Когда мы брали их штыки-кинжалы, то они были в крови
–
–
–
–
–
–
–
–
Чем выше обезьяна взбирается по дереву, тем лучше виден ее зад[11]
…Может, и на самом деле сон, всего лишь сон! Один и тот же, как бывает, когда болен и просыпаешься бесконечное число раз. А когда проснешься окончательно, окажется, что ни Великого Фюрера, ни Третьего райха, ничего, ничего!.. Надо подняться с постели, сесть. Озноб в животе… Под ступнями, меж пальцев ворс ковра, прохладный, мягкий, как вянущая трава. Деревянные стены лаково блестят, тяжелые складки штор – есть, есть это, существует! Белые полосы свастик на желто-зеленом поле ковра. И преданно настороженные глаза прислушивающейся овчарки… За окнами всегда, даже в солнечный день, темные ели и тишина, мертвая и надежная. Если бы не такая тишина! А что, если и везде так, и не гремит великая битва во исполнение твоих приказов? Тебя заперли тут и дурачат, забавляются какие-то преступники, идиоты. Заржут, заулюлюкают, как только ступишь за дверь. Поджидают там. И рука Курта, рыжего кретина Курта, нырнет под тебя – никогда не уследишь, как он зайдет сзади! «Поехали, мой фюрер!..» Железные ненавистные пальцы больно захватили, сжали твое ядро (единственное!), заставляя тянуться вверх, на цыпочки вставать и хвататься запоздало за волосатую руку – на потеху солдатне! С тобою можно так забавляться, никто же не знает, отроду не слыхал, что ты – Фюрер. Для них ты полковой связной с одной нашивкой – какой-то Шикльгрубер. Приполз, добежал, а они, в паузах между взрывами, подзывают, спрашивают: «Что, не нравится, штабная моль?» Но все равно это твой дом, твой родной 16-й полк, дороже которого ничего и никого у тебя нет! Радуясь, что жив, что добежал, и еще раз Провидение показало, как оно щадит своих избранников – испытало и показало, чтобы и эти тупицы убедились! – забыл о Курте, а он свое помнит. Зашел, рукастая обезьяна, сзади и с размаху железной лапой, да так, что колени задрожали: «Поехали, герр гефрайтер!»
А что если все, все – только намечталось? Продолжение голодных венских мечтаний и надежд. Вот так же придумывал себе высокие залы музеев или перестраивал наново улицы Линца, кварталы, окраины Вены – по собственным проектам. Толпы, льстивые толпы, устремленные к великому художнику, и его презрение к запоздалой славе, признанию! На картинах – ни души, ни одного из них, кто прежде знать не хотел гения. Только дома, улицы, замки – стены и камни. Но в одном затемненном окне – человеческий лик, как огонек. Та, которая бескорыстно любила, не Фюрера, а сына, любила, даже если бы не стал великим. А другие гнали с садовых скамеек: не положено спать! Из трамвая выталкивали: положено платить! Где он сейчас, усатая образина-кондуктор?.. Плетью грозили, гнали из Германии! Где, где тот Гржж… Собачий у этих поляков язык! Где-нибудь спрятался, живет, а Гиммлер пошарил слепой рукой и успокоился. Я ему всю Европу, полмира распахнул – ищи, находи всех, всех, кто думает, что они спрятались, что я забыл! Как это несправедливо, что смерть навсегда отнимает у тебя преступников. И обидчиков. Врагов. Их полная ниша – чистить, чистить! Бездарно малюют фюрера в рыцарских доспехах, засматривают в глаза, ждут слова одобрения – высшей награды! – и уже забыли, забыли ведь, как смотрели поверх головы, когда приходил в их занюханную Академию юноша, умиравший на «сиротскую пенсию». И раз, и второй – пинка! И думают, что все забыто. Обзывали, и устно и печатно: австрийский дезертир! почтмейстер! демагог! убийца!.. Ах, как смешно: рисовал, раскрашивал почтовые открытки, а безработный лакей Рейнгольд их продавал, и с этого жили! Да, родового поместья не имел, а только пьяные плети от таможенного чиновника – родного отца. Вот этими руками трудился, месил глину, носил кирпичи, а по ночам замерзал на парковых скамейках. Конечно, как можно такому доверить будущее германского государства? «Пусть лижет марки с моим изображением!..» Ах ты старый бык! Да что нам ваши аристократические фамилии: на вас они кончаются, а тут новые пишутся – на тысячу лет. С простыми немцами только и чувствуешь себя легко. Когда заходишь к машинисткам. Или когда за обеденным столом вспоминаешь и слушают не «номера» в мундирах, а простые, добрые люди. Какими слезами блестят глаза прислуги, когда слышат, как голодал и мерз в Вене, как умирала муттер, как знать никто не хотел… Сердце простого немца не в состоянии поверить в жестокую правду, что все это могло происходить с их Фюрером.
Мое Слово – не только мое! Это я давно понял, ощутил. Вначале сам поражался, удивлялся. Особенно на суде, а потом в Ландсберге, в темнице, куда пытались заточить будущее Германии. Услышали мой голос – Слово Фюрера, и через неделю даже стража вывесила флаг заточенного – со свастикой. А мой хромоножка, мой Йозеф Геббельс! С чужого голоса, но как горячо поносил Адольфа Гитлера: «Этот маленький мелкий буржуа!..» Чего только не плел на Ганноверском сборище. А услышал мой голос и тут же пополз к ноге. Забыл и зазнайку Штрассера, и свой социализм. История не простит тупице Риббентропу, что сорвалась моя встреча с Черчиллем. Уверен, не ушел бы и он от моего Слова, стал бы, упрямец, таким же другом Германии, какой сейчас враг!
И тем более удивительно и обидно, что Слово совсем не действовало на Курта и его окопную братию. В этой гнилой Фландрии. Им почему-то смешно делалось или злые становились, как собаки, стоило заговорить о серьезных вещах. Пустили побасенку, что гефрайтер Гитлер «лазутчика» заслал к французам – будто бы сына родила французская крестьянка, в доме которой две недели жили связные 16-го полка. Ко всему вязались: покоя им не давали длинные, «вильгельмовские» усы гефрайтера, и как он голову набок держит, а больше всего их злило и веселило, что не пьет шнапса, не курит и вслух не одобряет тех, кто свинья свиньей. Добежал, дополз под обстрелом, видишь грязные, недовольные рожи, а в тебе – постоянное счастливое чувство: все идет лучше, чем когда-либо, Германия ждет победителей, еще одно усилие – и мы в Париже!.. Ты горишь словами, а тут этот рыжий идиот! Он уже зашел сзади, с размаху загнал железную руку выше колен и поднимает тебя: больно, хватаешься за стенки окопа! «Вознесемся, святой Адольф!..» И такие жестокие, неприятные эти хохочущие рожи. Тогда им крикнул: «Вы еще узнаете! Вы услышите, кто такой гефрайтер Гитлер!..»
В Азию, в Азию! Вот страна обетованная для позванных господствовать. Европа – давно выветрившаяся почва, истощенная вольтерьянством, интеллигентским скептицизмом. Восходишь говорить и всякий раз боишься начать: кажется, что уже и ты не ты – пока шел, поднимался – и они не они, что их уже подменили, и сейчас захохочут, заулюлюкают. Я сотру ваши ухмылочки, интеллигентские гримасы! Ни один не спрячется. Сколько понаговорили, понаписали, и все против, все против! Целые Альпы книг – и в каждой усмешечка! – нагромоздили, и все на моем пути. Срыть, одна должна выситься – одна мысль, одна воля. И одна Книга! А почему бы и нет, ведь и Библия, и Коран, и Талмуд – единственные, не признающие друг друга. Их слишком много – единственных. Останется одна.
В Азию, в Азию – туда ведет шестую армию шестое чувство фюрера! Там, там шарнир времени, там!..
С Востока мы принесем опыт, который необходим и здесь, дома. Но пришло время серьезно развивать технологию обезлюживания больших территорий. Никто этим всерьез не занимается. А тут, кроме технических проблем, много и психологических, чисто человеческих. Мои фаусты транжирят марки на «чистую науку» – без конца замеряют черепа цыган да евреев, а теми, кто должен эти черепа разбивать и оставаться при этом хорошими немцами, теми по-настоящему никто не интересуется, о них не думают. И получаем в результате, что каждый третий или пятый немец все еще не подготовлен к задачам, которые во весь рост встанут завтра. Чуть ли не у каждого главы семейства есть свой еврей – или поляк, или русский! – которого ему жалко. Других – ладно, но этого, «его» еврея надо сохранить! А если помножить, то сколько надо «пожалеть», оставить? Чтобы через 50–100 лет обнаружить, что снова окружен термитоподобными. Гиммлер это неплохо высмеял – «своего еврея»… Но постой, постой! Он ведь знает про Эдуарда Блоха, еврея из Линца! Который после аншлюса вывез из Австрии подарок фюрера – картину, а заодно и всю семью. Людям Гиммлера поручено было помочь Блоху. Когда Гиммлер говорил про «своего еврея», помнил он об этом?.. Вот и Рема забавляло, очень веселило прошлое фюрера. Где, кому служил Адольф Гитлер, когда он числился при рейхсфере «партийным офицером», от кого получал марки и за что? Под каким номером и какая была кличка? Рем, от Рема те разговоры. Как же, за две марки в день на побегушках был ефрейтор. У него, у капитана. Шпик за две марки. И он это смел знать, помнить! Знал, помнил, и все жил!.. А Гиммлеру, может быть, спать не дает выпавшая из фамилии фюрера буква «д», замененная на «т»? Помнит, а как же! Это он мне и докладывал, когда «номера» дружно навалились на Рема, что пьяные штурмовики в казармах занялись филологией. Ну нет, я вам не отдам право решать, кто из нас не еврей! И кто истинный немец. Может, не устраивает уже, что австриец, из какого-то Браунау, Линца?.. Будто не я вас заставил – горло срывал от крика! – вспомнить, что вы немцы. Вернул немцу самоуважение. Поневоле близка станет судьба всех, кто избрал для служения чужой народ. Даже Наполеон не был французом. Ты пришел, явился их возвысить, поднять из грязи, прозябания, но чем они выше поднимаются, тем они неблагодарней. И ты в вечной осаде. Вроде уже и не нужен, будто и без тебя они могли подняться. Прав, прав был флорентиец: если ты не унаследовал, а завоевал «престол», поспеши всех и вся заменить, изменить, сломать. И в первую очередь так называемых «соратников», кто знал тебя «до» и вообще слишком многое помнит, чего не следует. Если сумеешь – и это надежнее всего! – создай из чужого свой народ, как говорится, по образу и подобию. Чтобы не ты был чужаком, а всякий тобой отвергнутый, отринутый. И не имеет значения, по какому чертежу ты все переделаешь, все изменишь. Тут важно, чтобы все и заново. Чтобы без тебя, без твоего присутствия, твоей воли уже не мыслилось само существование народа. Для этого каждое поколение должно испытать тяжесть, жестокость твоей руки – на себе испытать. Особенно в мирное время. Его вообще не должно быть, мирного, даже если нет войны…
А все-таки было бы скучно, чего-то не хватало бы без привычных «номеров», увлекательной игры в милость-немилость фюрера. Уже недостает чего-то, когда, вот как Рем, привычные фигуры выбывают из игры навсегда. Надо только уметь окружать себя прирожденными вторыми номерами, которые на первые роли просто неспособны. Пожалуй, и Рем такой же был, хотя и заговаривал о «новой революции». Как удивился, испугался самой мысли этой, когда я крикнул ему: «Может, и фюрер новый? Не ты ли, свинья? Нового не будет. И другой революции в Германии не будет – тысячу лет!» Да они больше всего боятся, что без меня останутся один на один с немецким народом, с Европой, с миром! Я незаменим, и они это знают.
Самому страшно подумать, что достаточно даже не выстрела, а удара вот сюда в голову или сюда, и шарнир времени будет непоправимо изогнут, даже сломан. Нет, этого не может случиться: я чувствую, я это чувствую вот как свою руку или ногу, что мои цели уходят в Космос. А там не позволят все оборвать так глупо, случайно. Я навеки повязан с народом, с которым мы избрали друг друга. Как охотник и дичь. Только кто охотник и кто дичь? Всякий норовит в охотники. Может быть, вы рассчитывали, что «этот австриец», подарив вам армию, райх, вспомнит, что он нечистокровный немец и всего лишь «младший чин», испуганно сделает шаг назад и станет в строй, а командовать будут другие? Да нет же, не случилось этого, к счастью для вас, мои вы законопослушные и неверные. Да вы сами для себя «дичь»! С какой охотой и старательностью вы кромсали и жгли друг друга, немцы немцев, пока вас не сгреб, не сволок в одно целое железный Бисмарк. И как легко все это могло (на радость соседям!) рассыпаться снова – на карликовые и драчливые, как бурши, «государства», если бы не привели вас в чувство мои два выстрела, всего лишь два выстрела в потолок. Как они ярились, эти карровские заговорщики, патриоты «великой и независимой Баварии», когда неожиданно увидели меня на столе – с пистолетом в одной руке, с часами в другой! Это был символ самой истории: стреляющий пистолет и часы! И черный длинный фрак: момент требовал строгой торжественности. На Мюнхен, на Берлин! Национальная революция началась! Трусы, подлые трусы… Потом в этом старались увидеть смешное – «официант полез на стол…». Неблагодарные! Да не появись я вовремя, вы снова начали бы, немец немца, резать. Во славу пронафталиненного «наследника» или провонявшего селедкой «красного» – с одинаковым азартом. Сто раз права откровенность англичан: не хочешь гражданской войны – ищи врагов вовне, становись империалистом! Кто еще к вам был так щедр, как я: не одного, не двух – целый мир врагов подарил Германии. И тем спасаю немцев от самих себя. Так помните же это, даже если вам очень надо будет поверить, что все, что было, всего лишь сон. Все равно меня выдумаете – заново!
Так лучше уж вам теперь до конца идти. Раз уж везет.
Неизвестно, повезет ли с другим!..
…Под желто-зеленой ковровой лужайкой с белыми ломаными стрелами свастик, за деревянной обшивкой – мощный бетон, скала, холод. Лето, а все равно холод – в костях, в животе. Вот она, человеческая плоть! Сколько ни возвышайся, останешься до конца дней со своими ста семьюдесятью двумя сантиметрами, с этой вот рукой, вялой от самого плеча… (с одним-единственным – и тут насмешка чья-то, издевательство! – «ядром», которое все ловит железная лапища Курта). Последний цыган владеет тем, чего природа не дала тебе, всю кровь бросая в мозг, тоже принадлежащий не тебе. Так что Еве приходится снова и снова убеждать и тебя и себя: «А мне и без этого с тобой хорошо, мой фюрер!» Проклятье! Можешь все отнять: земли, города, рудники, жизнь, даже язык стомиллионного народа, а этого не заберешь – у последнего еврея, цыгана. О, они сластолюбивые, эти семиты!.. А тут еще желудок ноет. Чем это обкормил нас рейхсмаршал? Ему что, все жрет, как свинья! Был специальный столик, вегетарианский, и на нем какие-то пироги, и я не удержался. Эта «охотничья избушка» слишком напоминает бордель. Туда бы Гофмана с фотоаппаратом. Или Адольфа Циглера с его классической кистью. Вот у кого бы глаза полезли на лоб! Когда дебелые нагие дианы бросились бы лизать-слизывать и краски с его палитры. Фу, отрыжка, мерзость! Как это Геринг решился меня затащить в свой Содом? Или они решили продемонстрировать побольше женских форм, чтобы показать, что не гомосексуалисты? Что не грешат по-генеральски. Считается, что фюрер этого не терпит. Помнят, помнят историйку старого фон Фриче и фон Бломберга! Но кто подсказал Герингу эти маски божков, богов? Себе взял маску африканского – с намеком на свое генерал-губернаторское детство. Гора белого мяса с черной свирепой рожей, накрашенными губами и ногтями – вот бы фото да в английскую газету! Зато сморчок-хромоножка напирал не на свою рабочую родословную, а на академический сан: в толпе визжащих нимф голая обезьянка с физиономией античного мыслителя-ритора. Вот бы Магда нагрянула, она бы ему и вторую ногу укоротила, если не похуже! Ну, свиньи, ну, поросята! Небось рассчитывали, что совратят на такое бесовство и фюрера. И тем спустят его до себя. И приблизят, приблизятся. Все ищут слабину, ощупывают осторожненько и подло: знают, знают, что давно раскусил их, все их штучки мне известны. Хорош я был бы вот с этими жирными складками живота, с ногами короткими, волосатыми!.. Маску приготовили, лежала на вегетарианском столике – бородатая физиономия, похоже что Зевс, но и на Яхве, и на славянского Перуна похожая. С намеком? А что, надел бы да громыхнул, по-еврейски или по-русски! Гиммлер уже читает по-русски, выучил. Схватился бы и еврейский зубрить! А что, сделать языком высших, и пусть стараются, учат. Пока будет идти охота на последнего еврея и последнего славянина. Выучили бы как миленькие, только бы попасть в избранную двадцатку! Чтобы к ноге поближе. И мои шейлоки арийские тоже ползут к ноге. А сколько было амбиции, самоуверенности! Чуть ли не в рот будущему фюреру лазили пальцами – не рискованно ли вложить миллионы? Сомнительный «крикун», «революционер»! А как ухмылялись тогда в Дюссельдорфе: Гитлер – и во фраке! У какого актера одолжил? Думаете, не читал я ваши улыбочки? А затем прозвучало мое Слово, и они зааплодировали, даже встали, но все равно (видел я, видел) разглядывали, как переодетого жулика: сейчас схватит их марки и сбежит в Америку или Австралию! Да, пришли на помощь, но лишь после того, как дали нахлебаться воды, почувствовать, что иду ко дну. И думали – навеки останусь на побегушках. А теперь вздрагиваете виновато, испуганно, когда моя нога наступает на вас. Само собой разумеется, у нас частное хозяйство, но кто помешает национал-социалистскому государству забрать у одних и передать другим – тем, кто энергичнее, преданнее, да и просто талантливее как руководитель? Сегодня никто нам помешать не может. И вы это знаете. Вздрагиваете. Да, я говорил и повторяю: не интересы отдельных господ, а дело нации превыше всего! И вы знаете, о чем говорю. Теперь еще больше ненавидите красных – еще и за то, что подтолкнули вас в мои руки. Но и я помню кое-что. Как ходил бесприютный и не нужный никому мимо ваших дворцов, машин. Что ж, кое-что могу и забыть: пусть это будет моей жертвой немецкому единству. Зачем мне обобществлять ваши заводы? Достаточно обобществить хозяев. Вас! Но только и вы должны окончательно выбросить из головы все, на что втайне рассчитывали, о чем мечтали. Есть и останется Адольф Гитлер, фюрер немецкой нации, а шуцмана Гитлера, которого вы хотели иметь под руками, нет и не будет! А неплохо бы, верно: шуцман Гитлер у проходной вашего завода прогуливается, наблюдает вдоль конвейера, а вы прикидываете, повысить ему плату за старательность или обойдется? Хватает, есть кому и без шуцмана Гитлера смотреть за порядком у заводских ворот. Пожаловаться не можете. Но уж простите: место фюрера – одно-единственное… Нет, почему евреи, почему мусульмане не ищут, не интересуются, кто вспоил, кто вскормил их Моисея или Магомета? А мои уснуть не могут, пока не установят точно: кем, из чего сделан их фюрер? Будто он всего лишь колбаса немецкая. И кто только не запихивал в нее свои мозги, марки, добрые дела! Эккард, Розенберг, Шахт, Гаусхоффер, Круппы. И пастора Бернарда Штемпфле никак не забудут: как же, без него фюрер и трех слов не связал бы! Даже про Рудольфика Гесса вспоминают, про мою ландсбергскую машинистку, тень мою! Бедный заложник, как ему там у Черчилля? Удивительно, его всегда тянуло в тюрьму, как хромоножку в бордели. И в Ландсберг сам попросился, и в Англию… Этот по крайней мере предан, как женщина. Смотрит и вот-вот заплачет от преданности! Самый бесцветный из «номеров», а потому и очень подходил, безопасен был в качестве партийного «дублера». Но даже про него шепоток – Гиммлер охотно кладет мне на стол все, что касается других «номеров», – оказывается, для того Рудольфик попросился ко мне в тюрьму, чтобы нашептать мне мою книгу.
Прав, прав флорентиец: неблагоразумен правитель, который держит возле себя, долго терпит тех, с кем пришел к власти!..
Дитрих – вот кто был настоящий друг и соратник. Шагал рядом, пока был необходим, и ушел из жизни как раз вовремя, не виснет, не засматривает в глаза. А эти свиньи переживут кого угодно. Великий поэт в душе Дитрих Эккард – только он понимал во мне художника. Дружище Дитрих предвидел, что наступает время художников действия – искусство, высшего рода. Не из глины, а из массы человеческой лепить красоту и ужас завтрашнего дня! Когда этот вырожденец, заика от кисти, этот Пикассо пытался со мной соревноваться (кистью с бомбами!), его картина как раз и засвидетельствовала натужное бессилие копии перед оригиналом. Не профаны из мюнхенской Академии, а сама судьба закрыла передо мной путь к мертвому искусству, чтобы вручить иной резец, другую кисть. Что их жалкие копии перед корчами Варшавы, Антверпена, Санкт-Петербурга! На планете, как на палитре, растирать краски-расы, краски-народы и рисовать их гибель, их конец и приход Новых Людей!.. Раз в год впускать назад в Европу и тех, чьи забытые цвета и названия стерты с географических карт. Делегации полукиргизов, когда-то называвших себя французами, голландцами, англичанами, чехами, провозить через Берлин – заново построенную, величественную столицу нового мира. Перспективную расу очищать от любых примесей, добиваться идеальной чистоты одной краски, а все остающиеся и обреченные растирать и смешивать, смотреть и показывать, что получилось бы из человека, не спохватись мы вовремя. Вот искусство, вот он – размах арийской науки, – мы закончим, завершим работу богов! Как примитивны и ложны были представления и методы всех обновителей мира, особенно новейших. Никто не пошел дальше социальной хирургии. До расовой доходили только чистые теоретики или такие поэты, как Ницше, да парочка англичан. А другим все казалось: убрать еще эту группу в народе, это сословие, эту прослойку нации, этих, пол-этих и четверть этих, а оставшиеся и есть самое ценное, чистое, нужное, искомое – из них взойдут новые люди, новый человек! Алхимия какая-то, примитивно количественный подход! Нет, другой путь и другие масштабы: выбрать из всего мусора одну-единственную, но прогрессирующую расу и начать новый цикл – вернуть на «планету» человека-бога, гиганта-мага! А строительный мусор сжечь, на удобрение пустить!
Кто из нынешних людишек мог мне это внушить? А сколько их, которые себя и которых объявляют моими духовными вскормителями. Как же, и Гаусхоффер, и Розенберг, и даже Гесс тайно подкармливали мой гений в Ландсбергской тюрьме. Покажите свои сиськи, дщери Лоттовы, покажите, не стесняйтесь! За них первых и взяться – за этих «старых бойцов», «ветеранов движения», этих баб сварливых. Как только подойдет момент. И никто не затеряется – сами же пронумеровали себя. Они, мои верные соратнички, думают, что фюреру о них ничего не известно. Какой и в каком банке у кого счетец припрятан. В нью-йоркском, швейцарском, в английском. Как скис бедняга Геринг, когда узнал, что американцы наложили лапу на «деньги его жены!». «Что, Герман, плохо себя чувствуешь, изжога?» – «О, мой фюрер, вы этого не представляете, вы святой человек!» Представляю, свинья ты этакая, больше, чем вам хотелось бы. У хромоножки лежат в швейцарском банке, у Риббентропа – страховка на пять миллионов. Спросить бы, как он понимает «страховку»: если я его на крюк повешу, ему их выплатят, так, что ли? Ручаюсь, что и у Гиммлера, который охотно поставляет мне сведения о других «номерах», у самого и счетец, и страховка – в чикагском или лондонском. Еще бы, такое лагерное хозяйство у него. Да и от арийских шейлоков передает, не для этого ли организовал «кружок друзей рейхсфюрера»? И все в нору, в нору – на всякий случай! Это на какой же случай? Ведь мы побеждаем! А если бы действительно не мы, а нас? Только спины их увидел бы, номера – как на беговой дорожке! Нет, но какой наглец: вошел и, блестя своим аптекарским пенсне, деловито сообщил, что в нью-йоркском банке лежат 70 тысяч долларов на мое имя. За переиздания «Майн Кампф». Не будет ли каких распоряжений?
Уже и на меня мне донес!
…Снова и снова хочется себя ущипнуть и убедиться, что все не сон, все правда: и фюрер, и шестая армия, и победное наступление на юге России, в Африке. Щипать, щипать, бить, бить, бить, жечь огнем, чтобы чувствовать, чтобы чувствовали, что правда, что я есть, что все, все есть и останется!.. Эти мазурские леса, это глубокое логово хороши для созревания замысла, для концентрирования энергии. Но они не созвучны, мешают, сопротивляются новому чувству – стремлению слиться душой с армией, перед которой бескрайняя азиатская степь. Туда перебазировать штабы, на юг, где решается судьба летнего наступления и войны. Необходимо там быть: генералов снова напугают просторы – до Волги, за Волгой! Они верят картам и глазам и не знают, что
И на саранче колеса машины буксуют, но что из этого?.. Провидение специально оберегало меня от лишнего, от ложного знания, которое ослабляет волю к действию. Как утаило от меня и армады Сталина. Но то, что я знаю, – высшее знание! Я
Будет еще забот и с немцами, с германцами – с ними после всех. Простодушные и себе на уме, они уже готовы поверить, что вся моя Идея – в их желудке. И очень обидятся, когда обнаружат, что это не совсем так. И даже совсем не так. Придется и за них браться. Когда наступит Время Песка, и надо будет дробить, крошить глыбы германского – уже германского! – национализма и эгоизма. Сегодня на немцах все держится, стоит, а завтра именно они окажутся – скалой лягут – на пути нашего движения. Немцам придется, хотя и позже других, но самим придется в порошок, в пыль измельчить, истолочь своих великих предков. Всех этих Фридрихов и Бисмарков. А что касается Пауля фон Бенекендорфа унд Гинденбурга, так его великие кости швырну в яму в первую очередь. Кто-то из ассирийцев, царь-победитель, хорошо придумал: побежденным в яму бросали кости их царственных предков, чтобы дробили их камнями! В пыль истолочь! Барханы песка, пыли, а над ними одно солнце! Единственная привилегия немцев – быть последними. Сами проделают нужную работу, когда придет Время Песка. Проделают! На то они и люди! Каждый одним лишь будет озабочен: где ему стоять, сидеть и что ему обещано? Подавать команды или в яме толочь кости? А что кости уже немецкие, германские, – научатся не замечать. Сегодня им показалось бы, что не того они ждали, не на это рассчитывали, не этого добивались под водительством фюрера. Завтра поверят, что именно этого и ничего другого. Когда я с ними говорю, обращаюсь с трибуны или по радио, в голосе несколько голосов. Не сразу и сам это обнаружил. Каждый слушает только тот голос, который обращен к нему, только к нему. Слышит обещание, что именно ему поручат подавать команды, ему, а не кому-то другому. Каждому обещай больше, чем всей толпе. И кто бы он ни был – капиталист или студент, женщина или рабочий, крестьянин или государственный служащий. – он должен услышать, что все, все ради него и для него совершается! Вот отчего мое Слово так действует на тех, кто в толпе. Голос всевечного эгоизма – вот что сдвинет горы и перемелет их в песок! Если бы только не Курт – среди тех, кто внизу. Этот мужлан, этот хам-вольтерьянец!.. К нему, к ним не знаешь с какими словами, с какой стороны подступиться. Он сам все сзади заходит, все время оглядывайся. Всегда ощущаешь пустое, опасное пространство за спиной – это мешает парить над толпой. Вот-вот железная рука больно захватит снизу: «Поехали, святой Адольф, мой фюрер! Поехали, Адольфик Шикльгрубер!» А все не знают, не поймут, отчего у фюрера лицо такое напрягшееся и руками испуганно взмахивает. А «номера» теснятся, чтобы рядом, поближе стать, чтобы и их снизу увидели, и никто не догадается прикрыть сзади. Да и не знаешь, а может, он тот самый и есть, кого надо остерегаться? И в снах он, и там покоя нет от Курта: все заходит, заходит сзади – неистребимый хам-вольтерьянец, ничего высокого не признающий, испорченный вместе со всем родом человеческим! Он оттуда, из времени, когда рушился, разваливался фронт и на Западе, и в большевистской России, а Германия, сама не веря, что это правда, что возможно это, голосом ноябрьских предателей умоляла о перемирии. Они хлынули из окопов – искать, кто виноват во всех их бедах, а красные мстительно указывали им на патриотов, а в госпитале никому не ведомый гефрайтер, ослепший на фронте, хватался за холодные, сифилитически-шершавые стены, будто снова шел сквозь ядовитое облако, искал и не мог найти свою палату, койку, нору, а вслед ему из репродуктора неслось: «Германия просит о перемирии!..» Просит! Просит!.. Кто-то обязан был остановить падение, схватить рыжего Курта за воротник и снова поставить в колонну. Провидение отыскало Тебя, слепого, больного, как великий Ницше, слепого, но увидевшего свое высшее предназначение – на годы вперед, на десятилетия, на столетия вперед! Их бессчетно много, тех, от кого Ты позван избавить нишу-планету. Курт снял мундир и затерялся в толпе, надел и снова затерялся – в марширующих колоннах. Их слишком много, готовых заулюлюкать, захохотать – там, внизу. И в каждом такая немецкая готовность не сделать, не выполнить, не согласиться. Их бессчетно много, потому что таков сам человек, это незаконченное существо.
Толочь, толочь, в песок обратить, в послушные солнцу и ветру барханы, выжигать, высушивать! Вперед по песку, по барханам, по могилам!..
Но неужели и я могу умереть? Или могло не быть меня? И сколько раз! Двое у моей матери умерли, едва успев родиться. А когда мальчишкой тонул, и уже пришло, наступило вялое безразличие, даже облегчение!.. Или граната, которая разорвалась в окопе: вот он, шрам на ягодице. А историческая Резидентштрассе! Искалеченная, вывернутая рука помнит, как больно и страшно ухватился за нее, сжал клешней и не отпускал опрокинутый полицейским залпом Макс Рихтер, позер-аристократишка фон Шонбер-Рихтер. Вот где ощутил я, что рука смерти такая же железная и насмешливая, как у рыжего Курта. Такая же насмешливая! Я не трус, нет, даже Курт этого не скажет – видели, как я не пугался на фронте близких разрывов, – но тут растерялся, как никогда. Нет, не я, это Они за меня испугались, когда ползал по крови меж трупов и мертвое тело насмешника Макса волочил за собой. Это мир, сам Космос испугались, что так глупо и невозвратимо меня потеряют.
Не могут, не имеют права меня отбросить, отшвырнуть! Я не позволю со мной так! Важнейший фактор – мое существование. То, что я существую, – важнейший фактор. Не могут, не имеют права отбросить, отшвырнуть меня…
Дублер
(Сны с открытыми глазами)
«Джугашвили Иосиф Виссарионович, крестьянин села Додо-Лило Тифлисского уезда, родился в 1881 г.[12] вероисповедания православного, обучался в Горийской духовной семинарии, отец Виссарион, местожительство неизвестно, мать Екатерина, проживает в г. Гори Тифлисской губернии.
Приметы: рост 2 аршина и ½ вершка, телосложения посредственного, производит впечатление обыкновенного человека, волосы на голове темно-каштановые, на усах и бороде каштановые, вид волос прямой, глаза темно-карие, средней величины, лоб прямой, невысокий, нос прямой, длинный, лицо покрыто рябинками от оспы, на правой стороне нижней челюсти отсутствует передний коренной зуб, рост умеренный, подбородок острый, голос тихий, походка обыкновенная, на левом ухе родинка, на левой ноге второй и третий палец сросшиеся».
Он будет именно красным по волевой силе и истинно белым по задачам, им преследуемым. Он будет большевик по энергии и националист по убеждениям. Комбинация трудная, я знаю. Да, что так… и все, что сейчас происходит, весь этот ужас, который сейчас навис над Россией, – это только страшные, трудные, ужасно мучительные роды… Роды самодержца… Легко ли родить истинного самодержца и еще всероссийского.
…революция может привести к политическому уродству, вроде древней китайской или перувианской империи, т. е. к обновленному царскому деспотизму на коммунистической подкладке.
– Народ не захочет.
Сем[инарист]: – Устранить народ.
– Тольвютиге вольфе! Тольвютиге вольфе!..
Разбудил собственный голос, звучащий почему-то по-немецки, испуганный и пугающий.
Нашел толчками бьющееся сердце, такое же холодное и потное, как ладонь, и повторил уже по-русски: «Волки! Бешеные волки!..» Сжал кулаки, чтобы вытащить руки из вязкого, как смола, страха, что, не отпуская, тянулся из сна. Пошевелил далекими пальцами ног, подтянул коленки к голому животу – страх все держал, не отпускал.
Не следовало ложиться так рано. Уснул сразу после полуночи, давно такого не случалось. Что-то не по себе после позавчерашней бани с вениками. Даже во сне подташнивало.
Но боль из костей, суставов, кажется, уходит. Твердая и гладкая, как кость, вытертая телом, широкая доска, сделанная из сибирского кедра по специальному заказу, хорошо прогрелась от просторной русской печи, забрала, высосала боль. Даже из усыхающей левой руки. Только ладони болят, но это от ногтей, от сжимавшихся во сне кулаков. Даже мозоли наросли на ладонях. Не раз ловил почтительное удивление в глазах иностранцев, когда, пожимая руку вождя, вдруг ощутят ее рабочую затверделость.
Свет в запечье проникает снизу. Надо было выключить настольную лампу. Но когда забирался на печь (да, печь, вот она, печь), не думал, что уснет. Скосил глаза к ногам: голое тело мертвенно проступает из-под поседевших, но все еще густых волос на груди, животе, в паху. Знакомо, привычно пахнущая сухим беличьим мехом вытертая шуба, с которой не расстается вот уже несколько лет, свалилась на сторону, сбилась, свернулась обиженным зверьком.
Увел глаза кверху, на грубую, шероховатую побелку потолка. Поерзал, сдвинулся по доске, чтобы сместились уставшие места, болезненные бугры суставов.
И это спрятанное от всего мира, старчески жалкое, беспомощное тело и прозвучавший вчуже собственный голос, ненавидящий, грозящий по-немецки, – все будило и удерживало, как тошноту, мысль о смерти. Но не той смерти, с которой вот уже три десятилетия жил в постоянном и изнурительном поединке (даже через горбатый кремлевский двор привычно стало идти в сопровождении охранного взвода и бронетранспортера). Везде часовые, подходишь, уходишь и ждешь: в лоб выстрелит или вот сейчас в затылок? Есть другая смерть, возвышающаяся, как горный хребет, далекая и неотвратимая. Что особенно невыносимо: ее видишь не ты один, твою неотвратимую смерть. Видят и другие и надеются, что дождутся, что тебя переживут. Ты один, а их много, бессчетно много. Сколько ни посылал их, любые тысячи, миллионы, впереди себя, кто-то все равно пересидит, дождется. И никакие шарлатаны от медицины не отмолят тебя у смерти. Никакие богомольцы. Сколько лет морочил, подлец, голову! А сам до семидесяти не дотянул – подох, спроси теперь с него. Цифрами кидался: 150 лет! 200 лет!.. Они тебе веку добавят, как же. Укоротить – это пожалуйста! Всем, всем поперек глотки. Как волков ни корми… Целый змеюшник образовался, и где – в медицине. Уходи, старикашка, сам, не то полечим! У них и эмблема такая – змея. Можно представить, что творится под другими эмблемами, за другими вывесками. Прошел испуг перед Гитлером, а про довоенное, кажется, забывать начали, вот и обнаглели. Ну и черт с вами, оставайтесь, а я ухожу. Хоть на коленях ползайте – больше не уговорите. Хватит. Умереть, как старики сибирские умирали, на печи. А кто же я, если не старик? Больной, старый человек. Не нужны мне ваши громкие здравицы и чтобы подлец Лаврентий силой вытаскивал из вас бездарные романы да метры кинопленки – можно подумать, что кишки из них рвут, тащат. Чужой! Нет, нет да и проговорится. «Родная русская природа, она полюбит и урода» – вот кто я для них. Подлец написал, но очень точно. Не ихний я. Насильно люб. Только дурак стал бы верить в ваши здравицы, «письма трудящихся». Из грязи Бог слепил эту нацию, народ. Не из мрамора – из грязи. Бараны и есть бараны.
Но самые псы из псов – кого пригрел, кому имя сделал. Ближайшие! Соратнички!
Затаились и ждут, скоро ли руки развяжу им. Что ни делай с ними, не шелохнутся. Хоть на кол сажай. В глазах одна мыслишка: переждать! пережить! Хоть на угли задницей – терпят.
Нет, до чего же они одинаковые во все времена. Что сейчас, что при Иване Грозном. Придушит Малюта Скуратов всех слуг боярина (пока тот в бане или в Думе преет), вернется хозяин домой: люди его лежат, жмурики, кто где. Понимай намек! Что сделал бы человек с чистой совестью? Прибежал бы, криком кричал, жаловался. Как когда-то друг мой Серго, когда чистили его аппарат и брата посадили. Были друзья, были… А эти? Все как один: будто ничего не случилось! Будто и жена ему не жена, и брат не брат, и сын не сын! Как самочувствие, Вячеслав Михайлович? Спасибо, Иосиф Виссарионович! А ваше, товарищ Шверник? И у этого лучше некуда. Ну, а ты, ворошиловский мазила, у тебя тоже никаких происшествий? Ну и как без жен обходитесь? Учитесь у Михаила Ивановича. Шубами забросал балерин. Даже помолодел, козел старый. Что ж, хорошо так хорошо. Иосиф Виссарионович тоже как-то обходится столько лет. Ваши женушки годами поперемывали наше с Надей семейное белье! Кто да кого до чего довел! И такое уж, думаете, удовольствие с вашими рохлями встречаться на вечерах. Смотрит, будто ее, корову, живьем съедят. Да они и вам нужны ли? Товарищу Сталину хватает судомойки? Этой Истоминой, Вали. Сплетничаете? Ну, ну, посмотрим на ваших судомоек. Тем более что и дураку известно: сатана (а в наше время разведка) ищет и первой находит женщину. Дорожка проторенная: враг – жена – ответственный работник. А жена члена Политбюро – самый короткий путь к самой крупной цели.
Один Поскребышев лысиной бил в колено, стучал-достукивался: «Отец родной, Богодо молю, верни жену!» Скулил, как баба: «Ну зачем она вам, Иосиф Виссарионович, зачем? Она сама всегда ненавидела этих Седовых, иудушек Троцких. Мало разве настоящих врагов?» Это он мне будет объяснять, кто враг, а кто нет! Помощничек! Ну да ладно, будет тебе жена, Александр Николаевич, если так убиваешься. О, как потешались мои «бояре», забыв о женах собственных! Еще бы. Прибежал наш лысенький домой, а там дожидается молоденькая: «Мне сказали, что я ваша жена». Ах, как смешно! (И правда смешон, дурак.) Но этот хоть просил-молил, а те глазом не сморгнули. Будто жен у них как у мусульманина. Или даже рады, что избавил их от толстых жидовок. Сразу зашустрили, козлы старые. Нет, всё потому, что ждут, уверены: недельку-вторую перетерпеть, и свободны! Раскусил я вас, вовремя оглянулся…
Ну и оставайтесь. А я погляжу. Как сибирские старики с печи: все видели и ни во что не вмешивались. Заживете без «грубого», «нелояльного», «капризного», «невнимательного», «невежливого». (И еще какой я там?) Словечки-то, словечки нашел! Да, архиневежливый, да, архинетерпимый! Плохой, хоть в прорубь. А когда посылал вам экспроприированные денежки («Шел и денежку нашел») – хороший был? Когда надо было потопить Черноморский флот – в самый раз? И когда спасал от фракционеров ленинский X съезд, рассылал своих людей по областям, уездам. Тогда мои люди были и твоими, не брезговал. Еще не известно, чего сам добился бы со своими интеллигентками, какие фаланстеры выстроил, куда заехал бы со своим нэпом… «Ты попляши, кавказец, глядишь, может, и дадим хлебца! Попляши!..» Вот как встретила зажравшаяся Сибирь посланцев победившего пролетариата. Так как же с ними иначе? Не заставишь их плясать, сам от голода запляшешь… Оппозиция этого только и дожидалась: не получается у тебя, а вот у нас получилось бы! Получится и у Сталина, еще как получится! Сталин вернул власти устойчивость, надежность, авторитет. Власти, а значит, России. Не Романовых кто-то, а они сами с собой покончили. И не в 17-м или 18-м году, а гораздо раньше: тем, что уничтожили основу основ самодержавной власти – крепостной порядок в деревне. Не случайно самого «освободителя» убили. Пусть не крепостной, но должен быть порядок. А то что: отдать деревню кулаку-нэпману? Под вывеской кооперации. Спростодушничал Ильич, в который, впрочем, раз. Да, если хорошенько подумать, наш колхоз – единственное спасение мужику. От самого себя. Никакой Сибири не хватит – столько наплодилось кулаков. Так что сидите дома и благодарите колхоз, что вы не в Сибири. Нет, сколько ни колоти по башкам, а у них одно на уме: зажать, припрятать или переметнуться. Не важно куда, на чью сторону – только бы подальше. Хоть к Гитлеру. Всегда готовы. Лучше умереть с голоду, как эти на Украине, но чтобы назло тебе. Что ж, посмотрим, как получится у добреньких да лояльных. Только не сверните шею, когда будете оглядываться назад. Снова придется звать злого, грубого и недоброго. Мне что, больше всех надо? Я тоже имею право на отдых. Согласно Сталинской Конституции. Чем я хуже? (Даже закон принят был, заботящийся о здоровье старых большевиков – а я кто?..) Умереть, вот так вот руки сложить, и хоть стреляйте возле уха. Матрена Петровна да бедная Светланка только и поплачут человеческими слезами. Может, и Валентина. Да еще кто-нибудь далекий, человек какой-нибудь незнакомый. Совсем простой человек. А эти, что всё из моих рук получили, ждут не дождутся моей смерти. Вижу! Чем ближе подпустил к себе – подползли, – тем подлее и опаснее – всегда так. Этот приказчик, каменная задница, заика, вообразивший себя дипломатом, или слезливый бабник на коне… Да что вы сами по себе значите, нули без палочки! И местечковый шут Лазарь Моисеевич с ними. Ободрал на метро мрамор со всех соборов – мечтает, что это ему самому памятник. Ничего, я ваши имена написал, я их и сотру. Не такие имена были громкие, а где они? Прокляты народом. И с вашими то же самое будет. Развели шпионские кодлы, у каждого под крылышком целая синагога!
Чужой, чужой я всегда был в этой бестолковой неблагодарной стране. Какие только слова не говорили, не шептали. Характеристики, обжалованию не подлежащие: «желтоглазая собака», «Чингисхан с телефоном», «серое пятно», «выдающаяся посредственность», «вождь уездного масштаба». Сами они, конечно, вожди мирового масштаба, рыцари да любимцы, совесть-рассовесть партии и рабочего класса, «золотые яблочки». Еще бы, все в пенсне да при галстуках! Не вылезали из библиотек и кафе женевских, лондонских, пока другие сибирского гнуса кормили своей кровью. Да и те, что «из-под станка», не лучше. Ничего, ничего, время покажет, кто желтоглазая собака. Уже показало. Кое-кто по-настоящему лаять научился. На того самого «Чингисхана», на Кремлевскую стену – гав-гав, по-собачьи. Придумка, фантазия подлеца Ежова, но остроумно, ничего не скажешь. Приводили такого очкарика (если не потерял еще свои стеклышки) на Красную площадь. На поводке. Ставили на четвереньки: давай облаивай вождя! В открытой дискуссии. А то привыкли из-за угла!
Ночи светлые выбирал нарком, чтобы сверху из-за стены хорошо было видно. Утречком прибегал и заглядывал в глаза. Ждал, что скажу. Намекал, что лунная ночь была сегодня, ох как хотелось, чтобы одобрил, погладил, почесал за ухом.
Снова глаза, прямые, колючие, как проволока. Что, не ваш? Не ва-аш, знаю! Не нравлюсь! Снова и снова эти глаза… В них все тот же вызов и презрение, даже когда на колени упала, стояла на коленях и упрашивала не расстреливать, не убивать «гвардию революции», и конечно же весь набор бабьих причитаний, от которых на стену хочется: ах, Ильич их ценил, они работали с Ильичем! А кто, кто поссорил, раздор посеял? Не ты? С вашим этим тайным завещанием. Бабьи дела, бабий почерк, втянула его в бабьи счеты – не простила «великая вдова» того телефонного разговора… Что, разве нет? Что смотришь: не правду говорю? А теперь вот на коленях…
– Обещаю им сохранить жизнь. Но если только вы, Надежда Константиновна, их осудите. Публично. Именно вы. За фракционную деятельность. Владимир Ильич как был против фракционности! Договорились?
– Хорошо, я согласна. Но вы обещайте.
А в глазах: лжец! Лицемер! Конечно, обманешь!
Что это овчарки заходятся от лая? Опять волки бродят вокруг дачи… (…Вольфе… дир… дас… тольвютиге, – какие-то клочья фраз, слов, хотя полтора года потратил на немецкий и эсперанто в Батумской да Кутаисской тюрьмах). Скоро до самой Москвы волки по метро будут по следу мчаться. Развелось за войну. Отстрел, отстрел делать. Ничего хорошего и в лошадях. Опасное животное, такое же неблагодарное, как крестьянин. Накануне Парада Победы решил научиться ездить верхом. В закрытом манеже. Опасное животное. Потому-то так хорошо понимают друг друга лошади и крестьяне – скоты! (А Жуков все-таки знал, знает, подлец, что учился и что не получилось у товарища Сталина…)