, а тюремных служащих приходилось просить (обращаясь к ним «начальник» или «шеф») одарить огоньком. Это предоставляло тем сотрудникам тюрьмы, кто обладал большей склонностью к садизму, легкий способ приводить заключенных в состояние досады и раздражения, сообщая им, что огонек им дадут «в положенное время», и заставляя дожидаться его, хотя ничто не мешало тюремному служащему тут же дать заключенному прикурить.

Когда человек заперт в темнице, он либо думает о смысле жизни, либо (так бывает чаще) перебирает свои мелкие досады и варится в соку обиды, преувеличивая мелкие чужие прегрешения (допущенные по отношению к нему) и делая из них оправдания для своих будущих дурных поступков. Я нередко видел, как узников заставляют ждать без всякой видимой причины – кроме желания позлить их.

А гордый человек,Минутной куцей властью облеченный…[25]

Больше не находясь под действием клея, этот тип, накануне исколотивший старика до смерти, теперь волновался из-за того, что ему не доставили положенную порцию табака. Он переживал это как несправедливость и ущемление его прав.

В течение некоторого времени насилие в больнице, соседствующей с тюрьмой, стало настолько серьезным, что тюремный полицейский участок придал ряд своих сотрудников в помощь больничному отделу безопасности. Но это лишь усугубило положение, так как лежавшие в больнице осужденные правонарушители совершенно не боялись парней (и девушек) в голубой полицейской форме. Полицейские решительно отказывались предпринимать какие-либо действия даже против тех, кто (как они лично наблюдали) ведет себя агрессивно или совершает насилие. Они словно бы следовали негласному распоряжению держать статистику правонарушений на низком уровне, как будто их главная обязанность – предотвращать рост этих показателей, а не самого уровня преступности. Сэр Роберт Пиль перевернулся бы в гробу[26].

Последней каплей для меня стал случай, когда медсестра, работавшая в отделении травматологии, рассказала мне, что ее ударил по лицу пациент – прямо на глазах у дежурного полицейского, который ничего в связи с этим не предпринял (лишь помешал больному повторить это действие). Он не арестовал ударившего и уж тем более не выдвинул против него обвинения.

Я направил письмо главному констеблю города[27], жалуясь на инертность его подчиненных и описывая случай с этой медсестрой.

В ответном послании он заверил меня в том, что его сотрудники имеют строжайшие инструкции арестовывать каждого больничного правонарушителя, совершающего насильственные действия, и предъявлять ему обвинение. По сути, он как бы утверждал, что случившееся не могло случиться. Получалось, что медсестра, видимо, лжет или страдает каким-то психозом.

Я не считал слова медсестры ложью, но, конечно же, не мог выступить в суде и заявить, что я точно знаю, что она рассказала мне правду. Обычный гражданин мало что способен сделать в борьбе с административными препонами, если только он не станет воинствующим активистом, ведущим агитационные кампании.

Тем не менее мое письмо главному констеблю принесло некоторые плоды, хотя, опять-таки, я не могу поручиться за то, что здесь имелась причинно-следственная связь. Примерно через три месяца по всей больнице стали появляться полицейские плакаты, информировавшие общественность о том, что если кто-нибудь нападет на сотрудника больницы на ее территории, то будет арестован и обвинен. Я счел это признаком того, что моя тогдашняя жалоба была оправданна. Но можно было (на основании вышеизложенных фактов) сделать и еще один вывод: главный констебль – беззастенчивый лжец; скорее политик, чем полицейский. Он явно больше стремился угождать начальству, чем охранять покой общества; увы, в наши дни эта черта присуща практически всем главным констеблям, для которых предотвращение критики важнее, чем предотвращение преступлений.

Возможно, эти полицейские плакаты были лучше, чем ничего, но их нельзя было назвать приемлемыми; однако они многое говорили о нашей нынешней правоохранительной системе. В них выражалась идея о том, что реакция на преступное нападение зависит от того, кто напал и на кого, а также от того, где произошло нападение. Выходило, что больничный персонал снова становится «законной добычей» преступников, едва ступив за территорию больницы.

Несомненно, создатель плаката на самом деле не имел это в виду (и отношение полиции к жертвам, конечно, далеко не всегда было буквально таким). Но ясно, что решимость полиции предотвращать и подавлять преступность и преследовать преступников отнюдь не была абсолютной.

Я впервые осознал это (вернувшись на родину после многих лет пребывания за границей), когда стал заниматься пациенткой, которая стала жертвой преступления, казавшегося мне – и ей – весьма серьезным. К тому времени я частенько оказывался в деликатном положении: по утрам, в больнице, мне приходилось беседовать с жертвами преступлений (поскольку многие мои пациенты относились именно к этой категории), а днем в тюрьме по соседству я беседовал с виновниками преступлений. Мне приходилось сдерживать свою естественную предвзятость, настраивавшую меня против этих преступников: я должен был стараться видеть в каждом из них личность, а не просто представителя презренного или презираемого класса.

Моей пациентке было за пятьдесят; она работала в магазинчике в одном из унылых кварталов (состоящих из бетонных многоквартирных башен), где обитает рабочий класс. Пространство между башнями продувается ветрами, словно аэродинамическая труба, а трава утыкана столбиками с табличками, предупреждающими, что детям запрещено играть на ней (особенно порицаются игры с мячом), ибо газон – удобство, которым должны наслаждаться все. В числе удобств, которым должны наслаждаться все, входили подземные переходы и пешеходные туннели под автострадами: этими удобствами наслаждались главным образом грабители и наркоторговцы. Так называемый культурно-спортивный центр являл собой бетонный короб (с подземным бункером), которому архитектор, неохотно решив сделать уступку эстетике, придал совершенно отвратительную форму.

Со временем я хорошо узнал эти башни – с их ледяными вестибюлями, с их окнами, забранными сеткой, с их лифтами, выстланными алюминием и пропахшими мочой, с их лестничными пролетами, которые усеяны использованными иглами и шприцами. Мне случалось посещать здесь пациентов, страдающих психозом и использовавших собственную мебель в качестве топлива, ибо им отключили электричество за неуплату; от музыки их соседей-растафари днем и ночью содрогалось все здание. (Мне довелось встретить двух арестантов, которым предъявили обвинение в покушении на убийство, потому что убийство казалось единственным способом найти управу на тех, кто включает эту громкую и навязчивую музыку, после того как вежливые просьбы в адрес соседей и апелляции к жилищному управлению не произвели совершенно никакого действия: власти попросту трусили.) Я знал жильцов, жаловавшихся на то, что их стены атакует черная плесень (в объемах, характерных скорее для научной фантастики), и получавших в ответ полное отрицание этого факта со стороны жилищного управления, пока я не написал письмо директору жилищного департамента города (похоже, департаментские чиновники более низкого ранга вообще не утруждали себя решением чьих-либо проблем). Я знал старушек, боявшихся выйти из дома, который постоянно был фактически осажден грабителями. Я знал чудаков, которые вообще не покидали свою квартиру на одном из верхних этажей и лишь иногда, как альпинисты, спускались по веревке вдоль стены здания. Я знал ревнивцев, которые волокли своих любовниц (якобы изменивших им) за волосы через всю комнату, так что нижние жильцы слышали ужасный шум. Я знал шизофреников, по ночам придвигавших мебель к двери, чтобы в квартиру не вторглись захватчики, и сооружавших причудливые устройства, чтобы отклонять лучи, которые направляли на них соседи. Это было словно бы место действия некоего современного «Сатирикона».

В магазин, где работала моя пациентка, перестали пускать детей из местной средней школы, потому что они воровали очень много товаров. С согласия директора школы этот магазин был объявлен запретной зоной для ее учеников (или, как сегодня принято выражаться в официальной среде, «учащихся»). Но однажды туда вошли три четырнадцатилетних мальчика, которые уже, впрочем, достигли габаритов взрослых мужчин лет тридцати.

– Сами знаете: вам сюда нельзя, – заявила им моя пациентка.

Но они отнеслись к ее словам не как к запрету, которого надо послушаться, а как к вызову. Один перепрыгнул через прилавок и принялся душить женщину, а двое других стали с хохотом набивать карманы. Моей пациентке показалось, что она вот-вот умрет, но парень разжал руки прежде, чем она потеряла сознание. Потом подростки убежали, и женщина вызвала полицию.

Полицейским удалось поймать мальчиков (что вообще-то довольно необычно). Они вынесли этим подросткам официальное предупреждение. Это-то и расстроило мою пациентку. Ей представлялось, что в тот момент ее жизнь подвергалась опасности (судя по ее описанию, так оно и было, поскольку душители часто заходят дальше, чем намеревались), но это весьма незначительное наказание, не дотягивавшее даже до уровня шлепка, заставило ее осознать, как мало государство печется о ее безопасности и даже о том, чтобы она не лишилась жизни. Получалось, что в глазах государства она – ничто. Хуже того, позже она встретила этих подростков на улице, и они стали открыто смеяться над ней, поскольку думали, что одержали над ней какую-то победу. Впоследствии она так и не вернулась на работу.

Я с уважением относился к полицейским – как к отдельным личностям. Большинство из них хотели как можно лучше выполнять свою работу, и большинство без лишних колебаний рискнули бы своей жизнью, чтобы спасти какого-либо члена общества, – конечно, если им это позволяет установленная процедура. Но полиция как организация (если не считать таких вопросов, как профилактика терроризма) находилась у нас в весьма плачевном состоянии. Главными констеблями выбирали тех, кто говорит гладко, а не тех, кто говорит искренне и прямо. Их работа во многом состояла в том, чтобы воздвигать всевозможные препятствия на пути у своих подчиненных. Но при этом они лишь выполняли приказы собственного руководства.

Однажды меня вызвали в один из ближайших участков, чтобы я осмотрел арестованного, который проявлял все признаки безумия. Я припарковался на улице прямо возле участка (откуда было отлично видно мою машину). Пока я осматривал этого человека в одной из камер, кто-то украл приемник из моей машины (разбив стекло): в то время это было еще легко сделать.

Обнаружив кражу, я вернулся в участок, чтобы заявить о ней. До сих пор помню, что мне сказал дежурный сержант:

– Да это наверняка Смиты из дома двадцать два. Они вечно залезают в наши машины.

После некоторого молчания (мне требовалось как-то оправиться от его слов) я осведомился:

– Почему же вы ничего с этим не сделаете? Вы же все-таки полиция.

Сержант только пожал плечами. Что тут сказать? Вот такая тогда была жизнь.

В другой раз, посетив тот же участок, я воочию увидел, что некоторые полицейские гораздо меньше заботятся об общественной безопасности, чем о достижении целей, поставленных начальством. Меня вызвали для того, чтобы я осмотрел содержащегося в камере человека, который подошел на автобусной остановке к женщине, дожидавшейся транспорта, и попытался отсечь ей голову топориком для разделки мяса. Она никогда его прежде не видела, и он ее – тоже; однако, атакуя несчастную, он воскликнул: «Мария, королева шотландская, была невиновна, так что тебе тоже надо умереть».

Логика этого рассуждения казалась не очень-то понятной. К счастью, одежда женщины смягчила удар и тем самым предотвратила травмы, но все равно трудно представить себе более ужасающее переживание. Мир навсегда перестал казаться жертве безопасным: всякий прохожий мог иметь при себе смертельное оружие и без всяких причин наброситься на нее.

Я обследовал этого человека в камере полицейского участка. Он явно был сумасшедшим. Похоже, он обитал в собственном мирке, имевшем мало общего с обычным миром. Невозможно было следовать за его рассуждениями. Мысли его не были связаны друг с другом, и, как бы вы ни копались, вам так и не удавалось получить последовательное объяснение его поступка. Казалось, у него имеется свой личный язык (хотя тот же Витгенштейн и отрицал саму возможность существования такого языка).

Когда я сообщил сержанту, отвечавшему за содержание арестованных под стражей, что этот человек – сумасшедший, мое сообщение, похоже, не стало новостью для полицейского. Я добавил: на мой взгляд, ему следовало бы обвинить арестованного в покушении на убийство. В конце концов, тот ясно выразил свое намерение убить. Конечно же, я не думал, будто он может (или должен) быть признан виновным в таком преступлении (если только его помешательство не стало результатом невольной наркотической интоксикации; это могла бы установить дальнейшая проверка – тесты, обследования и т. п.). Однако надлежало должным образом официально зафиксировать его весьма опасное деяние и затем провести судебный процесс, результатом которого стало бы помещение его в больницу при условии строгого надзора. Это не только защитило бы общество, но и в каком-то смысле заверило бы жертву в том, что к этому вопросу отнеслись серьезно.

Сержант, отвечавший за содержание арестованных, явно хотел поскорее сбыть с рук этого психа, поэтому он настаивал на том, что закон не позволяет ему выдвинуть обвинение против сумасшедшего и что, если я немедленно не отвезу задержанного в больницу (без выдвижения обвинений), ему, сержанту, придется выпустить его обратно на волю и даже вернуть ему топорик, потому что, насколько ему известно, это собственность задержанного.

Это был сущий шантаж, и я принялся спорить, но никакие мои доводы на него не действовали. Я заметил: если бы этот тип все-таки успешно совершил убийство, сержант не уверял бы, будто не может выдвинуть против него обвинение, и не грозился бы отпустить его восвояси, если его немедленно не отвезут в больницу без всяких обвинений. Так что, пояснил я, в этом смысле нет разницы, убил он или нет. Более того, добавил я, наша больница не является хорошо защищенным зданием, двери в ней не запираются, и из нее легко сбежать. Ведь соображения общественной безопасности явно требуют, чтобы он оставил задержанного в участке, пока для того не подыщут какое-то подходящее место? Но сержант был непреклонен. Или я немедленно приму его в нашу больницу, или он его выпустит. Я посчитал, что он настроен серьезно и что он вполне готов отпустить задержанного на все четыре стороны, – и я почувствовал, что долг повелевает мне уступить.

Поэтому не существует никаких официальных (и доступных всем желающим) записей – «публичных актов» – об этом происшествии. Получалось, что никакого преступления не было. Жертва наверняка долго пребывала в мучительной неопределенности, гадая: что сталось с человеком, который пытался убить ее без всяких причин (или по какой-то безумной причине)?

У полицейских было и несколько других методов, которыми они занижали показатели преступности и скрывали преступления: все это шло на пользу лишь самой полиции. У меня был один пациент, юноша индийского происхождения, только-только окончивший университет с дипломом первой степени по специальности, которая гарантировала ему превосходное место. У него оставалась пара недель до занятия своей первой в жизни должности, и он провел их, помогая родителям в их магазинчике: им, как и многим индийским иммигрантам, эта продуктовая лавка послужила материальным подспорьем для продвижения своих потомков по социальной лестнице.



Поделиться книгой:



Регистрация