Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Вольная русская литература - Юрий Владимирович Мальцев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

О сибирской ссылке очень интересную книгу написал Андрей Амальрик. Его «Нежеланное путешествие в Сибирь»[153] рассказывает о системе принудительного труда в Советском Союзе. В мае 1965 года Амальрик был арестован и осужден, согласно закону о «тунеядцах», на два с половиной года ссылки с обязательным привлечением к физическому труду, так как будучи студентом исторического факультета Московского университета, он написал работу «Норманны и Киевская Русь», в которой высказывал неортодоксальные взгляды на историю возникновения Русского государства, был исключен из университета и не мог нигде устроиться на постоянную работу. Суд не принял во внимание ни тот факт, что Амальрик брал работу на дом по договорам (переводы, корректура), ни то, что он должен был постоянно ухаживать за тяжелобольным отцом. В пересыльной тюрьме Амальрик знакомится с другими «тунеядцами»: с крестьянином-печником, с сапожником – работая по вольному найму они, разумеется, тоже не имели справки с постоянного места работы; знакомится с «повторными тунеядцами», то есть с людьми, попавшими в заколдованный круг советской юрисдикции: возвращаясь из ссылки домой, они не могли устроиться на работу, так как у них не было прописки, а прописку им не давали, так как у них не было работы.

Амальрика отправляют в Сибирь в глухую деревню Гурьевка, где он работает в колхозе: роет ямы для столбов, пасет скот, вывозит навоз из коровника на тачке и т. п., получая на трудодень литр молока и одно яйцо, либо, по желанию, деньгами тридцать копеек («я почти целую неделю работал по десять часов в сутки, чтобы купить килограмм масла» – стр. 156). Столько же получали и все другие крестьяне-колхозники, с той лишь разницей, что у каждого из них было свое маленькое личное «подсобное» хозяйство, которое в основном и кормило их. «Они не голодают, но зато обречены как бы на непрерывное служение собственной скотине. Едва они освобождаются от работы в колхозе, как тут же надо доить корову, кормить поросенка, окучивать картошку для того же поросенка и так далее» (стр. 166).

Эта книга, – пожалуй, самое детальное, самое впечатляющее и яркое повествование о нынешней советской деревне. Амальрик рассказывает о тоскливой, беспросветной, тяжелой жизни советских крестьян, подневольных, бесправных (не имеющих до сих пор ни паспортов, ни возможности уйти из деревни). Он внимательно анализирует принудительный, а потому непроизводительный труд крестьян на государство. «Я буду доволен, – пишет Амальрик, – если моя книга, пусть в самой незначительной степени, будет содействовать пересмотру взгляда, что насилием можно достичь каких-то положительных результатов» (стр. 3).

Эти его наблюдения над жизнью простого народа во многом способствовали созреванию взглядов, высказанных им затем в книге «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?», о которой уже была речь выше.

Возвращаясь из ссылки или из концлагеря в родные места, человек, однажды осужденный, остается клейменным на всю жизнь, власти чинят ему всяческие препятствия: ему не позволяют устроиться на работу, его не прописывают и т. д.

Обо всем этом рассказал в своих воспоминаниях «В поисках крыши» Владимир Осипов. Интересен также его очерк «Площадь Маяковского, статья 70-ая»[154], в котором Осипов рассказывает о возникновении кружков молодых поэтов в конце 50-х годов в Москве, о чтении своих стихов этими поэтами на площади Маяковского, об издании подпольных литературных журналов и об аресте наиболее активных молодых оппозиционеров (среди них – и самого Осипова) и суде над ними. Отбыв срок в лагере, Осипов начал издавать новый подпольный журнал «Вече» и снова был арестован.

Довольно много появилось уже свидетельств о советских психиатрических больницах, куда помещают инакомыслящих. Рассказы людей, побывавших в этих больницах, наводят ужас: глумления врачей и санитаров, избиения, принудительное применение сильнодействующих лекарственных препаратов, разрушающих психику и превращающих здоровых людей в полусумасшедших, невыносимая атмосфера сумасшедшего дома, где здоровые люди вынуждены жить среди буйных маньяков, невменяемых, слабоумных, полное бесправие (гораздо большее, нежели заключенных в концлагерях) и произвол администрации. Наиболее известные из этих рассказов и свидетельств: книга Г. Шиманова «Записки из Красного дома», книга братьев Жореса и Роя Медведевых «Кто сумасшедший?», записки генерала Петра Григоренко, «Бесплатная медицинская помощь», поэтессы Наталии Горбаневской и ее воспоминания в документальной книге «Полдень» (белой книге о демонстрации 25 августа 1968 года на Красной площади против вторжения советских войск в Чехословакию), книга В. Севрука «В силу самого факта», очерк «Преступление и наказание» М. Нарицы, «Мое заключение и “лечение” в советской психиатрической больнице» В. Файнберга, «Не могу молчать!» П. Патрушева, дневник В. Гершуни, очерк художника Ю. Иванова «После 16 лет лагерей – психбольница», «Репортаж из сумасшедшего дома» Ю. Мальцева[155], очерк Ю. Иофе «Семь раз Казань»[156].

О репрессиях совершенно иного характера, быть может, менее жестоких, но не менее абсурдных, рассказывает литератор Ю. Айхенвальд в своей «мемориальной записи» – «Как нас увольняли». Ю. Айхенвальд рассказывает, как его и его жену В. Герлин уволили из школы, где они преподавали литературу, за то, что они поставили свои подписи под коллективным письмом в защиту арестованных литераторов Гинзбурга и Галанскова (1968 г.). Их уволили, так как они «не заслуживали доверия по своим идейным и политическим взглядам»: «Человек, который колеблется или сомневается, не может быть проводником нашей идеологии, не может быть воспитателем, не может работать в нашей школе», – заявила на профсоюзном собрании директор школы[157].

Рассказ об этом собрании и о заседании объединенного месткома Москворецкого района представляет собой уникальный документ, с необыкновенной точностью воспроизводящий атмосферу нетерпимости, подозрительности и лжи, царящую в советских воспитательных заведениях. Когда копии этого документа стали циркулировать в Москве, они были буквально нарасхват. Некоторые места читались вслух в товарищеских компаниях и встречались дружным хохотом – настолько нелепы, почти анекдотически абсурдны слова и поступки начальственных особ и некоторых рядовых «преданных партии» учителей. «Раньше никто в школе не знал и не говорил ни об Андрее Белом, ни о Саше Черном, ни об Ахматовой, ни о Гумилеве. А теперь? Откуда они услышали про них?.. Меня очень насторожил случай на диспуте, когда девятиклассник спросил, почему нельзя считать геройством смерть Гумилева», – говорит один из них. А другой подхватывает: «В самом их (Айхенвальда и Герлин) педагогическом процессе кроется преступность… Самостоятельность! Мысль! Дух у них не тот, вот что. Самостоятельного мышления на уроках захотелось! Прежде правильно надо мыслить, а потом можете и самостоятельно» (стр. 75).

И как результат такого воспитания – очень выразительная финальная сценка в школе на уроке: «Десятиклассник пишет на листке: история с Айхенвальдом меня многому научила. – Соседка пишет: чему? – Тебя ничему, если ты думаешь, что я тебе отвечу! – И тут же комкает лист и прячет себе в карман» (стр. 89).

Определенными литературными достоинствами отличается и другой очерк Айхенвальда – «Ангел, Сталин и третий лишний», в котором он рассказывает о своем детстве: арест отца за «бухаринский уклон», когда мальчику шел пятый год, потом в девять лет – арест матери, жизнь с бабушкой, массовые аресты вокруг (почти каждый день кто-нибудь из детей приходил в школу с заплаканными глазами), травмированное детское сознание, ранняя горечь и раннее созревание.

Об аналогичном опыте детства (опыте, пережитом в России миллионами детей) повествует в своем «Рассказе о родителях» Жорес Медведев[158].

Те, кто хочет знать, как возник и как работает самиздат, с интересом прочтут книгу Р. Пименова, талантливого молодого ученого, доктора математических наук, – «Один политический процесс». Пименов рассказывает о возникновении молодежных оппозиционных кружков после смерти Сталина, о брожении среди мыслящей молодежи. В августе 1957 года Пименов и его друзья были судимы за «антисоветскую пропаганду»; о подготовке этого процесса и о самом суде Пименов подробно рассказывает в своих воспоминаниях. Впоследствии Пименов стал одним из самых активных распространителей самиздата, за что и был снова арестован (1970 г.).

Религиозное возрождение, наблюдающееся сегодня в России, массовое обращение интеллигентной молодежи к христианству (как реакция на скомпрометировавшую себя материалистическую и атеистическую официальную доктрину) породило большую подпольную религиозную литературу, так называемый религиозный самиздат. В октябре 1974 года семеро молодых людей были арестованы за печатание Евангелия в подпольной типографии на хуторе Лигукалис в Литве (до ареста им удалось отпечатать 30 ооо экземпляров Евангелия).

Среди этой самиздатовской религиозной литературы есть и интересные книги мемуарного характера – автобиографические рассказы о том, как воспитанные в атеистическом духе в стране всеобщего и обязательного атеизма люди приходят к вере.

Наиболее широкую известность получили «Весенние мысли и воспоминания» Вадима Шаврова. Сын старого большевика, активного участника Октябрьской революции, крупного военного деятеля, генерал-лейтенанта, «воинствующего безбожника, с отвращением относившегося ко всему, что хотя в самой отдаленной степени напоминало “поповщину”, старавшегося привить детям материализм и атеизм», В. Шавров ведет в молодости разгульный образ жизни, пьянствует, развратничает, дебоширит. После войны, в которой он участвовал будучи еще совсем молодым человеком, Шавров учится в привилегированном высшем учебном заведении, готовящем дипломатов, – Московском институте международных отношений. Перед ним раскрывались возможности блестящей карьеры. «Но уже тогда меня не удовлетворяла полностью материалистическая философия, – пишет Шавров. – Я не мог сформулировать точно, почему именно она меня не удовлетворяет… Однако всякий раз, когда я углублялся в ее изучение – я чувствовал где-то в глубине сердца: “Не то! Нет, нет! Совсем не то!” Я инстинктивно чувствовал бессилие этой мертвенной схоластической философии, которая не может ответить на самые заветные вопросы человеческой души: в чем смысл жизни? почему человеку свойственно стремление к правде, добру, красоте?» Окончательное обращение свершилось после ареста, в концлагере.

Шавров говорит, однако, что не поиски утешения привели его к религии, а «сама жизнь»: «Там, в заключении, среди бесчисленного количества самых разнообразных людей, соединенных в причудливый калейдоскоп, находясь в самой гуще жизни, я твердо понял, что единственная сила, которая может преобразовать, обновить, одухотворить даже эту массу людей, есть любовь – Божественная любовь, принесенная на землю Иисусом Христом. И я без колебания и сомнения принял Его

Евангелие в свое сердце и сразу почувствовал такое неизъяснимое счастье и радость, которых до того не знал… Я всё больше убеждался, что вера в Бога является главным источником радости, жизненной энергии и духовного благородства».

Здесь же следует упомянуть и чрезвычайно ценную для исследования истории русской церкви в советское время книгу воспоминаний Левитина-Краснова «Закат обновленчества»[159]о русской обновленческой Церкви, о ее разгроме, о таких церковных деятелях, как митрополит Н.Ф. Платонов и первоиерарх обновленческой церкви Александр Введенский, учитель, наставник и друг Левитина-Краснова.

О нравах и атмосфере, царящих в советских артистических кругах, рассказывает в своей книге «Генеральная репетиция» известный поэт и драматург, автор популярных «подпольных» песен Александр Галич[160].

Интересно сравнить эту книгу с «Записками музыканта» скрипача М. Гольдштейна[161], в которой также с большой прямотой и смелостью говорится о противоестественных условиях существования советских деятелей искусств, находящихся под постоянным контролем партийных бюрократов, о расцветающей в советском искусстве «халтуре».

Большую сенсацию и большие споры в России вызвала книга дочери Сталина Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу»[162], правда, широкую известность книга получила лишь после того, как она была издана на Западе и стала тайно проникать в Россию, до этого же ее читали в Москве лишь близкие друзья Аллилуевой. Интерес к книге Аллилуевой был вызван не любопытством к интимной жизни тирана, а очень больным для всех русских интеллигентов сегодня вопросом: какова роль личности в истории – действительно ли история движется согласно законам, как говорят марксисты, и личность, даже обладающая государственной властью, не может что-либо изменить существенным образом?

История России последних пятидесяти лет, насильственные изменения, совершенные людьми, целиком преобразившие лицо страны и жизнь народа, приводят многих к выводу, что именно людская воля – основной двигатель истории. А если так, то огромное значение приобретают личные черты и моральный облик человека, стоящего у власти. Взгляд этот очень хорошо выражен в эссе «Нравственный облик исторической личности» Григория Померанца[163], популярного автора «подпольных» философских и социологических эссе, очень широко ходящих в самиздате. Такой, казалось бы, пустяк, с точки зрения законов истории и исторической необходимости, как нравственность, оказывается вдруг, как говорит Померанц «той бабочкой Бредбери, на которую второпях наступили», обстоятельством, определяющим весь ход процесса.

С. Аллилуева, быть может, – единственный человек на свете, который с любовью может говорить о Сталине, как об «одинокой душе, этом одиноком старом, больном, всеми отринутом и одиноком на своем Олимпе человеке» («Двадцать писем к другу», стр. 9), старается вспомнить, об отце всё хорошее, что только может: он прост с прислугой, аскетически непритязателен, не любит шумных проявлений поклонения. Она старается переложить часть вины на Берия, «лукавого царедворца, опутавшего отца». Но даже сквозь этот исполненный печали и сострадания рассказ проступают вдруг отталкивающие и страшные черты тирана: «…пятерых из своих восьми внуков он так и не удосужился ни разу повидать» (стр. 8). «Доведенный до отчаяния отношением отца» Яша (сын Сталина от первой жены) пытался застрелиться, но неудачно. «Отец нашел в этом повод для насмешек: „Ха, не попал!“ – любил он поиздеваться» (стр. 97). Нетерпимость Сталина проявляется даже в отношениях с самыми близкими людьми, «если он уже переводил в своей душе человека в разряд “врагов”, то невозможно было заводить с ним разговор об этом человеке» (стр. 54_55) И как окончательный приговор звучат слова старушки-матери Сталина, не пожелавшей переехать жить к нему в царские хоромы в Кремле, матери, пославшей его некогда в духовную семинарию: «А жаль, что ты так и не стал священником…» (стр. 145).

Обращение самой Светланы Аллилуевой к религии после того, как она по совету отца окончила исторический факультет, где из нее не получилось «образованного марксиста», как ему хотелось, а «получилось что-то совсем наоборот, именно благодаря изучению истории общества» (стр. 173), – это уже удар отцу не только как человеку, но и как вождю и идеологу первого в мире социалистического государства.

Поражают воображение некоторые картинки из жизни правящей верхушки. Отгороженные крепостной кремлевской стеной от города правители по вечерам отправлялись в кинозал, устроенный в помещении бывшего Зимнего сада: «…я шествовала впереди длинной процессии в другой конец безлюдного Кремля, а позади ползли гуськом тяжелые бронированные машины и шагала бесчисленная охрана» (стр. 137). Правда, гораздо больше таких красочных сцен можно найти во второй книге Аллилуевой «Только один год»[164]. Чего стоит, например, одно лишь описание обедов правительства в квартире Сталина: «Обычно в конце обеда вмешивалась охрана, каждый “прикрепленный” уволакивал своего упившегося “охраняемого”. Разгулявшиеся вожди забавлялись грубыми шутками… на стул неожиданно подкладывали помидор и громко ржали, когда человек на него садился. Сыпали ложкой соль в бокал с вином…» Страшно становится при мысли, что эти люди распоряжались жизнью двухсотмиллионного народа. И невольно приходит на ум мысль о некоем «естественном отборе», благодаря которому при этой общественной системе поднимались наверх люди определенной категории.

Книгой, которая останется как памятник литературы нашего времени, являются, несомненно, мемуары Надежды Мандельштам[165], жены одного из величайших поэтов XX века – Осипа Мандельштама. Мемуары эти дают богатейший материал для изучения жизни и творчества поэта, раскрывают многие загадки его весьма сложной поэтики, рассказывают много нового об Ахматовой, Гумилеве, Пастернаке, Хлебникове, Бабеле и других представителях русской культуры. Но не только в этом их значение. Этот монументальный труд – два толстых тома – плод размышлений очень умного, глубокого, много выстрадавшего и много думавшего человека. Н. Мандельштам, рассказывая о своих конкретных наблюдениях и давая картинки жизни советской интеллигенции в разные годы, незаметно подводит нас к глубоким выводам философского и социологического характера. Анализ советской системы и мысли об эволюции советского общества в послереволюционные годы не являются у нее мозговой, путем логических выкладок сконструированной системой, а предстают как органичное, из глубины жизни идущее убеждение.

Вопреки упорно распространяемому советской печатью мифу о 20-х годах, идеализируемых и представляемых как «золотое время», как период расцвета всех творческих сил и торжества свободы, период, который лишь в 30-е годы вдруг неожиданно сменился мрачной диктатурой, Н. Мандельштам утверждает, что именно 20-е годы были периодом «капитуляции», когда были преданы вечные ценности и восторжествовала новая бесчеловечная идеология. Именно в 20-е годы «были сделаны все заготовки для нашего будущего: казуистическая диалектика, развенчание ценностей, воля к единомыслию и подчинению» («Воспоминания», стр. 176); «именно люди 20-х годов разрушили ценности и нашли формулы, без которых не обойтись и сейчас: молодое государство, невиданный опыт, лес рубят – щепки летят. Каждая казнь оправдывалась тем, что строят мир, где больше не будет насилия, и все жертвы хороши ради неслыханного “нового”» (стр. 175).

«Это был период массовой капитуляции… Для огромного числа неофитов никаких ценностей, истин и законов больше не существовало, кроме тех, которые нужны были сейчас и назывались для удобства классовыми. Христианская мораль с легкостью отождествлялась с буржуазной, а вместе с ней древняя заповедь “не убий”. Искусство, а тем более литература, только и делали, что выполняли заказ своего класса – из этого прямой вывод: писателю следует с полным сознанием и пониманием дела перейти к новому заказчику. Из обихода исчезло множество слов – честь, совесть и тому подобное» (стр. 173). «Проповедь исторического детерминизма лишила нас воли и свободного суждения» (стр. 47). Идолам «прогресса» и «исторической необходимости» такие люди, как Осип Мандельштам, противопоставляли идею истории «как пути испытания, действенной проверки добра и зла» (стр. 268). «Историю нельзя начать, – говорил О. Мандельштам. – Единства не создать, не выдумать, ему не научиться. Где нет его, там, в лучшем случае, “прогресс”, а не история, механическое движение часовой стрелки, а не священная связь и смена событий… Такое движение равнозначно неподвижности» (стр. 265–266). Сохраняя верность своим убеждениям среди массового капи-тулянства, Мандельштам сознавал свою обреченность. Гибель его была неизбежна и закономерна. «Смерть художника не конец, а последний творческий акт», – писал О. Мандельштам (стр. 182). И он выбрал себе смерть с «гурьбой и гуртом», участь миллионов простых русских людей, павших жертвами нового насильственного режима.

Именно в 20-е годы, пишет Н. Мандельштам, началось разрушение естественных, общественных связей, приведшее к параличу общества, к всеобщей апатии, страху и покорности. «В середине 20-х годов люди вдруг начали избегать общения друг с другом… наступило онемение, появились первые симптомы летаргии» (стр. 48). Кладбищенское однообразие, мертвящая монолитность стали характеристикой советского общества. «Мы живем, под собою не чуя страны», сказал О. Мандельштам в стихе, за который он поплатился жизнью и который сегодня знает каждый культурный человек в России. Уверенность марксистских вождей в том, что они обладают «научной» и абсолютной истиной, позволяющей им «предвидеть будущее и менять по своему усмотрению течение истории» (стр. 171–172), уверенность в своей непогрешимости, нетерпимость по отношению ко всем несогласным или сомневающимся логически привели к созданию того тоталитарного строя, который существует в Советском Союзе и по сей день. И хотя сегодня репрессии не носят столь массового характера, как прежде, хотя «аппарат уничтожения, обновленный и смазанный, сейчас бездействует, но он может быть пущен в ход в любой момент, – говорит Н. Мандельштам, – ибо изменилась лишь тактика, но никак не принципы».

Омертвению, окостенению советского общества во многом способствовало страшное явление «стукачества»: «…у людей развились две болезни: одни подозревали во всяком человеке стукача, другие боялись, что их примут за стукача» (стр. 93). Много любопытных страниц посвящено наблюдениям того, как вербуются стукачи, как они себя ведут, какова их роль в обществе.

Нужна была удивительная смелость, чтобы с такой прямотой и ясностью высказывать все эти мысли, свойственные сегодня подавляющему большинству русских интеллигентов, но редко выражаемые с такой откровенностью даже в подпольных самиздатовских книгах. Прожив всю жизнь в страхе и молчании, Н. Мандельштам решила хотя бы в старости, перед смертью, заговорить в полный голос. «Я уже ничего не боюсь», – говорит она, бросая вызов властям. И выполняет свой долг свидетеля, долг, важность которого она понимает хорошо: «Страна, в которой истребляли друг друга в течение полувека, боится вспоминать прошлое. Что ждет страну с больной памятью? Чего стоит человек, если у него нет памяти?» («Вторая книга», стр. 186).

Вызывает восхищение подвиг Надежды Мандельштам, подвиг, равный которому трудно найти во всей истории мировой литературы: в ужасных условиях, казалось бы безо всякой надежды на будущее, в течение двадцати лет она ночами твердила наизусть стихи убитого поэта, чтоб не забыть их, чтобы сохранить их для людей. «Не знаю, всюду ли, но здесь, в моей стране поэзия целительна и животворна, а люди не утратили дара проникаться ее внутренней силой. Здесь убивают за стихи – знак неслыханного к ним уважения, потому что здесь еще способны жить стихами. Если я не ошибаюсь, если это так и если стихи, которые я сохранила, чем-то нужны людям, значит я жила не зря» (стр. 15).

Много интересных наблюдений над творчеством О. Мандельштама и А. Ахматовой также в глубоком очерке Н. Мандельштам «Моцарт и Сальери».

Острый анализ становления советской идеологии и эволюции советского общественного сознания дается также в «Опыте поэтической биографии» известного поэта Наума Коржавина[166]. Сам Коржавин начал в молодости с увлечения «мировой революцией» и пришел в конце концов, в результате того опыта, который был проделан им самим и всей страной, к неприятию всякой революционности. «Профессиональный революционаризм в духе Че Гевары (а ведь именно о нем я мечтал в детстве) мне теперь глубоко противен, как самый крайний, дорогостоящий (для других) и безапелляционный вид эгоизма, наиболее простой и дешевый способ (дешевый для себя, да и это только кажется) удовлетворения гордыни и духовного вакуума <…>» (стр. 207).

Сторонник марксизма, тщательно изучавший его в молодости, Коржавин приходит с годами к выводу, что именно марксистская философия «заставляла нас мириться с ужасами сталинизма как с объективно исторической необходимостью» (стр. 259). «Эта забота об истории и ее необходимостях была не более, чем духовным извращением. История сама о себе позаботится, если что-либо будет ей необходимо. Мы же должны заботиться только о добре и красоте. И, конечно, правде» (стр. 261). Результатом столкновения его юношеских марксистских представлений с реальной жизнью оказывается такой вывод Коржавина: «Вряд ли я теперь марксист. В марксизме меня не устраивает претензия на абсолютное понимание жизни и ее ценностей, вообще претензия на абсолютное знание, а также то <…>, что он рассматривает человека только как производителя и потребителя» (стр. 259).

Эта глава была бы, конечно, гораздо более исчерпывающей и давала бы более полное представление о многих проблемах, если б в ней говорилось также о таких документальных свидетельствах, как, например, серия документальных очерков «Преступление и наказание», в которых прослежены вплоть до сегодняшнего дня судьбы бывших сталинских прокуроров, следователей, концлагерных начальников и т. п.; белая книга о судебном процессе над Синявским и Даниэлем, белая книга «Процесс четырех», «Полдень», «Дело Леонида Плюща», «История одной голодовки» и т. д. Но это увело бы нас в безбрежное море политического самиздата и сделало бы невозможным дальнейшее следование избранному в самом начале принципу.

X. Поэзия

Число подпольных самиздатовских поэтов намного превосходит число прозаиков. Недавно в Ленинграде был выпущен подпольный сборник «144 поэта», в который включены стихи ста сорока четырех ленинградских поэтов, не меньше подпольных поэтов наберется и в Москве. А сколько их всего по России, сказать невозможно. Как говорится в шутливом стихе Василия Бетаки:

Уже осенних песен столько спето —Колеблет землю свист.Уже приходится по два поэтаНа каждый лист.

Объясняется это, быть может, не в последнюю очередь, техническими причинами: большей легкостью изготовления и размножения.

Самиздат начинался поэзией – наиболее непосредственным и простым (технически) способом самовыражения (а в условиях, когда на слово наложен запрет, потребность высказаться становится особенно острой, отсюда – и количество пишущих), и по мере роста самиздата число подпольных поэтов возрастало в геометрической прогрессии по отношению к числу прозаиков.

В рамках одной главы можно, разумеется, дать лишь беглый и поверхностный очерк всей этой огромной поэтической продукции.

О молодых поэтах, выступивших со своими стихами в начале 60-х годов в подпольных литературных журналах, таких, как Владимир Воскресенский, Евгений Кушев, Игорь Голубев, Татьяна Смольянинова, Надежда Солнцева, Ирина Владимирская, Владимир Батшев, Владимир Бурич, Юрий Кублановский, Сергей Морозов, Макар Славков, Юрий Стефанов, Сергей Чудаков и др.[167], можно сказать то же, что уже было сказано выше о прозаиках группы СМОГ: неудовлетворенность и жажда нового слова, томление по слову, бунтарство и протест при общей незрелости дают в результате художественную продукцию, удивляющую своей неровностью и неоднородностью. Отдельные удачи и проблески таланта перемежаются с неуклюжей ученической неумелостью и грубой безвкусицей. Общий колорит их стихов мрачен: отвращение к советскому быту, убогой скуке его и серости, и к советскому строю, основывающемуся на насилии («где осколком затвердевшей крови в мостовую впился мавзолей» – Е. Головин), сочетается у одних с общемировоззренческим пессимизмом, тоской, отчаянием при виде бессмысленности жизни и зла мира и ожиданием нового «грядущего каменного века» (Ю. Стефанов), у других же – с поисками Бога и жаждой веры:

Стоят церквушки по РусиЗабытые, забитые,Стоят церквушки по РусиНичем не знаменитые.Стоят церквушки по РусиИ ожидают Бога

(П. Владимиров).

Большинство этих поэтов в поисках новизны и выразительности тянутся к усложненной экстравагантной модернистской форме: бессюжетная, алогичная (при подразумевающейся скрытой логике) смена образов, причудливые ассоциации, эффектные метафоры, часто рождаемые не смысловой близостью, а звуковым звучанием слов («я стеклянный нарыв на ливрее лгуна». – Л. Губанов). Слышатся отзвуки имажинистских приемов и чувствуется сильное влияние Хлебникова.

Ясностью выражения, простотой и смелой прямотой, искренним лиризмом, свежестью образов, лишенных всякой надуманности и искусственности, светлым жизнелюбивым колоритом своих стихов выделяется Аркадий Михайлов.

Из группы «Феникса» выдвинулась Наталия Горбаневская, проделавшая, пожалуй, наиболее сложную эволюцию и сумевшая выработать свой оригинальный и органичный поэтический язык, оставаясь в то же время всегда сама собой.

«Я стихослагатель, печально не умеющий солгать», – справедливо сказала она о себе[168].

А в другом месте еще – очень трогательно:И в слабом женском горлышке гуляет между строквселенной ветерок

(стр. 133).

Печаль и скорбь в ее поэзии смягчены горячим религиозным чувством, которое придает некую мягкость грусти даже в самых скорбных ее стихотворениях, там, где вера не выражена ясно:

В моем родном двадцатом веке,где мертвых больше, чем гробов,моя несчастная, навекинеразделенная любовьсредь этих гойевских картиноксмешна, тревожна и слаба,как после свиста реактивныхиерихонская труба

(стр. 102).

Горбаневская – активный участник оппозиционного и преследуемого Демократического движения, член Инициативной группы по защите прав человека в СССР, и за эту свою деятельность не раз подвергалась заключению в психиатрическую больницу. Она также один из участников демонстрации на Красной площади против советского вторжения в Чехословакию (25 августа 1968 г.).

Гражданские мотивы звучат и во многих стихах Горбаневской: «В сумасшедшем доме выломай ладони…», «Страстная, насмотрись на демонстрантов…» и т. д. Сознание неизбежности страданий и, быть может, гибели в неравной борьбе с властью придают некоторым стихам колорит трагической обреченности:

Вот и взвидишь ты небо в алмазах,как посыплются искры из глаз и,кровавые слезы размазав,ты качнешься в якутскую грязь

(стр. 93).

Не удалось развиться подававшему надежды поэту, редактору подпольного журнала «Феникс», Юрию Галанскову[169]. Он погиб в концлагере в 1972 году тридцати трех лет от роду. Незадолго до смерти, после пяти лет заключения, он писал из лагеря: «Я болен язвенной болезнью двенадцатиперстной кишки. Из пищи, которую я получаю в заключении, я могу есть только незначительную часть, поэтому изо дня в день я не доедаю. И в то же время условиями строгого режима я фактически лишен какой-либо реальной возможности получать необходимые мне продукты питания от родных и близких. Я недоедаю и недосыпаю уже пять лет. При этом я работаю по 8 часов в сутки… В результате систематического многолетнего недоедания, недосыпания и нервного перенапряжения процесс язвенной болезни осложнился заболеванием печени, кишечника, сердца и т. д. Пять лет меня мучили в заключении – я терпел и молчал. Оставшиеся два года – меня будут убивать…» И его действительно убили: сначала не оказывали медицинской помощи, потом, когда стало уже слишком поздно, оказали ее таким образом, что Галансков скончался после двухнедельной агонии в лагерной больнице в результате непрофессионально сделанной операции.

В поэзии Галанскова чувствуется сильное влияние Маяковского, от Маяковского – ритмика, интонации, образы и сам радикальный, бунтарский дух его стихов.

Люди,уйдите, не надо…Бросьте меня утешать.Все равно среди вашего ада —мне уже нечем дышать!Вставайте!Вставайте!Вставайте!О, алая кровь бунтарства!Идите и доломайтегнилую тюрьму государства!

Но только, в отличие от Маяковского, Галансков, несмотря на всё его бунтарство, надежды возлагает не на социальную революцию, а на духовное обновление человечества, на увлекающую за собой красоту христианской жертвы:

словно грома раскатыи словно явление миру Христа,воссталарастоптанная и распятаяЧеловеческая Красота!Это – я,законом закованный,кричу Человеческий Манифест, —и пусть мне ворон выклевываетна мраморном телекрест.

Другой погибший и не успевший развиться до конца талант – Илья Габай. После того как Габай отбыл три года в концлагере за участие в движении за гражданские права и вышел на свободу физически надломленным человеком, его начали вызывать на многочасовые допросы в КГБ, где его понуждали дать показания на друзей, угрожая новым арестом ему и его жене. Не выдержав давления, Габай покончил с собой в октябре 1973 года.

Стихи его исполнены задушевности и тихой грусти:

Как мало смысла, много злобыНа нашу маленькую жизнь!

и скромной простоты:

Зачем мне не людской, не птичийЯзык надрывного величья?

Самоубийством покончил также подававший надежды тридцатилетний ленинградский поэт Леонид Аранзон, писавший красивые лирические стихи и довольно интересную прозу. Уже в начале советской эры Есенин, Маяковский, а затем Цветаева, доказали, что российская атмосфера чересчур тяжела для хрупких нервов поэта.

Определенный интерес представляют импрессионистские стихи Геннадия Айги; анализирующая и рефлексирующая поэзия Германа Плисецкого; острая ироничность Владимира Уфлянда; причудливая цветастость Алексея Бердникова; певучая лиричность Юлии Вишневской; экстравагантные и умные стихи Музы Павловой; эзотерический сюрреализм Михаила Еремина; интеллектуальные стихи Юрия Айхенвальда и Григория Подъяпольского; гражданская поэзия Юрия Иофе; спокойно классические стихи Давида Самойлова; философичные стихи Петра Брандта; «ученая» поэзия скептика и схоласта Анри Волохонского; эзотерическая поэзия Ильи Бокштейна; поэзия быстрорастущего, идущего от поверхностной политичности к самоуглублению, молодого поэта Вадима Делоне; изящные старомодные стихи Александра Тимофеевского; оригинальные стихи Станислава Красовицкого, изысканная, утонченная и изощренная поэзия большого и серьезного поэта Виктора Кривулина; стихи талантливого лирика Олега Охапкина и талантливой поклонницы Ахматовой Елены Шварц; стихи искреннего «самоизливающего», хотя еще и незрелого поэта Бориса Куприянова; экзистенциальная, порой мистическая лирика Александра Баскина; строгие стихи сторонника канонической формы Ростислава Вогак; свежие, очень своеобразные по звуковому строю и острые по содержанию стихи Василия Бетаки, а также стихи П. Вегина, Н. Селихова, Л. Мерцалова, А. Цест, 3. Дубнова, Т. Глушковой, И. Карамова, Н. Браун, Л. Владимировой, А. Ясколка, В. Ковшина, А. Онежской, А. Аронова, Н. Глазкова, В. Хромова, Н. Устиновой, А. Аврусина, В. Шестакова, Н. Бялосинской, С. Калашникова, Э. Котляр, Н. Котрелева, С. Кулле, А. Кушнера, Н. Слепаковой, В. Гусева, Б. Дубина, А. Миронова, Л. Мака, Л. Школьника, А. Якобсона, Е. Кропивницкого, О. Чухонцева, Ю. Мориц, Л. Губанова, В. Алейникова, Л. Черткова, А. Сергеева, В. Хромова, В. Ковенацкого, Л. Иоффе, В. Корнилова, Е. Игнатовой, М. Векслера, С. Стратановского, Л. Шварца, А. Ожиганова[170].

Любопытны экспериментальные поиски группы ленинградских поэтов: Константина Кузьминского, Владимира Эрля, Алексея Козырева, Петра Чейгина и поэта, пишущего под псевдонимом Шир-Али[171], а также опыты поэтов-абсурдистов, находящихся под явным влиянием обэриутов (есть кое-что и от Северянина, и футуристов), остроумного и веселого Генриха Сапгира, экстравагантного юмориста Эдуарда Лимонова и таких модернистских поэтов, как В. Лен и И. Холин[172].

Из ленинградцев наибольший интерес представляют, пожалуй, ученики Ахматовой, «ахматовские сироты» – Дмитрий Бобышев, Анатолий Найман, Евгений Рейн и Иосиф Бродский.

Натурфилософская поэзия Дмитрия Бобышева испытала, конечно, большое влияние Заболоцкого. В самиздате ходят два сборника его стихов «Партита» и «Де профундис», а также поэмы «Почти молчание» и «Новые опыты доктора Фауста». Бобышев – поэт, хотя и с философическими устремлениями, но очень искренний, свежий и сильный. Проблемы времени и России он склонен решать в глубоком мировоззренческом плане, избегая поверхностной публицистичности:

и примешь чисто русский способбрести к свободе в душу, вглубь.

К сожалению, в последних его стихах эта философская углубленность, облекаясь во всё более сложную форму, приводит к некой схоластической сухости:

По вечной сердцевинеи вдоль изнанки векмой замысел и вывертскользил навылет вверх,где сдавленные ткании веющая высьсвернулись завиткамив одну и ту же мысль,что мы с тобой на памятьвселенная – близнец,живыми черепамисрослись в один венец,в один блаженный ужас.Напружась, ум свивалцветущую окружность,где центром – идеал.

Анатолий Найман в течение многих лет был личным секретарем Анны Ахматовой, им написаны воспоминания об Ахматовой – «Какая есть» (излюбленный ответ самой Ахматовой на разные укоры) и замечательные стихи «Памяти Анны Ахматовой» (цикл стихов, написанный совместно с Д. Бобышевым). В самиздате ходит сборник стихов Наймана «Сентиментальный марш» и поэмы «Стихи по частному поводу» и «Сентябрьская поэма». Отточенные стихи Наймана – замечательный образец неоклассической поэзии, пронизанной глубоким и подлинным поэтическим чувством. Иногда явно проскальзывают пастернаковские нотки:

И перед тем как отойти,пойми, что мы – не мы, а позыобнявших в навек прости,чтоб наши смешивались слезы.

Евгений Рейн, напротив, более склонен к модернистским экспериментам. В ранней юности он начал писать стихи под сильным влиянием Рембо, затем испытал воздействие акмеизма и резко эволюционировал. Широко известна в самиздате его поэма «Глаз и треугольник». Рейну, как и большинству сегодняшних поэтов, присуще трагическое мироощущение, чувство беспокойства и неустроенности:

Зачем из прелестей необщихкуется роковая цепь,где каждое звено на ощупьпредоставляет жизни цель.А воедино, воединовсе это только темный груз…

Иосиф Бродский[173], по мнению многих (в том числе и самой Ахматовой), мнению, пожалуй, справедливому, считается крупнейшим поэтом нового поколения. Хотя стихи его далеки от политики и вскрывают бытие в совсем ином разрезе, необычайная серьезность, скорбная ирония и трагический стоицизм его необыкновенно своеобразной и глубокой поэзии оказался неприемлем для советской печати, и так как Бродский не был членом Союза писателей СССР, он в 1964 году был отдан под суд как «тунеядец» и сослан на север в Архангельскую область возить навоз в совхозе. Известные поэты К. Чуковский и С. Маршак, а также композитор Д. Шостакович тщетно пытались помешать расправе. Суд над Бродским приобрел скандальную известность и лишь способствовал популярности поэта. Недавно, уже после того как Бродский эмигрировал на Запад, в Ленинграде было подпольно издано пятитомное полное собрание сочинений Бродского с подробнейшими комментариями. За составление этих сборников был арестован и судим ленинградский литератор М. Хейфец (сентябрь 1974 г.).

Бродский в основном использует традиционные ритмы и формы. «Я заражен нормальным классицизмом», – говорит он о себе. Его чарует прелесть старых поэтов:

Сияние русского ямба,Огромней и жарче огня,Как самая лучшая лампаВ ночи освещает меня.

Но, при кажущейся старомодности формы, Бродский – поэт очень современный, в традиционных формах у него раскрывается сложнейшее сознание человека нового времени. У него нет чеканных строк, синтаксис его очень свободен и гибок:

…греческий принцип маскиснова в ходу. Ибо в наше времясильные гибнут. Тогда как племяслабых плодится, и врозь, и оптом.Прими же сегодня, как мой постскриптумк теории Дарвина, столь пожухлой,эту новую правду джунглей.

Слитность стихотворного потока подкрепляется разговорными интонациями и выражениями, намеренными прозаизмами (иногда даже грубыми вульгаризмами), одним словом, непринужденной свободой дыхания:

Сегодня ночью я смотрю в окнои думаю о том, куда зашли мы?И от чего мы больше далеки:от православья или эллинизма?К чему близки мы? Что там, впереди?Не ждет ли нас теперь другая эра?И если так, то в чем наш общий долг?И что должны мы принести ей в жертву?

Это намеренное снижение плана, уход в разговорность – не столько стремление быть современным, сколько боязнь сентиментальности и пафоса, стыдливая скрытность чувств.

Ты, несомненно, простишь мне этотгаерский тон. Это – лучший методсильные чувства спасти от массыслабых.

Но иногда эти сильные чувства всё же прорываются откровенно, и тогда перед нами большой лирический поэт с захватывающей пронзительностью и чистотой переживания —

Прощай,позабудьи не обессудь.А письма сожги…Как мост.Да будет мужественентвой путь,да будет он прями прост.…да будет удач у тебя впередибольше, чем у меня…

или:

О, как ты пуст и нем! В осенней полумглесколь призрачно царит прозрачность сада,где листья приближаются к землевеликим тяготением распада.О как дожить до будущей веснытвоим стволам, душе моей печальной,когда плоды твои унесены,и только пустота твоя реальна.

А горький юмор, парадоксализм, ирония часто сменяются серьезным признанием:

И скажет смерть, что не поспеть сарказмуза силой жизни.


Поделиться книгой:



Регистрация