Чем больше и чем презрительнее думал штурмбанфюрер Дирлевангер о грозящей ему «бумажной» опасности, чем увереннее выкладывал «партайгеноссе Фридриху» все свои козыри, тем неприятнее сосало под ложечкой. И тревожнее делалось, пропадало всякое настроение. И это в такой важный, ответственный трудовой день.
Слишком хорошо знал Оскар Дирлевангер, как рушатся судьбы и карьеры, подточенные незаметными бумажонками и ничтожными людишками, которых, к сожалению, не можешь поймать в прорезь прицела. Человек уже у самого святилища, кажется, все нипочем для него, недосягаем, и вдруг летит с горы вниз, а вслед ему: полукровка! гомосексуалист! скрыл! присвоил!.. Не успел опомниться, а уже в Заксенхаузене, уже с черным или фиолетовым треугольником на полосатой одежде! Уже тихий, уже смиренный, с лопатой или киркой, уже и не представишь его прежним, в генеральском мундире, с моноклем. Слишком знакомо, сам наблюдал таких, когда служил в Люблине и ездили обмениваться опытом в Заксенхаузен, в Дахау. Вот и Поль – далеко не генерал, но преданный фюреру немец – храбрый пьянчужка Поль тоже прошел через это. Поползал с киркой да в полосатой одежде с фиолетовым треугольником извращенца. Счастье его, что на пути ему встретился Дирлевангер. Но и Дирлевангер не помог бы, да и не стал бы помогать, если бы не поступило от рейхсфюрера распоряжение-разрешение набирать в айнзатц- и зондеркоманды всю эту публику. Чтобы заставить их заняться немецко-полезной деятельностью.
Но как меняется человек, не перестаешь удивляться. Тот же Поль – был студентом, буйным и неуправляемым, потом заключенный под номером, без голоса, без лица, и снова прежний, но еще более буйный пьяный, все на своем пути крошащий Поль! Но даже не это главное – каким ты кажешься или выглядишь со стороны, а каким сам себя осознаешь. Это и Дирлевангер пережил, когда сидел в ожидании суда по обвинению в забавах «с лицами моложе четырнадцати лет». Ты уже вроде бы и не ты: губы сами слипаются в улыбочку, плечи к ушам, а уши к плечам тянутся, любой вахман кажется Господом Богом…
А в концлагерях, как нигде, разглядел человека – в упор. Это мудрое распоряжение: всех, кому служить в «общих СС», посылать для стажировки в лагерную охрану. Действительно, начинаешь понимать, как выглядят и чем пахнут отбросы человечества. Преступники, евреи, проклятые поляки… Рейхсфюрер Гиммлер умеет самую суть выразить словом, которое запомнишь: «Походите, подышите у анального отверстия Европы!»
И вдруг сюрпризик: откуда-то вываливается Поль и становится по лагерной стойке: «головной убор» – тряпичное подобие берета, держит, прижав к груди, глаза приопущены. Слинялый, жалкий ошметок человеческий – бывший Поль Тюммель, дебошир и пьяница Поль! Дирлевангера он, конечно, узнал, но не радость и надежда, а трусливая, виноватая покорность была на его отощавшем грязном лице. Наглостью уже было то, что он узнал бывшего своего собутыльника и тем самым как бы приглашал узнать, признать его самого. Потолки лейпцигских пивных, студенческих кабачков, на которых он так любил расписываться, где-то и сейчас провозглашали имя Поля Тюммеля, но немца-арийца под этим именем уже не существовало, а был номер такой-то в полосатой одежде. Грязный, жалкий, несчастный. Главное, несчастный, и этим как бы подтверждающий свою принадлежность к отбросам. Этим – даже больше, чем одеждой и треугольником. Даже свежей, хорошей колбасы кусок, если по ошибке уронишь его в посудину с гнилыми отбросами, обратно не выхватишь и есть не станешь. Сразу же станет отбросами и он. Так и человек, даже если он немец, но если он потерпел поражение и вид его взывает к жалости. Заговорил с Полем, а в ответ голос из грязной посудины – лагерный голос, бесцветный, испуганно-покорный. Захотелось ударить, втоптать его еще глубже – чтобы уже ничего общего с тем Полем, с твоим студенческим прошлым!
Потом все же вспомнил о нем и даже вытащил, забрал в свой батальон. Но с того момента знал точно, ощутил – как чанах ощущают, – что и среди немцев есть расовые отбросы. Это те, кого жизнь столкнула вниз, под ноги, и кто смотрит оттуда глазами потерпевших поражение. Всем немцам грозило такое вырождение, если бы фюрер и его партия не вернули им волю к власти, национальную волю. Свалились бы надолго и, может быть, навсегда под ноги остальной Европе, сделались бы жалкой, обреченной нацией, неспособной к решительным действиям, к самоочищению. Даже теперь, даже многие так называемые «идейные немцы» не понимают, зачем было перед большой войной усыплять двести или триста тысяч больных, старых, неполноценных немцев. Не в том вовсе дело, что нация не в состоянии была прокормить их. (Глупое и оскорбительное для трудолюбивого народа объяснение!) И не репетиция это была. (Как будто в лагерях не хватало нужного материала!) Нет, все было серьезнее. И толковое могло быть. Если бы сами оказались на высоте. Эти тайные «санитарные машины» для перевозок людей, эти «особые больницы», где делали последний укол и писались «истории болезни» и откуда посылались денежные счета родным и близким за «лечение» и за урну с прахом, – разве могло это остаться тайной, даже в условиях национал-социализма? Все подготовили, забыли только объяснение – толковое, убедительное – подготовить. Немцы, настоящие немцы поняли бы, если бы им вовремя и откровенно растолковали. Уж, кажется, не раз убеждались: делай с людьми что хочешь, но время от времени поговори с ними основательно, даже в чем-нибудь повинись – и можешь ехать дальше! Нет чего-то, ну и признай в удобный момент, что нет, что были такие-то упущения. Люди обрадуются правде, а про суть и забудут. «Пушки вместо масла!» – нам глаза этим кололи немало. Зато теперь пушки добывают немцам масло. «Правда вместо масла!» – принцип не менее полезный и проверенный. А мы им пренебрегли, и правду немецкий народ получил не из наших уст, а от коммунистов, из зарубежных передач да из проповедей церковных мракобесов. Какой вой подняли все эти «гуманисты»! Только где они были, когда ограбленные немцы подыхали с голода? Никому дела не было. А тут завопили. Еще бы, почувствовали, что немцы остаются немцами! И самые решительные из нас не позволят, чтобы гнилостная кромка нации – все эти душевнобольные и несущие в себе поражение члены нации – заразили, отравили ядом весь организм.
Но не в лицемерах и трусах, своих и заграничных, дело. И не в душевнобольных, явных. А в невольном чувстве, от которого и сам не свободен. Чувство это – ужас перед поражением. Кто побывал в лагерях, даже в охране, те действительно поняли, как просто и как страшно стать отбросами. Да что лагеря! Потеряешь здоровье, расположение рейхсфюрера, и хотя останешься немцем, но ты уже вроде и не ты, а нечто достойное жалости, а значит – истребления. Конечно, не все потеряно, если ты не красный. И все же! Раненые считаются героями, если они немцы. Пишут об этом, говорят. Но что-то не договаривают до конца. Ведь раненый стонами, видом своим взывает к жалости, будит в других немцах и поддерживает вредное для здоровья нации чувство. Сострадание, даже к своим – обезволивающее, болезненное чувство. Волков не случайно называют санитарами леса. Но они и свое племя лечат тем же способом. Исходящий кровью, скулящий от боли волк вызывает в них ярость. Верный инстинкт! Будь нас не 80, а 800 миллионов, мы могли бы до конца быть последовательными. Каждый, кто хоть раз воззвал к чужой жалости, состраданию, тот сам швырнул себя в лохань для отбросов! О такой стерильности расы пока можно лишь мечтать. Но это не значит, что данный принцип не действует и сейчас. Действует! Только искаженно, уродливо, даже во вред полноценным немцам. Главное: не позволить, чтобы тебя хоть на миг столкнули вниз, под ноги! Чтобы снова на тебя наступить ногой, как на червя!..
Дружище Фридрих подмигивает, а у него тонкий нюх! И если уж он решился, да еще в письме, предупреждать об опасности, значит, это действительно так. Намеками на «старые грешки» с какой-то люблинской еврейкой показывает, что он (а значит, и другие) знают, слышали о Стасе. Уже роют, свиньи!.. Да, да, немедленная свадьба! Сидишь, дублер, о чем-то думаешь, а о том не думаешь, что в Могилеве ждет тебя невеста и свадьба!.. (Муравьев не стал оглядываться, хотя снова показалось, что восклицание и смешок шефа к нему обращены.) Ну, а письмо пойдет и сделает свое дело. Конечно, если его подадут рейхсфюреру и если он не забыл «браконьера». И все равно обидно. Чем выше поднимаешься по фюрерским ступенькам: обершар – гаупшар – унтерштурм – штурм – гауптштурм – штурмбан – тем нестерпимее знать, что где-то там прячется, ползает недобрая, завистливая, никчемная бумажонка, которая тем не менее способна оттолкнуть, сбросить вниз твою лестницу – вместе с тобой. И чем выше ты, чем вес больший набрал, тем больнее и ниже падение.
Старые и новые бумажонки зашевелятся еще завистливее, когда узнают об успехах особого батальона Оскара Дирлевангера. Но нет, поздно, дорогие коллеги! Дай только бог, чтобы удачной оказалась поездка в Берлин… Пусть другие, со своими «чисто немецкими» батальонами, чисто арийским составом еще поучатся, как надо работать, реализовать на практике идеи фюрера. А уж потом пусть презирают «дирлевангеровский сброд». Намекнуть в письме, зачем еду в Берлин: тяжелое вооружение, минометы, орудия… От банд не отбиться, если заниматься тем, чем занят батальон, и не иметь усиленного вооружения… Налетят, как осы! Но батальон будет идти вперед. Если, конечно, не слишком будут мешать свои же – завистливые бумажные души. Спасибо бригаденфюреру графу фон Пюклеру, его приписка на последнем отчете, его поддержка относительно тяжелого вооружения очень кстати… (Пусть знают, что и среди «фонов» у Дирлевангера связи!)
В этом мире все так, всегда. Ты занят трудным, сложным делом, можно сказать, новаторским, революционным, а кто-то обязательно виснет на руке, взбирается по тебе повыше, как крыса по ножке стола. Брр-р! Письмо закончить брезгливой, ироничной фразой. Нет, усталой, как бы нехотя: проводил вчера крупную операцию против банд. Две тысячи врагов Германии можете списать со счета. Или, если угодно, записать на счет штурм-батальона Дирлевангера. Потерь не имел… Но это не значит, что нам легко. Я не возражаю, если кто-то захочет поменяться: фронтовые условия на наши. А то ведь и сейчас кое-кто там верит, что белорусы – самые безобидные из славян. Что ж, добро пожаловать! А я на ваше место – хоть на север, хоть на юг! И дайте мне обычных немцев, а я вам свой «национал-социалистский интернационал». Но прежде чем решиться, расспросите, какой это труд – о нервотрепке еще особый разговор! – сколько чисто физических усилий приходится затрачивать, чтобы всего лишь одну деревню уложить в ямы или уговорить войти в церковь, в сарай. Подождите, вы еще будете мои приемы, отчеты изучать в ваших академиях! Как Клаузевица.
В небе, в лучах солнца, а ночью в прожекторном луче будет гореть кристалл. Увеличенное огромными линзами лицо великолепно забальзамированного фюрера будет хорошо видно всем снизу, с земли. Чтобы оставленные жить и размножаться помнили ежеминутно, кому обязаны всем. А то ведь, скоты, забудут всех, кто выполнил главную работу – за них, ради них. Плывущий над землей кристалл, цейсовские линзы, огромные, как глаза Космоса, – волнующая идея! Но попробуй заикнись, и тут же получишь: Дирлевангер заживо хоронит фюрера! Зато сам он оценил бы человека, в душе которого вспыхнуло такое видение. Приказал бы вызвать к себе, и наконец состоялся бы разговор, который столько раз велся мысленно. Не заоблачные фантазии, нет, а прежде всего практические вопросы. Которые давно ставить и решать пора – с истинно революционным размахом. Пока они там пересчитывают чужие зубы, могут и свои потерять. Необходимо – и срочно! – создавать штурм-батальоны, как можно больше, на каждую округу. А тип батальона найден. Если, конечно, судить по результатам, а не играть словами: «дирлевангеровский сброд»! «дирлевангеровские уголовники»! Партизанские банды вырастают, как грибы. Москва не спит. Тут кто успеет раньше! Или они опомнятся, наберутся силы и злости, оружием запасутся, всех вовлекут в безжалостную войну за спиной у фронтов – и тогда достань их из болот и лесов! – или специальные бригады успеют так проредить население, что белорусы эти один одного не услышат издали, не увидят за дымом друг друга. Даже те, кто уцелеет, останутся. Вы опытом «дирлевангеровского сброда» вовсю пользуетесь, старательно переписываете в свои инструкции. И мне же с серьезным видом присылаете. Ладно, добра этого хватит у меня на все ваши канцелярии. Одни Борки, самим богом славянским созданные для широкого эксперимента, добавят ума и выдумки в ваши бумаги, как ни одна академия. Да разве поймут манекены в мундирах бригаденфюреров, что испытываешь, какие чувства немца, господина переполняют тебя, когда еще не труп, а живой стоит перед тобой и ты его заставляешь несмело улыбаться
Стасю схватили при облаве на люблинских поляков – худенький нечесаный ребенок с дикими глазами и высокой грудью. Шейка – для двух пальцев, трогательная, как стебелек. Все это бросилось в глаза, хотя одета она была в какое-то рваное мужское пальто. Впрочем, мужская одежда лишь подчеркивала ее детскую женственность. Дирлевангер взглянул и прошел бы дальше к своей машине – он выходил из офицерской столовой, когда поляков гнали, проталкивали по улице – но взгляд зацепился за чьи-то горящие, яркие, будто узнавшие его, глаза. Он мог поклясться, что эта пойманная полячка его узнаёт, узнала – так она смотрела! Потом уверяла, что ничего подобного, что просто так смотрела, может быть, от отчаяния, а ему показалось. Так и не уверен, знала или не знала, что он именно тот офицер, который перекупил специалистов-евреев у фон Граббе, когда тот собрался переезжать в Смоленск. У жадной свиньи фон Граббе перекупил ее папашу и еще шестерых – за золото! Не их, конечно, а партию отличной хромовой и лаковой кожи, ну, а заодно и команду, которая этот материал могла превратить в первоклассную обувь. И теперь, пожалуйста, хром еще не израсходован, а ты кончай и последних, которые в подвале остались. Не жалко в конце концов и этой кожи, но глупо и как-то унизительно. Расскажи тому же Фридриху, что покупаешь за золото еврея, чтобы его прикончить, – да он сумасшедшим обзовет! Доложил герр коммерсант! Знала Стася о том или не знала, но неужели и до сих пор надеется, что Дирлевангер верит в ее маскарад? Какими отчаянно беззаботными, голубыми бывают эти глаза, когда заводишь, как бы случайно, разговор о евреях в подвале. Вот уж полгода игра эта подогревает их чувства. И не имеет значения, какие это чувства – даже если и ненависть, и ужас! Важна острота. Тихонько тащишь, вырываешь по одному из ее дрожащих пальчиков, подбираешься к черно-бородатейшему Лазарю, ради которого она пошла, идет на все! А сам как бы соображениями с нею, усталыми мыслями делишься. Совсем по-семейному… Мол, пора закрывать лавочку! Шушукаются по Могилеву, что у Дирлевангера ковчег еврейский, тайный. Все фюреры в наших голенищах форсят и мне же норовят ножку подставить. Хватит нам и четверых, даже троих нахлебников. Кто там еще остался? Этот грязный и грозный еврейский Яхве – Лазарь бородатый? Так, этот… Двое тощих братцев, как их там зовут? И Берка – нервирует он моих часовых своими молитвами. Да, а зачем нам тот молодой, что он умеет, возможно, он даже и не сапожник? То-то они, хитрецы, хором его все нахваливают! Вот его прибрать… И, пожалуй, все-таки Лазаря. А то и в самом деле, наглая борода, поверит, что он незаменимый. Не таких заменяли! Нет, хороший был мастер, даже жалко! Сапоги на ногах не слышишь, не чувствуешь, спать в них можно!..
Даже веко, ресничка не дрогнет, так выдрессировала себя! Ваше, мол, немецкое дело, а меня подвал ваш не интересует! Только вот что… Впрочем, это пустяки, женская блажь, и какое право имеет горничная чего-то хотеть, даже если она самого Дирлевангера горчичная?.. Да и где я буду их носить, такие туфельки: я же никуда не выхожу, да я и не хочу никуда выходить! И туфелек, как у фрау Ольги, жены бургомистра могилевского, тоже не хочу. А вот штурмбанфюреру мечтала заказать краги. Ты будешь смеяться, но я однажды пол-Кракова прошла за каким-то паном, девочкой еще была, все смотрела, как красиво пружинят ноги в крагах. Зайчики солнечные играют, как на перламутровых раковинах. А вдруг этот молодой сапожник как раз специалист? А Лазарю я как раз хотела поручить туфельки… Он уже и мерку снял, прости, пожалуйста. Не успела тебе сказать…
Сначала ничего такого не думал про Стасю: полька как полька, какой с нее спрос! Почти верил, что так и есть и что родителей потеряла, не знает, где они («Ваши увезли!» – сказала наивно-обиженно). Мало об этом задумывался: не детей же крестить с нею, как любят говорить сами славяне! Пока не доложили, что часовой видел-слышал, как она веселой козочкой забежала в подвал с какой-то обувью в руках, а там вдруг стала тихо плакать, закричали на нее, заругались, – часовой заглянул, а бородатый черный Лазарь замахивается на Стасю железной сапожницкой «лапой». Тут она изо всех сил стала улыбаться, объяснять раздающему оплеухи немцу, что ничего не произошло и что она сама доложит штурмбанфюреру, пожалуется, что этот «противный старик» не хотел брать ее работу…
Тогда их было еще шестеро. Одного притащили, оставили в комнате у Дирлевангера, и он сам допросил. Взяли самого, молодого, потому что он знал немецкий и можно бьпо с ним поговорить без переводчика. А это было важно – Дирлевангер сразу заподозрил тайну не для посторонних ушей. Час спустя вывел бледного заросшего человека во двор к гаражу и застрелил. Последние его слова: «Я не сказал, что она дочь! Я не сказал, вы неправильно…»
Понял, все правильно понял Дирлевангер! Мог поклясться, что Стася смотрела, как выводил, как стрелял – в окно все видела, но когда позвал ее к себе в комнату, явилась, как всегда, тихая, скромно-оживленная. Вот тут и подумал: да, это Юдифь, настоящая! Проклинаемая и готовая на все… Но ничего ей не сказал, что собирался сказать. Игра так игра! Пообещал, как утешил: «Скоро у нас будут столичные специалисты. Вот только заберем Москву. Пора для них место освобождать».
Даже захотелось в подвал спуститься, взглянуть на Лазаря поближе. Старый дурак, громовержец подвальный! Вот на кого овчарок спустить! И сам на себя поудивлялся: это что, я обижен, сержусь из-за своей «Юдифи»? Все-таки спросить ее напрямик, когда будет уходить «под венец» с Муравьевым: случайный был тот ее взгляд из толпы или же это Юдифь ловила случай, чтобы проникнуть в шатер кровавого Олоферна? Отчаянным взглядом умоляла увидеть ее, выделить в толпе, увести с собой – и выделил, и забрал ее (и еще троих полек) для работы на кухне (уже начал формировать свой спецбатальон). Сам привел в шатер и сам вручил поднос. Шатер, конечно, условный, а поднос самый настоящий, отличный, из серебра: будешь кофе подавать мне в постель!
Турки – вот кто знал, как красиво можно пользоваться врагом, его душой и телом. Взрослых убивали, а из детей растили, воспитывали свирепых янычар для султанских дворцов. Зачем-то нужно было султану, чтобы над его ложем скрещивались кривые сабли чужеземцев, в чьих жилах текла вражеская кровь. Можно представить, как горячило это ленивую султанскую кровь – больше, чем все старания рабынь-наложниц.
Нет, правильно, что не струсил, не поспешил и не велел вчера прибрать их всех с глаз долой. Нельзя к собакам поворачиваться задом – оборвут штаны вместе с мясом. Сразу показал бы, что была вина, раз прячешь концы. А так, пожалуйста: вас мои сапожники интересуют? Можете забирать и хоть с кашей их съесть! Если, конечно, у вас хорошие сапоги и не хотите иметь еще лучше. Ну, а служанка Стася или как ее там… О ней поинтересуйтесь у моего русского дублера штурмфюрера Муравьева. На днях была свадьба у них. Кажется, не запрещено офицерам – «чужестранцам»? Что-то не в порядке у невесты с расой, кровью? Надо ли уж так заботиться о их чистоте, какая разница? Что, она даже еврейка, эта самая Стася?! Мне бы ваши трудности – справиться с одной еврейкой! Если это даже действительно так. Меня вон деревни ждут. И не одна, можете поверить!
Муравьеву бы повернуться да взглянуть на шефа, и он заметил бы, каким прицеливающимся взглядом смотрел на него штурмбанфюрер, каким веселым. От нетерпения и удовольствия Дирлевангер даже голенища свои мягкие массажирует, почесывает. Аккуратненький адъютант его осторожно отстранился – знает своего шефа, предпочитает, чтобы он не замечал его. И Муравьев не оглядывается, не любит лезть шефу в глаза. Но не удержался, ответил взглядом на взгляд водителю, переглянулись с Гансом Фюрером. Дал же бог фамилию немцу! Каждый, если не переспросит, то подумает, что недослышал, что он какой-нибудь «шарфюрер».
– Да, да, просто Фюрер, – скромно подтвердит, обязательно подтвердит узкоголовый брюнет. И смотрит, как подмигивает. Фюрер этот не то польский немец, не то немецкий поляк – из Силезии он. И все в нем такое же неопределенное. То ли хитрец великий, то ли просто тупица с многозначительным от природы лицом, бывают такие лица. Вот и Муравьева втянул в неприятные ему лакейские переглядывания насчет «хозяина-барина». Но действительно, что с Дирлевангером сегодня? Что-то с ним происходит, аж повизгивает, как собака от блох, от тайных своих мыслей и планов…
И он тоже принюхивался, мой «дублер», к служанке Стасе, тоже интересно было, кто она и что она. Вот и понюхаетесь, на законном основании. Пусть попробует отказаться, как тогда зельтерскую отказался пить! Пусть еще раз попробует! С ними даже весело, с людьми. Если знать их так, как Дирлевангер изучил, знает. Берешь стакан воды, обыкновенной зельтерской воды, которую изготовляют для немцев в этом самом Могилеве, и подносишь молоденькому офицеру или «чужестранцу». Важен при этом взгляд твой, глаза – сначала рассеянные, потом все более внимательные, твердые, жесткие. Смущенно и неосторожно человек принял первый стакан из рук штурмбанфюрера и выпил. А второй не желаете? Может, сделаете одолжение? Ну, тогда еще, если уж вам взялся прислуживать сам штурмбанфюрер! «Данке» – потом, а это я уже налил. И еще налить не трудно. Что, так и будет штурмбанфюрер держать налитый стакан, дожидаться, пока соизволите принять?.. Овчарками затравить – любой дурак сможет, а ты вот так, стаканом зельтерской воды! Муравьев, помнится, не поддался, сразу же ловко и необидно отказался: «Вода не шнапс – много не выпьешь!» На этот раз выпьешь все, что поднесу!
Вы годами их переделывали, моих ворюг и гомосексуалистов, всех этих бунтовщиков да социалистов, а полезными для райха людьми сделал их я – за месяц-два. Работают, и подгонять почти не надо. Да что месяц, я за три дня любого сделаю человеком дела, полезным. И уж во всяком случае лишу охоты и способностей вредить нам. Метод стерилизации социально вредных особей – на этот раз не физический. Секрет самый нехитрый, только изрядно подзабытый даже у нас, в стране средневековых замков. В этих каменных гнездах когда-то широко испытывался тайный «способ омоложения детской кровью»: хозяева замков окунали свою изношенную плоть в красные ванны-корыта. В теплую детскую кровь. Идея верная, но слишком прямо, буквально понятая. Обновления можно действительно достичь, только в другом смысле. Кого только нет в моем батальоне, а хлеб немецкий никто даром не ест. У меня с ходу перекрасишься, кем бы ты прежде ни был! Сам себя перекроишь – мутти не узнает! И сам себя узнавать перестанешь. Вот она, сила крови детской. Это не мой метод – уговаривать, упрашивать: отрекись! прими наш символ веры! Много чести! А надо дело поставить так, чтобы каждому и каждый день приходилось выкупать собственную жизнь. Свою единственную и бесценную. Забрать ее как бы в залог – сам вручишь или ее у тебя силой прихватят, не это важно! – и пусть выкупают. Особенно важный взнос – первый. И лучше всего, надежней всего – детской кровью. Или бабу пусть прихлопнет – на глазах у всех. С этого начинается нужный нам человек, каким ему быть отныне и вовеки! Чем менее готов к такому шагу, тем интереснее. Прочесть бы его мозги: как изворачивается, как обещает себе и целому миру, что все поправит другими делами – еще верит, что будут какие-то другие. Не выстрелю в подставленный затылок – не будет и будущих славных дел! Вот так, не надо ему и подсказывать, сам всему оправдание найдет. А тебе остается лишь держать пистолет у его собственного затылка, и тогда не лбом, а затылком человек соображает. Затылком – и надежнее, и намного быстрее, расторопнее! Фюреру некогда дожидаться, пока вы их всех перевоспитаете. У меня же они не за проволокой, а на открытом поле – беги, если можешь! – за неделю становятся другими и новыми. Хоть ты их на палец наматывай! Когда собирал командиров таких формирований группенфюрер СС фон Готтеберг, чтобы обменялись, поделились опытом друг с другом, и съехались в Минск все эти зазнайки из «чисто немецких» зондер- и айнзатцкоманд, с каким недоверием слушали они выступление Оскара Дирлевангера! То, что у него больше, чем у других, в батальоне «иностранцев» – «сброд со всей Европы», вызвало не интерес, не желание присмотреться и поучиться, а покровительственное к Дирлевангеру, почти хамское отношение со стороны коллег. Хлопали по синие и спрашивали: а евреев в твоем «айнзатцинтернационале» много? Конечно, не хочется им, чтобы и их батальоны и роты все больше разбавляли ненемецким сбродом. И пример, «эксперимент» Дирлевангера их только раздражает, считают его выскочкой. С одними немцами, конечно, работать проще и легче. И безопаснее, именно безопаснее – так бы и говорили! Нет у тебя за спиной, вокруг тебя этих чужаков с оружием – хоть и привязанные, и прирученные, но все равно чужаки! Но где вы наберетесь «чистых немцев» завтра, банды вон как плодятся? А впереди еще новые земли, страны. Или одним днем живете? Ничего, вы еще будете изучать действия, опыт «дирлевангеровского сброда» вместо Клаузевица! У меня последние отбросы, добытые на ваших лагерных свалках, в дело, в работу пускаются. Вчера еще воображали себя черт знает какими христианами или социалистами, а тут гонят красную стружку, чистят-подчищают этих белорусов, да поляков, да русских, знай только направляй! Главное – окунуть в краску с макушкой, а потом можешь отряхиваться! Занятия этого хватит на всю оставшуюся жизнь. От детской крови еще никому просохнуть не удавалось. А кем только себя не воображали!
Да что о других, если и себя еще помнишь черт знает кем – почти социалистом. В те времена как-то ухитрялись на штандарте со свастикой видеть только свой цвет: одни – белый, другие – черный, даже красный! Там было на любой вкус, как и в нескупой программе 1925 года, когда всем обещалось все: и сыну пролетария – Йозефу Геббельсу, и сыну коммерсанта – Оскару Дирлевангеру, да и самого Круппа не обидели. Интересно, помнит Йозеф Геббельс, как якшался он с социалистами Штрассерами? Или они только помнят и никак забыть не могут, что Дирлевангер близок был с мятежным капитаном Ремом? Да, с мучеником движения Ремом!
Чудно как-то вспоминать себя прежнего и знать, как все пошло на самом деле, куда все сдвинулось. Читал жадно всякие книги, заграничные программы и журнальчики, даже советские… Отпечатанный в Берлине на немецких станках и бумаге советский журнальчик показывал счастливое лицо счастливой женщины и ребенка – советских, а ты смотрел и чему-то радовался. И сейчас помнится, как радовался тому, что где-то, пусть не в растоптанной, голодной Германии, но есть уже счастливые. Это ж надо, такого дурмана наглотался, такая каша в голове была! Немцев чуть ли не продавали в Африку, а сын разорившегося (разоренного!) немецкого торговца позволял себе роскошь радоваться, что кому-то и где-то жить лучше. А тем временем все эти «братья по классу», «союзники по классовой борьбе» – и английские и французские – жевали немецкие репарации за одним столом со своими банкирами и капиталистами, и что-то не слышно было, чтобы отказывались в пользу голодающих немецких детей. Фюрер, как только объявился, стал задавать самые простые вопросы. И давать самые понятные ответы. И немцы откликнулись – изголодавшимся желудком. Истосковавшимися мускулами. Социалистический рай – где и когда это еще будет! Если будет. А то, что говорил и подсказывал фюрер, открывалось за первым углом. Дойди до еврейского магазина, до еврейской конторы и потребуй, забери принадлежащее тебе по праву! Войди в Рейнскую область, в Судеты и забери свое! И это будет только справедливо. А если какая-то часть немцев все еще считает, что счастье в социализме, тогда, пожалуйста, заберите и его – социализм, но только весь, пусть он будет исключительно немецкий и только для немцев. Немцы и так слишком долго думали и заботились о других, о всех и не знали простой истины, что счастье человечества – в счастье немцев. Существует лишь одна человеческая раса, а все другие незаконно и нагло присвоили звание людей…
Фюрер произносил слова самые простые, немецкие, и все становилось на место и теперь навеки закреплено, а прежде и слова и люди – все носилось, металось по несчастной Германии, как непривязанные вещи на корабле во время шторма. Туман и дурман рассеялись, и теперь ясно, как день божий, что социализм марксистский, что «рай для всех» – хитрая уловка слабых, чтобы стать сильными, ослабив сильные расы. Извечное еврейское стремление стать сильнее других своей сплоченностью среди классово разобщенных народов.
Нынешний Дирлевангер, командир особого батальона, твердо верит в силу национал-социалистских идей и детской крови. А поэтому никакие треугольники и многоугольники – фиолетовые, красные, желтые, черные его не испугают: он брал из лагерей и уголовников, и политических, и взял бы любого, зная, что каждого заставит послужить Германии и фюреру, если даже ненавидят само слово «немец». Как эти поляки ненавидят. Детская кровь смоет любое прошлое намертво!
Фюрер все предвидел и рассчитал гениально. Самого человека он предвидел. Не того, каким он себя воображает, начитавшись книг, а каков на самом деле. Знать человека – это знать врага, это уметь и врага заставить послужить целям райха.
Нет, до чего же мозги были замусорены! Даже в тридцать восьмом, тридцать девятом, когда уже входили в Чехословакию, Польшу, и даже в сорок первом. Входили, вламывались в следующую страну, и было ожидание, даже боязнь: а вдруг и на самом деле эти советские живут, как на той фотографии, и были правы Тельман и его спартаковцы! Это при их-то славянской грязи и соломе на крышах? Но если бы даже и правда жили? Немцу-то что до их жизни? Почему немец радоваться должен? Сейчас спрашиваешь и сам не понимаешь. Эту солому и грязь нам хотели подсунуть через красных предателей! И теперь ждут – хотят, чтобы Дирлевангер был с ними «помягче». Мало доносов по поводу еврейских зубов и этой Юдифи, так еще и хозяйственники, заготовители яиц и шерсти из сельхозкомендатур взяли моду жаловаться: после батальона Дирлевангера им ничего не остается. Не батальон, а чума! Ну, уж тут извините! Если ваши жалобы – не наилучшая характеристика деятельности батальона и его командира, тогда Дирлевангер действительно чего-то не понимает в национал-социализме. Уж тут он действительно до самого рейхсфюрера дойдет. Пусть видят, куда может завлечь беспринципность и травля старых бойцов! А это наша примитивная, старомодная пропаганда. Только и умеют, что объяснять крутые меры немецких властей действиями банд. А может быть, как раз и надо, чтобы эти славяне не могли понять ни причин, ни мотивов наших мероприятий? Непонятное действует на души куда эффективнее, парализует волю. А задобрить, замирить их сюсюканьем по поводу нехороших бандитов, если эти бандиты – их отцы да дети, все равно не удастся. Сами не умеете и на других, на тех, кто дело делает, жалуетесь! Дожалуетесь скоро, что молока, мяса, яиц не увидите как своих ушей, если даже деревня в двух километрах от шоссе. Будет вам и урожай и скот! Ужас – вот чем только и можно удерживать, к земле придавить. Пусть царит оцепенение, непонимание, за что и почему. Даже лучше, сильнее действует, если связи между проступком и карой никакой. Вот как в этих Борках. Огонь с неба! А за что, почему – тысячу лет об этом вопрошали у неба, и чем меньше ответа, тем больше веры в высшую мудрость, справедливость богов и собственное ничтожество. Когда партизаны подорвали, сожгли две машины с полицейскими, пожалуйста, Дирлевангер показал – две деревни стер с лица земли! – что германское возмездие неотвратимо. Но Борки тогда пальцем не тронул. Когда увидел огромное это славянское поселение, прямо-таки затрепетала душа: если здесь продешевишь, самому тебе три пфеннига цена! Тут уже не возмездие, тут идея – чистая, высокая! Наступит пора, и армии, освободившись на фронтах, снова пройдут на запад, готовя почву под Великий Германский Засев. Тогда никто и ничего никому объяснять не будет. Конечно, своему времени своя тактика. Но позвольте же человеку заглянуть в будущее, в завтрашний день! Туда, где одиноко носится мысль, мечта фюрера. Без этого за буднями теряешь всякую высоту. А эти человеки, эта масса, если их казнить сверх всякой меры и не считаясь с «виной – не виной», сами начинают искать, стараются всему найти объяснение. Так уж они устроены. А пока они этим заняты: «немцы – люди, и мы – люди, за что же люди людей?..» – не зевай, старайся вовремя закрыть ворота или оглушить их залпом. Целей наших, почти космических, они не представляют и долго еще будут мерить нас старой меркой. Главное, самим знать точно, чего хотим – не пугаться собственных планов, масштабов. Тогда не будет ни времени, ни охоты из пустяка создавать проблему, заводить грязные дела на тех, кто идет впереди, прокладывает новые дороги. А чужестранцы, славяне и все прочие туземцы, как раз и не должны улавливать связь между вещами, логику наших приказов и поступков. Ни один не должен чувствовать себя в полной безопасности. Даже если всему подчиняется, все выполняет. Боги всегда правы! – единственное, в чем рабы должны быть уверены твердо. И ни в чем другом, а менее всего – в нашем к ним «справедливом» отношении. У этого чужестранца, что сидит впереди, у моего «дублера», всегда нагло спокойное лицо. Ну, ничего, я это спокойствие сумею смутить. Как-то не обращал внимания. А ведь это бунт! Стремление раба навязать господину собственное понимание вещей: совесть спокойная – могу быть спокоен! Посмотрим, уедешь ли ты отсюда таким же спокойным! После заключительного акта – в центральном поселке. Надо, надо и за них браться круче – за самых приближенных. Самых смирившихся и «полезных» вдруг бросить под ноги! И вместо одного покорного и старательного получишь десять оцепеневших от мысли, что насквозь видим, если раскусили и такого заслуженного. Этот самоуверенный «дублер» давно заслужил, чтобы его оженили. Сначала, так и быть, на Стасе, а там, возможно, и на «вдове». Такие встряски необходимы в батальоне, чтобы дистанция между немцами и ненемцами все время удерживалась. И вообще нужны. А то черт знает к чему все придет. Раб станет диктовать, как следует к нему относиться. Немец и не заметит, как начнет ценить, а потом и жалеть «своего» раба, а там и вовсе стыдиться роли господина. В истории такое уже бывало. С этого, именно с этого начиналось вырождение расы! И над нами история может подшутить, если вовремя не делать прививок против мягкотелости.
Сегодняшняя заключительная акция в центральной усадьбе, куда соберутся к 16.00 все немцы и чужестранцы, должна быть даже для видавших виды необычной и неожиданной. Чтобы дух захватило! Как далеко можно заходить, продвинуться в таких действиях, никакие инструкции не подскажут, а лишь интуиция, знание обстановки и главное – людей….
Эти Борки до последнего своего дня тоже жили в наглой уверенности, что раз у них есть какая-то ублюдочная полиция и раз они «почти полицейская деревня», значит, трогать их не будут. Вот ее-то и подавай, таких – Дирлевангеру! С другими другие командиры справятся, а этих – как раз самых наглых и невыносимых! – могут и проглядеть.
Спокойные утренние дымы над крышами, куры от колес возмущенно отбегают, ленивые гуси ходят-переваливаются у заборов – как еще не задохнулся от возмущения, когда впервые попал в это огромное славянское село! Нагло убежденное, что ему существовать во все века. И на каждом шагу дети – грязные и здоровые, как поросята!.. А когда принял решение, стало даже интересно приезжать сюда, наблюдать за жителями, зная то, чего не знают они о завтрашнем своем дне. Остановить вдруг хитро-испуганную женщину с ребенком и мирно заговорить с ней. Или со стариком, которому уже сто лет, а умирать не собирается…
В 1940-м вот так же возмутительно уверенно, нагло жили за ла-маншской водой английские деревни и города. Не знали джентльмены, что на другом берегу уже собраны нетерпеливые айнзатцкоманды остроумного Штреккенбаха, бригаденфюрера СС. По вечерам за чашкой английского пунша (влияние близких островов) Штреккенбах любил весело помечтать, как удивятся англосаксы, когда с ними обойдутся без церемоний – как с обыкновенными туземцами. Не хотите ли, сэры, прогуляться на континент – все, все до одного! – там приготовлены для вас аккуратные жилища. Леди могут задержаться на островах, скучно им не будет – мужчины фюрера самоотверженно позаботятся об оздоровлении англосакской крови. Бригаденфюрер намекал, что действительно имеется проект всех мужчин убрать с островов. В лагеря! К черту! У айнзатцкоманд не было еще того опыта, с каким они теперь вернутся на берега Ла-Манша. И было бы только справедливо, если возглавил бы всю операцию новый бригаденфюрер, вместо исчезнувшего, слинявшего Штреккенбаха – например, Дирлевангер. У вас, конечно, на этот случай свои мнения и другие кандидатуры! Мало ли в штабах скучает стратегов, которые набили руку на инструкциях. И между делом жующих нашу гусятину и говядину, хотя и жалуются на нас сельскохозяйственные комендатуры. Нет, мои люди помнят, что и стратегам кушать хочется. Вон сколько орущего и гогочущего на возах, и какое стадо коров гоним! Выбирай, стратег, – тебе какого? Меня! меня! – гусь сам рвется-вырывается из рук хохочущих солдата и полицая, хохочут-гогочут и машут руками и крыльями…
Кроме немцев и полицаев – они в разного цвета мундирах, от голубого до черного – на дорогах и у дорог попадаются и гражданские. Испуганно жмутся к телегам, ко всему, к чему можно прижаться. Это подводчики, такие же, как в Борках, местные жители, которых набрали из других деревень с лошадьми и телегами. Вот и еще вопрос: должны или не должны эти подводчики видеть и знать, что делается в таких вот Борках,
Машина штурмбанфюрера, ведя за собой бронетранспортер, набитый круглыми и рогатыми касками солдат, прорезается к центру усадьбы Борки сквозь толпы вооруженных людей, испуганно перед ней сторонящихся, и сквозь коровьи стада, а коровы не боятся ни машин, ни штурмбанфюрера, ни даже оружия, только палками их можно поторопить, разогнать, и впереди взлетают и опускаются десятки услужливых палок, как бы салютуя Дирлевангеру. Ругань, мат звучат на самых разных языках. А с неба пепел осыпается, густо сереет на касках, на плечах солдат, на крыльях машин и спинах коров. Измазанные сажей лица, костяная белизна зубов и глаз. Дымы, дымы, куда ни глянешь, широко подпирают небо – черные, как в крематориях, но над центром Борков небо вопрошающе голубеет. Даже у бывалых солдат батальона в животе должно похолодеть, а у чужестранцев особенно – после заключительной акции здесь, в центральном поселке Борков. Еще утром приказал собрать жителей поселка (без мужчин) отдельно, борковских полицейских и семьи их тоже отделить и дожидаться дальнейших распоряжений. (С мужчинами-неполицейскими сразу покончили – свалили в песчаные карьеры: этот материал слишком долго держать в такой обстановке опасно.)
Машина штурмбанфюрера резко затормозила возле длинного с выдранными окнами здания школы. Бронетранспортер тоже стал, качнувшись вперед так, что каски солдат, весь ряд, одна об одну звякнули, будто аист заклекотал. Засмеялись солдаты. А один уже и сам догадливо стукнул соседа по голове-каске флягой, заделанной в сукно. Руку его оттолкнули. И снова засмеялись по-молодому. Видя, что адъютант Дирлевангера уже распахнул дверцу и шеф вылезает из «опеля», стали и они спрыгивать, выскакивать из своего железного гроба, сбивать с рукавов и колен белую пыль. И тут заклекотало у них над головами: настоящий, живой аист одноного стоит, высится над старой, подсохшей с вершины сосной. На усеченной вершине – колесо, на нем искусно уложенный хворост, просторное гнездо, а хозяин гнезда застыл, как пожарник, оглядывающий окрестности, медленно поводит красным наконечником-клювом. Двое или трое схватились привычно за автоматы, боясь, что их опередят. Но стрельбы никто открыть не решился.
В десяти шагах стоял штурмбанфюрер и тоже глядел на аиста.
Дирлевангер уже бывал здесь, даже на этом вот месте стоял, когда приезжал в Борки на рекогносцировку, и тогда тоже наверху стучал клювом-наконечником этот красноногий хозяин окрестностей. Полувзмахивает неловкими, тяжелыми крыльями, когда нога устает держать его, но вторую подставить не хочет, принципиально. Важный дурак.
Где там начальник борковской полиции? Сидят в школе «начальники», дожидаются, когда их увезут в город, радуются, что они имеют полицейские повязки. Дней десять назад стоял на этом самом месте и, переминаясь с ноги на ногу в красных самодельных калошах, объяснял, что
Аист, точно разглядев со своей каланчи мальчишеские фантазии штурмбанфюрера, без всякой подготовки вскинул широкие крылья, из черных сразу ставшие белыми – будто сажу с них смахнул! – и полетел, тяжело волоча над самыми крышами как бы на самом деле перебитые красные ноги. Трассирующие пули воткнулись в небо, стукнул выстрел, второй – уже увидели живое над деревней, и как тут удержаться! Аист стал делать круги, пытаясь взлететь туда, где все еще голубеет небо. А солнце сбоку подстреленно прыгает, тоже как бы пытается вырваться из удушливо черных дымов, которые вот-вот сомкнутся под самой вершиной купола… И чем выше поднималась совсем уже белая птица, тем большее число людей с винтовками и пулеметами могло увидеть ее. И уже пулемет бил, покрывая винтовочные выстрелы, азартно потрескивающие в разных концах поселка. Чудно было видеть, что аист все еще живой плывет, все поднимается кругами к голубой горловине неба, будто и не птица это, а всего лишь отлетающая душа этих страшных Борков.
К Дирлевангеру ровным шагом подошел-подлетел румяный, красивый гауптшарфюрер – командир немецкой роты. Доложил, что женщины и дети – в амбаре, полицейские – в школе, семьи полицейских помещены отдельно – в доме напротив. Гауптшарфюрер нравится штурмбанфюреру. Так смотреть и ждать приказа умеет лишь хороший немец. Не строить догадок, не забегать вперед даже из старательности, но и не колебаться ни секунды, какой бы приказ ни последовал! Если стоит, на лице лишь это и обозначено: я стою; если ест: я принимаю пищу; убивает – я работаю; пьет, песни горланит – я отдыхаю… На лице, в глазах молодого офицера радостная, спокойная уверенность: «То, что знает старший фюрер, он сообщит, когда посчитает нужным, и я буду знать, как поступить, что сделать, чтобы выполнить долг немца!»
Вопрос