Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Психология убийцы. Откровения тюремного психиатра - Теодор Далримпл на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но меня не обрадовало, что обо мне, оказывается, думают как о человеке суровом (а не строгом). Я пытался убедить себя в том, что мой собеседник имел в виду именно «строгий», а не «суровый», что он просто выбрал неподходящее слово (такое иногда случается со всеми нами), что он имел в виду более мягкий эпитет. Но он был уже вторым бывшим заключенным, который в разговоре со мной употребил это прилагательное, описывая меня. Вряд ли это могло быть просто совпадением.

Я не принадлежу к числу слепых приверженцев теории, согласно которой следует неизменно придавать глубочайший смысл первому, что приходит в голову (в тех или иных обстоятельствах), но в данном случае я все-таки решил: в этом что-то есть. Здесь следовало учесть именно первое слово, пришедшее в голову моему собеседнику. Впоследствии я стал применять в своем профессиональном общении с заключенными чуть менее прямолинейный подход – впрочем, не ставя под угрозу мой общий принцип: не выписывать лекарства в тюрьме, если для этого нет четких медицинских показаний. Если бы этот принцип соблюдался и за пределами тюрьмы (per impossible[20]), фармацевтическая промышленность разорилась бы в первую же неделю.

Работая в тюрьме, я быстро усвоил: стремиться быть любимым заключенными – цель нежелательная, да и несбыточная. Их так называемая любовь была бы исключительно корыстной: они любили бы меня за то, что они (как им кажется) могут у меня заполучить. Я не походил на того знаменитого принца, который полагал: разумнее устроить, чтобы тебя боялись, а не чтобы тебя любили. Но я хотел, чтобы меня уважали, а не любили (во всяком случае я считал, что это важно), в весьма странных условиях тюрьмы. Я хотел, чтобы во мне видели человека, которого трудно провести, но который тем не менее облегчает реальные (а не выдуманные) страдания и не ошибется в диагнозе.

При этом следовало соблюдать баланс, и я не стал бы утверждать, что никогда не отклонялся в ту или другую сторону: Гиппократ еще довольно давно заметил, что выносить суждения трудно. Но это все же надо делать, иначе общий результат вашей деятельности будет хуже. Когда (ближе к самому концу моего тюремного периода) к нам прибыли для выполнения основной части медицинской работы новые, неопытные врачи, вскоре целой трети заключенных выписали опиоидные анальгетики – притом что медицинских показаний к этому не было практически ни в одном случае.

Это неумеренное назначение лекарств явилось следствием веры в то, что все заявления о страданиях равнозначны, поэтому им следует сочувствовать в равной мере. А тогда надо все слова пациентов воспринимать буквально и принимать за чистую монету – в том числе и требования предоставить лекарства для облегчения страданий, о которых говорит пациент. Вне зависимости от нравственной оправданности этого довода следует отметить, что такой подход не умиротворял пациентов, а скорее еще больше раззадоривал их. Они никогда не считали дозу достаточно высокой («Не берет меня, доктор, – уверяли они, – не берет – и всё тут»), тогда как, если бы врач отказал им сразу, они бы с самого начала не стали требовать большей дозы.

Позже мне сообщили, что среди заключенных тюрьмы меня прозвали «доктор Нет» – имея в виду, что я отказывался выписывать лекарства просто «по требованию». Конечно, это не означает, что я вообще никогда ничего никому не выписывал. Я всегда объяснял причины своего отказа, но некоторые не желали о них слышать.

– А я-то думал, вы тут сидите, чтоб мне помогать, – говорили они.

– Я здесь сижу для того, чтобы делать то, что, как мне кажется, для вас правильно.

Такой подход, конечно, можно назвать патерналистским, а патернализм уже тогда вышел из моды. Есть масса людей, для которых то, что они хотят, и то, что для них правильно (полезно, хорошо и т. п.), неразличимо. Но мне кажется, что врач не может и не должен совсем отказываться от патернализма.

Помню, к примеру, одного арестанта средних лет, у которого было в умеренной степени повышено давление. Я объяснил, что для него выше и риск инсульта или инфаркта – и что он снизит этот риск, если будет принимать определенное лекарство всю оставшуюся жизнь. Я объяснил ему, что если столько-то людей в его ситуации будет принимать это лекарство, то один из них избежит одного сердечного приступа или инсульта, добавив, что, к сожалению, сейчас невозможно предсказать, кто из пациентов, принимающих лекарство, будет счастливчиком. Наконец, я перечислил ему некоторые из возможных (хоть и не очень вероятных) побочных эффектов приема предложенного мною лекарства.

Предоставив ему все эти сведения (а это необходимо для того, чтобы пациент дал свое «информированное согласие», хотя в таких случаях всегда есть масса информации, которую оставляешь за скобками), я спросил, хочет ли он приступить к такому лечению.

– Да не знаю, – отозвался он. – Доктор-то вы.

Этот ответ показался мне совершенно разумным. Какой смысл тащиться к врачу, если вам приходится все решать самому? Вы консультируетесь с врачом, чтобы он дал вам совет, а не просто ради информации, на основе которой вы должны принять самостоятельное решение. Несколько раз в жизни я вверял себя попечению докторов – и мне ни разу не пришлось об этом пожалеть.

Узник не принадлежал к числу людей образованных или высокоинтеллектуальных, но тут он задал очень уместный уточняющий вопрос:

– А вы б на моем месте стали эту штуку принимать, доктор?

Этот вопрос требовал «прямого непрямого» ответа (как, несомненно, выразился бы Дональд Рамсфельд). Собственно, в одном вопросе заключалось по меньшей мере два: что бы я сделал, будь я человеком рациональным, и что бы я сделал на практике?

Проблема с первым вопросом – в том, что на него невозможно ответить даже отвлеченно, «в принципе». Один может счесть, что стоит подвергаться повышенному (с точки зрения статистики) риску болезни, не согласившись ежедневно принимать таблетки (что доставляло бы определенные бытовые неудобства). Другой может решить, что такие неудобства более чем оправданны. Не представляю себе, как риск и неудобства можно было бы свести к какой-то единой измерительной шкале, которая позволила бы чисто рациональным путем определить, какой из двух возможных путей выбрать.

На второй вопрос (как мне следует поступить на практике), по счастью, легче было ответить. Подобно большинству представителей человеческого рода, я не стал бы принимать лекарство «как назначено», даже если бы честно намеревался это делать. Человек вообще-то обожает принимать лекарства, но не в полном соответствии с назначением врача и не каждый день. По меньшей мере половина тех, кому выписывают препараты для понижения давления, уже в течение года бросает их принимать, а вторая половина принимает их от случая к случаю – лишь когда вспомнят. Но мне показалось, что этот заключенный принадлежит к той незначительной доле людей, которые принимают свои лекарства прилежно и старательно, в точности как назначил врач.

– На вашем месте, – проговорил я, – не стал бы я принимать.

Затем (просто стараясь добиться, чтобы он не чувствовал ни малейшей тревоги или вины из-за того, что не станет принимать это средство, такие эмоции лишь отравляли бы ему существование) я добавил: мол, я уверен, что у него не будет ни инсульта, ни инфаркта, – хотя, разумеется, я ни в чем таком не мог быть заранее уверен наверняка.

Иногда есть вещи поважнее правды.

8

Ободряющие удары дубинкой

«Вы британцы, а не албанцы»

Мой пациент-алкоголик (о котором шла речь выше) обладал, как я уже говорил, высоким уровнем интеллекта и, будучи сведущим в компьютерах, сразу после освобождения начал интернет-бизнес. Он заметил на рынке незанятую нишу и в три недели заработал больше денег, чем я за полгода.

Его предприятие показалось мне и поразительным, и обнадеживающим. Поразительным, поскольку эта сфера была мне совершенно чужда, и обнадеживающим, поскольку это означало: несмотря на все препятствия, которые возникают на пути человека (частенько он воздвигает такие препятствия сам), у нас все-таки частично открытое общество – по крайней мере в экономическом смысле. Я не верю, что само по себе богатство – свидетельство благих качеств человека, но в случае этого моего пациента меня очень впечатлило это восхождение к огромному богатству (как мне это виделось), отличный результат приложения интеллекта после многих жизненных невзгод и превратностей судьбы, заставлявших отступить назад, ухудшавших положение этого человека.

Поэтому я удивился, когда он сообщил мне, что отказался от своего бизнеса, как раз когда тот набирал обороты. А ведь при такой скорости роста мой подопечный мог бы за какой-то год запросто стать миллионером: казалось, этому ничто не могло бы помешать. Но он сказал мне, что знает себя – и не доверяет себе. С того момента, как все у него пошло хорошо, он начал сбиваться с пути и считать, что может безнаказанно пить. А когда он запивал, то предавался фантазиям о всемогуществе, поэтому, с его точки зрения, лучше всего было остановиться, пока все это не началось.

Герцогиня Виндзорская как-то раз заметила: невозможно быть слишком богатым. Для большинства людей, заработавших порядочно денег, богатство становится не предметом наслаждения, а почти самоцелью: быть может, оно как бы заверяет вас в том, что вы превосходите других и имеете власть над ними. У меня был друг, который в тридцать с небольшим сколотил неплохое состояние, а остаток жизни посвятил философствованию и созерцанию, окружив себя прекрасным. Если не считать того моего пациента, это был единственный человек (из всех, с кем я когда-либо встречался), который мог бы стать невероятно богатым, всего лишь продолжая свою деятельность, но отказался от этой возможности ради иной цели.

Был и другой арестант, которым я восхищался, хотя в данном случае вопреки своей воле.

Я попросил его зайти, так как хотел получить от него сведения о его сокамернике (я подозревал, что у того развился психоз). Мне важно было знать, разговаривает ли тот сам с собой, выражает ли параноидальные мысли, ведет ли себя необъяснимым образом. Не кажется ли, что он реагирует на раздражители, которые способен воспринимать лишь он сам?

Мой потенциальный информатор, человек пятидесяти с лишним лет (староват для тюрьмы), вошел ко мне в кабинет с томом Витгенштейна под мышкой. Понятно, что Витгенштейн не является излюбленным чтением заключенных. Я заключил, что передо мной человек, которого посадили за мошенничество – причем, вероятно, за какую-то изощренную схему. Так и оказалось.

Мы разговорились, и он поведал мне, что ему осталось «служить» не так уж много времени. Мне всегда казалось странным, что отбывание тюремного заключения называют «службой». Кому или чему «служат» узники? Тут уместно вспомнить, что заключенные (да и не только они) по окончании срока говорят, что они «выплатили свой долг обществу»: эта формулировка видится мне еще более странной.

В конце концов, говорят, что сейчас ежегодное содержание одного заключенного за решеткой обходится примерно в 40 тысяч фунтов, так что в любом случае «долг узника обществу» (если его таковым считать) в ходе отсидки не выплачивается, а накапливается, достигая максимума как раз в конце срока, – и крайне маловероятно, чтобы он когда-либо был выплачен.

Преступная жизнь – это вам не бухгалтерская книга в два столбца («дебет – кредит»), где слева преступление, а справа наказание. Тюремное заключение не может означать «обслуживание» (или «выплату») долга. Майра Хиндли, печально знаменитая убийца детей, которая провела за решеткой не одно десятилетие, утверждала, что сполна отдала свой долг обществу и потому должна быть освобождена. Однако (если следовать этой логике) может ли кто-нибудь «авансом» отсидеть несколько десятков лет, а затем претендовать на освобождение и заявить, что в результате имеет право убивать детей?

Узник, находившийся теперь передо мной, сказал мне, что по выходе его на свободу его ожидает целое состояние – некое сокровище, местонахождение которого он отказался раскрыть властям. Если бы он сообщил, где оно, ему бы сократили срок, но, как истинный Homo economicus, он рассчитал, что проведя в тюрьме лишние три года, тем самым будет «зарабатывать» по 12 миллионов фунтов в год.

Почти весь этот трехлетний период он провел в так называемой тюрьме открытого типа; тамошние условия были отнюдь не ужасающими и, более того, она, скорее, напоминала загородный клуб. Но перед выходом на свободу его ненадолго отправили обратно в тюрьму закрытого типа, где мы с ним и познакомились. Во время нашего разговора он, помимо всего прочего, хвалил тюремную администрацию за хорошее обращение с ним. Он отмечал, что всегда находил тюрьму если и не приятным, то терпимым местом, раз уж он имеет возможность читать здесь Витгенштейна и подобных авторов.

Его преступлением было мошенничество с налогами – если быть точным, с налогом на добавленную стоимость. Это так называемое преступление без жертв – или во всяком случае такое, где жертв настолько много, что они попросту не замечают своего превращения в жертву (к примеру, когда мошенник собирает с каждой жертвы по одному фунту из ее подоходного налога: этот фунт полагалось бы собрать иным – законным – путем, но в итоге он все равно, конечно, вряд ли пошел бы на что-то полезное). Я обнаружил, что мне трудно вызвать в себе какое-то нравственное возмущение такими деяниями – в отличие, скажем, от того случая, когда моя престарелая пациентка, расплачивавшаяся за все наличными, сняла тысячу фунтов из своих накоплений в строительном обществе[21], чтобы купить авиабилет и срочно полететь к больной сестре, живущей очень далеко (чтобы успеть увидеться с ней, пока та не умерла), – и в итоге была ограблена двумя юнцами, поджидавшими возле конторы общества именно такую жертву.

Этот узник казался мне даже своего рода героем, хотя он был, прямо скажем, вовсе не Робин Гуд. Он грабил богачей не для того, чтобы помогать бедным, а для того, чтобы потом вести роскошную жизнь в каком-нибудь райском тропическом уголке. Но ведь, откровенно говоря, никто не может быть настолько респектабельным, чтобы не радоваться или аплодировать, когда какой-нибудь хитрец одурачивает власти, особенно налоговые: в конце концов, кто считает налогового инспектора своим другом? Мошенническая схема этого узника была настолько сложной и запутанной, что я не смог в ней разобраться, даже когда он сам мне попытался ее разъяснить (впрочем, даже моя собственная налоговая декларация лежит за пределами моего понимания). Эта афера стала плодом изобретательного и изощренного ума, который он теперь обратил на Витгенштейна, а мы ведь часто склонны восхищаться в других тем, чего не можем сделать сами.

Образованные представители среднего класса часто задумываются над тем, каково им было бы в тюрьме: как бы они справлялись, как бы они выжили. Ответ: они бы прекрасным образом выжили (ну большинство из них), они бы зачастую лучше справились, чем люди более бедные и менее образованные. Они изначально считают, что это стало бы для них кошмаром. Что ж, поначалу это действительно было бы так. Но, как ни странно, со временем такие люди адаптируются и обустраиваются – по крайней мере если условия в тюрьме хотя бы минимально приличные. Они лучше, чем люди менее интеллектуальные и менее образованные, умеют дистанцироваться от непосредственно воспринимаемого, наблюдать за этим как бы со стороны (как если бы это происходило с кем-то другим). Классовая враждебность по отношению к ним если и возникает, то длится недолго, ибо другие заключенные вскоре обнаруживают, что такие люди могут приносить им пользу: скажем, писать за них письма, разбираться в их деле и т. п. И скоро такие арестанты получают награду в виде довольно престижного статуса.

За всю жизнь меня арестовывали всего трижды. («Не так уж плохо, как по-вашему?» – заметил бы один сотрудник тюрьмы, о котором я уже рассказывал.) Но всякий раз обстоятельства складывались настолько фарсовым образом, что мне трудно было принимать свой арест всерьез. Меня арестовали в Гондурасе и выслали как революционера-марксиста; меня арестовали в Габоне как шпиона ЮАР; наконец, меня арестовали в Албании как чересчур пронырливого и докучливого журналиста, вечно вмешивающегося не в свое дело. Лишь в последнем случае наблюдалось хоть какое-то подобие серьезности (для меня), но и тут все длилось не очень долго.

Меня депортировали из Гондураса в Никарагуа, после того как я въехал в Гондурас из Сальвадора на своем пикапе. Я ехал к границе в сопровождении молодого солдата, который в основном спал, что не мешало ему направлять свой пистолет в мою сторону. Я вынужден был купить ему обед, так как он был всего лишь бедным новобранцем, и я ощущал некоторую жалость к своему похитителю, которому потом еще предстояло ловить машину, чтобы вернуться обратно с никарагуанской границы. Габонский полицейский некоторое время меня держал под арестом: он задержал меня, когда я вылезал из грузовика, на котором меня подвезли. Едва узнав, что я доктор, он попросил у меня совета по поводу его венерической болезни в обмен на мое освобождение (в участке он вышагивал вокруг стула, на котором я сидел, и с восхищением повторял: «Vous avez beaucoup de papier dans la tête» – «У вас в голове много бумаги», высочайшая похвала в тех краях). Только в Албании мой арест привел к тюремному заключению, пусть и краткому. Это было вскоре после падения коммунизма, и теперь в стране всем заправлял кардиолог – доктор Сали Бериша. «Старые коммунисты», недовольные утратой власти, устроили демонстрацию в самом центре албанской столицы Тираны, на площади Скандербега. Полиция атаковала их, используя резиновые дубинки, и погнала перед собой, а я стал фотографировать ее за этим занятием. Вдруг меня сзади схватил под локоть полицейский. Он оттащил меня в ближайшую патрульную машину, ободряюще стукнув дубинкой по спине, чтобы «помочь» мне залезть внутрь. В патрульной машине уже сидели двое других мужчин, албанцы. Один из них, как выяснилось, свободно говорил по-английски.

– Так вот что такое демократия! – заметил он.

Потом мы помчались по улицам Тираны (в те дни там по-прежнему толком не было машин; отсутствие пробок было одним из несомненных преимуществ коммунистического правления), словно нас нужно было заключить в тюрьму как можно скорее. Мы прибыли в пригородный полицейский участок, где нас всех бросили в одну камеру, опять же пару раз стукнув дубинкой по спине, чтобы мы не особенно препирались. (Позже я до некоторой степени гордился своими синяками.)

Оказавшись в камере, мы слышали, как в соседних избивают других заключенных. Мы не знали, почему их арестовали, но предполагали, что все это – часть обычной албанской полицейской практики, ибо искоренение таких традиций не происходит в одночасье. Вероятно, тем самым полиция являла пример одного из законов диалектического материализма – о единстве противоположностей: когда-то полицейские били антикоммунистов, теперь же они бьют коммунистов. Задачи меняются, но методы остаются все теми же.

Два моих албанских сокамерника принялись кричать и завывать. Один из них стал колотить по железной двери камеры. Я обратился к тому, который свободно владел английским.

– Надо вам это прекратить, – призвал я, – а то из-за вас нас всех изобьют. Отныне вы британцы, а не албанцы. Вы будете хранить молчание.

Как ни странно, мое распоряжение подействовало. Они угомонились, хотя побочным эффектом стало то, что теперь мы яснее слышали крики избиваемых. Примерно через полчаса дверь камеры открылась, и меня поманили наружу. Как оказалось, меня освобождают по личному распоряжению министра внутренних дел, с чьим главным советником я накануне вечером ужинал; этот министр очень заботился о репутации нового режима. Весть о моем заключении донеслась до него через моих друзей, которые стали свидетелями ареста.

Но следовало ли мне удовольствоваться лишь собственным освобождением – притом что два моих сокамерника оставались под стражей? Мне пришлось в какую-то долю секунды решать, играть ли героическую роль, и я предпочел этого не делать. При аресте я подчеркнул, что мне надо в этот же день успеть на самолет, который я не могу себе позволить пропустить. (Интересно, арест считается страховым случаем, если вы не попали на свой рейс?) Конечно, я согласился, чтобы меня выпустили, однако я чувствовал при этом, что моя совесть не совсем чиста. Впрочем, я добился, чтобы перед министром ходатайствовали за двух других задержанных.

Когда я выходил из участка (на сей раз – почетным пассажиром ожидавшей меня полицейской машины), один из полисменов, отвешивавших удары дубинкой, приложил ладонь к сердцу и низко поклонился мне, когда я проходил мимо, – с тех пор я с большим презрением отношусь к подобным жестам. Карусель времени принесла отмщение, притом очень стремительно. Полицейский, который минутами раньше с радостью избил бы меня, теперь опасался потерять работу и считал, что оказался в моей власти.

На протяжении всей этой истории в моей голове неслись мысли не о том, что со мной будет, а том, как и где я потом буду это описывать.

Такое отрешение от непосредственного восприятия происходящего помогает образованным людям вскоре приноровиться к заключению. Для меня это, безусловно, стало подтверждением того, в чем я часто убеждал пациентов, которым (как мне казалось) свойственна нездоровая зацикленность на себе: важнее уметь «потерять себя», чем «найти себя». Проблема с этим советом – в том, что он не дает никаких указаний, как же «потерять себя». Состояние, в котором вас не занимает ничто, кроме вас самих, является весьма прискорбным, как отмечал Фрэнсис Бэкон еще четыре столетия назад. Плохо, если действия человека сосредоточены на самом себе. Но скорбеть о таком состоянии – еще не значит взяться за его коррекцию.

9

Правило номер сорок пять

Однажды я с удивлением обнаружил, что к нам в тюрьму попал – в качестве заключенного – молодой врач. Я спросил его о причинах заключения, и он сообщил, что загружал кое-какую детскую порнографию с помощью больничных компьютеров (и рассматривал эти снимки). Я тут же посоветовал ему ни в коем случае больше никому не признаваться в содеянном, поскольку иначе он станет объектом насильственных действий со стороны других узников. Ему следовало придумать какую-нибудь простенькую историю, что-нибудь совершенно приемлемое с точки зрения заключенных (скажем, что он бил жену), – и затем придерживаться этой версии. Если бы о его истинном преступлении стало здесь известно (скажем, если бы о нем поведали в газетах и особенно по телевизору или по радио), он мог бы пожелать «находиться под Правилом» – то есть в данном случае Правилом номер сорок пять (когда-то это было Правило сорок три, что звучало красивее), согласно которому заключенный, находящийся под такого рода угрозой, может подать заявление, чтобы его защитили от других узников, переведя в отдельное крыло тюрьмы. Такую защиту предоставляли не автоматически: кто-то из высшего звена тюремной администрации должен был дать на это официальное разрешение.

Врач утверждал, что загрузил эти фотографии исключительно из любопытства, и мне хотелось ему поверить (в сущности, мною руководило чувство профессиональной солидарности).

Следует ли вообще считать такой проступок преступлением? Вопрос непростой. Основной довод в пользу признания его таковым – то, что без спроса на детскую порнографию не было бы и предложения. Однажды я выступал свидетелем по делу, которое можно было считать ярким подтверждением справедливости этого аргумента.

Как-то раз полиция явилась в мой больничный кабинет и спросила, не взгляну ли я на некоторые отвратительные видео, где запечатлено, как родители подвергают собственных детей сексуальным издевательствам. Кадры были добыты в одном из отдаленных полицейских округов, и тамошней полиции почему-то захотелось получить экспертное мнение откуда-то издалека. Мне сообщили, что общая длительность этих видеоматериалов – тридцать часов, заодно предупредив: некоторые из сотрудников полиции, просматривавших эти материалы, оказались так расстроены увиденным, что затем им пришлось даже взять отгул. А ведь эти ребята были, безусловно, не из тех, кто испуганно съеживается при первых признаках чего-то неприятного.

Дело было такое. Супружескую пару из небольшого и ничем не примечательного городка поймали на рассылке подписчикам (через интернет) фильмов об ужаснейших издевательствах – пытках, которым эти супруги подвергали собственных детей. В те дни передача данных по сети шла гораздо медленнее, чем ныне, и подозрение возникло из-за того, что они получали непомерные счета за телефон: суммы были на один-два порядка выше, чем у соседей.

Парочка соорудила камеру сексуальных пыток в своем доме, который снаружи походил на тысячи других. Это был прямо какой-то средневековый пыточный застенок. В данном случае мне было необходимо ознакомиться лишь с несколькими минутами материала, чтобы ответить на вопрос, интересовавший полицию.

Родители подвешивали своих раздетых дочерей вверх ногами – на цепях, прикрепленных к потолку. Мать, сама обнажившись, затем принималась стегать их чем-то похожим на длинные, тонкие гибкие ветки, крича, что они «плохие», что они заслуживают этого, и спрашивая, хотят ли они впредь быть хорошими. Схватив фаллоимитатор, она несколько раз подряд насиловала их, а затем насмехалась над ними, заявляя, что они якобы получают от этого наслаждение. Дети все это время молчали, что выглядело более зловеще, чем если бы они кричали от боли. Такое обращение словно бы являлось привычным для них. Как оказалось, так оно и было на самом деле.

Судя по всему, зрители платили по тысяче фунтов за доступ к такому видео.

А снимал все происходящее муж. После ареста он заявил, что жена действовала не по его приказу, а находясь под действием фармакологических средств. Он уверял, что перед каждой сценой давал жене дозу морфина и что это превращало ее в автомат, не обладающий собственной волей.

Если бы она действовала как автомат, она бы, конечно, не могла считаться виновной ни в каком преступлении. Полиция хотела исключить это как довод, который может послужить для защиты. И всего через несколько минут просмотра видео (на самом деле еще раньше – даже до того, как мне показали эти материалы) я сумел предоставить им убедительное свидетельство того, что эта попытка оправдания – нелепость, нонсенс с точки зрения фармакологии.

Было очевидно, что женщина в полной мере принимает участие в истязаниях собственных детей и что при этом она пребывает в состоянии крайнего возбуждения. Я снабдил полицию отчетом в несколько строк, и об этой линии защиты больше никто не поминал.

Однако, как ни удивительно, женщине был вынесен гораздо более легкий приговор, чем мужчине. Я так и не выяснил всех подробностей дела, но я знал достаточно, чтобы счесть эту разницу в приговорах более чем неожиданной. Каково бы там ни было точное распределение ответственности между ними, она принесла достаточно вреда, чтобы ей присудили максимальное наказание, пусть даже и такое же, как мужу (который был больше виновен). Всегда – это необходимо – существует какая-то максимальная строгость кары, уровень, выше которого наказание не может быть соразмерно вине участников (даже приблизительно). Если бы я не видел эти кадры собственными глазами, то не смог бы поверить, что родители вообще в состоянии так обращаться со своими детьми.

Но вели бы себя так эти родители, если бы не существовало спроса на подобные видео? Какими родителями они были бы тогда? И как они строили свое предприятие, как они отыскивали клиентов и тому подобное? С тех пор я никогда не мог, глядя на фасад такого дома, как у них (с виду вполне респектабельного), не задаваться вопросом: что же творится за этим фасадом?

Арестанты, обвиненные в преступлениях на сексуальной почве, считались среди других заключенных «законной целью» для нападений. Особенно опасным местом в этом смысле являлись душевые, потому что надзор со стороны сотрудников тюрьмы там был менее строгим, так что какая-нибудь тюремная банда могла очень быстро наброситься на жертву и избить ее. Жертву могли исполосовать бритвой или другим острым предметом. Одной из форм этого издевательства было «проведение трамвайных линий». Узники вплавляли два бритвенных лезвия в пластмассовую ручку зубной щетки и затем проводили ею по лицу атакуемого. Рана получалась неопасная, но она обезображивала лицо жертвы: два близких параллельных разреза невозможно было как следует зашить, поэтому оставался заметный шрам определенного, легко узнаваемого типа. Несколько раз сотрудники тюрьмы просили меня оказать помощь заключенным, которым только что «провели трамвайные линии». Время от времени ходили слухи о том, что тюремные служащие прикинулись, будто не заметили нападения на какого-то заключенного, к которому они сами относились с отвращением, но у меня никогда не было никаких убедительных свидетельств этого (что, пожалуй, неудивительно).

По мнению заключенных, всякий, кого обвинили в преступлении на сексуальной почве и кто пока содержался в предварительном заключении, был виновен. Презумпция невиновности была для них чепухой. Если кто-то просил о защите по Правилу номер сорок пять, они считали его человеком, совершившим преступление на сексуальной почве. Подобно тому как среди акушеров раньше бытовала поговорка «Один раз кесарь – всю жизнь кесарь» (если один раз женщине делали кесарево сечение при родах, все ее будущие дети тоже будут появляться на свет таким образом), в тюрьме говорили: «Один раз под Правилом – всегда под Правилом». Иными словами, заключенные обладали долгой «институциональной памятью», а их неформальная сеть распространения информации отличалась немалой прочностью и эффективностью. Никакой заключенный, вернувшись в тюрьму (даже после многих лет, проведенных на свободе), не мог долго утаивать от своих собратьев тот факт, что когда-то он «находился под Правилом».

Более того, сведения о том, что кто-то «находился под Правилом», просачивались из тюрьмы в район, где он жил (и где доминирующие ценности и этические нормы весьма походили на тюремные). По сути, такие районы являлись своего рода тюрьмами без стен и надзирателей, а ведь тюрьмы, сотрудники которых не контролируют ситуацию, – безусловно, самые жуткие; в них процветает самое жестокое и повсеместное насилие, и по этим признакам они значительно опережают все другие пенитенциарные заведения (как вам скажет любой заключенный, пускай и несколько пристыженно, ибо это подрывает их любимую идею о том, что арестанты и тюремные служащие – «они» и «мы» – смертельные враги).

Помню одного заключенного, которого обвинили в изнасиловании двух молодых женщин. Он и прежде попадал за решетку, но ему никогда раньше не предъявляли обвинения в таком преступлении, и он упорно отрицал его. Местная газета (выходившая в том самом районе, где он жил) напечатала его имя и фото на самом виду. Однако на процессе сторона обвинения не сумела доказать его вину, а кроме того (что более необычно), защита доказала его невиновность, не оставив повода для каких-либо «разумных сомнений». Двух женщин, обвинявших его, арестовали и затем препроводили в тюрьму.

Однако еще перед судом он признался мне: даже если его оправдают (а он верил, что так и будет), он еще много лет не сможет вернуться на свое прежнее место жительства. Сама по себе невиновность не защитит его от нападений соседей. В его доме уже перебили все окна, так что в случае оправдательного приговора он вынужден будет перебраться совсем в другую часть страны, где его не знают. Иначе ему не жить спокойно.

Справедливость – вещь хрупкая, и стремление к ней ни в коей мере не является естественным или всеобщим. Ларошфуко говорил: «У большинства людей любовь к справедливости – это просто боязнь подвергнуться несправедливости». Праведный гнев – одно из тех состояний ума, которые приносят наибольшее удовлетворение, а уж когда при этом можно получить удовольствие от погрома (как в нашем примере с битьем окон), возникает нечто вроде экстаза, особенно если вы действуете заодно с единомышленниками – или просто с теми, кто загорелся той же сомнительной идеей. Праведное возмущение часто является проекцией (в терминологии Фрейда) – приписыванием другим своих действий (в том числе имевших какие-то последствия), чувств, желаний.

И в современной Англии это верно как нигде в мире. Когда в суд доставляют печально известного педофила, у входа часто собирается разгневанная толпа (или людская масса), чтобы поулюлюкать, как только его привезут. Создается впечатление, что при первой возможности они с радостью растерзали бы его. Матери с ребенком часто вопят и размахивают кулаками перед машиной, на которой привозят обвиняемого, – тем самым приводя в ужас собственное дитя.

Любопытно, что никто из таких матерей не воспринимает это как издевательство над ребенком. Ни одна из них не задумывается о том, что ее собственный жизненный путь зачастую создавал благоприятные условия для распространения дурного обращения с детьми.

Однажды ко мне явился заключенный, потребовав валиум. Я спросил, зачем ему. «Если не дадите, придется мне напасть на нонса». Нонсом (nonce) на тюремном жаргоне называют тех, кто совершил преступление на сексуальной почве. Этого термина тоже нет в словаре Партриджа 1949 года, так что он явно возник сравнительно недавно. Считается, что он происходит от слова nonsense, но мне такая этимология представляется маловероятной: слишком уж высока эмоциональная заряженность этого жаргонизма.

– Почему вам придется напасть на нонса? – спросил я.

– Они же детишек насилуют, нет?

– На самом деле не все, – уточнил я. В любом учебнике сказано, что такие преступники бывают разными.

– Ну неважно, – продолжал он. – Придется мне на одного напасть, если вы мне валиум не дадите.

Мне невольно вспомнилась одна из шуточек Томми Купера (который тогда как раз недавно умер). Человек приходит к врачу и говорит: «Мне нужно снотворное для моей жены». Врач спрашивает: «Почему?» – «Да потому что она проснулась».

Вид у этого заключенного и правда был довольно-таки возбужденный. Со мной и прежде такое не раз бывало: узник заявлял, что совершит акт серьезного насилия, если я ему не выпишу валиум.

Один, к примеру, сказал мне:

– Я кого-нибудь убью, ежели вы мне кой-чего не дадите. (В данном контексте «кое-что» могло означать лишь валиум.)

– Позвольте мне вам дать один совет, – предложил я.

– Чего еще за совет?

– Не убивайте никого.

– А вот увидите, – не унимался он. – Вы еще пожалеете. Поймете, что это всё вы. Сами будете виноваты. По ночам спать не сможете.

Он назвал единственную причину своего желания кого-нибудь убить: что у него, мол, такое уж настроение. На самом деле у него частенько бывало такое настроение. Он говорил с интонацией капризного ребенка, которому отказывают в том, чего он хочет, но, когда он, громко топая, вышел, я не мог быть абсолютно уверен, что он не выполнит свою угрозу. В конце концов, он сидел за преступление насильственного характера.

Сам я был уверен, что если он все-таки убьет кого-нибудь, то моральную ответственность за это понесет он, а не я. Но в обществе такое мнение все менее популярно. Два недавних случая иллюстрируют общемировую тенденцию: экспертов и чиновников все чаще рассматривают как лиц, постоянно выступающих in loco parentis – в роли родителей (при этом в роли детей выступает все прочее взрослое население).

В Японии 26-летний мужчина зверски убил девятнадцать инвалидов и нанес травмы еще двадцати пяти. Незадолго до этого он рассказал психиатру о том, что он намерен сделать, но тот оставил его на свободе, и теперь считается, что виноват врач (если и не с точки зрения закона, то с точки зрения общественного мнения). А во Франции судья выпустил из тюрьмы молодого человека, который до этого дважды пытался уехать в Сирию, дабы вступить в ряды джихадистов, – и который после этих попыток перерезал горло 86-летнему священнику, когда тот служил мессу. Поднялась буря общественного возмущения, и при этом совершенно пропало из виду такое соображение: возможно, судья просто следовал требованиям закона (как он их понимал). Его так клеймили позором, словно это он сам зарезал несчастного священнослужителя.

Но ошибки при прогнозировании (в обоих направлениях – и когда прогноз оказывается слишком мрачным, и когда он оказывается чересчур оптимистичным) неизбежны. Там, где нужно выносить суждение, это суждение часто ошибочно (если уж во французском деле и имелась какая-то ошибка, то она была в первоначальном приговоре суда).

Арестант, заявивший, что убьет кого-нибудь, если я не выпишу ему валиум, в итоге никого не убил – и, насколько мне известно, вообще не совершил никакого акта насилия. С его стороны это была лишь попытка шантажа. Но, если бы оказалось, что он угрожал всерьез, мне бы предъявили серьезное обвинение. А так я сумел сохранить репутацию доктора, которого, если выражаться на тюремном жаргоне, нельзя обдурить, чтобы получить рецептик.

Но вернемся к заключенному, который заявил, что ему придется убить нонса (если я не выпишу ему лекарство, которое он желает получить). Я поинтересовался, есть ли у него самого дети.

– Трое, – ответил он.

– От одной матери? – уточнил я.

– От трех, – ответил он.

– И вы видитесь с этими детьми?

– Нет.

– Почему не видитесь, ведь могли бы?

– У матерей новые дружки, – пояснил он.

– А как вы думаете – это у них последние дружки в жизни или же у каждой еще будет не один?

– Еще будет не один.



Поделиться книгой:



Регистрация