Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: В другом мире: заметки 2014–2017 годов - Изабель Грав на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Изабель Грав

В другом мире

Заметки 2014–2017 годов

Посвящается Марго

Мы оставим спутанные записки, быстрые наброски и т. д.

Франсис Понж

Isabelle Graw

In einer anderen Welt. Notizen 2014–2017

* * *

© Isabelle Graw, 2020

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2023

* * *

Заметки, которые вы держите в руках, я писала с 2014 по 2017 год каждое утро, сразу после пробуждения. Сначала они задумывались как способ «разогреться» перед основной писательской практикой. Однако постепенно мои утренние тексты превратились в самостоятельный проект. В этих миниатюрах я попыталась зафиксировать те события и мысли, которые не находили непосредственного отражения в моих искусствоведческих работах. Кроме того, я хотела поместить личный опыт и наблюдения в общественный контекст, оставаясь при этом лаконичной и остроумной. Я с интересом исследовала, как в личном проявляется общее и, наоборот, как общее зачастую расходится с личным. Изначально я вообще не задумывалась о жанре, но сейчас, когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что мои тексты – это что-то среднее между мемуарами и социальной критикой. Причина того, что отстраненные наблюдения внезапно сменяются скорбными пассажами, кроется в том, что при письме я ощущала себя буквально в другом мире: у меня умерли родители. Оказалось, что скорбь – это боль, которая всегда настигает тебя в самый неподходящий момент. Переходы между личным, политическим, социологическим, искусствоведческим и эстетическим могут показаться слишком резкими, однако эта карусель тем иллюстрирует жизнь в сегодняшней экономике, настроенной на постоянное производство проблем и шоковых состояний. Так или иначе, годы с 2014-го по 2017-й знаменуют определенное изменение политического курса, которое я также попыталась осмыслить в своих текстах.

И еще пару слов о том впечатлении откровенности, которое, возможно, производят мои тексты. «Я», которое говорит на этих страницах, действительно мне довольно близко, однако оно же мне и чуждо – в связи с художественной стилизацией. Ведь, описывая сильные эмоции, я искала особый – не свойственный моей разговорной речи и свободный от клише – язык. Конечно, этой книгой я не сдаю всю себя с потрохами, ибо не всем стоит делиться. Удалось ли мне соблюсти баланс между открытостью и неуязвимостью, судить вам – моим читательницам и читателям.

Изабель Грав

Берлин, апрель 2020

Волосы на теле

Утро. Салон восковой эпиляции еще не открылся, а перед ним уже длинная очередь. Всё больше женщин, а также мужчин удаляют на теле волосы. Насколько я помню, впервые мода на эпиляцию появилась в 1990-е годы. Моя мастерка эпиляции дала интересное объяснение растущей популярности этой процедуры. Она рассказала, что ее клиент*ки чувствуют себя после воска «чище». Выходит, что сегодня, в отличие от 1970-х, волосы в интимной зоне, на ногах и в подмышках ассоциируются прежде всего с «грязью»? Или разговоры о «чистоте» – не что иное, как попытка рационализировать сложившийся в 1990-х эстетический идеал безволосого тела, превратить эпиляцию во что-то вроде обязательного гигиенического правила? То есть вместо того, чтобы признать свое стремление к современным идеалам красоты (для женщин – безволосая зона бикини, для мужчин – безволосая грудь), ради которых нужно пройти болезненную процедуру, люди воображают, что просто избавляются от чего-то грязного. «Работа» над своим телом объясняется стремлением к чистоте, и так люди охотнее соглашаются на эпиляцию. Сегодня трудно представить, что эмансипированные женщины 1970-х ходили с очень даже волосатыми подмышками. И хотя я считаю, что нам стоит критически подойти к столь укоренившейся норме гладкой кожи, всё же должна признать, что она влияет и на мой идеальный образ тела. Насколько представление об идеальной коже как о гладкой укоренилось в моей картине мира, я смогла недавно убедиться на занятии йогой. Рядом со мной занималась молодая женщина с длинными волосками на икрах – для этой студии зрелище скорее непривычное, которое меня смутило и, честно говоря, напугало. О въедливости нового идеального образа кожи говорит и тот факт, что я сама воспринимаю эпиляцию воском как нечто расслабляющее и благотворное, словно я наделила этот процесс особым смыслом и научилась им наслаждаться. Тут мы в очередной раз наблюдаем, как культурный капитализм формирует наше самоощущение и наш опыт таким образом, что довольно-таки болезненная процедура начинает восприниматься как приятная.

Поминая усопших

Имеет ли значение, что имя моего отца до сих пор не выгравировано на его надгробии? Может ли его могила оставаться местом памяти о нем, когда его имени там нет, то есть когда его мертвое тело лежит в гробу под землей, а официально это нигде не указано? Могила без имени – всё еще могила? Как бы то ни было, возле безымянного памятника мне было трудно сосредоточиться на воспоминаниях об отце и своей скорби по нему. Вместо этого я, как это всегда у меня бывает, развела бурную деятельность и попыталась взвалить на себя ответственность за ситуацию. Полная энергии и отчаяния, я готова была обойти всё Ольсдорфское кладбище, чтобы найти администрацию. Я хотела сделать всё возможное, чтобы исправить недоразумение, чтобы имя моего отца сейчас же выгравировали на камне, но в администрации мне объяснили, что у меня нет законного права требовать подобное. И что теперь мне придется смириться с тем, что мой мертвый отец без должного уважения лежит в земле, будто он и не жил вовсе. Право регулировать всё, что связано с погребением, он передал своей второй жене. Мы – его дети – не можем ничего тут поделать, и его решение вновь высвечивает его преданность ей, но не нам. Возможно, я просто должна смириться с этой крайне болезненной ситуацией, а не пытаться с наскока изменить то, что изменить нельзя.

How are you today?

Переступив порог обувной мастерской, я спрашиваю у хозяйки, как у нее сегодня дела. Она смотрит на меня в замешательстве. Очевидно, она не привыкла к такому вопросу. Поэтому начинает в мельчайших подробностях описывать мне свое настроение – все радости и печали минувшего дня. Спустя некоторое время я останавливаю ее и говорю, что вовсе не собиралась узнавать, как она на самом деле себя чувствует, ведь какое я имею на это право, – это было бы чересчур с моей стороны. Я также добавляю, что в последнее время много путешествовала по США и Канаде и поэтому привыкла формально задавать вопрос о делах собеседника, вовсе не надеясь получить на него честный ответ. И пока я это говорю, понимаю, что стандартное «How are you today?» исключает интерес к ситуации другого человека и означает ровно противоположное буквальному смыслу этого вопроса. Если человек хочет правдиво и искренне рассказать о себе, рефлекторное «I am great» ничего не говорит о том, как в действительности обстоят его дела. С другой стороны, если человек привыкает автоматически отвечать: «Всё отлично» или «Супер», то это может положительно сказаться на его настроении. В такой ситуации начинаешь чувствовать себя лучше, даже если на самом деле всё совсем не отлично. Кроме того, человек не обязан докладывать чужаку, что у него на душе. А я теперь никогда не забуду удивление на лице хозяйки обувной мастерской, когда я бросила ей свое дружелюбное «Как дела?».

Письмо

Для того чтобы написать текст, нужно полностью в нем раствориться. Однако я вновь и вновь сопротивляюсь этому, постоянно откладывая момент, когда текст поймает меня, буквально завладеет мной. Чем глубже я погружаюсь в него, тем больше он управляет моей жизнью. Поэтому с точки зрения продуктивности было бы правильнее, если бы я, завершив один текст, безо всякой паузы начинала следующий. Ведь начинать писать после перерыва всегда страшно, потому что вдруг в этот раз не получится, вдруг я разучилась? Да и мое тело сопротивляется связанной с письмом физической нагрузке. Поначалу оно постоянно хочет выпрыгнуть из-за письменного стола, бунтуя против неизбежных болей в плечах и шее. Поэтому, прежде чем погрузиться в написание текста, я завершаю все важные дела: хожу по врачам, отвечаю на имейлы, сортирую книги… Затем в какой-то момент рука дедлайна хватает меня за горло, не оставляя мне выбора: я должна начать. Но и тут проходит еще немного времени, прежде чем процесс окончательно запустится. Сначала я размениваюсь на мелочи и пишу хаотично. Чем длиннее становится написанное, тем неизбежнее оно обнаруживает структурные проблемы, которые я в состоянии решить, лишь постоянно распечатывая текст, от руки редактируя его и меняя местами абзацы. Конечно, правильнее было бы заранее продумать аргументацию и композицию, однако сделать это мне невероятно трудно, ведь все важные идеи приходят ко мне лишь во время самого письма. Письмо, честно говоря, приносит мне страдание, но вместе с тем оно жизненно мне необходимо, поэтому, наверное, я до сих пор пишу. При этом я наслаждаюсь своей привилегией почти ежедневно иметь право сидеть в тишине за столом, читать и размышлять. Это одна из последних свобод, которую, как когда-то сказал Адорно, стоит защищать ото всех нападок внешнего мира.

Радиоведущие

Наверное, это связано с профессиональной деформацией: большинство радиоведущих в любой ситуации говорят так, будто они ведут радиопередачу: громко, четко, правильно артикулируя каждый звук. И если голос у них действительно поставлен хорошо, то о содержании их речей этого сказать нельзя. Как минимум в многочисленных радиоинтервью с художни*цами я не раз замечала, что журналист*ки перекладывают свою работу на плечи собеседни*ц. Вместо того чтобы хорошо подготовиться к разговору и вовлекать последних в обсуждение сложных тем, им бросают общие пространные вопросы вроде «Это еще искусство или уже нет?». Тем, у кого такое спрашивают, не остается ничего другого, кроме как уходить от подобных вопросов и показывать, каким образом определенные работы при конкретных социальных условиях могут считаться или не считаться искусством. Тяга к таким обобщенным и (по всей видимости) неподготовленным вопросам со стороны журналист*ок связана, с моей точки зрения, с ухудшением их условий работы. У них попросту не остается времени углубляться в предмет и продумывать более сложные вопросы. Именно потому, что они работают за маленькую зарплату в условиях нехватки времени и высокой конкуренции, вся разъяснительная работа остается на совести их визави. Кроме того, мне кажется, что такая наивность вопросов связана с исходным предположением о неосведомленности аудитории, которую СМИ уже давно недооценивают. Я часто слышу, что нужно опускаться до уровня аудитории (то есть до приписываемого ей низкого уровня образованности). Однако я считаю, что было бы гораздо лучше доверять публике и рассматривать ее как равноправного участника диалога. На радио я особенно часто сталкивалась с тем, что ведущие ссылались на мои тексты, о которых они от кого-то слышали, но сами их не читали. Неудивительно, что подобное отношение порождает недопонимание и упрощения. И всё же, несмотря на этот до настоящего момента скорее неудачный опыт, я всё равно с большой радостью соглашаюсь на радиоинтервью: мне интересно таким способом делиться своими размышлениями с аудиторией. Кроме того, с радио меня связывают приятные воспоминания: ребенком я участвовала в детской программе на Norddeutscher Rundfunk. Поэтому когда я оказываюсь теперь в студии, то будто подключаюсь к своему «я» времен той детской радиопередачи. Так как техническое оснащение радиостудий не сильно изменилось с 1970-х, то я, надевая наушники, садясь перед микрофоном и глядя на звукорежиссер*ок, чувствую себя абсолютно так же, как много лет назад. Я наслаждаюсь тем, что становлюсь для своих слушатель*ниц лишь голосом, который подразумевает присутствие тела, но не обнаруживает его.

Социальная изоляция после пятидесяти?

Нередко говорят, что в пятьдесят лет дружественные связи в очередной раз подвергаются испытанию. Кажется, это мой случай, и отчасти происходящее связано с новыми приоритетами в моей жизни в последние годы. Например, с тех пор как я перестала круглосуточно и с удовольствием заниматься искусством и связанными с ним мероприятиями, предпочитая вместо этого наслаждаться (сравнительно поздно!) личной жизнью, которую (я надеюсь!) я таки заслужила, мои прежние подруги и друзья стали реже приглашать меня на вечеринки и дни рождения. Конечно, каждый случай неприглашения уникален, и, может быть, их вообще нельзя обобщать. И всё же мне думается, что я как будто уже не вхожу в это сообщество так же естественно, как раньше, что вполне может быть связано и с моим погружением в семейную жизнь. Возможно, и другие чувствуют, что я больше не вовлекаюсь в общее дело самоотверженно и безоговорочно в том числе потому, что с возрастом мне стали интереснее мои собственные проекты. Но, как ни крути, каждый раз неприятно осознавать, что тебя не приглашают туда, куда ты раньше была вхожа – и это было нормой. Так дает о себе знать скрытый и, возможно, свойственный каждому человеку страх выпасть из уже существующих связей и дискуссий, страх, подпитываемый этими неприглашениями. Он имеет, конечно, отчасти фантазийные и параноидальные черты, поэтому я стараюсь не давать ему слишком много пространства.

«Феникс» Петцольда

Центральная идея фильма «Феникс» режиссера Кристиана Петцольда звучит так: нужно заново разыграть свою жизнь, если вы хотите овладеть ею и поменять застывшие паттерны поведения. В общем-то, именно этим и занимается психотерапия: чтобы найти какой-то иной подход, например, к своему страху быть брошенным, нужно сначала заново прожить его (в более жесткой форме) и проработать через это повторение свое первичное чувство брошенности. То, что это непросто – найти доступ к своему раннему, нетравмированному «я», – еще один урок этого фильма. Когда я оказываюсь в Париже или Кёльне, в которых я жила до переломных моментов в моей жизни – до расставания с отцом моего ребенка и смерти отца, мне сложно найти связь с моим прежним, беззаботным «я». Личность, которой я была тогда, хоть и испытала многое, но еще не пережила слом своей привычной системы координат, а потому она кажется мне сегодня совсем чужой. Хотя, когда я, как раньше, прогуливаюсь по любимым улочкам этих городов, я нередко чувствую присутствие себя прежней. Остаток утраченной легкости касается моей кожи, словно ветерок, и на мгновение я ощущаю себя счастливой. При этом я также осознаю, что время не повернуть вспять: после всего произошедшего та менее поломанная я для меня не только недоступна, но не и так притягательна.

Пигментные пятна

Раньше их называли старческими пятнами. Затем их избавили от коннотации, означающей биологическое разложение, и они стали пигментными пятнами, то есть просто изменениями кожи, которые можно при желании устранить. У меня было такое пигментное пятно на лице, которое видимым образом связывало меня с умершим отцом. У него было в точности такое же пятно, такой же формы и в том же месте. Поэтому, когда мой дерматолог удалил это пятнышко заодно с другими, я почувствовала укол вины. То, что в итоге я выглядела изуродованной: сначала с покраснениями на месте пятен, а затем с черными корочками, – как будто указывало на адекватность моего чувства вины. Словно меня наказали – хоть и временно – за обрывание этой ниточки, связывающей меня с физическим обликом отца. И правда, мне пришлось на некоторое время отказаться от выполнения своих общественных обязательств, потому что я не могла в таком виде бывать на людях, в особенности в профессиональном сообществе. Это вынужденное временное отшельничество походило на штрафную санкцию. Теперь пятен больше нет, а кожа на тех местах первозданно розовеет. Я ощущаю себя живой и заново родившейся, словно я – выражаясь пафосно – избежала смерти. При этом меня мучают угрызения совести, потому что таким образом я физически отделилась от отца. Тот факт, что я избавилась от «его» пигментного пятна, связан, с одной стороны, с моим желанием соответствовать современным идеалам красоты, а с другой – символизирует мою попытку освободиться от отцовского детерменизма. Теперь, после его смерти, я наконец-то живу мою жизнь, хотя и понимаю, что его фигура всегда будет нависать надо мной.

Чемодан

Чемоданы на колесиках (а в особенности популярные у художников и искусствоведов легко катящиеся чемоданы марки Rimowa) становятся нашими заместителями. Мы идентифицируем себя с их видом и содержанием и понимаем это прежде всего тогда, когда их теряем. Потерю чемодана мы ощущаем как утрату себя. Воссоединившись с ним, мы любовно берем его за ручку и катим рядом, словно члена семьи. Когда недавно авиакомпания потеряла мой чемодан, я представила себе, как он, беззащитный, лежит в незнакомом месте или летит куда-то дальше в полном одиночестве. Я вообразила чемодан настолько живым существом, что решила лично забрать его из аэропорта, после того как окольными путями смогла выяснить, что он оказался на обратном рейсе из Осло в Берлин. Я постоянно думала о его содержимом – о моей любимой одежде и косметике. Каково же было мое облегчение, когда мне наконец выдали его на таможенном контроле. Я не жалела ни о времени, ни о потраченных силах, ведь главное, что он снова был со мной.

Перезагрузка расизма

Как и французский фильм «Безумная свадьба» (2014), пьеса «Гнев» Джоанны Мюррей-Смит ставит перед собой задачу довести стереотипы до абсурда, чтобы таким образом их аннулировать. Но, к сожалению, цель достигается противоположная. Уже тот факт, что зрители смеются над неистребимой исламофобией в буржуазной среде, говорит о том, что они находят подтверждение некоторым своим стереотипным представлениям о другом. Даже больше: благодаря гротеску зрители пьесы чувствуют себя вправе посмеяться над своими ксенофобскими импульсами. И популярность подобных пьес и фильмов кажется мне симптоматичной для постепенного принятия буржуазией правых идей. Поэтому примечательно, что при первой же встрече моя мать и мать моего партнера сразу сошлись на том, что «Безумная свадьба» – исключительно смешной фильм. А мое замечание, что фильм воспроизводит культурные и расистские предрассудки, тем самым нормализуя их, осталось без внимания.

Амбивалентная скорбь

Мысль о том, что мертвые живут, лишь пока мы их помним, кажется мне невыносимой, ведь будь это так, посмертное благополучие моего отца целиком зависело бы от меня. Впрочем, я постоянно представляю, как он благосклонно смотрит на меня с небес, когда я, например, занимаюсь йогой. Отчасти он остается тем самым отеческим «супер-эго», которое я теперь помещаю на небо. Однако я бы не хотела, чтобы отсутствие мыслей о нем автоматически означало, что он просто гниет под землей. Лучше быть уверенной в постоянном присутствии его духа, не зависящем от того, думаю я сейчас о нем или нет. Мне и без этого трудно скорбеть о нем. Когда я вспоминаю его тяжелую болезнь и думаю о том, через что ему пришлось пройти, я испытываю к нему глубокое сострадание. Но стоит мне вспомнить о том, что нам, детям, недоставало его заботы и участия, как я начинаю злиться. Когда я рассматриваю его лицо на фотографиях, я всегда обнаруживаю противоречия его характера: мягкость и великодушие, с одной стороны, и циничную прагматичность – с другой. Последнее, возможно, было следствием его несчастного брака, в который он, однако, вступил по собственной воле. Или он, наоборот, вступил в этот брак из циничных соображений? Вот и тут я разрываюсь между сочувствием и гневом. Я часто о нем думаю, и он постоянно возникает в моих мыслях; иногда меня охватывают глубокая грусть и бесконечное отчаяние из-за того, что он теперь для меня вне зоны доступа. Его имя я до сих пор не стерла из списка контактов – просто не могу. Удалить его – всё равно что символически убить его, официально подтвердить его смерть. Я не готова брать на себя эту ответственность.

Выглядеть дорого

Продавец в магазине мужских костюмов предлагает клиенту поменять пуговицы на пиджаке, чтобы костюм «выглядел дороже». По моим наблюдениям, архитектор*ки также частенько говорят, что тот или иной материал «выглядит дорого». За этим выражением стоит идея, что какой-то предмет может производить впечатление чего-либо ценного без особых вложений сил или денег. С помощью простых решений и не напрягаясь можно «заставить» вещи выглядеть более ценными, будто их на протяжении продолжительного времени создавали из дорогих материалов. То есть существуют некоторые внешние признаки «дороговизны», которые можно приложить к предметам, и последние автоматически станут классом выше. Подобные тенденции кажутся мне итогом интенсивного роста люксового сегмента рынка. Когда считается естественным, что все хотят люкс, а газеты выпускают специальные приложения с рекламой люксовых товаров, понятие «люкс» приобретает самостоятельную ценность. Разговоры о «дороговизне» и «ценности» напоминают мне об одном из аспектов теории создании стоимости: ничто не ценно само по себе – скорее, есть коды определения ценности, которые можно присвоить и тем предметам, которые в действительности ею не обладают.

Год магического мышления

…скоро закончится. И я не смогу больше связывать дни с последним годом жизни отца, говоря, что в этот день год назад он был еще жив. Год назад я в последний раз виделась с ним. Он был в себе, немного растерянный. Когда я вошла в его комнату в хосписе, он хотел вскочить из кровати и фактически упал с нее. Само слово «хоспис» уже говорит о завершении пути: это последняя остановка перед смертью. Он прекрасно об этом знал, тем более что он как-то обслуживал хоспис по поручению своей умершей клиентки. Мысль, что в этот последний день я должна была провести с ним больше времени, до сих пор терзает меня. Он схватил меня за руку, когда я выходила из комнаты, и мне надо было остаться с ним, однако тогда мне так сильно захотелось вернуться к своему партнеру и уехать вместе с ним обратно в Берлин. В следующий раз я увидела отца уже мертвым, и мысль об этом причиняет мне нескончаемую боль. Началась неделя перед датой его смерти, последняя неделя, когда я буду говорить, что год назад в это время он был еще жив. Как же я буду вести отсчет дальше? Буду просто увеличивать временной отрезок, связывающий меня с датой его смерти?

Try me

I am tea

На Мюнцштрассе перед магазином товаров для дома стоит термос и предлагает прохожим налить себе чаю. Перед термосом лежит записка со словами: «Try me I am tea», которая буквально дарует термосу голос: он требует (конечно же, на английском), чтобы мы налили себе из него, ведь в нем чай. Наличие чая само по себе автоматически предполагает, что мы должны его выпить. Карл Маркс называл это товарным фетишизмом: чай живет своей жизнью – он кажется самостоятельным и говорит с нами. Записка заставляет прохожих думать об объекте как о чем-то одушевленном, и этот одушевленный объект дружелюбно призывает их: «Не стесняйся попробовать, я всего лишь чай». Некоторые стоят с бумажными стаканчиками – очевидно, вняли призывам термоса. Поразительно, что демократический вирус «совместного участия», прокравшийся в мир искусства, теперь, похоже, затронул и более широкие круги населения. Кстати, это предложение магазина помогает бороться и с холодом, так как стаканчик с горячим напитком согревает руки. А может быть, всё это связано с инфраструктурными изменениями в районе, где закрывается множество розничных магазинов и киосков, и теперь бутикам приходится искать подход к потребитель*ницам. А мой будничный поход в химчистку благодаря подобным событиям превратился в культурное мероприятие, похожее на посещение галереи.

Чарли – это мужчина

На этом как-то не принято заострять внимание, однако большинство погибших в результате теракта в редакции Charlie Hebdo были мужчинами (за исключением одной женщины – психиаторки и психоаналитикессы Эльзы Кайа, смерть которой почти не освящалась в немецких СМИ). Похоже, журналом Charlie Hebdo тогда действительно руководила своеобразная «мужская банда» (плюс та самая женщина) – либертарианцы и участники протестов 1968 года, которые, с одной стороны, продолжали традицию карикатуры и высмеивания религиозной морали, а с другой – с помощью сексистских и расистских шуток дистанцировались от политкорректности. В таком случае неудивительно, что они, будучи либертарианцами, воспринимают политкорректность как угрозу своей свободе. И всё же, учитывая этот контекст, я не могу не задаться вопросом: а можно ли, продолжая настаивать на своем праве, публиковать и распространять подобные карикатуры, еще как-то стараться, чтобы никто не чувствовал себя оскорбленным, и аккуратнее выбирать слова и картинки? Конечно, подобный настрой может привести к решению не публиковать определенные карикатуры, которые способны задеть чувства отдельных религиозных групп, как недавно произошло в The New York Times. Однако сам факт, что авторами дерзких карикатур являются, как правило, мужчины, говорит о многом. Женщины редко занимаются подобным – возможно, потому, что они исключены из процесса и/или по собственному желанию держатся в стороне. Особенно зловещим представляется мне то, что работающих в Charlie Hebdo мужчин, которые структурно выступают за определенную форму мужского превосходства, жесточайшим образом атаковала другая группа мужчин. И среди последних дискриминация женщин (конечно, не всегда) носит гораздо более радикальный характер, нежели мудреные сексистские шуточки либертарианцев.

Харассмент до #MeToo

В ситуации домогательства женщина всегда находится в самом невыгодном положении. Особенно когда ее связывают профессиональные отношения с мужчиной, делающим непристойное замечание. Вчера, к примеру, во время фестиваля один из организаторов сказал мне, что был бы рад, если бы у нас с ним был ребенок. Говоря это, он обнял меня. Поскольку у этой сцены не было непосредственных свидетелей, я, к сожалению, могу лишь дальше держать оборону. Обвинять его в сексуальных домогательствах бессмысленно, так как он, конечно, будет всё отрицать и скажет, что это мои фантазии. Кроме того, в профессиональном плане я по-прежнему завишу от него. Поэтому я могу лишь действовать стратегически, продолжая соблюдать свои интересы, и, если он еще раз сделает подобное замечание, быстро и остро на него отреагировать. Но вчера эта ситуация просто застала меня врасплох. Главная проблема в том, что определенный тип мужчин, а именно мужчина с деньгами и влиянием, всё еще чувствует себя неуязвимым, совершая домогательства. Он не боится каких-либо санкций и считает, что зависящие от него женщины не будут предавать случившееся огласке из соображений собственной безопасности.

«Они»

Одна моя подруга говорит о мужчинах исключительно «они», никогда не используя существительное, как будто и так понятно, кто подразумевается под этим местоимением. «Они поступают всегда так и так. Все они одинаковые…» Подобные жалобы, к которым и я (надо признаться) иногда присоединяюсь, я частенько слышу от своих гетеросексуальных подруг. Сопоставление проблем как будто наталкивает на мысль, что мужчины в гетеросексуальных отношениях действительно ведут себя одинаково. В таких обсуждениях различия как будто отступают на второй план, и создается впечатление, что мужчины как партнеры взаимозаменяемы. И хотя желание женщин обнаружить общие паттерны поведения понятно и нормально, всё же здесь совершенно не учитывается специфика каждых отдельно взятых отношений. В реальности же одинаковых мужчин не существует. Кроме того, часто в подобных разговорах неосознанно воссоздается идея о мужчинах и женщинах как о двух абсолютных противоположностях, что в действительности иллюзия. «Они» – это совершенно другие; так говорят о животных, наблюдая за ними в зоопарке. В такие моменты женщины забывают, что, во-первых, этот «другой» не так уж сильно от нас отличается, а во-вторых, любовь может служить проводником в мир этого самого «другого». Но женщины, наоборот, ищут подтверждения стереотипам, что мужчины ведут себя как те самые «они», – и, конечно, их находят. С другой стороны, когда можно разделить свои переживания с другой женщиной, сравнив свой опыт отношений, это всегда утешает и успокаивает. Ведь в гетеросексуальных отношениях действительно проигрываются строго прописанные гендерные роли. А когда я понимаю, что у другой женщины похожие проблемы, то моя личная проблема перестает быть личной и становится структурной. Однако тут таится опасность окончательно превратить мужчин в «них» – в «других», а это, по сути, ничем не отличается от того, что они на протяжении столетий проделывали с женщинами.

Музыка и сверхъестественное

Недавно пасторка сказала, что артист*ки и музыкант*ки хора сильнее чувствуют потустороннее, они более открыты для чудес и мистического, – и я с ней согласна. Когда я слушаю классическую музыку, то тоже становлюсь более восприимчивой к трансцендентным вещам. Сегодня на концерте в церкви Святого Матфея исполняли два трио: Йоганнеса Брамса и Франца Шуберта, и мне подумалось, что музыка действительно связана с потусторонним миром. Так или иначе, я совершенно точно почувствовала своего умершего отца, и мне показалось, что я вступила с ним в контакт. Я ощутила, что ему хорошо там, где он сейчас; солнце светило сквозь церковные окна, у отца было приподнятое настроение, и он был освобожден от страданий своего жизненного пути. Пение будто открывает человека для сверхъестественного, он словно выходит из одного мира и проникает в другой. Он преодолевает свое «я» и становится выше. Возможно, моя восприимчивость к сверхъестественному связана с тем, что пение и классическая музыка со мной с детства. Подобный трансцендентный опыт можно прожить и в любви, недаром музыка и любовь неразрывно связаны. Сегодня на концерте я вновь это почувствовала, так как музыка пробудила во мне внезапное желание дотронуться до стоящего рядом мужчины. К счастью, подобное желание возникло и у него – и он тоже протянул мне руку.

Хорошее искусство, плохой рынок

Сейчас отовсюду слышатся жалобы на плохой рынок, который ломает и разрушает искусство. Об этом говорили и Маркус Метц с Георгом Зесленом в своем несколько упрощающем ситуацию памфлете[1], и художник Эрик Фишл, заполнивший своими сетованиями целую книгу[2]. Вместо того чтобы осознать, что хорошего искусства, полностью свободного ото всех рыночных отношений, никогда не существовало, они культивируют идеал некоего чистого искусства. С моей точки зрения, было бы гораздо интереснее изучить историческую связь между (якобы) автономным искусством и его превращением в часть рынка в XVIII веке. В ходе исследования мы бы, возможно, увидели, что рынок очень даже поспособствовал независимости искусства – то есть уходу от предписаний гильдий и религиозных догм. Потому что намного легче продать автономный, свободно циркулирующий и освобожденный ото всех предписаний продукт. Не менее удивительно, что ненавистни*цы рынка часто самоуверенно исходят из того, что они-то находятся на стороне добра, защищая хорошее искусство от плохого рынка. Они мыслят себя отдельно от рынка, и им комфортно в своей недиалектической позиции.

Конец работе, конец отношениям

Как верно подметил Клаус Тевеляйт[3], творческие циклы тесно связаны с циклами любовных отношений. Он пришел к выводу, что некоторым поэтам-мужчинам, например Готфриду Бенну и Бертольту Брехту, если я правильно запомнила, всегда требовалось наличие возлюбленной, чтобы закончить материал. В идеале эта возлюбленная должна была когда-нибудь умереть – этакая женская жертва ради искусства. Мне кажется, в отношениях современных творческих людей тоже прослеживается подобная инструментализация, хотя женщины и не обязаны умирать, чтобы у мужчин случился прилив вдохновения. Тем не менее внутри многих творческих пар (как гетеро-, так и гомосексуальных) прослеживается взаимовыгода в плане работы. Однако если этот аспект единственный, на котором держатся отношения, то с окончанием определенной фазы творчества их также ожидает финал. Если, будучи в таких отношениях, человек написал книгу или защитил диссертацию, то вскоре он может решить расстаться и с партнер*кой. Может, для борьбы с инструментализацией стоит изобрести новую модель любви, при которой работа будет оставаться фактически за бортом? Возможно, вместо того чтобы строить отношения вокруг работы и наполнять их ею, стоит лишь интересоваться работой другого и быть поддержкой для него в трудные минуты, однако не пытаться полноценно вовлекаться в его деятельность. Конечно, даже такие отношения могут стабилизировать рабочую сферу, ведь еще Зигмунд Фрейд считал, что любовь и работа есть некая основа гармоничной человеческой жизни. Однако если отношения вращаются лишь вокруг работы и карьеры, лишь вокруг профессионального успеха друг друга, то одноплановость таких отношений делает их уязвимыми во времена кризисов. И спустя годы подобных отношений я наконец пытаюсь перестать использовать партнера как функцию. Забавно, что – осознанно или неосознанно – я выбрала для себя человека, который не может много «дать» мне в плане профессии.

Коньки

Каток – одно из немногих общественных пространств, где всё еще царит равенство. Прокатиться на коньках может любой человек, заплатив небольшую сумму за входной билет. Словно на полотне Питера Брейгеля, мы наблюдаем людей из разных социальных слоев, которые вместе катятся по кругу. Здесь даже образуются новые иерархии: конькобежцы в дорогой одежде совсем не умеют кататься и с трудом перемещаются, держась за ограждение, а дети из Веддинга[4] вращаются в самом центре на одной ноге. Всё происходящее напоминает дискотеку, потому что из колонок гремят хиты поп-музыки, и люди волей-неволей начинают двигаться в такт. Даже когда каток полон, всё регулируется само собой, почти как в уличном движении. И хотя катающиеся регулярно сталкиваются и натыкаются друг на друга, никто не считает это проблемой. Продвинутые конькобежцы элегантно и осторожно объезжают новичков. Возможно, каток – это одно из последних мест в Берлине, сохранивших естественную среду, доступ к которой не решают деньги или классовая принадлежность. Пожалуй, будем ходить туда каждые выходные.

Картинка влияет сильнее

Рассуждения Майкла Баксандалла[5] о Кватроченто можно применить и к сегодняшнему дню: визуальный опыт и изображения, как правило, эмоциональнее и быстрее на нас воздействуют, чем тексты или истории. Нечто подобное я испытала вчера. Занимаясь на эллипсоиде, я увидела из окна, как люди столпились вокруг упавшей женщины. Чуть позже подъехала карета скорой помощи, вытащили носилки. Меня сразу пронзила мысль об отце, который, лежа на таких же носилках, имел довольный, чуть ли не торжествующий вид. Он был, очевидно, рад покинуть нелюбимый им дом престарелых и с готовностью отправился в машину скорой помощи. При этом его лицо приняло типичное для него бунтарско-наглое выражение, и он сразу показался моложе, а в глазах появился задор. Как только эта картина предстала перед моим внутренним взором, из глаз брызнули слезы. Я почувствовала огромную боль утраты и осознала, что никогда больше не смогу быть свидетельницей проявления этой его строптивости: его больше нет. Я заставила себя отвести взгляд от уличной сценки, так как вид носилок вызывал слишком тягостные переживания.

Притягательность селебрити

Мне казалось, что все вокруг хотят только одного: лично познакомиться с Джеймсом Франко[6]. Никогда прежде я не видела важных персон берлинского мира искусства в таком возбуждении, как на этой вечеринке, организованной Клаусом Бизенбахом[7] в честь Джеймса Франко. Буквально все – начиная с Германа Парцингера[8] и Тима Реннера[9] и заканчивая Вольфгангом Тильмансом[10] (и конечно же, не только мужчины, но и женщины) – хотели лично пожать звезде руку. Очевидно, никто не мог устоять перед притягательностью знаменитости. Поэтому я решила тоже присоединиться к этой игре и начала искать возможность пообщаться со звездой. Джеймс Франко оказался дружелюбным и интересным собеседником, и мы поговорили с ним о свободе и давлении, которые присутствуют в мире искусства вообще и в Голливуде в частности. Пока мы беседовали, к нам подходили другие люди, и некоторые из них не могли скрыть своего возбуждения, вызванного тем, что видят Франко вживую. Они просто вставали перед ним и начинали в форме монолога рассказывать о том, как им восхищаются, из-за чего мне было довольно неловко. Казалось, они хотят облегчить душу и вместе с тем подзарядиться от него. Где бы ни стоял Франко, какие-то центростремительные силы заботились о том, чтобы поток посетителей и посетительниц всегда устремлялся к нему. Его присутствие отразилось и на непосредственном антураже мероприятия: даже сам Бизенбах, который организовывал вечеринку, старался всячески продемонстрировать, что у них с Франко особые отношения. В Бизенбахе появилось что-то от кинозвезды; четко очерченные скулы сделали его лицо выразительнее. Все, кто находился вместе с Франко в огороженном VIP-зале, словно попали под голливудские софиты и были этим взбудоражены. Аура знаменитостей заразительна, и общение с ними сравнимо с прикосновением к реликвии, обещающей непосредственную связь со святым.

Больничные кровати

Кто-нибудь объяснит мне, почему больничные койки такие узкие и неудобные? Любая попытка как-то их переделать под себя – поднять или опустить верх или низ – лишь усугубляет ситуацию. Как бы то ни было, спать на такой кровати было ужасно. Сначала я мучилась от шума больницы: громыханья тарелок, окриков, сигналов приезжающих автомобилей и гула голосов. Меня поразила звукопроницаемость стен клиники. Почему никто не подумал о звукоизоляции? Пытаясь заснуть, я не могла не думать о том, как мой отец провел в таком месте больше четырех месяцев, не имея возможности встать или как-то выразить недовольство обстановкой. Я повернулась на бок, как это делал он, и подумала, что так я как будто ближе к нему. Сегодня утром мне захотелось позвонить ему; этот порыв то и дело одолевает меня. Какой же ничтожной кажется моя маленькая операция по сравнению с его страданиями! Понятно, что никому не хочется попадать в больницу; атмосфера там действительно гнетущая. Но хуже всего печально известная больничная еда, эти фасованные бутерброды по утрам. Почему бы не предложить просто мюсли, неужели это намного дороже? В любом случае спустя день я была счастлива сбежать из ада, в котором мой отец провел последние месяцы жизни.

Небо над Берлином

Февраль иногда радует этот город настоящей весенней погодой. Вот уже несколько дней на ослепительно голубом небе сияет солнце, а вечером на домах пляшут пурпурно-оранжевые блики заката. Лица людей тоже посветлели, общее настроение сразу улучшилось. Однако при ярком дневном свете стали заметнее следы зимней усталости. Кожа живущих здесь (включая меня) из-за долгих зимних месяцев кажется бледной, тусклой и сухой, волосы лишились всякого блеска, а телам недостает энергии и упругости. Чтобы защитить себя зимой от холода, эти тела передвигались, чуть ссутулившись. И это заметно. Солнце немного расслабляет людей, они медленно распрямляются. Однако рано радоваться этим наполненным весной февральским денькам, ведь в марте у погоды частенько случаются откаты – продолжительные дожди и мрачно-серые дни. Я в таких случаях утешаю себя мыслью, что март – хорошее время для работы. В марте жизнь еще не вернулась на улицы, хоть они и выглядят чуть оживленнее по сравнению с зимой. Но, несмотря на суровую и чересчур длинную зиму, я, честно говоря, с удовольствием живу в Берлине. Это идеальный город для сидения за рабочим столом.

Федеральный союз промышленности

По задумке здание Федерального союза немецкой промышленности должно источать дружелюбие, а в реальности происходит обратное: от входа простирается длинный коридор с безвкусным/отталкивающим стеклянным куполом – нечто вроде торговых рядов. По этому коридору из одного корпуса в другой снуют сотрудни*цы союза, не боясь промокнуть в случае дождя. Среди снующих – группы мужчин, одетые, по моему мнению, в откровенно плохо сшитые костюмы. Увидеть женщину здесь можно крайне редко (примерно одна женщина на пятьдесят мужчин), и ей в этом мужском мире по умолчанию приходится несладко. Однако в одежде она успешно подстроилась под мужчин: на ней такой же плохо сидящий костюм и удобные туфли на низком каблуке. В плане стиля немецкая промышленность не на высоте. Моде здесь не место: в этой сфере важны другие компетенции. Кроме того, коды удачной самопрезентации в разных кругах разнятся. То, что в сфере искусства трактуется как банальное, в мире торговли может ассоциироваться с надежностью, стабильностью и ответственностью.

Патриархат после пятидесяти

Гетеросексуальные мужчины за пятьдесят, в особенности сделавшие успешную академическую карьеру и с привлекательной внешностью, имеют возможность выбирать себе возлюбленных из огромного количества кандидаток. Их привлекательность с возрастом растет и пропорциональна их профессиональному престижу. И женщины, с которыми они вступают в отношения, зачастую оказываются намного их моложе. А вот успешные профессор*ки сталкиваются, как правило, с противоположной ситуацией, даже если они сохранились намного лучше своих коллег-мужчин. У них может быть много молодых поклонников, но, как только речь заходит о серьезных отношениях, огромное число мужчин сбегает из-за страха кастрации (в прямом смысле). Хотя, конечно, и сами женщины могут отвергать более молодых (и, возможно, менее развитых интеллектуально) мужчин именно из-за того, что ищут равноправных отношений. При этом в отношениях мужчины нередко наказывают этих женщин за их превосходство обидами и пассивной агрессией. Выходит, что любовные отношения в возрасте сохраняют патриархальный рисунок, который выглядит естественно. Кажется чем-то само собой разумеющимся, что пожилые мужчины выбирают партнерок, которые намного моложе их. То, что за этим в действительности стоит патриархальный структурный закон, редко выносится на обсуждение, и, конечно, мужчин нельзя заставить выбирать коллежанок своего возраста. И если присмотреться, то прежняя логика очевидна: зрелый мужчина, который живет в достатке и может выбирать из большого числа претенденток, и зрелая женщина, которая остается одна. Интересно, что мужчины-феминисты, в особенности прогрессивные, начинают оправдываться, когда в очередной раз вступают в отношения с молодой женщиной. Хотя они и остаются при нарративе, что просто так вот случилось, что любовь настигла их, но в разговоре они всё равно дают понять, что осознают эту проблему, – например, когда рассказывают, какое облегчение испытали, узнав, что их избранница не столь молода, как выглядит. При этом они также гордятся своим уловом и получают удовольствие от того, что юные женщины по-прежнему считают их привлекательными и желанными. Так что некоторые профессора прекрасно осознают, что своим поведением воссоздают патриархальную структуру. Однако это осознание не вынуждает их действовать иначе: они поддерживают патриархальность своим выбором. Patriarchy is here to stay.

Искусство или люкс

Не раз в адрес музея Фонда Louis Vuitton, построенного архитектором Фрэнком Гери, звучала критика под лозунгом, что искусство не может быть предметом роскоши. И хотя я всецело разделяю идею, что официальные культурные институции не должны подчиняться влиятельным частным фондам, я считаю, что подобная критика основывается на (неверном) предположении, будто произведения искусства должны быть полной противоположностью предметам роскоши. Критикующие особенно возмущаются тем, что сегодня художни*ц нанимают для оформления люксовых бутиков или что в музее Фонда сумки Louis Vuitton выставляются по тем же правилам, что и произведения искусства. В своей книге «Высокая цена» я старалась подчеркнуть как родство между люксом и искусством, так и их различия. Можно сказать, что отдельное произведение искусства создает определенную предпосылку для люкса. Люксовые товары не в последнюю очередь ориентируются на искусство, потому что преподносятся как штучный товар с историей и создателем (например, Louis Vuitton). Как произведение искусства тесно связано с именем своего создателя, так и люксовый товар стремится распространить с помощью имени дизайнера ауру исключительности. Хотя в реальности, как правило, он не является штучным и производится в промышленных масштабах. И наоборот, у произведения искусства много общего с предметами роскоши: оно тоже не служит рациональным целям и влияет на социальный престиж владел*ицы. Хотя, конечно, произведения искусства претендуют на символическое значение и ассоциируются с неким приобретением знаний, а люкс этим, конечно, не может похвастаться. Вряд ли кто-то думает, что сумка модели Neverfull от Louis Vuitton описывает некий жизненный опыт. Тем не менее неудивительно, что сферы люкса и искусства так тесно связаны друг с другом: их продукты часто имеют одних и тех же адресат*ок и манифестируют, в принципе, одно и то же: престиж, вкус, принадлежность к высокому социальному классу. Так что, вместо того чтобы констатировать абсолютную полярность этих двух явлений, стоило бы изучить их внутреннее родство, которое реализуется в обнаружении как личных совпадений, так и структурных различий. В конце концов, покупатель*ницы предметов роскоши и покупатель*ницы произведений искусства – одни и те же люди. Однако есть те, кто интересуется искусством, не потребляя люксовые товары. В архитектуре и дизайне интерьеров обе сферы, опять же, всё чаще сближаются: вспомните роскошные букеты цветов, которые теперь обязательно ставят и в люксовых бутиках, и в популярных у коллекционеров галереях современного искусства. На сближение сфер также указывает и современный дизайн торговых центров, ориентирующихся в оформлении на художественные ярмарки. Поэтому в торговых центрах типа парижского Le Bon Marché или берлинского KaDeWe мы всё чаще обнаруживаем выставочные ниши с подписью дизайнера или художника – наподобие тех, в которых в музеях располагаются произведения искусства.

Germany’s Next Top Model

В шоу Germany’s Next Top Model меня больше всего поражает та готовность, с которой молодые женщины соглашаются на унижение. Похоже, желание урвать хотя бы немного славы настолько сильно, что прилюдные оскорбления перестают казаться чем-то недопустимым. Они будто не понимают, что над ними откровенно насмехаются. Возможно, это связано с возбуждением, неуемной радостью и выбросом адреналина от прохода по подиуму, то есть с положительными эмоциями, которые просто затмевают всё коварство ситуации. Я также считаю занимательным тот факт, что молодые женщины, участвующие в конкурсе моделей, показаны на экране так, будто они не в состоянии сами оценить себя. Камера особенно любит тех участниц, которые видят себя в роли модели, но очевидно не обладают необходимыми для этого физическими данными. Возможно, в этом неумении оценить себя и кроется разгадка успеха передачи: раз никто из нас не может объективно описать свою внешность, раз все мы заблуждаемся, оценивая себя в зеркале, то и участницы Germany’s Next Top Model фантазируют о каком-то ином своем образе. Кроме того, формату программы сильно навредило бы, если бы участницы как-то рефлексировали на тему того, в каком положении они оказались. Выгонять их на подиум в бикини, словно стадо, можно лишь тогда, когда нет страха перед их сопротивлением. Вместо этого создаются все условия для того, чтобы они разразились целым спектром эмоций – от ликующей радости до глубочайшей тоски. Цель программы – не столько сгенерировать сильные эмоции у кандидаток, сколько поймать эти эмоции на камеру. Чем больше те вопят, боятся или ревут, тем чаще камера показывает их искаженные от переживаний лица. Туфли на высоком каблуке, которые девушки обязаны постоянно носить, тоже про унижение: передвигаться в них можно лишь с большим трудом. В передаче нередко показывают, что и родители одержимы карьерой своих дочерей. Очевидно, они тоже считают, что несколько минут в телевизоре с лихвой компенсируют многочисленные унижения. Кажется, родители интроецировали религию успеха рыночного общества, раз они считают, что их дочери имеют шанс на победу. Germany’s Next Top Model – это в том числе и что-то вроде второго шанса для тех, у кого нет работы и представлений о том, чем им вообще заниматься. По сравнению с туманным будущим шоу словно обещает этим девушкам, что они выйдут победительницами из этого неодарвинистического отбора. За эту иллюзию – шанс на победу – крепко держатся все участницы. И для зритель*ниц очарование данного формата кроется в том, что им очевидны нереалистичные ожидания кандидаток, ведь со стороны шансы последних можно оценить адекватнее. Очевидно, что юные женщины заблуждаются, а именно на заблуждениях построено современное рыночное общество. Подобная экономика заставляет человека поверить, что у него есть шансы там, где их на самом деле нет. И вот зритель*ницы Germany’s Next Top Model ощущают себя в превосходящей позиции, которая как-то компенсирует тот факт, что они частенько испытывают отчаяние и тревогу. Желание любой ценой дойти до конца слишком хорошо им знакомо. И пока они наблюдают за борьбой женщин, находясь по другую сторону экрана, они идентифицируют себя с их неудачами и поражениями.

Падение Мадонны

Словно королева, вышагивает Мадонна по сцене в длинной мантии, которую несут ее лакеи-танцоры. Мы слышим что-то вроде мотивационной речи, обращенной к зритель*ницам, в которой певица призывает их любить себя, не хотеть становиться кем-то другим, не бояться и не задаваться вопросом, что подумают о них другие. При этом ее послание не быть похожими на других звучит парадоксально, ведь сама она как раз и живет благодаря тому, что она пример для подражания для своей фан-базы. Ее успех не был бы таким грандиозным, если бы многие женщины ее поколения не узнавали в ней себя и не ориентировались на нее. После этой прелюдии Мадонна начала петь свою новую песню Living for Love, но запуталась в мантии и упала назад с довольно высоких ступенек. Она сразу же поднялась и продолжила петь, хотя и была в шоке. Тут возник неловкий момент, когда голос Мадонны пропал и был слышан лишь бэк-вокал, что вызвало ужас у танцовщиц и танцоров. Однако затем ее голос вернулся как ни в чем не бывало. Всё это можно было бы принять за удачную постановку для песни, смысл которой в том, что Мадонна, несмотря на частые падения (например, из-за любовных страданий), всё равно продолжает свое дело. «I will carry on», – так звучит припев этой песни, который теперь приобрел буквальный смысл: даже упав с лестницы, она продолжает петь. Мадонне часто удавалось сделать из личной ситуации и настроения нечто универсальное, с чем можно соотнести свой опыт. Сила исключительной женщины, которая никогда не сдается, как будто передается слушатель*ницам через эту песню. У них в результате появляется ощущение, что они тоже так могут. И эта энергия вдохновения – главный секрет хороших песен Мадонны: в них спрятан потенциал, который работает даже спустя годы, как, например, в треке Celebration. Возможно, их секрет также в сильно выраженных католических мотивах, которые всегда меня поражали в ее песнях. По крайней мере, в ее новом альбоме речь постоянно идет о грехе, прощении и воскресении. О связи ее текстов с религией можно говорить однозначно как минимум с альбома Confessions on a Dancefloor («Исповедь на танцполе», англ.), хотя исповедальня и была заменена здесь клубом и танцполом, что создало некое дистанцирование от института Церкви. Очень часто религиозные мотивы ее текстов симбиотически переплетаются с неолиберальными идеями. Это заметно по таким формулировкам, как «Ты сможешь, если ты этого хочешь» или «Твоя цель близка». Мадонна таким образом внушает, что ее путь исключительной женщины открыт и перед другими. В реальности же всё, конечно, наоборот: именно потому, что она успешно занимает место исключительной женщины, другие – если мыслить структурно – уже не смогут его занять. При этом забавно, что ее песни-признания зачастую содержат в себе идею отказа от психоанализа. В них постоянно присутствует посыл перестать держаться за прошлое и зацикливаться на проблемах и начать смотреть вперед. Между отказом Мадонны признавать влияние прошлого на настоящее и католическими мотивами песен, происходящими из ее детства, я вижу противоречие, создающее неразрешимое напряжение в текстах песен. Занятно, что голос Мадонны словно не стареет, хотя, возможно, это лишь результат цифровой обработки.

Заметки о прочитанном

Заметки о прочитанных искусствоведческих книгах – всё равно что вещи, потерявшиеся где-то в моем шкафу: если я не ношу их, то сразу про них забываю. Словно забытая одежда, мои заметки одиноко томятся в каком-нибудь файле. Вместо того чтобы давно признать, что я, в общем-то, уже много прочитала, или – если продолжать сравнение со шкафом – что у меня достаточно вещей в шкафу, я постоянно начинаю с нуля. Я словно та женщина из анекдота про «нечего надеть». Поэтому я решила прочитать все свои заметки, распечатать их и составить из них каталог. Нечто подобное я планирую сделать и со своим гардеробом, который хочу разобрать. Проведу еще одну параллель: и в уже написанном, и в уже когда-то ношенном свежий взгляд позволяет обнаружить новые возможности. Так же, как я нахожу теперь интересными другие пассажи, я натыкаюсь на забытые вещи, которые внезапно кажутся мне вполне подходящими под мой сегодняшний образ.

Рассадка гостей

Гостей на ужинах, посвященных открытию выставок, рассаживают в соответствии с определенной иерархией. Нередко в самом углу ставят небольшой столик для сотрудн*иц галереи, к которому подсаживают наименее авторитетных куратор*ок и критик*есс. Центральное место за самым важным столом занимает, конечно же, выставляющ*аяся художни*ца в сопровождении владел*ицы галереи и богатых коллекционер*ок. Как при дворе, важность персон уменьшается с каждым следующим столом – и так вплоть до тех простых смертных в углу. Вчера, во время одного из таких ужинов, мне впервые пришла в голову мысль, что подобная рассадка не только отображает иерархию в мире искусства и воспроизводит ее, но и предотвращает нежелательные знакомства и пересечения. Когда, к примеру, очень богатая коллекционерка сидит на таком ужине рядом с владелицей галереи и общается в первую очередь с ней, то другие гости уже не могут завязать с ней разговор, посоветовать ей что-то или даже продать. Выходит, принцип рассадки гостей цементирует протекционистскую систему. Критики и критикессы играют в ней маргинальную роль. Хотя в последние годы в мир искусства проникают законы культуры селебрити, и всё чаще на подобных вечерах наряду со специализированной прессой появляются и лайфстайл-журналист*ки. Люди из фешен-кругов также становятся желанными гостями. Теперь общественный порядок, установленный рассадкой, хоть и нельзя полностью опрокинуть, но можно хотя бы слегка нарушить, пересев на другое место. Поэтому во время десерта гости наконец начинают свободно передвигаться и садиться на другие места. Раньше они часами были вынуждены сидеть там, где их посадили, и были обречены на диалог с теми, кто достался им в роли собеседни*ц. Годами я сидела с пожилыми, консервативным господами, хотя меня не покидала надежда, что я могу их несколько развлечь своими провокационными замечаниями. Мой партнер, которого с трудом можно назвать частью мира искусства, в рамках этой проблематичной иерархии очень часто оказывается где-то на обочине – рядом с компьютерным дизайнером галереи или вдовой художника. Последняя, кстати, недавно демонстративно рано ушла домой, протестуя против своего маргинального положения. Осознавать скрытую иерархию рассадки довольно болезненно и неприятно. Ведь приходится сталкиваться с тем, что с точки зрения организатор*ки мероприятия ты занимаешь определенное место в этой социальной вселенной. Ты бы хотел*а сидеть где-нибудь не здесь, но тебе властно указывают твое место. И преодолеть эту иерархию со своего места кажется совершенно невозможным.

Кроссовки

Сегодня на улицах западных мегаполисов разыгрывается особый спектакль: лишь небольшое число женщин продолжает передвигаться на высоких каблуках, большинство же носят кроссовки. Интересно, что страсть к кроссовкам, как и многое в моде, возникла с легкой руки Карла Лагерфельда. После того как два года назад его модели прошли по подиуму в кроссовках (даже в комбинации с финальным свадебным платьем), произошел тот самый «эффект просачивания», последствия которого мы теперь наблюдаем. Восхождение кроссовок к фешен-единице началось с люксовых бутиков, в которых предлагались особенно дорогие модели. И продав*щицы, которые годами должны были носить каблуки, теперь ходили в кроссовках. На социально-антропологический подтекст этой моды указал сам Лагерфельд, когда заметил, что модели в кроссовках передвигаются совсем иначе и намного легче спускаются по лестницам. Вместе с этим опытом телесной свободы приходит нежелание впредь мучить себя высокими каблуками. Однако женщины, кажется, понимают, что за подвижность и удобство им приходится расплачиваться ростом. Хотя этот недостаток компенсируется слегка пружинистой походкой, которая выглядит намного привлекательнее, чем напряженное балансирование на шпильках. На определенные мероприятия – ужины и конференции – я предпочитаю надевать, как и прежде, туфли или сапоги с небольшим каблуком. Конечно, здесь я могу говорить только за себя, однако в таких ситуациях туфли на каблуке – благодаря увеличению роста – придают мне уверенности. Когда же я в будние дни отвожу дочь в школу или ношусь по делам, то всегда надеваю кроссовки. У Изабель Маран есть, кстати, модель кроссовок со встроенным «спрятанным каблуком», который решает проблему с ростом. Но, к сожалению, по форме этих несколько нелепых сникеров сразу понятно, что там спрятан каблук. На улице сейчас носят кроссовки даже те женщины, которые по утрам в строгих костюмах спешат в офис. Кажется, днем больше никто не хочет нервничать из-за высоких каблуков. Возможно, многие также узнали, что ношение каблуков способствует вальгусной деформации большого пальца. Ее можно предотвратить, отдавая предпочтение плоской и удобной обуви. Однако вряд ли самых разных женщин привлекает в кроссовках лишь один функциональный аспект. Ошеломляющий успех этой моды связан со скрытым в ней освобождающим эффектом, которого, похоже, все так ждали. Посмотрим, надолго ли с нами эта мода на удобство.

Биополитика на Ибице

На водонепроницаемом браслете, который дает скидку на посещение клуба Space, написано маленькими буквами: «Скидка будет еще больше, если вытатуировать на коже лозунг вечеринки». То есть с помощью татуировки можно стать пожизненным членом комьюнити Space и за это получить небольшую скидку. Вот она, прогрессивная биополитика: маркетинг клуба стремится проникнуть в тело и надеется на добровольное сотрудничество владельца этого тела. Цель этого действа заключается в том, чтобы еще сильнее привязать гостей вечеринок к клубу. Люди, которые сделают себе эту татуировку, обретут чувство принадлежности к сообществу. Это привилегия, которую гарантирует скидка. Однако тот, кто соглашается на подобную сделку, должен быть готов смотреть на свое тело как на актив, который на протяжении всей жизни будет принадлежать кому-то другому (в данном случае клубу).

Спирали воспоминания

На Ибице я совершенно точно почувствовала, что Марсель Пруст был прав в своих рассуждениях о памяти. На самом деле мы ничего не помним – мы, скорее, воссоздаем свое собственное прошлое, попутно идеализируя его. Однако есть память органов чувств, когда старое «я» будто стучится в окошко сознания. На Ибице моей мадленкой Пруста стал запах пыльных улиц, ведущих на пляж, который позволил мне сконтактировать с моим прежним ощущением тела и взглядом на жизнь. Благодаря ему я вновь пережила состояние безграничного расслабления, в котором я тогда пребывала после купания, ощущая соль моря на своей коже. Ощущения прежнего тела и связанное с ним чувство счастья, казавшееся навсегда утраченным, будто вновь вернулись ко мне. И когда я увидела очертания города Ибицы из окна автомобиля, прежний энтузиазм вдруг зазвучал фоном, смешавшись с моим новым «я». Я уже давно изменилась – и все-таки услышала отголосок моего старого эйфорического «я», принадлежащего Ибице. Или когда я позже оказалась на пляже возле знаменитого бара Sa Trinxa, на котором так же, как и двенадцать лет назад, в воду ведут длинные мостки с искусственным зеленым газоном. Пройти по этим мосткам – значит невольно стать мишенью для взглядов других людей, лежащих на шезлонгах, которым не остается ничего другого, кроме как заниматься созерцанием чужих тел. Мое тело уже не так молодо, как тогда, я старше на двенадцать лет и больше не могу соревноваться с чужими упругими попами. Забавно: когда меня сейчас фотографировали, я приняла ту же позу, что и тогда, как будто моя прежняя внешность на мгновение вернулась. В действительности же мое тело давно затронуто процессом старения, а мое ментальное состояние подверглось многочисленным испытаниям, уготованным мне жизнью.

Реклама спа

Косметические компании, демонстрируя в рекламе свои продукты, стараются достичь чувственного эффекта присутствия, свойственного живописи. Можно сформулировать иначе: реклама, показывающая жидкие или кремообразные яркие субстанции, напрямую активирует переживание телесности, воздействуя на зритель*ниц через органы чувств. Вчера в спортзале я как раз изучила подобный спа-плакат, на котором была изображена спина молодой женщины и руки другого человека, наносящие на нее что-то вроде белого крема – некое живописное вещество. Производитель лака для ногтей Essie также использует подобные приемы в своих рекламных плакатах: с них на тебя будто выпрыгивает сочная блестящая волна цвета и пробуждает в тебе чувственное желание обладать подобным цветом, который будет прятать под собой ноготь. Ноготь становится носителем непроницаемой гладкой краски, чей блеск напоминает поверхность люксовых товаров, например спортивного автомобиля. Благодаря лаку ноготь мутирует в лакированный фетиш, который – по аналогии с товарным фетишизмом – скрывает свои реальные характеристики (ломкий, треснувший ноготь). Подобный тактильный эффект стремятся создать и яркие пастообразные краски на постерах-холстах. Однако, в отличие от лака, они отсылают к процессу создания живописи и напоминают о художнике, дух которого будто присутствует в рисунке.

Госпожа Ахенбах

Название книги Доротеи Ахенбах «Теперь каждый знаком с моим бельем» [11] (Meine Wäsche kennt jetzt jeder, нем.) несколько отталкивает своей фамильярностью. Но поскольку «рассказ обманутой жены» дополняется более релевантным для меня «рассказом жены арт-дилера, обвиненного в мошенничестве», я ее все-таки прочла. В глаза сразу бросаются противоречия, на которые невозможно не обратить внимание при чтении. Например, в тексте на обложке Хельге Ахенбах указан как главный герой, однако в самой книге его зовут Кремером. Зачем авторка дает ему псевдоним, если читатель*ницы уже в курсе, о ком идет речь? В книгу вошли даже некоторые личные письма-извинения Ахенбаха, которые он отправлял жене и семье, – они, к сожалению, прежде всего демонстрируют, как неправдоподобно выглядят чувства, когда они передаются через клише. Хотя он, словно мантру, постоянно повторяет, как ему жаль, его тон так самоуверен, будто он упивается своим несчастьем. Кроме того, остается загадкой, зачем госпожа Ахенбах продолжает поддерживать своего мужа, который не только ее обманул, но и изображается ею как преступник. При этом рассказать о нем хорошего ей тоже нечего: он постоянно забывал про день свадьбы и ничего не дарил ей на день рождения. Ее внутренние переживания в связи с утратой статуса и состояния не сильно трогают – прежде всего потому, что она выбирает стандартные выражения вроде «мне было плохо». Особенно раздражающими мне показались ее тяга к черному юмору и грубость ее языка. В связи с этим книга напомнила мне жалобы разочарованных жен среднего класса, которые можно подслушать в раздевалке фитнес-клуба. И пока госпожа Ахенбах постоянно уверяет читатель*ниц, что никогда не участвовала в махинациях своего мужа, на обложке написано, что она работала арт-консультанткой. Так все-таки они работали вместе? Создается впечатление, что в некоторых местах она аккуратно выбирала слова, держа в голове возможные иски вдовы сына основателя торговой сети Aldi. Хотелось бы узнать побольше о том, как дети Ахенбахов пережили заключение под стражу своего прежде такого могущественного и успешного отца. И хотя в книге говорится о том, что они были травмированы событиями, подробностей этой травмы нам не сообщают. Тот, кто надеется узнать что-то новое о сделках в мире искусства, также будет разочарован. Книга не сообщает ничего такого, чего нельзя было бы прочитать в прессе. Но, несмотря на всё это, книга хорошо продается – наверное, потому что пытается описать психодинамику семьи при вскрытии преступления, хотя и справляется с этой задачей весьма поверхностно.

Родительское собрание

Поводом для родительского собрания стало знакомство с новой учительницей немецкого. Родители используют подобные собрания, чтобы пообщаться друг с другом. Я познакомилась с отцом девочки, которая недавно бежала с семьей из Сирии в Берлин и была принята в класс моей дочери. Отец рассказал мне о сложностях своей новой жизни: он не может работать здесь бухгалтером из-за различий в законодательствах и поэтому должен начинать с нуля. Сейчас он живет со своей семьей у друзей, хотя и не теряет надежды найти собственную квартиру. Очевидно, в Сирии его семья принадлежала к привилегированному сообществу, у которого были связи за границей. Он также рассказал мне, что в школе, где учится его дочь, его активно поддерживают. Сейчас он подрабатывает в школьной администрации, чтобы разобраться с нюансами административной работы в Германии. Я также предложила ему свою помощь: он всегда может обратиться ко мне, если у него возникнет проблема или ему понадобится помощь. В конце нашего разговора я очень четко почувствовала разрыв между его миром, в котором он борется за выживание, и моим – относительно привилегированным. Разрыв, который не в состоянии преодолеть даже эмпатия и участие. Взволнованная и растерянная, я позвонила одной своей подруге, работающей с мигрантами, и поделилась внезапно возникшей идеей: предложить каждому отелю в Берлине предоставить комнату для беженцев. Она рассказала, что в Christie’s скоро пройдет аукцион и выручку можно будет потратить на подобную инициативу. Она занимается и другими проектами помощи беженцам, что меня восхищает и вызывает у меня желание повторять за ней. Я бы с удовольствием покинула свое «беличье колесо» и вырвалась из водоворота обязательств, чтобы активнее помогать другим людям. Многие мои подруги и друзья ощущают подобное: они хотели бы делать что-то полезное, но их захватывают будни, в которых у них много давления и нет свободных ресурсов и сил. И пусть это звучит как неубедительное извинение, но моя жизнь сейчас расписана по минутам, и мне кажется, что я не в состоянии реализовать собственные задумки. В моей ситуации самым адекватным решением кажется освещать важные темы и выпускать журнал. Мы с коллегами и коллежанками из Texte zur Kunst как раз планируем номер на тему «мы vs вы».

Траурная открытка, написанная от руки

Почему письма с соболезнованиями должны быть написаны именно от руки? Чтобы подчеркнуть серьезность события, его официальный характер? Или гораздо важнее показать свою эмоциональную вовлеченность, потому что почерк физически связан с человеком и может восприниматься как признак его присутствия? Я думаю, что траурные открытки пишутся от руки в том числе потому, что это дает ощущение присутствия пишущ*ей. Тот, кто пишет траурное письмо, оставляет документ, похожий на тот, что оставил*а после себя умерш*ая, с тем лишь отличием, что составитель*ница письма всё еще жив*а. Когда я читаю написанные от руки письма моей умершей матери, я ощущаю ее присутствие через почерк: широкие, с наклоном вправо, трудночитаемые буквы будто переносят ее в настоящее, делая осознание ее реального отсутствия еще более болезненным. Правило писать траурные открытки от руки, кроме того, призвано выразить уважение умерш*ей и е*е близким. Если человек сел за стол и написал письмо, то он потратил время и силы. Или, например, вместо того чтобы быстро разослать написанный имейл о смерти матери, нужно купить бумагу с траурной окантовкой и отнести написанное от руки письмо на почту. Я сложила в одну папку открытки с соболезнованиями и самые важные и красивые письма моей матери. Если у меня будут силы, я обязательно их перечитаю.

Детская коляска и кресло-каталка

В начале и в конце жизни нам предстоит путешествие: сначала это коляска для беспомощного младенца, а потом кресло-каталка, когда мы уже не в состоянии ходить из-за старческой немощи или болезни. В обоих случаях сильна зависимость от того, кто катит коляску или кресло. Передвижение людей, которые перемещаются подобным образом, будь то младенцы или старики, обычно ограничено тротуаром. Водить машину они либо еще не могут, либо уже не могут. Коляски с младенцами или маленькими детьми обычно возят родители или няни, а кресла-каталки с пожилыми людьми – сиделки или родные. В то время как коляска ассоциируется с радостным предвкушением будущего, кресло-каталка сразу связывается в сознании с жизненными трудностями. Ребенок в коляске приближается к будущему, а человек в кресле-каталке – как мой отец после инсульта – движется к завершению своей жизни.

Дым от кадила

Во время католической мессы 31 декабря 2015 года (в соборе Святой Ядвиги) между рядами время от времени ходили священнослужители с кадилом, и постепенно вся церковь погрузилась в клубы дыма. Литургия была словно обернута в облако и воспринималась нечетко и сверхъестественно – будто с того света. И хотя проводить аналогии между религиозными ритуалами и светским миром не очень-то оригинально, окутывающий посетитель*ниц дым весьма напоминает дым на дискотеке. Там также регулярно пускают клубы дыма, особенно при нарастании громкости. И в клубе, и в католической церкви дым вводит людей в своего рода транс. Мир вокруг внезапно становится расплывчатым, и человек обнаруживает себя в ином временном континууме. Интересно, те, кто придумал дым для дискотеки, вдохновлялись кадилом? Связь между обоими ритуалами я вижу и на функциональном уровне. И на церковной службе, и в клубе происходит попытка на какое-то время освободить присутствующих от гнета их земного существования. Через дым они как бы проникают в иные пространства. Люди вокруг теряют очертания. Реальность словно теряет резкость; всё погружается в мягкий свет. Такой я вижу жизнь на небесах (если такая существует): размытые контуры и свобода от тягот земной жизни.

Голосовая почта

Сегодня я впервые с момента смерти моей матери нашла в себе мужество прослушать ее последнее сообщение в голосовой почте. Другие ее сообщения я (к сожалению) уже удалила. Во время этих траурных дней ее голос как будто звучит в моей голове, и мне даже кажется порой, что она обращается ко мне и меня успокаивает. Она говорит, что ее смерть случилась именно так, как она ее себе представляла; всё произошло так, как должно было произойти. В этих воображаемых посланиях она также комментирует, как мы организовали похороны. По ее мнению, мы всё сделали хорошо. И хотя она мысленно всё время присутствует в моей голове, для меня было шоком услышать ее живой голос в голосовой почте. Ее голос был полон жизни, хотя запись сделана 20 октября 2015 года. Спустя месяц она уже была мертва. В сообщении она спрашивает меня, будет ли это окей, если она пригласит моего бывшего мужа с нашей дочерью на осенние каникулы к себе в Гамбург, или это «странная идея». Словечко «странный» указывало на то, что она осознавала: ее предложение будет для меня испытанием. Вместо того чтобы напрямую попросить меня организовать встречу с внучкой, она выбрала окольный путь через моего бывшего мужа. Оглядываясь назад, я все-таки благодарна ей, что она как минимум спросила заранее, а не сразу приступила к действиям. Я испытываю сожаление, когда вспоминаю, как жестко отклонила ее предложение в телефонном разговоре. Я должна была понять, что она просто не решается напрямую поделиться со мной своим желанием увидеть внучку. Может, она исходила из того, что я слишком занята и не готова к путешествию в ненавистный родной город. Сейчас я думаю, что должна была провести этот разговор намного дружелюбнее и с бо́льшим пониманием отреагировать на ее предложение – особенно потому, что в этом сообщении она называет меня «мое сокровище», что сейчас невероятно меня трогает. Сообщение заканчивалось тем, что она надеется, что у меня всё хорошо, и ждет моего ответного звонка. Неужели это действительно последние слова моей мамы, обращенные ко мне и сохраненные в голосовой дорожке? Сегодня я просто не могла принять, что она мертва. Я специально позвонила ей домой: ее номер до сих пор сохранен у меня как «мамин дом». Но там был лишь автоответчик, и я осознала, что ее тело никогда уже не будет у нее дома и, возможно, сейчас оно уже разлагается на кладбище в гамбургском районе Нинштедтен. Я могу лишь надеяться, что все священнослужители, которые размышляют о жизни после смерти, правы и после смерти нас ждет что-то, чего мы просто не можем представить в силу ограниченности нашего воображения. Я бы с радостью поверила в это, но у меня есть сомнения, и я боюсь, что, возможно, там ничего нет. Одно не подлежит сомнению: я никогда больше не услышу голос моей матери.

Пьеса Рене Поллеша

Обычно пьесы Поллеша критикуют за то, что со временем они теряют напряжение и спустя полчаса начинают несколько дрейфовать. Я же считаю, что смысл этой ниспадающей кривой состоит в том, чтобы обратить внимание зритель*ниц на самих себя и на ситуацию в театре. Вчера на спектакле Service / No Service («Сервис / Нет сервиса», англ.) музыкальные номера сменяли диалоги, чтобы зритель*ницы погрузились в свои мысли и подумали над увиденным и услышанным. Пьеса тематизирует прощание с прежней концепцией театра Фольксбюне[12]: вместо стульев людям предлагают сидеть на бетонной плите, что довольно неудобно. Таким образом, предстоящий конец эпохи проживается зритель*ницами на телесном уровне. Всё указывает на то, театр должен перейти преемнику Франка Кастрофа пустым, а также не меблированным («чистым»). Чтобы продемонстрировать туманное будущее Фольксбюне, зритель*ниц всё время тревожат, они должны вставать и освобождать место, например чтобы пропустить тележку, типичную для пьес Брехта. Возникающие в результате беспокойство и суета отлично демонстрируют, какие испытания выпадут на долю театра. К новой ситуации нужно будет «мобильно» подстроиться, причем эта самая мобильность требуется в данном случае от публики, которой постоянно приходится перемещаться. Первый монолог, который произносит актриса Катрин Ангерер, потрясающ: в нем она говорит, что в своей роли Электры когда-нибудь замолкнет и вынуждена будет слишком рано уйти со сцены. Говоря без остановки, она тем не менее намекает на будущее, в котором замолчит и должна будет покинуть Фольксбюне. Речь о замолкании является также метафорой ситуации с Фольксбюне. Недавно умер театральный художник Фольксбюне Берт Нойманн: тоже слишком рано замолчал. Постоянно возникает речь о стульях фирмы Manufactum, которые вскоре должны поставить: это иллюстрирует переход к «красивому» – к сфере изобразительного искусства, которую представляет новый интендант. Мне также понравились рассуждения о современном положении левых: было заявлено, что отдельный человек теперь чувствует себя оторванным от «большой общности», или «мирового духа». Где раньше еще теплилась надежда, сегодня все выполняют долг безо всякой надежды. Музыкальные паузы между выступлениями служили неким буфером: можно подумать о только что услышанном и увиденном. Уже не в первой пьесе Поллеш развивает идею о переходе от коллектива к неолиберальному идеалу – «команде». Хотя забавно, что команда у него ведет себя авторитарнее, чем самый ужасный автократ. И в этой пьесе роль команды выполняет хор, который берет на себя роль режиссера, – монструозное множество, которое только оскорбляет и обругивает. То, что сквозь эту пьесу из-за многочисленных повторений приходится пробираться со страданиями, тоже имеет свой смысл, так как под конец зрители и зрительницы чувствуют себя разбитыми от долгого сидения на бетонном полу, что коррелирует с тем процессом разрушения, который вскоре коснется Фольксбюне. Я была рада, что предусмотрительно взяла с собой подушку для сидения. В заглавии спектакля Service / No Service также звучит сопротивление сотрудников и сотрудниц Фольксбюне тому, чтобы воспринимать себя в будущем как поставщиков и поставщиц услуг, которым придется взаимодействовать с новым хозяином. Отклоняя это требование, актеры и актрисы объявляют пространство сцены «не-сервисом», в то время как во время спектакля они постоянно требуют «обслуживания», сервиса: то принесите им воды, то подайте еды. Пьеса демонстрирует на всех уровнях, что с ней заканчивается целая эпоха. Спектакль мне очень понравился.

Год дара



Поделиться книгой:



Регистрация