Два отношения к игре лишь отчасти объясняются существованием двух типов карточных игр, «коммерческих» и азартных. Конечно, для того же Казановы светская партия в «три семерки» у князя Чарторыского сильно отличается от фараона в игорном доме, хотя в обоих случаях он будет образцово хладнокровен (разве только мысли его будут заняты дуэлью или его опоят – тогда в дурмане он проиграется в дым). Тут действуют две противоположные концепции счастья, две модели поведения: аккуратное буржуазное накопительство или аристократическое расточительство, авантюрный расчет на случай.
Обе они хорошо представлены в комедиях. Флориндо, герой «Игрока» (1750) Карло Гольдони, написанного, как большинство творений на подобную тему, на основе личного опыта[293], – не шулер, а честный игрок. Своим неправдоподобно счастливым финалом комедия напоминает «Честного авантюриста». Флориндо старательно высчитывает доход от шкуры неубитого медведя. Выгоднее вложить деньги в игру, которая ежедневно приносит сто цехинов, чем приобретать четырехпроцентную ренту. За год можно разбогатеть, купить поместье, титул, построить особняк, обставить по последней моде, все женщины в городе будут бегать за ним… Обыгранный плутами, Флориндо разоряется; тут, как полагается, полиция арестовывает шулеров, деньги возвращают, а с ними и невесту Росауру.
Напротив, для Валера, героя «Игрока» (1697) Жана-Франсуа Реньяра, карты и невеста исключают друг друга. Когда он выигрывает, то превозносит свое излюбленное занятие: его жизнь – сплошной праздник, он летит от наслаждения к наслаждению, принося повсюду радость и богатство, в руках новоявленного алхимика медь обращается в золото; он ценит свободу превыше домашнего очага.
Проигравшись, Валер тотчас кается и вспоминает о горячо любимой невесте; чувство обратно пропорционально деньгам. Он смел, он истинный дворянин, презирающий шулеров и проходимцев, он владеет шпагой и не боится дуэли; даже карточные его баталии слуга описывает как ратные подвиги.
Страсть к картам оказывается сильнее любви, все попытки превратить Валера в добропорядочного семьянина оказываются тщетными, он теряет невесту, благорасположение отца и наследство, ему остается утешаться философскими рассуждениями слуги и опять-таки игрой.
В ироикомической поэме Майкова «Игрок ломбера» (1763) карточный поединок описывается как баталия в духе Гомера. Но, в отличие от Валера, ее герой предпочитает расчет удаче: «игра без мастерства как тело без души». А совершив, подобно Одиссею, аллегорическое путешествие в иной мир, Леандр встречает шулера, отстаивающего право на плутовство. На подобный путь толкала кавалера де Грие Манон Леско. Как пишет Жан Сгар, шулер убивает миф о равенстве шансов, лежащий в основе игры[296]. Тем самым он уподобляется философу, показывающему лживость общественных связей, он попирает их, как племянник Рамо. Он нарушает общественный договор и создает игру второго уровня, с новыми правилами, где он всемогущ, где он поправляет фортуну. Герои трактата Анжа Гудара предстают как тайные властелины мира, чье микросообщество живет по своим циничным законам. Характерно, что шулера ссылаются на пример государства: Гудар напоминает об афере Джона Лоу, сыгравшего в банк со всей Францией, персонаж Василия Майкова уподобляет игру тяжбе, а плута – судье:
Для Казановы игра и любовь – занятия равноправные, если не взаимозаменяемые; и то и другое требует средств («Не имея довольно денег, дабы померяться силами с игроками или доставить себе приятное знакомство с актеркой из французского или итальянского театра…», ИМЖ, 600), они не обогащают, а разоряют. Билиштейн в письмах к нему рассудительно и безуспешно призывал избегать и того и другого[298]. «Страсть к игре, – утверждает венецианец, – сильнее любви к женщинам; в Спа у игрока нет ни времени любоваться девичьими прелестями, ни отваги чем-либо жертвовать ради них» (HMV, III, 539). Однажды Джакомо превращает партию в поединок на выживание, ибо заключает пари, что проиграет тот, кто первым бросит карты, и на третий день его искусного, но менее выносливого соперника уносят. Перед побегом из Пьомби венецианец говорит, что он поставил жизнь на карту.
Если, соперничая в игре с мужчинами, Казанова стремится выиграть, то женщинам (или их мужьям) он старательно проигрывает. Иногда они играют на пару, образовывая на краткий миг счастливый союз. Но когда венецианец стареет, и та же Ирен оборачивает свое искусство против него, он заставляет ее вернуть деньги под угрозой разоблачения и тем расписывается в своем бессилии. На этом мемуары кончаются.
Венецианцу нередко крупно везет и в карты, и в лотерею, ему доводится срывать банк, он входит в долю с мошенниками и легко распознает тех, кто передергивает, но сам, как уверяет, играет честно. Приемный отец Брагадин дал ему совет никогда не понтировать, а только держать банк, быть тем самым всегда на стороне Фортуны, против которой сражается игрок[299]. Казанова не очень ему следует, ибо выигрывает и проигрывает в обоих вариантах. Но его привлекает сам принцип, ибо он предпочитает быть режиссером, а не актером. Его манит другой тип игры (или поведения), где он не будет полагаться на случай («попасть в случай» на языке XVIII в. значило оказаться в фаворе), а станет управлять судьбой, заставит людей играть по заранее вычисленным им правилам, с выгодой для себя и пользой для них. В этом случае люди превращаются в выигрышные номера. Так в бириби, прообразе рулетки, вместо номеров на игорном поле нарисовано 36 фигур. Игроки по очереди тянут фишки из мешочка. В 1763 г. в Генуе Казанова срывает банк, три раза кряду поставив на Арлекину, – хозяйка дома, за которой он ухаживал, была одета в костюм Арлекины.
Наиболее подходящая игра такого рода – лотерея. По цели и правилам она вполне буржуазная, но авантюрист организует ее и разоряется с привычным блеском, ибо делает из лотерейного колеса Фортуны инструмент для отбора людей и перераспределения благ, для создания идеального государства или языка.
В отличие от карт лотерея – игра социальная. Математический расчет заменяет ловкость рук, партнером выступает не человек, а автомат, за которым стоит государство. И мы снова возвращаемся к теме Командора и к столь частому в романтической прозе мотиву игры с дьяволом, нечистой силой, привидением.
Лотереи бывают двух типов: вещевые и цифровые. Первый тип существовал еще в Древнем Египте и в императорском Риме, где ценилась не только стоимость призов, но и сам факт того, что ты счастливчик и любим богами. При исходном равенстве шансов результаты игроков были прямо противоположными. Подчеркивая это, император Гелиогабал ввел шутливые и унизительные призы: с помощью дощечек разыгрывались десять медведей и десять мух, десять мер золота и десять мер песка. В Италии лотерею используют поначалу как коммерческий прием, помогающий сбыть партию залежавшегося товара вместо того, чтобы его уценять. В XVI в. итальянцы, прибывшие в свите Екатерины Медичи, завозят игру во Францию. Связь с торговлей, то есть истинно буржуазным помещением капиталов, подчеркивают рекламные проспекты. Так, «Лотерея, или Новая рискованная, но верная коммерция, где, рискнув всего одним экю, можно стать богатым» (1657)[300] утверждает, что розыгрыши лотереи проводятся в Венеции на корабле, ибо подобное помещение капиталов похоже на морскую торговлю, только тут выигрыш больше (мы помним, как в Голландии Казанова узнавал при помощи каббалы, вернется ли из плавания корабль с грузом). Далее рассказывается про служанку, выигравшую землю ценой 200 тысяч ливров и тем самым избавившуюся от неволи и бедности (главная приманка – вы можете изменить свою судьбу). Организатор, некто Пешт, получив королевскую привилегию, предлагает в виде призов недвижимость и предметы роскоши: особняк за 108 тысяч ливров, 22 дома, картины, драгоценности, мебель, посуду – атрибуты богатой жизни для соблазнения бедняков. Такой тип лотереи обеспечивал фиксированную прибыль организаторам, как минимум 15%. Но с 1687 г. частные лотереи были во Франции запрещены.
Второй тип, цифровой, был для организаторов более рискованным[301]. Он возник в Генуе, где первоначально служил для избрания по жребию сенаторов, пяти из девяноста кандидатов. На выпавшие номера заключали пари. Каждой цифре присвоили женское имя. Таким образом, колесо Фортуны не только метафорически, но и этимологически связано с идеей республики игроков, с распределением государственных должностей и выбором женщин.
На развитие лотереи во Франции XVIII в. повлияла деятельность Джона Лоу, красочно изображенная в одной из глав «Персидских писем» Монтескье. Лоу стал делать деньги на людских ожиданиях и надеждах; ценные бумаги (акции) усилили знаковую функцию денег в противовес символической. Ранее только менялы и ростовщики делали деньги с помощью денег, теперь это презренное и осуждаемое религией занятие стало достоянием всего общества. Спекуляция и игра на бирже стали страстью, многие нажили состояние, слуги стали богаче господ (во всяком случае горбун, подставлявший во дворе компании свой горб для заключения сделок, сколотил круглую сумму). Джон Лоу (1671–1729), именуемый биографами «честным авантюристом», бежавший из английской тюрьмы после смертного приговора, в 1716 г. спас французскую казну от неминуемого банкротства[302]. Стоимость акций основанной им «Компании Миссисипи» возросла во много раз и обесценилась в 1720 г., в тот момент, когда генерал-контролер финансов Лоу был на вершине власти и славы, – хороший пример того, как действует «колесо Фортуны». Ведь по средневековым и ренессансным представлениям, в подлунном мире, где царит хаос стихий, Фортуна все постоянно переменяет, она – двигатель истории, тогда как в мире квинтэссенции все остается неизменным. Эти два закона, переменчивости и постоянства, случайности и неизбежности, управляют вселенной. В какой-то степени их моделируют организаторы лотерей[303].
По совету финансистов Пари-Дюверне Вольтер при всей своей азартности не стал вкладывать деньги в акции Лоу. Он отыгрался в 1729 г., когда сумел разорить государственную лотерею. Генерал-контролер финансов Ле Пеллетье-Дефорж организовал ее для многочисленных обладателей ренты городской ратуши (по сути, ренту с XVI в. выплачивала королевская казна, и еще во времена Фронды парижане бунтовали из‐за задержки выплат). Математик Ла Кондамин в шутку доказал за обедом, что тот, кто скупит все билеты, в каждый тираж будет получать по миллиону ливров, а Вольтер сумел раздобыть необходимые средства и через подставных лиц провернуть операцию. Правда, потом пришлось отправиться в путешествие, пока не уляжется гнев властей[304].
Поскольку генуэзская лотерея была делом рискованным, братьям Кальзабиджи пришлось дожидаться помощи Казановы, чтобы в 1757–1758 гг. организовать в Париже лотерею Военного училища, уговорив все того же Пари-Дюверне[305]. В каждом тираже из девяноста номеров выпадало пять счастливых, можно было ставить на один номер, два, три или четыре (организаторы иногда не принимали ставки на пять номеров, избегая излишнего риска). Казанова сумел снять все возражения Государственного совета, опасавшегося проигрыша, ибо математические расчеты обещали прибыль в размере 1/6, но не гарантировали ее. Как утверждает венецианец, проект прошел экспертизу д’Аламбера, а также, видимо, Дидро, ибо сохранилась его рукопись, посвященная анализу лотереи Военного училища[306]. В награду Казанова получил несколько лотерейных контор, которые он впоследствии продал. Вольтер накупил на восемьдесят тысяч ливров билетов этой лотереи, но неизвестно, выиграл ли он.
Сам Казанова счастливые номера угадывал неплохо, однажды в Венеции он получил пять тысяч; выигрывали и девицы по подаренным им билетам. Тот же дар был у Калиостро, но он приписывал его не удаче, а тайному знанию. У него якобы была рукопись, раскрывающая каббалистические операции, необходимые для того, чтобы играть в лотерею наверняка. В 1777 г. в Англии он предсказывал знакомым выигрышные номера, чем навлек на себя зависть и преследования[307].
Поскольку в каббалистике каждой букве алфавита соответствует цифра, искушение магических вычислений дожило до наших дней: во Франции до сих пор издаются руководства по игре в Национальную лотерею (наследницу организованной Казановой), где по методу «старых итальянских рукописей» предлагается использовать свой гороскоп или переводить в номера ключевые понятия увиденных снов[308].
Для привлечения игроков лотерея обычно превозносится как самый честный способ быстрого обогащения. Казанова-организатор прельщал монархов и потому использовал другой аргумент: государственную пользу. Семь лет спустя, в 1764 г., он вновь помог Кальзабиджи, но уже в Берлине, когда Фридрих II решил запретить у себя лотерею. Венецианец представил ее как наилучший и популярный налог, собираемый добровольно и употребляемый на общее благо (на театры или училища), то есть едва ли не с прибытком возвращаемый обществу. Но в Петербурге Казанова преуспеть не смог, хотя, думается, устройство лотереи было истинной целью его бесед в Летнем саду с Екатериной II, а не реформа календаря. Но Петр Лефорт, внучатый племянник сподвижника Петра I, так плохо организовал лотерею в пользу Воспитательного дома, что исхитрился разориться на этом прибыльнейшем деле и ввести в расход казну на сорок пять тысяч рублей. Императрица не изменила отношения к лотереям как к мошенничеству, хотя ей продолжали подавать заманчивые проекты[309]. В анонимном «Мемуаре об устроении генуэзской лотереи, рассматриваемой в качестве одной из важнейших отраслей финансов Государя» (ок. 1767 г.) лотерея оценивается как род налога, сходный с тем, которым облагаются предметы роскоши. При этом она улучшает не только состояние государственных финансов, но и нравственность подданных, ибо, уверяет автор, игра забирает шальные деньги, которые иначе были бы потрачены на «удовлетворение слепых страстей и слабостей, питаемых ложными потребностями»[310].
В проекте, составленном в 1770 г. в Гааге по-французски Квентеном и де Неорбергом и переданном вице-канцлеру А. М. Голицыну и императрице через русского посла Д. А. Голицына, авторы предлагают создать лотерейный банк. Капитал формируется посредством продажи акций, тиражи проводятся в течение двадцати лет. Организаторы обязуются ежегодно отчислять казне 12 тысяч гульденов на богоугодные дела. На выигрыши идут проценты по вкладам и часть капитала; если вкладчик не выиграл ничего, то по истечении срока ему выплачивается ¾ исходной суммы. Несмотря на рекомендацию князя Д. А. Голицына, Екатерина II поставила на письме резолюцию: «Терпеть не могу лотереи»[311]. Десять лет спустя императрица в тех же выражениях отказалась участвовать в лотерее, которую Бомарше в рекламных целях обещал провести среди первых четырех тысяч подписчиков полного собрания сочинений Вольтера: «Смертельно ненавижу лотереи, они у меня запрещены»[312]. Думается, что подобное отношение объясняется не только презрением к организованному надувательству, но и стремлением императрицы сохранить личные отношения с подданными, нежеланием ассоциироваться с механическим колесом Фортуны. Ей хотелось, чтобы про нее говорили, что она обогащает, а не разоряет подданных. Казанова в мемуарах рассказывает, что во время поездки в Ригу государыня предложила местному дворянству партию в фараон и тотчас проиграла десять тысяч рублей (сцена вымышлена венецианцем, но весьма показательна с точки зрения окружавших Екатерину II легенд).
Корреспондент императрицы Гримм ее точку зрения разделял. Он отговаривал своих питомцев Николая и Сергея Румянцевых от рискованного плана карьеры, называя его лотереей, где за всю жизнь можно не дождаться своего выигрыша в миллион, – Гримм предпочитал получать гарантированные проценты с капитала[313] (правда, когда через пять лет Румянцев выиграл 400 ливров в лотерею в пользу госпиталей, а Гримм – ничего, друзья поделили доход и приобрели билеты лондонской лотереи[314]). Напротив, ближайший друг Гримма Дидро в своем отношении к лотерее гораздо ближе к Казанове, чей проект он поддержал. Этих двух одаренных математиков равно привлекали неразрешимые задачи: философа – квадратура круга, авантюриста – возведение в квадрат куба. Дидро разрабатывал в 1775 г. машину для автоматической шифровки и дешифровки текстов; Казанова, по мнению экспертов, на столетие обогнал всех в области криптографии, работая с переменными шифрами. Для них обоих математика была формой философского исследования мира:
искусство расчетов состоит в нахождении одной-единственной формулы, выражающей взаимодействие нескольких величин, и […] определение это равно справедливо и для морали, и для математики (ИМЖ, 359).
При этом лотерея служила теоретической моделью человеческой жизни, вероятности которой можно подсчитать и предсказать. Когда Дидро анализировал книгу Депарсье «Опыт о продолжительности человеческой жизни» (1745), он решал среди прочих финансовую задачу, ибо эта работа помогала рассчитать стоимость пожизненной ренты. Философ не чурался карт, любил триктрак, в 1760 г. перевел с английского драму Эдварда Мура «Игрок» (1753), где адская страсть к игре доводит героя до безумия и самоубийства. В последние годы жизни он написал стихотворение «Юный продавец лотерей», шутливо развивая все ту же метафору «любовь – игра»:
В проекте, поданном генерал-контролеру финансов, Дидро предложил сделать лотерею всеобщей, обязательной и прогрессивной. Каждый налогоплательщик был обязан приобрести лотерейный билет, но в соответствии со своими доходами он платил большую или маленькую сумму. Наибольшими поборами облагались духовные лица как люди холостые и для государства бесполезные. Так как выигрыш от стоимости билета не зависел, то лотерея представляла собой проект не только всеобщего налогообложения, но и перераспределения доходов в пользу малоимущих. Третья часть выигрышей выплачивалась в форме пожизненной ренты. Осуществление проекта привело бы если не к революции, то к кардинальной социальной реформе[316].
Отстаивая в Совете проект лотереи Военного училища, Казанова убедил оппонентов, что можно делать деньги как на надеждах, так и на страхе людей: тому лучший пример – процветание страховых обществ. Принудительная лотерея Дидро заставляет вспомнить не только о подписке на государственные займы, но и о «Лотерее в Вавилоне» Борхеса, где доведена до совершенства идея Гелиогабала: лотерейная компания берет власть в стране, лотерея становится тайной, бесплатной и всеобщей, новой религией. Тиражи усиливают власть случая, вносят хаос в космос: люди выигрывают перемену участи, вплоть до тюрьмы и смерти.
Дидро всегда любил комбинаторику и парадоксальные идеи. В «Нескромных сокровищах» (гл. 19) описывается клавесин, создающий гармонию цветов, придуманный Луи Бертраном Кастелем. Подбор цветовых мелодий философ в шутку предлагал использовать для создания женских нарядов, но при желании в нем можно усмотреть прообраз «игры в бисер»: модель культуры как сочетания разноплановых художественных элементов. Лотерея вполне может превращаться в текст, а книга – в азартную игру. Казанова рассказывает, как в Париже, в доме Ламбертини, мошенники обыграли дам при помощи книги, где на двести призовых страниц приходилась тысяча пустых. Игрок, поставив экю, совал наугад иголку в закрытую книгу, и если попадал на выигрышную страницу, то получал приз, а если на пустую – проигрывал.
Своеобразный род лингвистической лотереи процветал в прециозных салонах Парижа XVII в. На каждом билете значился неологизм, который завсегдатай должен был ввести в обиход. Мы помним, как Казанова щеголял новинками парижского арго в Италии и России. Джакомо разработал несколько планов дальнейшего усовершенствования лотерей, рассматривая игру как налог на излишние деньги, которые иначе были бы потрачены еще более скверным способом («Проект нового метода для пользы римской лотереи», 1770; «Подсчет пропорций для уплаты выигрышей в шестнадцати возможных случаях при новом уставе венецианской публичной лотереи»). Но наиболее радикальный проект, заменяющий числа слогами («Грамматическая лотерея»), видимо, навеян каббалой[317]. Поскольку Казанова использует в виде расчетной монеты крейцеры, он, вероятно, намеревался на склоне лет предложить план австрийскому императору. По его мнению, отобранные им тысяча триста слогов покрывают большую часть французской лексики, а три тысячи слогов дали бы в сумме все слова всех языков мира. Игрок может выбрать любое слово из двух, трех или четырех неповторяющихся слогов (например: фор-ту-на, пишет венецианец), сообщить его организаторам и ждать, не выпадет ли оно в одном из тиражей в течение года (в каждом тираже называют 90 слогов). У игрока, доказывает Казанова, больше шансов на выигрыш, чем в обычной лотерее, но главные преимущества в другом. Для одних лотерея послужит хорошим стимулом, чтобы научиться читать и писать, другие попробуют интерпретировать слова, составляемые из слогов, выпадающих в очередном тираже, появится отличный материал для гороскопов и прогнозов. Кроме того, в ней могут принять участие все европейцы, используя слова их родного языка. Тем самым лотерея объединит страны и народы.
Проект Казановы превращает лотерею в ежемесячный оракул и машину по созданию универсального языка. Она напоминает механизм, созданный профессором-прожектером в «Гулливере» Свифта: на многочисленных параллельных барабанах написаны все имеющиеся слова, каждый их поворот создает новые комбинации и фразы. Записывая все осмысленные сочетания, можно получить связные тексты. Со временем аппарат воспроизведет все имеющиеся произведения и напишет новые. Идея восходит к философской машине алхимика и богослова Раймонда Луллия (Ars magna), складывавшей во фразы основные понятия и категории, распределенные по частям речи. Луллий считал, что машина настолько неопровержимо и наглядно доказывает существование Бога, что, по легенде, отправился с ее помощью обращать в христианство неверных и был ими убит.
Идея дожила до XX в., породив, с одной стороны, идею культуры как огромной книги, бесконечной библиотеки («Книга песка» и «Вавилонская библиотека» Борхеса), а с другой – филологические штудии и литературные эксперименты. В. Б. Шкловский в статье «О сюжете в кино» (1923) описывал якобы изобретенную в Америке машинку для изготовления сценариев, состоящую, подобно свифтовской, из катушек с лентами. На одной значились профессии, на другой возраст персонажей, на третьей – страны света, на четвертой – действия: целуются, лезет на трубу, сбивает противника с ног, бросается в воду, стреляет и т. д. Другим языком здесь изложены некоторые идеи «Морфологии сказки» В. Я. Проппа и якобсоновского определения поэтической функции языка как проекции оси выбора на ось эквивалентности. В 1960‐е и 1970‐е гг. структуралистские работы, в первую очередь посвященные нарратологии, в той или иной степени ориентировались на идею компьютерного создания текстов, а Ю. М. Лотман утверждал, что культура как семиотический механизм является прообразом искусственного интеллекта. «Компьютерное» письмо, основанное на порождении и переборе вариантов, пробовали в те же годы французские новороманисты (А. Роб-Грийе, М. Бютор).
Мечта об универсальном языке, который поможет всем народам понимать друг друга и жить в мире, была отнюдь не чужда Казанове. Поиск идеального языка, как показывает Умберто Эко[318], исторически шел в нескольких направлениях. Существовала влиятельная мистическая и розенкрейцерская традиция, где восстановление Соломонова храма мыслилось как антитеза разрушению Вавилонской башни. Раскрытие языка природы могло вестись через расшифровку тайного смысла древнего сакрального языка, иврита (каббала) или египетских иероглифов. Лингвистический подход предполагал либо создание всеобщей грамматики, подобной той, что в XVII в. написали в Пор-Рояле, либо сравнительного и этимологического словаря всех известных языков, дабы затем на его основе составить грамматику и разрешить проблему праязыка. Второй путь опробовала Екатерина II, которую привлекли идеи Кур де Жеблена. В 1785 г. академик Паллас составил программу и анкету для сбора лингвистического материала, разосланную не только по российским провинциям, но также в Америку и Китай. Отовсюду императрице присылали материалы для штудий, словари редких языков, в том числе бретонского, преподнесенного ей маркизом де Сераном через Гримма[319]. Вышедший в результате «Сравнительный словарь всех языков и наречий, собранных десницею всевысочайшей особы» (1787–1789) утопическую задачу разрешить, увы, не мог.
Лингвистические проблемы приобрели особую остроту во время Французской революции. Гибель старого режима сопровождалась ломкой языка, появлением множества проектов реформ и словарей неологизмов. Один из них, выпущенный немецким ученым Л. Снетлаге, вызвал резкую критику Казановы. В своем предсмертном сочинении «К Леонарду Снетлаге» (1797) он не без остроумия доказывал, что французский язык мог бы обойтись без терминов «гильотинировать», «заключить в карцер», «революционный трибунал». Разумеется, Казанова борется не со словами, а с идеями, ему не по вкусу ни террор, ни всеобщее равенство голодных и обездоленных[320]. Но в финале брошюры он возвращается к идее языкового братства и предлагает свой путь для воссоздания праязыка: его надо сотворить естественным путем, как любовь дает жизнь ребенку. Казанова предлагает отобрать младенцев обоего пола и воспитывать в уединении под началом молчащих воспитателей. Дети вырастут и, общаясь, изобретут свой язык, который не может быть иным, чем тот, на котором изъяснялся Адам. Правда, добавим, подобные опыты уже пытался проводить Фридрих II, и, разумеется, безуспешно.
Другой вариант универсального языка Казанова предложил в «Икозамероне», ибо мегамикры унаследовали от Адама не только шестое чувство, но и праязык. В их языке всего шесть гласных (а, е, i, о, u, ou), произносимых на семь разных тонов (на письме они передаются разными цветами), что в результате дает алфавит из 42 букв. Гельмут Вацлавик предположил, что венецианец придумал подобный язык потому, что в старости потерял из‐за сифилиса зубы и согласные произносил плохо. Рассказывать он уже не мог – пришлось писать.
Музыкальный язык мегамикров, который Казанова сравнивает с семью нотами гаммы, опять-таки приводит на ум цветовое пианино, тем более что Эдуард, герой «Икозамерона», предложил новый тип письма, напоминающий нотную азбуку. В языке 29 479 слов, есть склонения и спряжения, три рода. Но что необычно: тон для беседы задает хозяин дома, а при дворе – король, и пока государь не появился, придворные вынуждены молчать либо пользоваться языком жестов, который мегамикры придумали для общения в воде, но он более бедный. Но, как мы помним, именно язык жестов Казанова считал языком любви.
ГЕОГРАФИЧЕСКОЕ ПРОСТРАНСТВО ПРОСВЕЩЕНИЯ
Что заставляет иностранца ехать в Россию? В мифологии XVIII в. это бедная варварская страна, в которой владычествуют богатые и просвещенные господа. Там можно стремительно сколотить состояние. Учитель фехтования, герой одноименного романа Александра Дюма, заявит в начале следующего века: «Меня уверяли, что Россия – истинное Эльдорадо для всякого художника, преуспевшего в своем ремесле»[321]. В царствование Елизаветы Петровны, в 1752–1754 гг., бригадир Лафон подает проект о призывании «изгоняемых за веру из Франции ремесленных людей на поселение в Россию». Он предлагает основать на Украине или на Волге большое поселение, Новую Галлию. Но медлительный Сенат откладывает дело в долгий ящик[322]. Лафон проживал в доме графа М. И. Воронцова, и через пару лет приехавший в Петербург шевалье д’Эон обозвал его в донесении болтуном и авантюристом, правда, потом добавив, что в России бригадир живет уже более тридцати лет[323].
В духе идей физиократов Екатерина II рассматривала сельское хозяйство как главный источник богатства страны. Она писала в «Наказе» (1767–1768), что «Россия не только не имеет довольно жителей, но обладает еще чрезмерным пространством земель, которые ни населены, ниже обработаны» (гл. XII «О размножении народа в государстве»)[324]. В 1762–1763 гг. императрица издает несколько указов для привлечения иностранцев в страну. 22 июля (2 августа) 1763 г. создается Канцелярия опекунства иностранных колонистов под началом Г. Г. Орлова, переселенцам гарантируются права и привилегии. Начинается усиленная вербовка в Европе, в первую очередь в Германии, но также во Франции; несколько бюро по найму открывается в Голландии. Печатные проспекты превозносят достоинства колоний, создающихся на юге России. Земли богаты, обильны вином и зерном. Удачное географическое расположение способствует развитию сельского хозяйства и торговли, климат ничуть не хуже французского. Каждый колонист получит пятьдесят десятин земли, дом, инвентарь, скот, запас провизии. В течение 30 лет он освобождается от уплаты налогов. Он вправе исповедовать любую веру, католическую или протестантскую[325]. Императрица позволяет поселениям жить по своим законам и предоставляет им определенную автономию по отношению к русским властям. Эти обязательства, в частности, и послужили отправной точкой для проектов Бернардена де Сен-Пьера и Казановы. Позднее, в марте 1764 г., Екатерина II изменит указ: колонии обязаны подписать и соблюдать внутренний устав и подчиняться российским законам[326].
Осуществление грандиозной операции возлагается на дипломатов. Послы сперва пытаются действовать самостоятельно, но без большого успеха (получив деньги, нанятые рекруты убегают, суда не добираются до места назначения); потом они прибегают к услугам профессиональных «вызывателей». Так, в 1765–1766 гг. русский дипломатический агент Иоганн Фациус, впоследствии консул в Кельне и в австрийских Нидерландах, отправил в Россию шесть (по другим сведениям – десять) тысяч немецких поселенцев. Вербовка была делом небезопасным, русских агентов преследовали и арестовывали во Франции, в Германии и в Австрии. В исследованиях, посвященных узникам Бастилии, Франц Функ-Брентано называет немалое их число[327]. Тем не менее с 1764 г. активно действовали разветвленные сети вербовщиков, ибо занятие приносило немалый доход: от одной до трех марок с головы. С государевыми «вызывателями» конкурировали частные, действовавшие на свой страх и риск и старавшиеся содрать деньги не только с русского двора, но и с переселенцев. Самую крупную сеть вербовщиков возглавлял барон Канно де Борегар, живший попеременно во Франции, в России и в Голландии, где, разбогатев, он купил замок. Во французских полицейских архивах сохранилось его описание: 35 лет, рост 5 футов 6 дюймов, лицо рябое и смуглое, носит русский мундир. Под его началом служил капитан Жан-Батист Кост де Сабревиль, швейцарский уроженец, арестованный в Париже 2 сентября 1766 г. Через год его перевели в тюрьму Бисетр и только там обнаружили, что его настоящее имя Кабюссон, что он француз, раньше служил конюхом у маркиза де Пюизье, министра иностранных дел, украл у хозяина двести луидоров, был приговорен к смерти, замененной пожизненной каторгой, откуда бежал в 1761 г.
Франсуа Пьер Пикте, служивший при канцелярии опекунства иностранных колонистов, нанимал квалифицированных рабочих в Гамбурге и во Франции (за его деятельностью в 1765 г. внимательно следили французские дипломаты[328]). Он координировал деятельность агентов Зонтага и парижанина Леруа де Глажи, под его началом действовали капитан Гогель, уроженец Монбельяра[329], и Сен-Флорантен. Последнего арестовали в Париже в 1765 г. Когда два года спустя его повезли из Бастилии в Бисетр, он смертельно ранил тюремщика и перерезал себе горло. Сен-Флорантен был замешан в деле швейцарца Давида Соломона де Рапена (ок. 1711 – 1778), полковника на службе у Фридриха II и руководителя прусской шпионской сети, действовавшей во Франции. Он был офицером в армиях разных стран, в том числе во французской; его арестовали в г. Везель за шпионаж, но он бежал из тюрьмы. В первый раз попал в Бастилию в 1764 г. Несмотря на опасности, полковник Рапен продолжал усиленную вербовку. Как значилось в его следственном деле, русские власти поручили ему наем колонистов, чтобы «населить Астраханское царство»[330]. Одновременно он развернул агитацию в приграничных французских гарнизонах, подстрекая солдат дезертировать в Пруссию. Французская полиция, не на шутку встревоженная его деятельностью, подстроила ему ловушку, заманила на французскую территорию под предлогом вымышленного набора рекрутов для испанских колоний и арестовала. 20 ноября 1765 г. Рапен был отправлен в Бастилию вместе со своим секретарем, капитаном прусской армии Луи Друаром. В тюрьме он выдал всех известных ему русских вербовщиков, в том числе Коста де Сабревиля. В декабре 1767 г. Рапена перевели в Венсенский замок, где он и умер через десять лет.
С Рапеном сотрудничал эльзасец Фридрих Рольваген, лейтенант армии герцога Брауншвейгского. Он распространял в Эльзасе проспекты о русских поселениях, с помощью двух подручных, Жана де Босса и Квентена Бенжамена Кулета де Огрива, организовал отправку немецких и французских колонистов. Всего уехало четыре тысячи семей, еще три тысячи собирались в путь, когда в сентябре 1766 г. Рольваген был арестован вместе со стряпчим Жаком Дюбуа. В Бастилии он провел три года (освобожден 18 августа 1769 г.).
Едва ли не самой колоритной фигурой среди вербовщиков был парижанин Менье де Прекур де Сен-Лоран (род. ок. 1714). Согласно донесениям полиции, рост 5 футов два дюйма, волосы светлые, голос хриплый[331]. В 1734 г. он начал служить у поставщика провианта, потом попал к генеральному откупщику Савалету, затем в 1748 г. стал инспектором полиции, наблюдавшим за парижскими девками и содержанками (1748–1757). Он не был чужд изящной словесности и, по мнению Поля д’Эстре, писал свои донесения живо и интересно (некоторые из них опубликованы)[332]. В 1757 г. он неожиданно исчез: его числят без вести пропавшим и предполагают, что он погиб, конвоируя арестанта из Парижа в замок Иф. Но в 1765 г. он появляется вновь, представляясь генерал-адъютантом французских стрелков и «директором Екатеринбургской колонии иностранцев в Астраханском царстве»[333]. Он завербовал около 970 семей.
Обширен список русских агентов. В 1765 г. в Бастилию попадают скульптор Шарль Жозеф Респет по прозванию Рашет, член римской Академии Сан Лукка, швейцарские часовщики Франсуа и Жак Феррье, судейский клерк Ж. Б. Гобер и прусский лейтенант Шарль де Сайе. Поль д’Эстре упоминает также антрепренера Лембека и лионца Шануана, унтер-офицера Леду де Сент-Круа и актера из Гавра Кордье. Большое число французов было завербовано за пределами Франции, в Гамбурге и Франкфурте, из числа дезертиров и протестантов.
Ситуацией, разумеется, пользуются самозванцы. В 1768 г. некий барон Штейн, искатель философского камня, присваивает себе чин тайного советника, «должность» «главного бальи Астраханского царства» и вербует колонистов. Но когда он добирается в Россию, его в апреле 1769 г. высылают из Петербурга[334].
Операция обошлась России в два миллиона семьсот тысяч рублей, но результаты дала. В 1766 г. правительство прекращает массовый набор, приглашая индивидуально только квалифицированных ремесленников. Общее число переселенцев оценивается по-разному. Согласно Г. Писаревскому, в списках от 14 февраля 1769 г. числится 2946 семей, приглашенных правительством, 1523 семьи, отправленные бароном де Борегаром, и 1530 семей, вызванных Пикте и Леруа. Р. Бартлетт, проанализировавший официальные русские источники, подсчитал, что с 1762 по 1775 г. прибыло 30 623 человека[335].
Екатерина II гордилась иностранными поселениями. Она писала Вольтеру 14 (25) июля 1769 г.: «знайте, что моя прекрасная колония в Саратове насчитывает 27 тысяч душ […], что там у каждого округа церковь своего вероисповедания, что там мирно возделывают поля и не платят податей в течение тридцати лет»[336]. Но в дальнейшем поводов для радости стало меньше. По оценке Мартина Бри, французского консула в Москве, из многих тысяч колонистов к 1777 г. оставалось не более 4–5 тысяч семей. Остальные погибли от голода и болезней, были перебиты Пугачевым или уведены в рабство татарами[337].
Иностранцы в России как бы распределяли между собой профессии. Немцы были по преимуществу крестьянами и ремесленниками (подобно Шиллеру и Гофману из «Петербургского проспекта» Гоголя или герою рассказа Лескова «Железный характер»), учеными и дипломатами, государственными деятелями[338]. Немецких ученых (историков, математиков, физиков) было много в Императорской Академии наук. Среди русских послов немало выходцев из Германии: М. М. Алопеус, А. Я. Будберг, К. Я. Бюллер, Ф. М. Гримм, А. И. Крюднер, И. И. Местмахер, И. А. Остерман, И. А. Тизенгаузен, семьи Струве, Нессельроде, Штакельберг и пр. Итальянцы были придворными певцами и музыкантами, французы – скульпторами, художниками и актерами. При Екатерине II действовало несколько постоянных иностранных трупп (французская, итальянская, испанская, немецкая), но приглашались они и раньше: мать Казановы Дзанетта играла на петербургской сцене в 1735 г.[339] Конечно, такое разделение по профессиям довольно условно, ибо многие французы выписывались в Россию в качестве крестьян или ремесленников, но по дороге на Волгу, в Саратов, они оседали в Москве, где шли в учителя. Поскольку иностранная иммиграция при Екатерине II, в отличие от эпохи Петра I, была задумана как сельская, а не городская, иностранцы попадали в столицы не благодаря, а скорее вопреки государственной политике. Французы владели книжными лавками и модными магазинами, служили поварами и парикмахерами[340]. В конце века, особенно после революции, многие французские офицеры перешли на русскую службу. Корпус, сформированный под началом Конде, участвовал в боях против революционной Франции (ирония судьбы – в XVII в. Великий Конде перешел на сторону Испании и сражался против своей родины). Хотя части просителей было отказано, и среди них Наполеону Бонапарту, иностранцы показали себя храбрыми воинами во время второй Русско-турецкой войны (в первую очередь принц Нассау-Зиген, отличившийся при взятии Очакова и произведенный сперва в контр-адмиралы, потом в адмиралы; принц де Линь, Роже Дамас). Они проявили недюжинные административные таланты: герцог де Ришелье и авантюрист Иосиф де Рибас, женившийся в России на Анастасии Соколовой, побочной дочери И. И. Бецкого, стали основателями и первыми правителями Одессы[341].
Именно с притоком чужеземцев, как мы увидим далее, связывались многие надежды и разочарования первых десяти лет царствования Екатерины II. По концепции французских экономистов-физиократов аббата Бодо, маркиза Мирабо, Мерсье де ла Ривьера, чью точку зрения поддерживал Дидро, иностранные поселения должны были показать России путь к цивилизации, стать образцом свободной экономической деятельности и процветания, способствовать образованию третьего сословия[342]. На карту ставилась репутация Российской империи и западной науки.
Более других иностранцев Екатерину II интересовали французские философы. Не только потому, что государыня издавна увлекалась их сочинениями. Еще в 1760 г., когда состоявший при Петербургской академии Струбе де Пирмонт в своих «Российских письмах»[343] оспорил Монтескье, доказывая, что Россия страна не деспотическая и что крепостное право – благо для крестьян, Екатерина Алексеевна высмеяла его, делая пометы на полях книги. Философы властвовали над общественным мнением Европы, их поддержка значила не меньше, чем удачно заключенный дипломатический договор. О своей внешнеполитической репутации императрица начинает заботиться сразу после восшествия на престол: завязывается переписка с Вольтером, д’Аламбер получает приглашение стать наставником великого князя, а Дидро – печатать «Энциклопедию» в России. Вскоре Екатерина II покупает библиотеку Дидро, узнав, что тот не мог собрать достойного приданого для дочери. При этом императрица оставляет книги философу в пожизненное пользование, более того, производит его в личные библиотекари и выплачивает пенсион.
Со своей стороны, философов притягивает страна, открывающая гигантское поле для практического применения их теорий, привлекает возложенная на них миссия: создать образ монархини, поборницы просвещения, которая прислушивается к их советам. Оговоримся, правда, что само понятие просвещенного монарха Дидро было чуждо: по его мнению, подобный правитель может принести России непоправимый вред, ибо приучит подданных доверять государевой воле больше, чем закону.
В век Просвещения существовало два противоположных подхода к России, связанных, с одной стороны, с противоборством философских концепций Вольтера и Руссо, а с другой – со сменой геополитических представлений. Согласно первой точке зрения, Россия расположена на Севере Европы («К нам свет из северной приходит днесь страны», – писал фернейский патриарх в послании к Екатерине II). Это страна дикарей, закаленных в боях, выносливых, неприхотливых, переимчивых и сметливых. Они находятся в начале исторического пути, который приведет их к вершине цивилизации, то есть к парижской культуре (как бы иронично ни относился к ней Вольтер). Благодаря деятельности Петра I и его духовной преемницы Екатерины II Россия уже двинулась по пути европеизации. Судьба Франца Лефорта служит доказательством того, что Россия – земля обетованная, ждущая законодателя и правителя. Необходимо только большое число иноземных наставников, готовых обучить этих взрослых детей (сравнение русских с дикарями и детьми – устойчивый мотив путевых дневников и воспоминаний о России, написанных иностранцами)[344].
Напротив, Жан-Жак Руссо утверждал, что у каждой страны своя специфика; чтобы стать великой державой, Россия должна не копировать европейцев, а искать свою дорогу. Потому в «Общественном договоре» (1762) Руссо категорически отрицал полезность петровских преобразований, опять-таки прибегая к педагогической метафоре. По его мнению, Петр I, насильственно превращая народ в немцев или англичан, вместо того чтобы сделать из них истинных русских, поступил как дурной воспитатель, искусственно ускоряющий процесс обучения: его ученик блистает в детстве, а в зрелые годы остается ничтожеством. Не в цивилизации нуждался народ, а в закалке. Теперь же, предсказывал Руссо, Россия попадет под иго азиатов, татар, которые затем подчинят всю Европу. Как народ должен искать и защищать свою национальную самобытность, философ показал на примере малой страны в «Рассуждениях о правлении в Польше» (1772). В России точку зрения, близкую к Руссо, отстаивали Е. Р. Дашкова, М. М. Щербатов, Д. И. Фонвизин, Н. И. Новиков[345].
В отличие от Севера, Восток французы эпохи Просвещения воспринимали как древнюю цивилизацию, имеющую право не походить на них и не слишком склонную к переменам. По мере военного и политического продвижения России на восток ее специфическая пограничная роль становится все более очевидной. Но отметим, что при этом Руссо занимал твердую антирусскую позицию, а Вольтер поддерживал действия русской армии в Польше, вдохновлял восточную политику Екатерины II. Императрица поощряла фернейского патриарха, а сочинения женевского гражданина запрещала к продаже, видела в них призыв к общеевропейскому походу против России, который мог быть использован французской дипломатией (и, увы, действительно использовался).
Философы и власть стремились к сближению, но едва они переходили от слов к делу, то немедленно наступало взаимное разочарование. Одним, в частности Вольтеру, императрица вовсе не дозволила приехать[346], путешествие других кончилось конфузом. Диалог длился с первых до последних дней царствования, в ход шли все жанры: письма, трактаты, беседы, комедии и мемуары. Екатерина II предлагала собеседнику роль придворного философа. Когда же тот принимал ее и начинал строить воздушные замки, оторвавшись от российской почвы, его изгоняли, освобождая место для следующего. Разумеется, роль мазохистская, как показал Леопольд Захер-Мазох в новелле «Дидро в Петербурге», превратив философа в говорящую обезьяну. Избежать подобной участи мог только такой ловкий царедворец, как Фридрих Мельхиор Гримм, который, по мнению Дидро, столь же искусно обрабатывал людей, как Фальконе – статуи[347].
Обоюдные недоразумения и разочарования происходят оттого, что сталкиваются два мифа: всесильной философии Просвещения и убогого философа-утописта. Согласно первому, законы разума универсальны и применимы ко всем странам. Мерсье де ла Ривьер полагал, что ему хватит двух лет, чтобы утвердить в России незыблемые принципы законодательства, приспособив их к местным нравам и обычаям[348]. Чужеземец призван наставлять самодержавного монарха, который воплотит в жизнь его советы. Тем паче, что политическая и экономическая теория физиократов на деле доказала свою эффективность: Мерсье де ла Ривьер, губернатор Мартиники, привел к процветанию остров, разоренный англичанами. Заморский советник, вознесенный наверх, мог рассчитывать на власть и богатство или даже мечтать о создании небольшого государства, где сам он стал бы просвещенным правителем.
Мечта о философском завоевании, даровании народу разумных законов, экономических и политических свобод, столь дорогих для физиократов, предполагала жесткое администрирование сверху. Но Екатерина II, в отличие от Петра I, отнюдь не желала потрясать основы государства и писать законы кнутом. Ее политическое кредо: живи и давай жить другим. А философов она воспринимала такими, как их рисовала мифология Просвещения: люди не от мира сего, непрактичные, увлекающие читателей Европы и не знающие, что делается у них дома, страдающие манией преследования и манией величия, чудаковатые до безумия. Екатерина II предпочитала видеть вокруг себя людей практического склада, а утопистов – в Европе, дабы они прославляли ее царствование из своего прекрасного далека.
Философы, отправлявшиеся просвещать Россию, вызывают насмешки и нападки со всех сторон. Враг энциклопедистов аббат Фрерон в 1774 г. напечатал в своем журнале сатирический портрет «апостолов и миссионеров философии», боготворящих государей, которые платят им пенсионы, кричащих, что французская нация вырождается под ярмом деспотизма и что свобода, науки и процветание нашли убежище на Севере. Он изобразил Дидро, отправившегося в Петербург, как экстравагантного рассеянного чудака, чуждого реальному миру, который будет иностранцем в любой стране. Более того, Фрерон уверял, что это сознательная маска:
К тому же, уязвленный тем, что перед ним никто не трепетал, он пробегал общественные парки, здания, картинные галереи, одетый самым причудливым образом; здесь в халате, там в желтых туфлях, повсюду в ночном колпаке, извещая по приезде в каждый город, что забыл свой парик там, откуда только что прибыл: и все это, дабы придать себе вид значительный и по-философски рассеянный. Со всех сторон вопрошали, что это за необычайный человек, а его служитель Г**** [Гримм] отвечал: Это знаменитый Д**** [Дидро][349].
Мифы загоняют обе стороны в ловушку, ибо навязывают стереотипы поведения императрице и философам, определяют горизонт, ожидания собеседников. Скандальный провал в России Мерсье де ла Ривьера, видного физиократа, приехавшего по рекомендации Дидро и князя Д. А. Голицына, подтвердил требования жанра и закрепил традицию.
В середине 1760‐х гг., когда массовую иммиграцию сменяют индивидуальные вызовы, Екатерина II активно зазывает иностранных ученых. В апреле 1765 г. маркиз д’Аржанс из Экс-ан-Прованса посылает императрице свою книгу об историческом прогрессе литературы и человеческого знания[350]. «Ваше правительство, значит, не любит философию; сверх того, я слыхала, что во Франции принято поносить философов, дабы придать себе более весу, – пишет государыня д’Аламберу в 1766 г. – Мы даем ученым спокойно заниматься наукой и никого не сжигаем». И добавляет, что Леонард Эйлер прибыл с сыном в Россию[351]. В марте 1767 г. швейцарский натуралист Альбрехт Галлер подумывает последовать примеру Эйлера и Дидро: продать Екатерине II свою библиотеку из девяти тысяч книг и приехать в Петербург, дабы закончить естественную историю Сибири, начатую Иоганном Георгом Гмелином, и написать новую историю Петра I[352]. В январе 1767 г. Григорий Орлов пишет Руссо и предлагает ему убежище в России; философ отказывается[353]. В феврале 1767 г. Мармонтель присылает императрице философский роман «Велизарий», запрещенный во Франции. В мае 1767 г., во время плавания по Волге, Екатерина II вместе с придворными перелагает роман на русский – и тотчас ставит о том в известность писателя. Сама она выбирает для перевода девятую главу, посвященную взаимоотношениям монарха и народа. Когда в сентябре 1768 г. роман выходит в России, царица отправляет его автору[354]. Мармонтель горячо одобряет ее выбор, в котором видит желание сделать счастливыми двадцать миллионов подданных, объяснить им, что абсолютна только власть законов, что тот, кто хочет править самовластно, – раб и что государь должен быть един со своим народом[355].
В 1767 г. Екатерина II активно работает над окончательной редакцией «Наказа». Она нуждается в людях, которые, во-первых, могли бы прочесть и одобрить текст, а во-вторых, помочь претворить его в жизнь. Первый выбор падает на Чезаре Беккариа, чью книгу «Трактат o преступлениях и наказаниях» (1765) императрица использовала при написании «Наказа» (ее французский перевод опять-таки был запрещен)[356]. Для Екатерины II это лучшая рекомендация, и когда во Франции также запретят перевод «Наказа», она будет этим гордиться как лучшим доказательством процветания свободы и философии в России. При этом, как показал Ю. М. Лотман, императрица заимствовала у итальянского автора в первую очередь техническое решение юридических проблем, отбросив то, на чем они базировались, – теорию естественного права и общественного договора. Совершенно так же Екатерина II применила для описания самодержавия положения, разработанные Монтескье для монархического образа правления[357]. Итак, через И. П. Елагина государыня приглашает маркиза Беккариа, обещает ему шесть тысяч дукатов и еще четыре тысячи на дорогу, интересуется, знает ли он французский, прочит ему роль личного советника по вопросам, разработанным в его книге, обещает ему консультанта для объяснения местных условий[358]. Беккариа соглашается, колеблется и остается в Италии с молодой женой. Затем императрица просит графа Н. И. Панина пригласить на русскую службу начальника полиции немецкого города Альтона Иоганна Петера Виллебрандта, автора «Краткого описания полиции» (1765)[359].
Исправному исполнению законов Екатерина II придавала не меньшее значение, чем их составлению, тем более что в ведении управы благочиния находилось общее наблюдение за порядком. По свидетельству графа де Сегюра, она начинала рабочий день с полицейских донесений. По ее просьбе Дидро начал их петербургские беседы с истории парижской полиции. В 1768 г., уже после отъезда Мерсье де ла Ривьера, скульптор Фальконе написал императрице, что ей нужнее профессиональный юрист, а не законодатель, и рекомендовал скромного парижского адвоката де Виллье, сопровождавшего знатного физиократа[360]. Екатерина II взяла адвоката на службу на три года.
Напротив, Мерсье де ла Ривьер заботился о законотворчестве более, чем о проведении его в жизнь, и намеревался побыстрее преобразовать Россию. Недоразумение первое: императрица полагала, что приглашает изгнанника, тайком отправившегося в Россию, тогда как бывший губернатор Мартиники получил в министерстве двухлетний отпуск. Она надеялась увидеть философа-бессребреника, который охотно поступит на службу, а Мерсье де ла Ривьер нашел жалованье слишком скромным и напомнил, что получал во Франции сорок тысяч экю, не считая наградных. Екатерина II ждала советника, который поможет отшлифовать «Наказ», а губернатор ехал управлять страной. Его путешествие из Парижа в Петербург длилось три месяца вместо полутора, и он прибыл только осенью 1767 г., когда императрица уже отправилась в Москву, дабы произнести речь перед Уложенной комиссией и понаблюдать за началом законотворческой работы. Несмотря на задержку, еще в дороге Мерсье де ла Ривьер писал, что в России надо все переделать и заклинал Екатерину II ничего не предпринимать до его прибытия. Он уверял, что за ним следит вся Европа, именовал себя и своих спутников «шестью мэтрами», прибывшими преобразовать страну[361]. Государыня предоставила графу Панину укоротить заносчивого «мэтра», и вскоре ей донесли из столицы, что «де-ла-Ривьер убавил маленько спеси: только он говорун и много о себе думает, а похож он на доктура»[362].
Заносчивое поведение Мерсье де ла Ривьера выглядит смешным и нелепым: как пишет Екатерина II, «автор „Основного порядка вещей“ сбился с панталыку»[363]. Более того, философ кажется опасным: императрица утверждает, что он рассуждает как атеист; позднее в Петербурге будут упрекать в безбожии Дидро. Свободомыслящих людей подозревают в распространении вольнодумства и вольнолюбия. Именно в эту пору Екатерина II утверждала в «Наказе», что цель самодержавного правления – не отнять естественную вольность, но направить к получению наибольшего ото всех добра (гл. II, 13). И далее уточняла, что в государстве, то есть в собрании людей, в обществе живущих, вольность есть право делать то, что законы дозволяют (гл. 5, 38). Она писала, что «равенство всех граждан состоит в том, чтобы все были подвержены тем же законам» (гл. 5, 34)[364], что следует «избегать случаев приводить людей в неволю» (гл. XI, 253)[365], выступала за свободу торговли, регламентируемой государством[366]. Но, разумеется, императрица была далека от того, чтобы строить экономическую и политическую систему государства на основе свободного предпринимательства, как то проповедовали физиократы, она не решалась отменить крепостное право, основу империи, как предлагал Мерсье де ла Ривьер. Сам философ, далекий от республиканских идей, был сторонником монархического образа правления и выступал за разделение исполнительной и законодательной власти. В. Бильбасов выдвинул даже гипотезу, согласно которой Н. И. Панин, желавший заменить самодержавие аристократической формой правления на манер Швеции, не допустил философа к императрице и представил его в невыгодном свете. Но других чужеземных утопистов также подозревают в распространении опасных идей – и не без оснований: о свободе в России рассуждают д‘Эон, Бернарден де Сен-Пьер, Дидро, барон Билиштейн и др.
Граф Сигизмунд фон Редерн (ок. 1715 – 1789), гофмаршал двора вдовствующей королевы прусской, куратор Берлинской Академии, полагал, что для процветания мощной монархии необходимы собственные колонии. Он совершил немало путешествий, потратил годы на создание в Германии Индийской компании, собрал пайщиков и стал главой торгового дома, но не смог наладить его деятельность из‐за жесткой налоговой политики Фридриха II. Он решил попытать счастья во Франции, где Людовик XV предоставил ему подданство, и в России, куда прибыл в июле 1769 г. Он хорошо подготовил поездку, еще зимой написав в Петербург, что у него есть два проекта, политический и торговый, которые он может изложить только лично, и просил, чтобы императрица официально пригласила его якобы для подготовки расширенного издания «Наказа». Екатерина II согласилась. Поскольку граф приехал в начале Русско-турецкой войны, то он тотчас подал план покорения Крыма и взятия Константинополя. Затем 22 августа (2 сентября) 1769 г. фон Редерн представил проект создания гигантской внешнеторговой компании. Она должна была находиться вне российской юрисдикции и вне государственной администрации, подчиняться только ему и императрице, обладать своим флотом, армией и земельными владениями, правом открывать и завоевывать новые территории, вести военные действия и подписывать соглашения, монополией внешней торговли и особыми привилегиями[367]. По меткому замечанию Екатерины II, компания становилась государством в государстве, причем Российской империи отводилась роль ее младшей сестры. Императрица по пунктам разобрала проект, не оставив от него камня на камне. Она пыталась растолковать фон Редерну, что в стране земли предостаточно и завоевывать Индию нужды нет, а надо создать компанию для торговли с Персией, куда любой мог бы вложить деньги[368]. Для укрощения прожектера государыня опять-таки обратилась к графу Панину: «Заставьте гр. Редерна делать проект о персидской коммерции; наденьте узду на необузданные его мысли. Проект его компании бешеной: аглинская Ост-Индская компания щенок против его, да и она села на шею правительству»[369]. Через месяц Екатерине II пришлось отвергать уже следующий план фон Редерна, посвященный торговым путям через Украину, Польшу и Данциг, причем она использовала те же формулы, что и в деле Мерсье де ла Ривьера[370]. Далее, по свидетельству императрицы, немец показал себя столь же бестолково корыстолюбивым, как француз, ибо начал сватать сына за самых богатых наследниц России, а главное, продолжал подавать неисполнимые проекты. Граф фон Редерн представил доклад в Академию наук, предложив реорганизовать ее и, по сути, вверить математикам и метафизикам управление государством. Президент Академии граф Владимир Орлов был тем немало озадачен и флегматично заметил, что у этого человека много знаний и воображения, но нет здравого смысла. Наконец, он напрямик ответил фон Редерну, что Академия не претендует на то, чтобы управлять миром (далее мы увидим, как подобные идеи преломились в проектах Ивана Тревогина). Императрица вынесла окончательный приговор: Редерн – человек весьма сведущий, но отмеченный печатью безумия[371].
Из России граф уехал в Польшу, откуда в мае 1770 г. прислал описание политической ситуации страны и предложил объединить усилия Берлинской и Петербургской Академий для немецкого издания «Наказа»[372]. Затем он перебрался в Данию, где безуспешно пытался приобрести земли, а заодно уговорить датский флот, находящийся в Черном море, принять участие в войне против Турции. Он рвался присоединиться к флотилии Алексея Орлова, но в 1771 г. решил вернуться в Германию[373].
Иными словами, всякий прожектер улавливает веяния времени, но выражает их в гротескно-преувеличенной форме. Очень характерно соединение в один узел внутренних реформ, внешнеполитических и торговых проектов – так поступает большинство иностранных утопистов и авантюристов. Но именно над этим комплексом проблем билась императрица и ее правительство. Не случайно писала она в ответе фон Редерну о зоне естественных экономических интересов: «Торговля России не нуждается в завоеваниях, но ей будет полезно, чтоб ее товары по достоинству оценили там, где сама природа нас к этому побуждает и где к тому же это с легкостью можно произвести вместо того, чтобы искать приключений вне этой зоны»[374]. Екатерина II была противницей монополии в сфере торговли и не желала впутывать государство в коммерческие предприятия. Она предпочитала завоевывать новые земли силой оружия, не полагаясь на помощь негоциантов, и начертала резолюцию на поданном ей через графа Н. И. Панина анонимном «Мемуаре о коммерции, каковую можно установить между Россией, Западной Индией и Китаем»: «Это дело купцов – торговать, где им вздумается, я же не дам ни людей, ни кораблей, ни денег и навсегда отказываюсь от всяких земель и владений в Западной Индии и Америке»[375].
Другое дело, что зона интересов России в XVIII в. стремительно увеличивается и будет расширяться до конца столетия: вспомним Персидский поход Валериана Зубова, прерванный Павлом I, и казаков, посланных императором в Индию[376]. В нее включается не только Балтийское и Черное море, но и Тихий океан – Америка и Япония.
Когда в 1795 г. французский эмигрант Жан Доминик Жозеф д’Огар (1747–1808), бывший морской офицер, склонный к мистике и богословским штудиям, послал Екатерине II мемуар о торговле с Японией, государыня назвала его невеждой, первым безумцем Европы и добавила: «Молю Бога, чтобы он не оказался в придачу одним из первых шарлатанов на свете»[377]. Но благодаря рекомендации Ф. М. Гримма д’Огар приехал в 1796 г. в Россию, где продолжал работать над своим проектом[378]. Через год он был определен в петербургскую Публичную императорскую библиотеку, создавал «депо манускриптов», впоследствии стал вице-директором. Способствовал обращению в католичество многих русских аристократок.
Внешнеполитическую программу развития России сформулировал Сумароков в одах Екатерине II, предсказывая: «Скоро сон мой будет явен // Бред мой истиной внемли»[379]. Он утверждал, что надо двигаться не на Запад, а на Восток[380], соединяя силу оружия и торговли, которая способствует обогащению и процветанию страны:
В «Оде» Екатерине II от 21 апреля 1764 г. Сумароков выдвигает лозунг крестового похода, обращения неверных в истинную веру:
В «Оде» Екатерине II от 28 июня 1768 г. он пишет о мирной торговой экспансии:
Отметим, что и внутриполитические проекты преобразования страны отнюдь не нейтральны с политической точки зрения. Обычно в них предлагаются два пути: образование и освобождение народа. Французские просветители, в первую очередь Дидро и Гримм, сотрудничают с Екатериной II и И. И. Бецким для создания системы всеобщего обучения, от начальной школы до университета, присылают планы в 1770‐е гг.[384]. Они делают акцент не на теории воспитания, а на практических шагах и предлагают использовать для России не французскую католическую, а немецкую протестантскую систему образования. Как известно, в своей реформе Екатерина II использовала австрийскую модель педагогических училищ и образцовых школ, чей опыт в 1780‐е гг. распространял Янкович де Мириево. У французских дипломатов, враждебно настроенных по отношению к России, все педагогические проекты вызывали опасения. 7 июня 1765 г. французский посланник маркиз де Боссе сообщал герцогу де Пралену из Петербурга об открытии под попечительством И. И. Бецкого школы для 80 детей с учителями-французами: «Если это учреждение продолжит свою деятельность, то будет опасным для Европы. Оно создаст здесь третье сословие – питомник ремесленников, купцов и мореплавателей, на котором зиждется сила империи»[385].
Второй путь, более утопичный, предусматривал создание поселений вольных колонистов, лучше всего швейцарцев: они-де послужат очагами свободы, которая затем распространится в России[386]. Дидро развивал этот план в написанных им главах о России для «Истории обеих Индий» аббата Рейналя[387]. Философ предлагал также преобразовать Уложенную комиссию в постоянно действующий парламент и тем самым заложить в России начатки демократии и законодательной власти.
Но, съездив в Петербург и проведя зиму 1773–1774 гг. в беседах с императрицей, Дени Дидро стал весьма скептически относиться к возможности цивилизовать Россию. По его мнению, обширность территорий и отсутствие дорог не позволяют управлять страной из единого центра. Суровый климат и длительная зима, останавливающая сельские работы, располагают население к лености и пьянству. Иноземные ученые, переселенные на русскую почву, вянут, как экзотические растения на морозе. Лучшее, что может случиться с Российской империей, – это ее крушение, распад на дюжину мелких государств: тогда порядок, наведенный в одном из них, послужит примером для других.
Распространение в России республиканских идей всячески поддерживалось французскими дипломатами. В конце царствования Елизаветы Петровны шевалье д’Эон написал мемуар «Рассуждение о легкости революции в России по смерти императрицы, с Планом, коему надобно было бы следовать, чтобы преуспеть, и о возможности осуществления его в дальнейшем», где призывал «отменить позорное рабство» и совершить «революцию в форме правления, сделав его свободным». Но для того, чтобы ослабить, а не усилить страну:
Свобода, единожды проникнув в Российскую империю, заставит ее впасть в анархию, подобную польской <…> Всякий русский, кто получил образование и путешествовал, сотни раз вздыхал над несчастной долей в приватных со мной беседах. Те, кто читает французские брошюры, а тем паче английские, объявляют себя приверженцами самой смелой философии и противниками, вместе с друзьями своими, деспотического и тиранского государства, в котором они живут[388].
Д’Эон сохранил интерес к республиканским идеям и включил в шестой том своих «Досугов» перевод английского сочинения XVII в. «О превосходстве свободного государства», где в главе «Конституция правовой республики» отстаивается принцип верховной власти народа[389].
После переворота, приведшего на трон Екатерину II, французский посол барон де Бретей доносил в Версаль:
Форма правления тяготит большую часть русских, беспременно все хотят освободиться от деспотизма, и я такого мнения, что если императрица потеряет сына, то ей, дабы удержаться, придется отдать власть нации; в частных и доверительных беседах с русскими я не забываю дать им почувствовать цену свободы и свободы республиканской – крайности по вкусу нации, ее грубому и жестокому духу; хотя будущее непроницаемо, я льщусь надеждой увидеть, как обширная и деспотическая Империя разлагается в Республику, управляемую группками сенаторов. Самым счастливым днем моей жизни будет тот, когда я стану свидетелем этой революции[390].
Вернувшись на родину, посол развил эти идеи в «Мемуаре о России» (1763), доказывая, что «надо постараться сокрушить русскую нацию с помощью ее самой»:
Уже двадцать лет, как правительство неосторожно отпускает многих молодых людей учиться в Женеву. Они возвращаются с головой и сердцем, наполненными республиканскими принципами, и вовсе не приспособленными к противным им законам их страны[391].
У императрицы были все основания подозревать скрытый умысел в благородных планах, тем более что тайная дипломатия частенько вербовала писателей и философов. Но в первую очередь Екатерина II стремилась защитить репутацию – свою и своей страны. Она предлагает просвещенной публике собственную версию того, почему европейские проекты проваливаются в России: виноваты не ученики, а учителя. Она старательно подбирает зрителей-очевидцев, в первую очередь известных иностранцев, и подсказывает, как относиться к происходящему, подобно тому как персонажи ее комедий прямо обращаются к зрительному залу. Императрица в комических тонах излагает историю в письмах, посылает копии третьим лицам, как, например, Фальконе. Она пишет комедии и рассказывает анекдоты о философах иностранным дипломатам, в частности послам Франции и Австрии графам де Сегюру и фон Кобенцлю. Тем самым она порождает новые тексты: мемуары и драматические пословицы своих «карманных посланников». Обнаружив удачную формулу или позаимствовав ее из полемики Вольтера и Руссо, Екатерина II многократно пускает ее в ход. Таков, в первую очередь, образ «человека на четвереньках». 30 августа 1755 г. Вольтер, прочитав «Рассуждение о начале и основании неравенства между людьми», пишет Руссо: «Я получил, милостивый государь, вашу новую книгу о роде человеческом […] когда читаешь ваше сочинение, берет охота ходить на четвереньках». Фернейский патриарх иронически изображает философа как человека, впавшего в детство, превратившегося в дикаря, в первобытное существо. Письмо Вольтера немедленно попадает в печать, красное словцо становится публичным и порождает пьесу. Шарль Палиссо в комедии «Философы» (1760) разоблачает энциклопедистов, в первую очередь Дидро, Гримма и Руссо, как шарлатанов и обманщиков. В кульминационной сцене плут Криспен, подражая Руссо, ходит по подмосткам на четвереньках и жует лист салата: Sur ses quatre piliers mon corps se soutient mieux, / Et je vois moins de sots qui me blessent les yeux[392] («На четвереньках мне способнее стоять, / Затем, что, стоя так, глупцов мне не видать», пер. И. И. Хемницера).
Екатерина II переосмысливает расхожую формулу: недотепами оказываются иностранцы, не считающие русских за людей. В комедии «Передняя знатного боярина» (1772) на четвереньках разгуливают заморские просители: турок Дурфедгибасов, «пастух во дворянстве», едва ли не блеющий, как его овцы, и француз Оранбар (читай – Мерсье де ла Ривьер):
Я пришел сюда за тем: я бул в свой земля и думал тамо, что здесь все ходят едаки [
Оранбар трусоват и скуп, он едва знает страну, но тем не менее дает советы по любому поводу, в том числе – как победить турок. Через два года императрица напишет Вольтеру, вернув остроту автору: «И г-н де ла Ривьер, который шесть лет назад полагал, что мы ходим на четвереньках, и соблаговолил приехать с Мартиники, дабы поднять нас на задние лапы, также прибыл не вовремя»[394]. Шутливый образ блаженной страны дураков и блаженного философа соединяются воедино.
В комедиях, письмах и устных рассказах Екатерина II обвиняет чужеземных прожектеров в том, что они всё хотят переиначить. «Мой прожек хорошо и не трудно. Он немножно все что прежде делано испортит: и все так ново делать буделись», – уверяет Оранбар[395]. Государыня рассказывала графу де Сегюру, что Мерсье де ла Ривьер вбил себе в голову, что его призвали управлять страной и просвещенным разумом своим вывести страну из мрака варварства[396]. Она категорически отказалась использовать предложения Дидро, для осуществления которых, по ее словам, пришлось бы все перевернуть вверх дном. «Вы пишете на бумаге, которая все стерпит, – якобы сказала она философу по свидетельству графа де Сегюра, – я же, бедная императрица, имею дело с человеческой кожей»[397]. Иностранцы пишут историю России, не зная языка, как Сенак де Мейян, вообще не разбираются в особенностях страны. «Что до торговли с Японией, то по мне у него нет ни тени представлений о местных условиях», – отзывается императрица о проекте шевалье д’Огара[398].
В комедии Екатерины II «Имянины госпожи Ворчалкиной» (1772) банкрут Некопейков предлагает множество способов обогащения: «Я столько примыслил доставить России денег <…>, что всякий, кому они понадобятся, иметь будет только труд поднимать их с улицы, где они валяться станут»[399]. В частности, он сочинил проекты об учреждении почты на голубях, об употреблении крысьих хвостов вместо веревок, об извозе зимою в степных местах на куропатках, где их много, а лошадей мало, а также о создании внешнеторговой компании, где все расходы относились бы на счет казны, которая поставит корабли, а доходы шли пайщикам. Похоже, что императрица вспомнила о проектах фон Редерна и о собственном горьком опыте создания в 1763 г. на паях Средиземноморской компании. Как утверждает Некопейков, «вы не можете мне поверить, как чист и волен тогда ум, когда пуст карман и кошелек»[400]. Граф фон Кобенцль перефразирует его слова, высмеивая Мерсье де ла Ривьера в драматической пословице «Маньяк Власти» (1789). Слуга уверяет:
Мой господин превыше всех государей, ибо с момента рождения только и делает, что поучает их. У него ни пяди земли, но он знает, как увеличить стоимость чужих владений; порой у него нет ни гроша в кошельке, но он самый великий финансист на свете. Он в жизни не видал ни боевых кораблей, ни полков, но если соизволит встать во главе армий и флотилий какой-нибудь державы, то завоюет весь мир; одним словом, он универсальный гений, сосредоточивший в себе все знания, необходимые для управления империей[401].
Создавая сатирические портреты философов, Екатерина II и граф фон Кобенцль, по-видимому, опять-таки следуют за Вольтером, который, полемизируя с данной Руссо оценкой России, издевался над «законодателями, которые повелевают вселенной на листе бумаги и со своего чердака отдают приказания королям», над «придворными и деревенскими сумасшедшими», которые «в мыслях управляют страной в две или три тысячи миль, а справиться с экономкой не могут»[402].
Подобно философам, Некопейков кончает плохо: его изгоняют, хотят сделать из него шута. Символично, что Дидро привез из России эту комедию, видимо, подаренную царицей, и подписал на титуле перевод названия: La femme boudeuse ou La grondeuse. В 1775 г. он продал ее Королевской библиотеке вместе с другими русскими книгами, поставив крест на своих планах, связанных с Петербургом. Сама логика повествования подсказывала Екатерине II колоритные подробности. Так, гротескный рассказ о пребывании в Петербурге Мерсье де ла Ривьера, который якобы снял три соседних дома, дабы разместить там подчиненные ему министерства и департаменты, и даже повесил на дверях комнат соответствующие таблички, появился спустя тридцать лет в комедии Кобенцля и мемуарах Сегюра. В. А. Бильбасов справедливо считает данный эпизод маловероятным; у дипломатов, видимо, был один общий источник – рассказ императрицы.
Но иностранные дипломаты, защищая репутацию императрицы, играют с ней злую шутку, упоминая о ее склонности к прожектерству и невольно показывая правоту философов. Граф де Сегюр утверждает в «Мемуарах», что Екатерину II привлекало множество скороспелых планов, которые она не могла реализовать, ибо хотела всего сразу: «создать третье сословие, привлечь иностранную торговлю, улучшить ведение сельского хозяйства, […], покорить Персию, продолжать постепенно завоевывать Турцию […] и распространить свое влияние на Европу»[403]. Ему вторит граф Людольф в «Письмах о Крыме» (1787):
В этой стране постоянно появляются новые планы; они могут быть лишь вредными, если они не выполняются с мудростью и если не представляют никакой действительной пользы; но я замечаю, что это самая обильная проектами в мире страна[404].