Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Легенда о сепаратном мире. Канун революции - Сергей Петрович Мельгунов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как все это далеко от каких-либо помыслов о сепаратном мире! Весь круг идей, во власти которых находится А. Ф., отвергает «постыдный мир», ибо – настойчиво твердит она (письмо 17 марта) – «это должна быть твоя война, твой мир, слава твоя и нашей страны, а во всяком случае не Думы». Эта психология – «твоя война» – настолько проникает сознание А. Ф., что становится движущим импульсом ее политики.

Не только верховный главнокомандующий вел. кн. Н. Н., но и вся общественность, возглавляемая Гос. Думой, пользуется войной, чтобы повысить свой авторитет. Иллюстрацией к такому заключению является посещение Родзянко Львова. Министр вн. д. Маклаков 27 апреля специально доносил Царю о «неуместном фигурировании председателя Думы» и чествовании его в галицийской столице. «Родзянко, В. В., – писал министр, – только исполнитель напыщенный и неумелый, а за ним стоят его руководители – г.г. Гучков, кн. Львов и другие, систематически идущие к своей цели. В чем она? Затемнить свет Вашей славы… и ослабить силу значения святой, исконной и всегда спасительной для Руси идеи самодержавия. Восторг и умиление, оставшиеся после Вашего там пребывания, и радость, вызванная Вашими словами, надо было заслонить перед лицом всего народа и надо было покрыть крикливым триумфом чествования Родзянко, который всегда и всюду добивается поставить народное представительство на несвойственную ему высоту, в положение вершителя судеб России и всего мира. Это представительство всемерно и сознательно выдвигают в противовес и противоположность Вашей, Богом данной Вам, власти». В письмах А. Ф. никак не реагировала на опасения министра вн. д. о нежелательных огласках в России львовского чествования председателя Думы, но они не могли глубоко не запасть в ее душу79. Она систематически убеждает мужа, что во время войны повсюду непосредственно должен слышаться его царский голос. Когда Царь принял на себя верховное командование и не успел еще доехать до Могилева, А. Ф. выступает с проектом посылки флигель-адъютантов на фабрики и заводы, чтобы иметь «свои глаза…, даже если свитские мало понимают… Важно, чтобы видели, что они присланы тобой и что не только Дума за всем смотрит». Через несколько дней (29 августа) А. Ф. настойчиво повторяет: «Не забудь разослать свитских… по разным фабрикам от своего имени – пожалуйста, сделай это. Это произведет прекрасное впечатление и докажет, что ты за всем наблюдаешь, а не одна только Дума сует свой нос во все». Этим политическим соревнованием определялись и отношения Императрицы к общественным организациям, работающим на войну. Она настоятельно требует опубликования денежных средств, отпущенных в распоряжение земского и городского союзов, желая показать «народу», что общественная работа, в сущности, дело правительства. «Можно заплакать, – писала А. Ф. в сентябре 1916 г., узнав, что полмиллиарда выброшено на союзы, – когда существующие организации могли бы сделать чудеса в 1/4 этой суммы».

II. Вокруг гибели Китченера

Придирчивые комментаторы интимной переписки найдут другие указания – другие «знаменательные совпадения», будто бы свидетельствующие о подготовке в тиши смены «дружбы» с Англией на «дружбу» с Германией. Недаром А. Ф. еще 2 ноября написала: «В Афинах приняли австро-германскую депутацию – враги напряженно работают для достижения своих целей, а мы всегда доверяемся и всегда нас обманывают. Всегда надо энергично следить за Балканами и показывать им нашу силу и настойчивость. Я предвижу ужасные осложнения по окончании войны, когда надо будет разрешать вопрос о балканских государствах, и опасаюсь, что эгоистическая политика Англии резко столкнется с нашей. Надо ко всему хорошенько подготовиться, чтобы не иметь неприятных сюрпризов. Надо их прибрать к рукам теперь, пока у них большие затруднения».

Эта «недоверчивость» – «полуприкрытая» вражда к союзникам80 – выступает «наглядно и отчетливо» при позднейшем получении известии о гибели английского фельдмаршала Китченера («торжествуя при известии о гибели Китченера» – так прямо у Семенникова и сказано про отношение к событию А. Ф.). Эта определенная уже клевета родилась на почве сообщения А. Ф. мнения, высказанного Распутиным Вырубовой: «Она позабыла тебе сказать, – пишет А. Ф. 5 июня (1916 г.), – что, по мнению нашего Друга, для нас хорошо, что Китченер погиб, так как позже он мог бы причинить вред России, и что нет беды в том, что вместе с ним погибли его бумаги (?!). Видишь ли, Его всегда страшила Англия, какой она будет по окончании войны, когда начнутся мирные переговоры». Тот, кто хочет быть элементарно объективным, не ограничится одной оторванной выпиской из письма 5 июня. Китченер погиб 24 мая. В ночь на 25-е, между часом и двумя А. Ф. телеграфирует в Ставку: «Какая ужасная катастрофа с английским крейсером, на котором был Китченер». «Как ужасна гибель Китченера», – повторяет она в дневной телеграмме. И вновь в письме, помеченном той же датой: «Какой ужас с Китченером! Сущий кошмар, и какая это утрата для англичан». На другой день, 26 мая, А. Ф. видела «Друга» в отсутствие Вырубовой. Он ничего не сказал тогда по поводу гибели Китченера.

Можно было бы пройти мимо тех сплетен, которые возникли в связи с гибелью Китченера (уже в то время делались намеки на предательство, в котором повинна была чуть ли не сама русская Императрица, – Деникин отмечает такие разговоры в армии), если бы в позднейших исторических изысканиях они не находили отклика. Так, напр., в серьезном эмигрантском журнале «Современные Записки» в статье редактора означенного органа Вишняка «Падение абсолютизма» можно найти непрозрачные намеки на то, что гибель Китченера стояла в связи с шпионской работой, которая велась вокруг Распутина. Эти люди умели узнавать от Распутина все, что знал он – из высших, конечно, источников. «Чтобы убедиться в обоснованности таких сомнений, – писал автор, – достаточно прочесть внимательно (этого-то как раз автор и не сделал!) переписку царицы с царем». «21 мая 1916 г., – продолжает Вишняк, – царица приписывает в конце письма: “Говорят, что Китченер приезжает 28 сюда (или – в тексте) в Ставку”. Через три дня 24 мая крейсер, на котором шел Китченер, затонул близ Оркнейских островов. Через несколько дней (5 июня. – С. М.) царица сообщает утешительный отзыв Распутина». При действительно внимательном чтении переписки прежде всего можно установить, что А. Ф. запрашивала мужа о приезде Китченера не 21-го, а 22-го – поздно вечером. Раз в этом запросе сказано «говорят», то, очевидно, А. Ф. узнала не из секретного источника, т.е. не от мужа. Николай II не успел даже ответить, как крейсер был взорван снарядом, выпущенным вражеской подводной лодкой. Поразительная быстрота, с которой действует шпионская организация!

Жандармский генерал Комиссаров еще за несколько лет перед тем (24 г.) в американской прессе уточнил версию «предательства», в котором повинны не столько Распутин и Императрица, сколько сам Царь. Хотя отъезд Китченера держался в такой тайне, что командир крейсера «Гемпшир» узнал о месте назначения своего рейда только по выходе в море при вскрытии запечатанного конверта, немцы были своевременно осведомлены через посредство некоего Шведова, специально выехавшего из Петербурга для этой цели в Стокгольм к немецкому посланнику ф. Луциусу. Откуда Шведов узнал? Парижский орган Керенского «Дни» в свое время разоблачения Комиссарова, доверившись им, подытожил в следующих словах: «Такова была цепь, благодаря которой погиб Китченер, – пьяный царь, проболтавший секрет о приезде Китченера Воейкову, Воейков выболтал этот секрет Андронникову, Андронников передал его Шведову, а Шведов – немецкому послу в Стокгольме». Семенников со своей стороны нашел «некоторые признаки достоверности» в рассказе Комиссарова, который по своему авторитетному положению в Охр. отд. мог знать дело «из первоисточника» – Комиссаров утверждал, что он получил специальное распоряжение в личной аудиенции расследовать дело, и это расследование производил через своих агентов, наблюдавших за Распутиным. Но все-таки Семенникова смущало письмо А. Ф. от 13 апреля 1915 г., в котором упоминался некто Шведов: «Представь себе, в лазарете Ольги Орловой был молодой человек Шведов с георгиевским крестом (немного подозрительно, как мог вольноопределяющийся получить офицерский крест, мне он сказал, что никогда вольноопределяющимся не был) – совсем мальчик на вид. Когда он уехал, в его столе нашли немецкий шифр, а теперь я знаю, что его повесили, как шпиона. Это ужасно – а он просил наших фотографий с подписями… Как можно было запутать такого мальчика?» Выходит, что Шведов погиб за год до взрыва крейсера «Гемпшир». Но, конечно, «Комиссаров мог перепутать фамилию», Шведов мог быть не повышен в 15-м году – это мог быть слух, «придуманный для успокоения Николая», и т.д. Могло и не быть вовсе странного шпиона Шведова, забывшего в столе секретный шифр. А главное, сами англичане в то время больше склонялись к мысли, что крейсер, везший Китченера, погиб, наскочив случайно на подводную мину. Сообщая это, Масарик, бывший в то время в Лондоне, в воспоминаниях добавлял, что тем не менее «в нашем кружке думали, что если действительно выдали тайну, то выдали ее в Петербурге». На таком «если» и строилось все несуразное обвинение81.

От всей этой фантасмагории остается только то неожиданное заключение «Друга», которое было передано А. Ф. через Вырубову и которое она поспешила сообщить в утешение мужу. Довольно безразлично в сущности, на основании чего «Друг» сделал вывод о будущей роли фельдмаршала – возможно, что это оригинальное толкование тех опасений Царицы относительно Англии, о которых он мог слышать в интерпретации «не умной» Вырубовой. Недоверие к английской политике было до некоторой степени традиционным в царствующем доме82 и перешло от отца и матери к сыну, который на одном из докладов министра ин. д. Ламсдорфа (16 октября 1904 г.) сделал даже пометку о полезности для будущего, если бы удалось, «избавить Европу от чрезмерного нахальства Англии». По поводу отношения английского правительства к известному инциденту на «Доггерской мели», когда эскадра адм. Рождественского, приняв рыболовную флотилию за вражеские миноносцы, расстреляла ее, Николай II в своем дневнике записал: «дерзкое поведение Англии» (в том же документе можно встретить и более резкую квалификацию: «паршивые враги»). Недружелюбное отношение к Англии после русско-японской войны было таково, что, по утверждению Витте, Царь проводил параллель между «жидами» и англичанами83.

Внучка королевы Виктории, быть может, и заражалась этой семейной традицией, и поэтому в опасениях перед возможными в будущем интригами «коварного Альбиона» не приходится видеть влияние немецкой агитации – большее влияние могла оказать аргументация вел. кн. Ник. Мих., подчеркивавшего в письмах к Царю особые интересы в отношении Болгарии, которые может поддерживать Англия на будущей мирной конференции и которые расходятся с интересами России. «Знаменательное совпадение» было лишь в том, что немецкая пропаганда, естественно, пыталась нащупать ахиллесову пяту. Дружелюбные союзнические отношения с «исконным врагом», как выразился вел. кн. Ал. Мих. в письме к Царю, не могли сразу ликвидировать старой психологии, которая захватывала и некоторые общественные националистические круги; с этой «англофобией» мы встретимся ниже – она вовсе не свидетельствовала о специфическом «германофильстве». Тем более этого нельзя отметить в личных переживаниях А. Ф. Только искусственное толкование текста и прямое искажение смысла писем А. Ф. может привести к заключению, что в них сквозит «не прикрытое злорадство» по поводу гибели Китченера. За несколько месяцев перед тем именно на него – на «энергичного Китченера» (его вел. кн. Мих. Мих. из Лондона в письмах к Царю называл «лучшим и вернейшим другом России») – А.Ф. возлагала все свои надежды после того, как «дипломаты самым жалким образом все проворонили на Балканах» (письмо 9 ноября). Позднее она пришла в большое негодование, когда узнала от мужа о выходке вел. кн. Бориса в клубе стрелков в Царском, заявившего, что он «убежден в неизбежности войны с Англией по окончании этой войны». Об этом «глупом разговоре» с одним английским офицером сообщал Царю в Ставке ген. Вильямс. «Бьюкенен и сэр Грей узнали об этой болтовне, – писал Царь 21 июля, – все это весьма неприятно». «Как он смеет говорить такие вещи, – возмущалась А. Ф. – Он может думать, что ему угодно, но иметь дерзость говорить это англичанину в присутствии других, это уже превышает всякие границы. Ты должен сделать ему выговор («задать ему головомойку»), он не смеет так себя вести, нахал». «Гнусный Плен», – добавляла А. Ф. о полковнике, который состоял в Ставке при походном атамане и влиянию которого она приписывала выходку последнего: «непременно прогони этого господина»84.

Слишком несерьезно на основании приведенных данных делать поспешные заключения о готовящейся смене «дружбы» с Англией на дружбу с Германией и инициаторами этого поворота в международной политике считать правящую в России династию, мечтавшую о сепаратном мире. Многообразны были трения между союзниками в дни эпопеи мировой войны. Одна опубликованная секретная телеграмма русского посланника в Берне Сазонову 14 мая 15 г. приоткрывает уголок дипломатической завесы, прикрывавшей подлинные, жизненные отношения – они всегда были грубее и реалистичней официальной словесности. Телеграмма передавала информацию, полученную от корреспондента «Нового Времени» Сватковского, который состоял одновременно и агентом министерства ин. д. Сообщение Сватковского относится к впечатлениям, которые вынес приехавший из Лондона в Женеву проф. Масарик в связи с меморандумом по чешскому вопросу, представленным им лорду Грею. Возможно, конечно, что Сватковский препарировал сообщение Масарика на свой лад. Из бесед с английскими и французскими политиками и журналистами Масарик «убедился в растущем в последнее время охлаждении союзников к России. После взятия Перемышля в этом преобладала нотка страха перед Россией, которая, однако, сменилась недовольством по поводу хода военных действий на востоке. Ныне недоброжелательство сказывается особенно по поводу нашей галицийской политики: в старых либеральных кругах Масарику пришлось слышать о ней самые резкие суждения. Ему указывалось, что для западных парламентских держав, принужденных допускать в состав правительств радикальные и социалистические элементы, станет невозможным поддерживать тесные отношения с державой, в которой преобладают настроения, ведущие к галицийской политике. Один из влиятельных политиков Англии, имени которого Масарик не хочет назвать, не желая участвовать в порче англо-русских отношений, сказал ему, что, к его сожалению, ближайшей войной будет, вероятно, война Англии и Германии с Россией. Участие в нынешней войне Италии, по сведениям Масарика, связано с обеспечением Англией теперь плана позднейшего тесного единения Италии с Англией и, вероятно, Францией, причем сближение первых будет намерено или в силу вещей натравлено против России, и Франция, вероятно, будет втянута в эту комбинацию».

III. «Я – русская»

Поистине трагично было положение «немки» в обстановке «упадка» после пережитого в России шовинистического угара, когда люди так склонны были каждую неудачу на войне объяснять изменой и кругом видеть шпионов. Эти петербургское «миазмы», по выражению А. Ф., отметил и апрельский дневник Анд. Вл.: «В поисках виновников общество как бы ищет жертв для своих “выпадов”. Военный министр Поливанов, сам повинный в экивоках на своего предшественника Сухомлинова, в Совете министров иронически говорил, что “благодарные соотечественники” пока его не заподозревают в “пособничестве неприятелю”. А. Ф. не могла избежать общей печальной участи быть заподозренной в пронемецких интригах. Прославленный немцеед член Гос. Думы Хвостов, проверявший уже в качестве министра вн. д., как мы знаем, лояльность даже отрешившейся от мирской жизни вел. кн. Елизаветы Фед., показывал в Чр. Сл. Ком.: “Как я ни пробовал найти отголосок немецких симпатий, я их не нашел”». Конечно, искренность Хвостова может быть всегда заподозрена, равно как и свидетельство перед французским послом вел. кн. Марии Павловны (старшей), в прошлом которой было у самой не совсем благополучно в смысле активного «германофильства»85. На вопрос Палеолога в ноябре 1914 г., каково отношение Императрицы к Германии, М. П., несмотря на свою неприязнь к А. Ф. и большую склонность к интригам против нее, ответила: «Я, может быть, вас удивлю… Она страстная антинемка. Она отрицает за немцами всякое чувство чести, совести и гуманности. Она мне сказала однажды: они потеряли моральное чувство, чувство христианина». Но вот дневник сына М. П., вел. кн. Андрея, довольно объективного современника, мемуариста. Он записал 11 сент. 1915 г.: «Можно безусловно утверждать, что она решительно ничего не сделала, чтобы дать повод заподозрить ее в симпатии к немцам, но все стараются именно утверждать, что она им симпатизирует…» Сам французский посол довольно решительно в своем дневнике опровергает «легенду», которая создалась вокруг имени Императрицы о ее предпочтении Германии86. Записывая в конце октября 1914 г. рассказ одного английского журналиста о впечатлениях, им вынесенных во время обеда в московском «Славянском Базаре», когда А. Ф. не называли иначе, как «немка» (и английский посол свидетельствует, что ее так называют всюду), Палеолог говорит: «В действительности Царица ни по уму, ни по сердцу не немка, она любит Россию горячей любовью, она искренняя патриотка». Английский генерал Вильямс после свидания с А. Ф. 2 июля 16 г. записал: «Она так горда Россией».

Интимная переписка с мужем полна негодования на поведение немцев и раздражения против «пруссаков». Несколько выдержек разных хронологических периодов дадут ясное представление о не изменившихся переживаниях А. Ф. 19 сент. 1914 г. она пишет: «Уход за ранеными служит мне утешением… Болящему сердцу отрадно хоть несколько облегчить их страдания. Наряду с тем, что я переживаю вместе с тобой и дорогой нашей родиной и народом, я болею душой за мою “маленькую”, старую родину… А затем, как постыдна и унизительна мысль, что немцы ведут себя подобным образом. Хотелось бы сквозь землю провалиться». «Злорадство немцев приводит меня в ярость» – 12 июля 1915 г. по поводу наступления на Варшаву. «Все-таки колоссально то, что немцы должны сделать, и нельзя не восхищаться, как превосходно и систематически у них все организовано. Если бы наша техническая часть была так хороша, как их… война уже давно была бы окончена. Многому хорошему и полезному для нашего народа мы можем у них научиться, но от многого надо отвернуться с отвращением» (16 сент.). «Приняла сегодня утром сенатора Кривцова, – пишет А. Ф. 6 ноября, – который мне поднес свою книгу. Я плакала, когда читала о жестокостях немцев над нашими ранеными и пленными. Я не могу забыть этих ужасов – как могут цивилизованные люди так озвереть! Я еще допускаю это во время сражения, когда находишься в состоянии, близком к безумию». Переписка переполнена в отношении «пруссаков» словами: «низость», «позор87», «как бы мне хотелось, чтобы потопили этот гнусный маленький “Бреслау”». 5 февраля: «Да, я тоже восхищаюсь людьми, которые работают под этими подлыми газами, рискуя жизнью. Но каково видеть, что человечество пало так низко… Где же во всем этом “Душа”? Хочется громко кричать против бедствий и бесчеловечности, вызванной этой ужасной войной». 14 марта: «Как отвратительно, что они опять стреляли разрывными пулями. Но Бог их накажет».

Во время войны А. Ф. настолько не чувствовала себя немкой, что причины всех военных неурядиц видела в «нашей собственной славянской натуре». «Да, я более русская, нежели многие иные», – гордо заявляет она 20 сент. 1916 г.. Когда до нее доходили слухи, что ее называют «немкой», она совершенно теряла душевное равновесие, и в искренности ее негодования сомневаться не приходится. Двойственность и ложность положения, которые она ощущала каждодневно, причиняли ей несомненные, моральные страдания. На примерах с помощью военнопленным88 мы видели, как болезненно реагировала А. Ф. на отношение общества к ее патриотизму и как раздражительно волновали ее вопросы, которые казались такими простыми Николаю II. При всяком внешнем выявлении своих действий Царица должна была разрушать дилемму о своем немецком происхождении. В Петербурге устраивается «выставка трофеев». Должна ли присутствовать Императрица на «скучной церемонии» открытия выставки и побороть свою «застенчивость» перед всякого рода самостоятельными публичными оказательствами в отсутствие Царя? «Обсуди это с Фредериксом и с военным министром, – просит она 27 июня 1916 г. – Если нас там не будет, допустимо ли, чтобы Михен (т.е. Map. Павл.) взяла на себя представительство? Протелеграфируй только – «не присутствуй» или “лучше присутствуй” так, чтобы я вполне определенно знала, как поступить». «Никак не могу понять, почему открытие выставки военных трофеев вдруг стало такой торжественной церемонией, и продолжаю находить совершенно не нужным твое присутствие или даже присутствие девочек», – отвечал Царь. И вновь А. Ф. возвращается к «проклятому празднику»: «Я опасаюсь, как бы не подумали, что я не хочу присутствовать из-за германских трофеев. Михен, видишь ли, будет там, и там будет собрано около 1000 георгиевских кавалеров».

Остро ощущая несправедливость лично в отношении себя, А. Ф. с такой же горячностью реагировала и на несправедливость заподозревания патриотизма русских людей, носящих немецкие или немцеподобные фамилии. Преследование «немецких имен» становится ее bete noire, и только отсутствие полного объективизма может заставить увидеть в этой защите проявление «тайного германофильства». Объективная правда, конечно, была на стороне А. Ф., когда она настойчиво просила 29 августа нового Верховного Главнокомандующего «запретить это немилосердное преследование баронов». Прочтите хотя бы негодующие строки, посвященные «зоологическому национализму» во время войны в воспоминаниях чуждого какого-либо радикализма кн. С. М. Волконского89. «С легкой руки “Нового Времени”, – говорит мемуарист, – пошло в ход выражение “немецкое засилие”90. Пошло гонение на немецкие фамилии; люди меняли их на русские, даже отчество меняли, отрекались от отца… Если одни были настолько подлы, что нападали на людей за иностранную фамилию и в фамилии видели указание на патриотическую неблагонадежность, другие, защищаясь от обвинения, эту фамилию меняли и в новом созвучии своего имени искали средство для утверждения своей благонадежности, а еще более – безопасности. Ужасное время, противное. Тогда уже просыпались дикие инстинкты, только они облекались в одежду патриотизма… Доносам на почве “немецкого засилия” не было конца. Все, что было подлого, что хотело подслужиться, уходило под благовидную сень патриотизма».

Не все, однако, перекрашивались в формальный русский цвет. А. Ф. сообщала мужу 10 сент. 15 г.: «Все бароны послали В. Рейтерна к Н(иколаше) в Ставку. Он просил от имени всех их прекратить преследования, потому что они больше не в состоянии переносить. Н. отвечал, что он с ними согласен, но ничего не может сделать, так как приказания идут из Царского Села. Разве это не гадко?.. Это необходимо выяснить. Такая ложь не должна лежать на тебе. Им надо объяснить, что ты справедлив к тем, кто лоялен, и никогда не преследуешь невинных». Возможно, что до А. Ф. дошла лишь сплетня, но суть ее протеста от этого не изменяется. Она с горячностью защищает престарелого гр. Палена, б. министра юстиции и верховного церемониймейстера на коронации – «рыцаря без страха и упрека», как характеризует его упомянутый Волконский. К сожалению, мы не знаем сущности «дела» гр. Палена – об этом можно судить только по письму Царя жене 19 сент. 16 г.: «Фред. перед отъездом прислал мне целую пачку писем графа Палена к жене, в которых он в очень резких выражениях осуждает военную цензуру, тыл и т.д. Старик просил меня лишить его придворного звания, на что я согласился, хотя сознаю, что это наказание слишком сурово. Мама также писала мне об этом». «Прости меня, – возражала А. Ф., – но Фред. поступил весьма несправедливо – нельзя так строго осуждать человека за частные письма (перлюстрированные) к жене – это, по моему мнению, низость… Я бы заставила Фред. понять, что это в высшей степени несправедливо… и притом, наверное, все дело в немецкой фамилии91. Конечно, ты слишком занят, чтобы заниматься такими делами, другие виноваты в том, что “впутывают тебя”, и это меня огорчает, так как они заставляют тебя делать несправедливости». Несмотря на заступничество А. Ф. (Пален отозвался о тыле – «сволочь», «но я понимаю, что он так отзывается о нем»), Пален все-таки лишен был придворного звания. Верховная власть вынуждена была считаться с «национальной подозрительностью».

Эта «национальная подозрительность», как справедливо указывала А. Ф., отнюдь не была специфической чертой русской «неуравновешенности»: «эта война, как видно, всем повлияла на мозги» – «даже в Англии люди совершенно ненормальны». На такой почве рождалась шпиономания и сопутствующая ей, отравляющая атмосферу эпидемия доносов. Неужели не права была А. Ф., когда считала «вопиющим позором» возникшую в Ставке историю с обвинением в «шпионаже» жены нач. штаба, гвард. корпуса, свитского генерала гр. Ностиц? Она писала мужу 11 мая 15 г., прочитав «несколько писем от несчастной Ностиц»: «Было тяжело читать их отчаянные письма о погубленной жизни. Я уверена, что ты велишь расследовать все это дело и восстановишь справедливость. Мне до них нет дела, но вся эта история – вопиющий позор». Мы не знаем сущности этой, как выражалась А. Ф., «гадкой интриги», возникшей, по-видимому, на почве любовного соревнования двух американок, бывших замужем за русскими и не занимавших до замужества высокого социального положения (по дневнику Богданович, одна из них показывалась в лондонском Аквариуме «живой рыбой»). Из записи в дневнике ген. Жанена видно, что в Ставке обвинение гр. Ностиц ставилось в связь с делом полк. Мясоедова. (В дневнике Андр. Влад. со слов Сазонова, обедавшего у вел. кн. Марии Павл., сообщается такая деталь об этом деле в виде иллюстрации для характеристики начал. штаба прежнего верховного главнокомандующего. Резко отозвавшись о ген. Янушкевиче, Сазонов, между прочим, сказал: «Его главное наслаждение копаться в перлюстрации самого низкого качества. Когда я у него был, он мне показал дело о шпионаже гр. Ностиц, и в деле была вложена фотография графини, лежащей в постели в голом виде. Документы, вшитые тоже в деле, указывали, сколько раз ее любовник… был у нее. С самодовольным видом он меня спросил, как это мне нравится. Я ответил, что все это вызывает во мне чувство омерзения и гадливости»). Официальная шпиономания приобретала уже гомерические размеры, когда последний (перед революцией) председатель Совета министров вызывал к себе директора Департамента полиции Васильева и давал ему поручение проверить: правда ли, что по улицам Петербурга гуляют два адъютанта Вильгельма.

Сама А. Ф. не принадлежала к числу «уравновешенных» натур и легко поэтому поддавалась общей заразе. Защищая «невинных людей, обвиненных Ник(олашей)», она со своей стороны готова прислушиваться к доходившим до нее сплетням. Со слов вел. кн. Павла она пишет, напр., 15 июня (15 г.): «Он мне сказал о другой вещи, которая хотя и неприятна, но лучше тебя о ней предупредить, а именно, что в последние 6 месяцев говорят о шпионе в Ставке, и когда я спросила его имя – он назвал ген. Данилова (черного). Он от многих слышал, что чувствуется что-то неладное, а теперь и в армии об этом говорят… Друг мой, Воейков хитер и умен («Воейков трус и дурак», – пишет А. Ф. через несколько дней) поговори с ним об этом. и вели ему умно и осторожно следить за этим человеком. Конечно, как Павел говорит, у нас теперь мания на шпионов, но все же, раз такое сильное подозрение возникло, раз делается известным заграницей все, что могут знать лишь близкие, посвященные лица в Ставке… я считаю вполне справедливым наблюдать за ним, хотя он и может казаться вполне честным и симпатичным. Пока ты там, желтые и другие должны насторожить уши и глаза и последить за его телеграммами и за людьми, которых он видит. Говорят, что он часто получает крупные суммы. Я это все тебе пишу, не зная, есть ли основание для этих слухов, – все же лучше тебя предупредить». Царь более трезво смотрел на дело и ответил: «Я думаю, что мысль о том, будто бы он шпион, не стоит выеденного яйца. Я тоже знаю, что его не любят, даже ненавидят в армии, начиная с Иванова и кончая последним офицером. У него ужасный характер, и он очень резок с подчиненными»92.

Итак, любители искали шпионов в окружении Императрицы, А. Ф. склонна была подозрительно отыскивать их в Ставке93. Но как можно увидеть в этих скорее курьезных и наивных высказываниях сознательное стремление очистить Ставку от людей, которые могли влиять на Императора «вопреки целям распутинцев», т.е. подготовке заключения сепаратного мира? По мнению Семенникова, это даже «несомненно!!»

Глава пятая. Под водительством Распутина

I. «Стратегические советы» императрицы

1. Откровения «Божьего человека»

При слепом экзальтированном преклонении перед «Нашим Другом», «посланным Богом»94, А. Ф., естественно, была вне себя, когда она слышала обвинения Распутина в германофильстве: «Если Шавельский (духовник Ник. Ал.) заговорит о нашем Друге или митрополите (Питириме), будь тверд и дай ему понять, что ты их ценишь и что ты желаешь, чтобы он, услышав истории о нашем Друге, энергично заступился за Него против всех и запретил говорить об этом. Они не смеют говорить, что у Него что-либо общее с немцами. Он великодушен и добр ко всем, каким и должен быть истинный христианин» (5 апр. 1916 г.).

Общественное мнение, вернее, стоустая молва, уже тогда связала имя Распутина с германским шпионажем. Утверждение это основывалось больше на внутренней уверенности, что вокруг «старца» должна была существовать «хорошо наставленная германская агентура». Рассмотреть конкретные данные, на которые опиралась распространявшаяся молва, удобнее в связи с мотивами, выдвинутыми теми, кто совершил 17 декабря расправу с царским «Другом» в юсуповском особняке: здесь обвинение сконцентрировано – Россия стояла накануне сепаратного мира, и Распутин был его вдохновителем и проводником. Упрощенно говорилось не о сложной проблеме сепаратного мира, а о том, простейшем виде шпионажа, когда неприятелю передаются военные тайны95.

При таких условиях внимание исследователей темы «Романовы и сепаратный мир» неизбежно должно было остановиться на интересе, который проявляла А. Ф. к войне в своих письмах. Ее внимание привлекают стратегические планы и тактические детали. Если не толковать криво и слишком расширительно этих писем, в них не будет заключаться ничего криминального. Помимо личных мотивов («хотела бы быть вблизи тебя, чтобы вместе следить за картой и разделять с тобой радости и заботы» – 12 марта 1916 г.) ее интерес к «стратегии» вызывается желанием испросить благословение «Друга», ибо в ее представлении только те военные действия, на которых почиет благодать «Божьего Человека», могут быть успешны. «Наш Друг все молится и думает о войне. Он говорит, чтобы мы Ему тотчас говорили, как только случится что-нибудь особенное, – она (т.е. Вырубова) Ему сказала про туман, и Он сделал выговор, что Ему этого не сказали тотчас же – говорит, что туман больше не будет мешать» (23 дек. 1915 г.) – и А. Ф. уверена, что «Бог пошлет солнечные дни на нашем фронте». Иногда А. Ф. запрашивала, как бы по инициативе самого «Друга…» Он «очень хочет знать наперед о военных планах, ибо он все время молится и соображает, когда придет удобный момент для наступления, чтобы не терять людей без пользы» (6 янв. 1916 г.). Таким образом, через А. Ф. Распутин узнавал или мог узнавать «все тайны, которые были для него интересны», хотя Царь, сообщая жене некоторые детали, подчас оговаривался: «Не сообщай этих деталей никому, я написал их только тебе96. Со своей стороны и Распутин давал «стратегические» советы.

Все это кажется очень подозрительным Семенникову, но все же, по его мнению, «было бы неосторожно делать на основании этого какие-либо определенные выводы относительно непосредственной роли Распутина в германском шпионаже». Распутин «не таил про себя полученных им от Романовых секретов и они, несомненно, становились известными всему окружающему его сброду – дальнейшее направление этих сведений по нужному пути при желании было дать не трудно». Основываясь на показаниях, данных Хвостовым в Чр. Сл. Ком., Семенников считает, что «некоторые странные советы Распутина были связаны с интересами направлявших его отдельных спекулянтов97. Не исключена, однако, и та возможность, что в некоторых случаях через Распутина передавались Романовым директивы германского штаба». Последнее предположение автора сделано ad hoc. Но присмотримся ближе к тому, что устанавливает переписка, и картина получится не столь ужасная, как ее изображает идущий по стопам Семенникова Чернов, как всегда, дающий хронологическую мешанину, которая сгущает краски: «Распутин ездил и узнавал. А Царица потом в письмах к мужу недоумевала, как это «делается известным заграницей все, что могут знать лишь близкие, посвященные люди в Ставке»98. Но картина все равно получилась бы ужасная, если бы даже вся видимость не говорила за то, что Распутин, сам не будучи шпионом, бессознательно выполнял роль «педали для немецкого шпионажа»99. Достаточно подумать о том, что в войне современного типа, где одна из воюющих сторон применяет все ресурсы военной науки и техники, все напряжение стратегического опыта и гения – другая сторона может поставить на карту судьбу сотни тысяч людей по указке… темного юродивого бабника!

2. «Секретная карта»

Прежде всего надо коснуться вопроса, который, по свидетельству Деникина, произвел в свое время «удручающее впечатление» на Алексеева. Деникин вспоминает, что в армии громко, не стесняясь ни местом, ни временем, говорили о настойчивом требовании Императрицей сепаратного мира, о предательстве ее в отношении фельдмаршала Китченера, о поездке которого она якобы сообщила немцам, и т.д. … «Учитывая то впечатление, которое произвел в армии слух об измене Императрицы, я считаю, что это обстоятельство сыграло огромную роль в настроении армии, в отношении ее к династии и революции. Генерал Алексеев, которому я задал этот мучительный вопрос весной 1917 г., ответил мне как-то неопределенно и нехотя: “При разборе бумаг Императрицы нашли у нее карту с подробным обозначением войск всего фронта, которая изготовлялась только в двух экземплярах – для меня и Государя. Это произвело на меня удручающее впечатление. Мало ли кто мог воспользоваться ею”»

Слова ген. Деникина, конечно, многократно цитируются. Мы имели случай убедиться на довольно ярком примере, что автор «Очерков русской смуты» не всегда точно воспринимал в воспоминаниях слова Алексеева100. Ведь надо предположить, что Алексеев допускал, что «секретная» карта без его ведома была воспроизведена специально для «Императрицы» – эта копия и была в революционные дни найдена в бумагах А. Ф. Вероятно ли это? Если бы перед ней была подробная карта, она не смущалась бы подчас некоторыми географическими названиями – напр. Белоозеро: «уж не знаю, где это такое». Член Чр. Сл. Ком. Романов, мемуарист, показаниям которого, к сожалению, не очень приходится доверять, категорически утверждал, что в бумагах А. Ф. была найдена не военная карта, а карта госпиталей имени А. Ф. Спутать карту расположения госпиталей с секретной военно-стратегической картой все-таки трудно. До Алексеева могли дойти не совсем точные сведения. Не шла ли речь о карте секретных маршрутов царского поезда по фронту, о чем упоминается еще в переписке 3 ноября 1915 г.? Хвостов «привез мне твои секретные маршруты (от Воейкова), и я никому ни слова об этом не скажу, только нашему Другу, чтобы он тебя всегда охранял». Об этих секретных маршрутах, правда в другом контексте, говорилось и в Чр. Сл. Ком. – точнее, упоминалось в показаниях Белецкого 12 мая. Он утверждал, что поездки были обставлены так легко, что о них знали в Германии101, и что как раз в ноябре, когда А. Ф. получила упомянутые сведения от дворцового коменданта, агенты на зап. фронте сообщили Департаменту полиции, что на участке за Бахмачем должны быть брошены бомбы с немецкого аэроплана. И действительно «в тот самый час на этом перегоне» была брошена бомба в поезд, шедший впереди императорского. Не будет ли натяжкой этот эпизод поставить на счет пьяной болтовни Распутина? Ведь не было никакой логики немцам гоняться за Царем, когда на него как бы возлагались надежды при заключении сепаратного мира. Если указанная бомба не была бомбой случайной, то не напрасно ли ее приписывать немцам? Белецкий приводит инцидент в доказательство планомерной организации немецкого шпионажа. Как могла быть осведомлена полицейская агентура о немецких предположениях? «Немецкая» бомба могла быть и русского происхождения. Белецкий показывал и другое: «было указание заграничной агентуры» на то, что предполагается «пустить навстречу царского поезда особый поезд, на паровозе которого были бы взрывчатые вещества, или путем авиационным сбросить бомбу». Департаменту полиции пришлось завести даже особых секретных сотрудников для наблюдения за авиаторами. Как раз в момент, когда была сброшена бомба, о которой говорил Белецкий, в секретной агентуре произошел провал102.

Итак, оставим в стороне «секретную карту», найденную якобы в бумагах Императрицы. Что же касается «стратегических» советов, подаваемых А. Ф. и внушаемых «Другом», то надо иметь в виду, что до летних месяцев 1916 г., т.е. до брусиловского наступления, о котором скажем специально, советы А. Ф. почти всегда не выходили за пределы общих мест вроде замечаний: «Неужели правда, что мы опять в 200 верстах от Львова? Нужно ли нам торопиться вперед и не повернуть ли нам и раздавить немцев103. Что насчет Болгарии? Иметь их на своих флангах было бы более чем скверно. Фердинанд, наверное, подкуплен» (12 сент. 1915 г.). 12 ноября А. Ф. передает мнение «Григория», высказанное дочери Фредерикса: ввиду того, что Греция и Румыния не двинутся, «война не продлится долго… Он надеется не далее весны. Дай Бог, чтобы это была правда». Единственное письмо от 4 февраля 16 г. в связи с падением Эрзерума ставит вопросы, имеющие подобие характера стратегического: «Теперь совершенно частный вопрос от меня лично: все время читаешь, что германцы продолжают посылать в Болгарию войска и пушки, так что если мы наконец поведем наступление, а они зайдут сзади через Румынию, то кто прикроет тыл нашей армии? Или будет послана гвардия влево от Келлера, и для прикрытия по направлению в Одессу? Я это придумала сама, потому что враги всегда находят у нас слабые пункты. Они всегда и все подготовляют на всякий случай, а мы вообще весьма небрежны, почему и проиграли в Карпатах, где недостаточно укрепили свои позиции. Теперь, если они проложат себе путь через Румынию к нашему левому флангу, то что же останется для защиты нашей границы… Каков наш план теперь после взятия Эрзерума?» Если подойти к тексту без предвзятого мнения, едва ли можно усмотреть здесь выпытывание военных тайн и вмешательство в оперативные планы104.

И советы «Друга», облеченные по большей части в малопонятные quasi символистические формы, не выходили за пределы тех же общих мест и утешительных сентенций на тему: «худшее позади» (с момента принятия Императором верховного командования). А. Ф. сама не всегда понимала туманные «изречения нашего Друга» и подчас его как будто странные советы105. Но тем не менее не только сама переписывала их в свою особую тетрадь, но настойчиво просила мужа делать то же самое. Часто она пыталась давать свое толкование неудобочитаемым афоризмам «Друга». Так, Вырубова получила от Распутина телеграмму 3 сент. (1915 г.): «Помните обетование встречи, это Господь показал знамя победы, хотя бы и дети против или близкие друзья сердцу, должны сказать пойдемте по лестнице знамя, нечего смущаться духу нашему». А. Ф. просит мужа записать телеграмму, пометив 3-м сентября, на лист с «Его телеграммами», который она дала перед отъездом, и комментирует ее: «А твой дух бодр, так же бодра и я, полна предприимчивости и готова разговаривать вовсю. Все должно хорошо пойти, и так оно и будет – только нужно иметь терпение и уповать на Господа Бога… Правда, потери наши огромны, наша гвардия погибла, но все неизменно бодро настроены. Все это легче переносить, нежели здешнюю гниль».

И, пожалуй, единственное прямое указание «стратегического» характера относится к 15 ноября: «Я должна передать тебе поручение от нашего Друга, вызванное Его ночным видением. Он просит приказать начать наступление возле Риги, говорит, что это необходимо, а то германцы там твердо засядут на всю зиму, что будет стоить много крови, и трудно будет заставить их уйти. Теперь же мы застигнем их врасплох и добьемся того, что они отступят. Он говорит, что именно теперь это самое важное, и настоятельно просит тебя, чтобы ты приказал нашим наступать». На это «ночное видение» комментаторы обратили сугубое внимание: «Кто знает, в каком кабаке было Распутину его «ночное видение». Кто знает, не был ли он и на этот раз окружен уже не раз замеченными в его окружении лицами, на которых уже сосредоточивались подозрения контрразведки?» (Чернов). Через кого пришло “ночное видение” Распутину, мы точно не знаем, но из письма Кудашева Сазонову, 27 декабря, можно установить, что советы «Друга» в значительной доле совпадали с основным планом верховного командования, т.е. Распутину в «ночном видении» никакого откровения не было и особенно внушения со стороны немцев. Ни при чем и его сметка «мужицкого ума», позволявшая «острым взором» охватывать военные события. Кудашев писал: «Невольно напрашивается вопрос: раз спасти Сербию не удалось, то зачем нам теперь вести наступление в сторону Галиции и Буковины?.. На все мои вопросы в этом смысле я получаю уклончивые ответы: сами, – говорят офицеры, – не понимаем, зачем напрасно расходуем людей и патроны». В дальнейшем Кудашев пояснял: «Я имею основание думать, что сами военные авторитеты наши ждут решений только на северном фронте, почитаемом ими “главнейшим”. С этой точки зрения не исключена возможность того, что все наступление на Галицию предпринято главным образом как больших размеров диверсия, чтобы отвлечь внимание противника от севера». Авторитет Распутина и мог быть использован некоторыми военными кругами. Из намека в письме 13 декабря можно усмотреть, что критика высшего военного командования исходила от вел. кн. Павла. Ал. с ссылкой на авторитет Рузского, который де «против плана Алексеева в южном направлении». По поводу этой критики А. Ф. и высказала свое здравое замечание, которое выше цитировалось: «У тебя и Алексеева свои планы и свои соображения».

Может быть, совет о рижском направлении надо объяснить еще проще – это был просто отзвук старых опасений, высказанных А. Ф. в одном из ранних писем 1915 г. – задолго до принятия Царем верховного командования. 20 апреля уехавшему в Ставку мужу по поводу ожидавшегося наступления немцев и начавшейся паники в Митаве А. Ф. давала такие наивные стратегические советы.: «Наш Друг считает их (т.е. немцев) страшно хитрыми, находит положение серьезным, но говорит, что Бог поможет. Мое скромное мнение таково: почему бы не послать несколько казачьих полков вдоль побережья или не продвинуть нашу кавалерию немного более к Либаве, чтобы помешать немцам все разрушить и утвердиться с их бесовскими аэропланами? Мы не должны позволять им разрушать наши города, не говоря уже об убийстве мирных жителей».

Советы Распутина слишком часто повторяли то, что он слышал от других, и в том числе от самой А. Ф. Ярким примером может служить эпизод с посещением Царем Львова и Перемышля. Узнав из письма Царя 5 апреля, что Н. Н. предлагает ему «поскорее съездить во Львов» и Перемышль («какая радость, если это в самом деле удастся», – писал Царь), А. Ф. непосредственно отнеслась несколько скептически к путешествию, и не только потому, что Царь «должен быть главным лицом в этой первой поездке» и Н. Н. «не должен… туда сопровождать», но и потому, что ее беспокоила мысль: «не рано ли еще? Ведь настроение там враждебно к России». «Я попрошу нашего Друга особенно за тебя помолиться, когда ты там будешь», – заключала А. Ф. свое письмо. На другой день о проекте поездки был осведомлен Григорий. «Когда Аня сказала ему по секрету (так как я просила Его особых молитв) о твоем плане, Он странным образом сказал то же самое, что и я, – что, в общем, он не одобряет твоей поездки, и «Господь пронесет, но безвременно (слишком рано) теперь ехать: никого не заметит, народа своего не увидит, конечно, интересно, но лучше после войны». Распутин повторял лишь общее мнение, высказанное Царю председателем Гос. Думы при встрече во Львове. Родзянко осуждал Н. Н. за «легкомысленный» шаг, находил «несвоевременной» поездку, потому что был убежден, что «недели через три Львов, вероятно, будет взят обратно немцами», и нашей армии придется очистить занятые ею позиции, между тем «земля, на которую вступил русский монарх, не может быть дешево отдана обратно; на ней будут пролиты потоки крови, а удержаться на ней мы не можем». 11 апреля А. Ф. прочитала в «Новом Времени» торжественное описание «великого исторического момента» и впала в экзальтацию: «Наш Друг в восторге и благословляет тебя». Однако пессимистические предсказания Родзянко оправдались – в сознании А. Ф. отпечаталось лишь то, что «наш Друг» знал и предупреждал, что это было преждевременно (тогда она писала, по собственным словам, это «между прочим»), но Царь «вместо того послушался Ставки».

3. Наступление Брусилова

Благой совет, который А. Ф. готова была дать другим, она не всегда была склонна применять к себе. Это вмешательство во фронтовые дела с особой определенностью сказалось в месяцы брусиловского наступления, которое оказалось, в изображении Семенникова и других, в дальнейшем своем развитии тесно связанным со «стратегическими» указаниями, шедшими от Распутина: «С конца июля 1916 г. Распутин начинал вести кампанию в пользу уменьшения интенсивности, а затем и окончательного прекращения наступления». В целях воздействия на Императора А. Ф. в июле и августе три раза ездила в Ставку106. Кампания эта имела «несомненно свой особый смысл». В связи с продвижением вопроса о сепаратном мире (стокгольмское свидание Протопопова) надо было не производить энергичных активных действий и тем наглядно показать противной стороне свою выжидательную позицию.

Насколько подобное утверждение соответствует тому, что можно установить по письмам А. Ф.?107 То толкование, которое Семенников придает одному из первых писем из последующей серии за лето 1916 г. письму 4 июня, вызывает решительное возражение. А. Ф. писала: – «Наш Друг… просит, чтобы мы не слишком сильно продвигались на севере, потому что, по Его словам, если наши успехи на юге будут продолжаться, то они станут на севере отступать либо наступать, и тогда их потери будут очень велики, если же мы начнем там, то понесем большой урон. Он говорит это в предостережение». Комментатор письма заключает: «Распутин, в сущности, подавал свой авторитетный голос за разрушение всего плана общего наступления, так как именно в это время Северный фронт (равно как и южный) должен был начать энергичные действия». Письмо А. Ф. надо сопоставить с письмом, полученным ею от мужа на следующий день и, конечно, не являвшимся ответом с обратной почтой: «Несколько дней тому назад мы с Алексеевым решили не наступать на севере, но напрячь все усилия немного южнее. Но прошу тебя, никому об этом не говори, даже нашему Другу. Никто не должен об этом знать. Даже войска, расположенные на севере, продолжают думать, что они скоро пойдут в наступление, – и это поддерживает их дух. Демонстрации, и даже очень сильные, будут здесь продолжаться нарочно. К югу мы отправляем сильные подкрепления». Это письмо прежде всего показывает, что решение верховного командования абсолютно не связано было с запоздалым советом «Друга», и что этот последний скорее сделан в связи с дошедшими до «божьего человека» сведениями – ясно, что эти сведения пришли не от А. Ф. Гадать об источнике предвидения Распутина довольно бесполезно (вероятно, из тех же военных кругов Ставки). Последующие письма А. Ф. за два первые месяца наступления совершенно определенно свидетельствуют, что со стороны Распутина и его, допустим, «рупора» А. Ф. никаких возражений против «южного направления» не встречалось. Наступление с самого начала было воспринято А. Ф. восторженно: «Это такое счастье и такая награда за весь твой тяжелый труд и терпение, – писала она 27 мая. – Мне кажется, что как будто мы снова начинаем войну… только бы все оказались на высоте находчивости и предусмотрительности». «Действительно, приходят прекрасные вести. Идиотский Петр(оград) даже не умеет достаточно оценить их. Бог да благословит тебя и наших дорогих героев». Продолжим цитаты – они уничтожают все сомнения. По поводу взятия Черновиц 6 июня: «Хвала Господу Богу! Только бы нам не зарваться слишком вперед – прокладывают ли у нас узкоколейные дороги для подвоза продовольствия и снарядов к фронту? Я просила Татьяну немедленно протелефонировать последние известия в лазарет, радость была беспредельна. Мы провели там вечер». «Твои сибиряки и вся 6 соб. стрелковая дивизия вели себя геройски», – сообщает Царь того же числа… «Я надеюсь, что начнется новое наступление на Ковель. Если ты посмотришь на карту, то поймешь, почему для нас важно достичь этого пункта и почему германцы помогают австрийцам воспрепятствовать всеми силами продвижению вперед». «Ты не удивляйся, если теперь настанет временное затишье в военных действиях. Наши войска там не двинутся, пока не прибудут новые подкрепления и не будет сделана диверсия около Пинска. Прошу тебя, храни это про себя, ни одна душа не должна об этом знать»108. «Немцы подвозят к Ковелю все больше и больше войск… и теперь там происходят кровопролитнейшие бои. Все наличные войска посылаются к Брусилову… Опять начинает давать себя чувствовать этот проклятый вопрос о снарядах для тяжелой артиллерии109. Пришлось отправить туда все запасы Эверта и Куропаткина» (9 июня). «Наш Друг надеется на большую победу (быть может, под Ковелем)», – сообщает 14 июня А. Ф. «Во вторник я буду горячо молиться о наших возлюбленных войсках – да поможет им Бог Всемогущий, да ниспошлет им силу, отвагу и искусство для достижения успеха» (19 июня). Царь того же числа: «Наши одесские стрелки дерутся, как львы, но увы! только четвертая часть их уцелела… Через два дня наше наступление возобновится». Приблизительно такова вся переписка за эти дни. И только 25 июня в письме А. Ф. можно встретить маленькую оговорку. Друг «находит, что во избежание больших потерь110 не следует так упорно наступать – надо быть терпеливым, не форсируя событий, так как в конечном счете победа будет на нашей стороне, – можно бешено наступать и в 2 месяца закончить войну, но тогда придется пожертвовать тысячами жизней, а при большей терпеливости будет та же победа, зато прольется значительно меньше крови».

Для того чтобы доказать свою тезу, Семенникову приходится, игнорируя то, что в совокупности дает переписка, толковать весьма произвольно отдельные места, строить субъективные предположения, делая из них логические догадки. Он опирается отчасти на воспоминания Брусилова. Это заставляет остановиться на некоторых подробностях.

Брусилов был назначен главнокомандующим юго-западного фронта на место Иванова, который пессимистически относился к предположенным наступательным операциям, считая, что единственно осуществимая для армии его фронта операция могла бы заключаться в предохранении юго-западного края от дальнейшего нашествия противника. 1 апреля в Могилеве состоялся под председательством Царя военный совет для выработки плана боевых действий, на котором присутствовали все три главнокомандующих фронтами. По словам Брусилова, нач. штаба верх. главнок. Алексеев доложил, что главный удар предполагается нанести на Западном фронте в направлении Вильно, при содействующем наступлении со стороны Северо-западного фронта, что же касается Юго-западного фронта, он должен держаться строго оборонительной позиции, перейдя в наступление лишь тогда, когда оба северных соседа твердо обеспечат свой успех. Главнокомандующий северо-западным фронтом Куропаткин заявил, однако, что на успех его фронта рассчитывать очень трудно и что прорыв фронта немцев «совершенно невероятен» в силу мощи немецкой полосы – «скорее нужно полагать, мы понесем громадные безрезультатные потери». Алексеев с этим не соглашался. К мнению Куропаткина присоединился главнокомандующий западным фронтом Эверт, не веривший в успех и полагавший, что правильнее было бы держаться оборонительного образа действий, пока армия не будет обладать тяжелой артиллерией, по крайней мере в размере противника. Брусилов высказался по-иному: Юго-западный фронт «не только может, но и должен наступать» и имеет «все шансы на успех». Оптимизм Брусилова одержал верх. «Было условлено, – вспоминает Брусилов, – что на всех фронтах мы должны быть готовы в половине мая».

В конце апреля Брусилов встретился с царской семьей в Одессе, куда Государь прибыл для осмотра сербской дивизии. Автор мемуаров подчеркнул, что А. Ф., встретив его «довольно холодно», спросила: готов ли Брусилов к переходу в наступление. «Я ответил, что еще не вполне, но рассчитываю, что мы в этом году разобьем врага. На это она ничего не ответила, а спросила, когда думаю я перейти в наступление. Я доложил, что мне это пока неизвестно, что это зависит от обстановки, которая быстро меняется, и что такие сведения настолько секретны, что я их сам не помню… Она промолчала немного, вручила мне образок Николая Чудотворца». Надо ли здесь усмотреть какой-нибудь намек? Как будто бы да, если принять во внимание, что Брусилов счел нужным внести в свои воспоминания такое добавление: «Странная вещь произошла с образком св. Николая. Эмалевое изображение лика святого немедленно же стерлось и так основательно, что осталась одна серебряная пластинка. Суеверные люди были поражены, а нашлись и такие, которые заподозрили нежелание святого участвовать в этом лицемерном благословении». Никакого «лицемерия» в данном случае не было, ибо свое письмо мужу о Брусилове после военного совета 1 апреля А. Ф. заканчивала словами: «дай же Бог», чтобы Брусилов оказался подходящим111.

«Как я и наметил раньше, к 10 мая наша подготовка к атаке была в общих чертах закончена, – продолжает Брусилов. – 11 мая я получил телеграмму начальника штаба верховного главнокомандующего, в которой он мне сообщал, что итальянские войска потерпели настолько сильное поражение, что итальянское командование не надеется удержать противника на своем фронте и настоятельно просит нашего перехода в наступление, чтобы оттянуть часть сил с итальянского фронта к нашему; поэтому, по приказанию Государя, он меня спрашивает, могу ли я перейти в наступление и когда. Я ему немедленно ответил, что армии вверенного мне фронта готовы и что, как я раньше говорил, они могут перейти в наступление неделю спустя после извещения. На этом основании доношу, что мною отдан приказ 19 мая перейти в наступление всеми армиями, но при одном условии, на котором особенно настаиваю: чтобы и Западный фронт одновременно также двинулся вперед, дабы сковать войска, против него расположенные. Вслед за тем Алексеев пригласил меня для разговора по прямому проводу. Он мне передал, что просит меня начать атаку не 19 мая, а 22-го, т.к. Эверт может начать свое наступление лишь 1 июня. Я на это ответил, что нахожу, что и такое промедление несколько велико, но с ним мириться можно при условии, что дальнейших откладываний не будет…112. Я тотчас же разослал телеграммами приказания командующим армиями, что начало атаки должно быть 22 мая на рассвете… 21 мая вечером Алексеев опять пригласил меня к прямому проводу. Он мне передал, что несколько сомневается в успехе моих активных действий вследствие необычайного способа, которым я их предпринимаю, т.е. атаки противника одновременно во многих местах, вместо одного удара всеми собранными силами и всей артиллерией, которая у меня распределена по армиям. Алексеев высказал мнение, не лучше ли будет отложить мою атаку на несколько дней для того, чтобы устроить лишь один ударный участок, как это уже выработано практикой настоящей войны. Подобного изменения плана действий желает сам Царь, и от его имени он и предлагает мне это видоизменение. На это я ему возразил, что изменить мой план атаки я наотрез отказываюсь и в таком случае прошу сменить… Алексеев мне ответил, что Верховный уже лег спать и будить его ему неудобно, и он просил меня подумать. Я настолько разозлился, что резко ответил, что «сон Верховного меня не касается, и больше думать мне не о чем. Прошу сейчас ответа». На что ген. Алексеев сказал: «Ну, Бог с вами, делайте, как знаете, а я о нашем разговоре доложу Государю Императору завтра». Конечно, Царь был тут ни при чем, а это было системой Ставки с Алексеевым во главе – делать шаг вперед, а потом сейчас же шаг назад».

Из воспоминаний Брусилова как будто бы явствует, что сомнение в последнюю минуту возбуждал лишь метод наступления, который, по словам мемуариста, расходился с порядком, признаваемым по примеру немцев единственно пригодным для прорыва фронта противника при оппозиционной войне… Кто прав в определении стратегических «аксиом», судить, конечно, не нам. Семенников пользовался не отдельным изданием воспоминаний Брусилова, выпущенных в Риге, а отрывками «Из записок» Брусилова, напечатанными в 24 г. в журнале «Россия». Там рассказ Брусилова о разговоре с Алексеевым 21-го несколько усилен – Алексеев передал, что «главковерх желал бы отсрочить атаку недели на две с тем, чтобы переменить в корне систему моего наступления, т.е. чтобы все армии стояли на местах, атаку же произвести только одной 8-й армией, направленной на Ковель». Вот эти слова «переменить в корне» приводили Семенникова к совершенно произвольному толкованию (даже прямой передержке), решительно ни на чем не основанному. «Есть основания (какие?) думать, – писал он, – что эта мысль Николая шла от того же Распутина: свое мнение об изменении общего плана наступления Николай высказал от себя (а не по инициативе Алексеева) лишь через четыре дня после того, как в течение нескольких дней он пробыл вместе с приезжавшей в Ставку женой и, следовательно, уже тогда знал все взгляды на этот счет Распутина; последнему же, очевидно, план наступления был сообщен, как это всегда делалось, сразу же после того, как он был разработан».

Так можно доказать что угодно и обвинить кого угодно. В действительности план, выработанный Алексеевым и установленный на военном совете 1 апреля, никаким видоизменениям под влиянием «пацифистских советов» Распутина не подвергался, за исключением преждевременного выступления на австрийском фронте в целях облегчить положение итальянцев. Представитель мин. ин. д. в Ставке Базили тогда же сообщил Сазонову, что наступление на германский фронт с этими операциями «непосредственно не связано и должно состояться, согласно общему плану, лишь около 15 июня», причем одной из целей наступления армии ген. Брусилова является оттяжка германских войск в южном направлении, так как «важнейшие операции» по-прежнему предусматриваются на западном фронте.

Оставим в стороне стратегические вопросы и оценку по существу Луцкого прорыва. Естественно, что Брусилов склонен преувеличивать роль, которую могли сыграть его «чрезвычайно грандиозные победоносные» операции. Все другие виноваты в том, что успех брусиловского наступления не изменил судеб войны, на что была полная «вероятность», и что фактически «никаких» стратегических результатов эти операции не дали. Алексеев покрывал «преступные действия» Эверта и Куропаткина – «излюбленных военачальников Ставки»; верховное командование виновато в том, что «брусиловское наступление» было «непростительно упущено». Брусилов обиженно отмечает, что в то время как вел. кн. Н. Н. с Кавказа прислал ему восторженное письмо, имп. Николай II с запозданием телеграфировал «несколько сухих и сдержанных слов благодарности». Военная критика найдет значительные «ошибки» и в действиях самого командования юго-западного фронта, затруднявших развитие успеха, которому, как видно хотя бы из переписки Царя, в действительности в Ставке придавали весьма большое значение, в силу чего в процессе развития наступления изменился и план, намеченный 1 апреля113. Вопреки утверждению Брусилова, что верховное командование ограничилось лишь «запоздалыми» подкреплениями с «бездействующих фронтов», на его фронте произведено было сосредоточение «главных» русских сил, и главнокомандующий имел в своем распоряжении «по сравнению с действующими против него войсками более, чем двойное превосходство сил» (слова Алексеева Базили 16 сентября).

Стоустая «молва» по-своему объяснила события. Родзянко, посетивший в дни «брусиловского наступления» Особую армию, говорит: «Офицеры, участники наступления, считали, что успеху операции помогло то обстоятельство, что Брусилов начал наступление на полтора суток раньше назначенного Ставкою срока: в армии ходили упорные слухи, что в Ставке существует шпионаж и что враг раньше нас осведомлен о всех наших передвижениях». Председатель Думы не воздержался от утверждения: «К сожалению, многие факты подтверждали это подозрение». Также упрощенно «молва» трактовала и причину «стратегической неудачи» первоначально блестящих успехов. Эверта поспешили зачислить в «разряд изменников». Брусилов, конечно, «не верил» этой вздорной молве, но тем не менее поспешил переслать главнокомандующему западным фронтом «несколько писем», полученных им от разных «неизвестных корреспондентов», в которых Эверт обвинялся «в предательстве русских интересов и в желании нанести ущерб русской армии», – переслал для того, чтобы осведомить Эверта, как «превратно» толкуется задержка в оказании помощи наступавшему фронту. «На это письмо я ответа не получил», – с наивностью замечает мемуарист, забывая упомянуть, как он лично намекал ген. Панчулидзеву, что необоснованное отступление может отзываться «изменой»114.

Из воспоминаний Брусилова для сопоставления с тем, что писала А. Ф., важно отметить, как Брусилов сам подвел фактически итоги своих операций: «К 1 августа для меня уже окончательно выяснилось, что помощи от соседей в смысле их боевых действий я не получу; одним же моим фронтом, какие бы успехи ни одержали, выиграть войну в этом году нельзя. Несколько большее или меньшее продвижение вперед для общего дела не представляло особого значения: продвинуться же настолько, чтобы это имело какое-либо серьезное стратегическое значение для русских фронтов, я никоим образом рассчитывать не мог, ибо в августе месяце, невзирая на громадные потери, понесенные противником, во всяком случае большие, чем наши, и на громадное количество пленных, нами взятых, войска противника перед моим фронтом значительно превысили мои силы, хотя мне и были подвезены подкрепления. Поэтому я продолжал бои на фронте уже не с прежней интенсивностью, стараясь возможно более сберечь людей, лишь в той мере, которая оказывалась необходимой для сковывания возможно большего количества войск противника, косвенно помогая этим нашим союзникам – итальянцам и французам… В конце октября, в сущности, военные действия 16 г. закончились». – Закончились в силу климатических условий на Карпатах и в силу того, что необходимость восстановить положение на австро-венгерском фронте вынудила бросить в Галицию все немецкие резервы, которые могли быть сняты на западе. Таким образом, относительное значение галицийской операции, в смысле «косвенной» помощи союзникам, сохраняло все свое значение: не только австрийцы принуждены были остановить наступление в Италии, но и французы почувствовали облегчение на Сомме.

4. Румынский вопрос

К этим итогам, которые подвел Брусилов, добавим указание на то, что стратегия верховного командования к осени осложнилась вступлением (15 августа) в войну Румынии, что Брусилов ставит в актив своим операциям. Актив заключался в том, что Румыния не выступила на противоположной стороне, возможность чего допускала русская дипломатия еще в мае115.

На привлечении Румынии настаивала Франция, побуждая Россию к «самой широкой уступчивости» в «торге», который шел с румынским премьером Братиано. «Дневник» министра ин. д. зарегистрировал весьма показательную беседу, которую имел в министерстве 13 июля, т.е. накануне вступления в управление делами нового руководителя внешней политикой России Штюрмера, французский посол: «Г. Палеолог с жаром доказывал, что данность скорейшего выступления Румынии должна превосходить ценность требуемых от союзников уступок. Барон Шиллинг отвечал, что уступки, делаемые нами румынам, кажутся малоценными французам лишь потому, что все эти уступки делаются главным образом за счет России. Французский посол указывал на сильное возбуждение, охватившее его соотечественников, и предостерегал, что ответственность за неуспех переговоров будет возложена на Россию, это вызовет сильнейшее негодование против нее… На это бар. Шиллинг также с жаром возражал, что русское общественное мнение в свое время равным образом возложит на Францию ответственность за все уступки… что не менее опасно с точки зрения интересов союза. Тогда г. Палеолог в оправдание настойчивости своего правительства в этом вопросе заявил, что утомление войной… и беспокойство за будущее столь велики, что правительство не может с ними не считаться; в выступлении Румынии Франция видит последнее средство перетянуть чашу весов в свою сторону, так как понесенные в последних боях потери заставляют призадумываться, долго ли еще Франция может выдержать такое испытание. Посол заключал словами: “Должен вам сказать, что у нас нет больше ни одного человека в наших резервах”. Бар. Шиллинг доказывал ему ошибочность возлагать чрезмерные надежды на одно лишь выступление Румынии, которое, очевидно, не придаст Франции недостающих ей резервов и едва ли изменит чем-либо положение на французском фронте».

В самом министерстве ин. дел борьба двух течений – сторонников форсирования активного вступления Румынии в войну и противников, отстаивавших предпочтительность ее нейтралитета, – чрезвычайно наглядно проявилась в критике, которой подверг в частном письме представитель министерства в Ставке Базили докладную записку, представленную секретарем II пол. отд. министерства кн. Гагариным. «Никогда нельзя было сомневаться, – писал он, – что румыны выступят, когда станет ясным, на чьей стороне будет победа, и что они примкнут к более сильным». Далее он указывал на невозможность выделения трехсоттысячной армии для привлечения Румынии, ибо «отвлечь даже меньшие силы с нашего фронта в настоящую минуту верховное командование не может». «В противовес мнению, высказанному в записке, нейтралитет Румынии для нас выгоднее116, чем ее выступление при нынешних условиях на нашей стороне».

Базили здесь излагал лишь аргументацию Алексеева в более раннем письме к Сазонову (январь – февраль), где «фактически» верховный командующий возражал на заключения дипломатов, которые базируются на «зыбких данных» и побуждают Румынию путем русской военной диверсии в Болгарии… Для Алексеева на первом плане «военные соображения», а потом «политика». Этой точки зрения Алексеев держался и тогда, когда Румыния выступила de facto, поэтому его аргументация приобретает особое значение. «Силы наши для громадного фронта ограничены, – писал Алексеев 25 января, – и с легким сердцем нельзя отправлять армии туда, куда влекут нас союзники настоящие, возможные в будущем». Через месяц после совещаний, происходивших в Ставке с румынскими и французскими представителями, на определившиеся желания союзников «отправить 250 тысяч наших войск воевать против болгар и помогать румынам завоевать Трансильванию и Буковину», Алексеев писал: «По долгу службы перед Россией и Государем я не имею права доложить верховному главнокомандующему о необходимости принятия такого плана и присоединения к такой военной авантюре. Другим наименованием я не могу определить при данной обстановке и условиях предлагаемый нам план. 250 тыс. человек – около 1/7 части наших войск. Наш фронт тянется на 1200 верст; нам предлагают растянуть еще верст на 600. Наши союзники для себя настойчиво проводят мысль и осуществляют ее, что только успех на главном театре, т.е. на своем французском фронте, даст победу, и потому там именно на 700 км имеют около 2 милл. французов и 40 дивизий бельгийцев и англичан; они скупы на всякие выделения на второстепенные театры. Присоединение теперь к румынским и французским планам ослабит нас, непомерно ослабит армию, лишит возможностей не только собрать достаточные силы для удара против немцев или австрийцев, но и для противодействия их предприятиям к Петрограду и Москве».

Выступление румынской армии обнаружило ее чрезвычайную техническую неподготовленность и «полнейшее неумение воевать» – в оценке этого факта впоследствии сошлись все русские военные историки117. Брусилов обвинил совершенно несправедливо нач. верх. штаба за то, что для него оказалось «полным сюрпризом», что румыны «никакого понятая не имели о современной войне». Получилось то, что ожидал Алексеев: вместо «громадной помощи, вышла одна помеха», как выразился живший в Лондоне вел. кн. Мих. Мих. 18 октября в письме к Царю. Приходилось спасать нового запоздалого союзника. Началось усиленное давление союзной дипломатии, которой упорно противодействовал Алексеев, – это было проявление не столько «нерешительности», сколько осторожности. Алексеева обвиняли в недостаточно внимательном отношении к угрозе, что «немцы раздавят Румынию, чтобы пробиться в южную Россию». Алексеев предпочитал отступление из Румынии, чем посылку новых (200 тыс.) русских войск в Добруджу, куда был отправлен корпус под начальством ген. Зайончковского. 29 августа Базили сообщил тов. министра ин. д. Нератову (Сазонов был уже в отставке), что Алексеев определенно сказал: «Если я пошлю значительные силы в Добруджу, то я должен буду отказаться от наступательной операции в Галиции, а ведь война будет разрешаться на нашем западном фронте; если я ослаблю на нем наше положение, немцы могут сделаться на нем хозяевами»118. Брусилов был среди противников Алексеева: он считал, что если бы с самого начала была послана в Добруджу «целая армия с хорошими войсками», вероятно, выступление Румынии, оказавшееся столь неудачным, приняло бы совершенно другой оборот. Кто прав?

5. В дни кризиса наступления

Если учесть всю описанную конъюнктуру, в несколько ином освещении, пожалуй, выступят письма А. Ф. за осенние месяцы и ее «советы», подаваемые от имени «божьего человека». Вот некоторые выдержки из ее писем, в последовательном порядке: 16 июля: «Броды взяты – какая удача. Это прямой путь на Львов, это начало прорыва – начинаются успехи, как предсказывал наш Друг… Но каковы наши потери». 3 авг.: «Дай тебе Боже, мой любимый, мудрости и успеха, терпения, чтобы не слишком упорно рвались вперед и не испортили всего бесполезными жертвами – твердо вперед, шаг за шагом – без быстрых продвижений вперед с последующим отступлением, это куда хуже»119. 4 авг.: «Друг просит тебя быть очень строгим с генералами в случае ошибок. Видишь ли, все страшно возмущаются Безобразовым, все кричат, что он допустил избиение гвардии… Раненые стрелки, да и остальные не скрывают своего негодования. А. (т.е. Вырубова) получила чрезвычайно интересное, но и грустное письмо от Н. П. (Саблина) – он описывает, что им пришлось проделать, но с отчаянием говорит о генералах, о Без(образове) – как они, ничего не зная, приказали гвардии наступать по заведомо непроходимым топям… Генералы знают, что у нас еще много солдат в России, и поэтому не щадят жизней». А. Ф. настаивает на отставке «старого товарища» Царя: «Будь благоразумен… слушайся своей старой женушки… сделай это ради твоей славной гвардии, и все станут тебя за это благодарить; они очень уж возмущены его безрассудством, вследствие которого погибли все их солдаты».

«То же самое» про «старого Безобразова» рассказывал в Ставке со слов «многих командиров и офицеров» вел. кн. Кирилл, возвратившийся из гвардии. О том же писал Царю вел. кн. Ник. Мих. на основании показаний гвардейских офицеров, «в один голос» обвинявших свое высшее командование. Брусилов одним из неблагоприятных условий в период галицийской кампании считает положение гвардейских частей, великолепных по составу офицеров и солдат, но терпевших значительный урон в силу несоответствия начальников и, в частности, командующего Особой армией Безобразова – «человека честного, твердого, но ума ограниченного и невероятно упрямого» (А. Ф. сравнивала его с «мулом»). О негодовании в гвардии говорил Брусилову и Родзянко, посетивший фронт Особой армии и наслышавшийся самых ужасных рассказов. «Ты должен довести до сведения Государя, что преступно так зря убивать народ», – говорил ему сын: «Нельзя так безумно жертвовать людьми», – повторял ему в Луцке ген. Каледин. «У генералов нет “мозгов”, – утверждал сын. «Многие из наших командующих генералов глупые идиоты, которые даже после двух лет войны не могут научиться первой и наипростейшей азбуке военного искусства», – вторил ему сам Верховный, объясняя жене 22 июня неудачу у Барановичей на Западном фронте. Со своей стороны умудренный наблюдениями Рузский полагал, что «начальствующие лица не хотят считаться с опытом войны и продолжают лезть на укрепленные позиции, как бы лезли в чистом поле». В этой гамме голосов, может быть, объяснение А. Ф. самое правильное: генералы не щадят человеческих жизней, зная, что в России еще много солдат120.

В своей критике А. Ф. лишь повторяла общий голос; этому общему мнению поддакивал в своих советах и «Друг». Это всеобщее мнение нашло себе выражение в официальной записке 28 членов Особого Совещания (ноябрь), где подчеркивалась недопустимость столь легкого расходования людской жизни, ибо «наш человеческий материал далеко не неистощим». Царь остановился на Гурко в качестве заместителя Безобразова. Царица одобрила новое назначение: «Что же, многие хвалят Гурко, даруй ему, Боже, успеха, и да благословит Он его командование». 8 августа А. Ф. писала: «Наш Друг надеется, что мы не станем подниматься на Карпаты и пытаться их взять, так как, повторяет Он, потери снова будут слишком велики». Последующие письма систематически передают: «Просила Его особенно подумать о тебе и благословить твои новые планы», а от Царя идут жалобы: «Сколько недель уже я мучаюсь из-за этого (наступления). Если бы у нас было больше тяжелой артиллерии, не возникало бы ни малейшего сомнения относительно исхода борьбы. Подобно французам и англичанам, они парализуют всякое сопротивление одним только ужасным огнем своих тяжелых орудий» (17 сент.). 20 сентября Царь сообщал: «Я велел Алексееву приказать Брусилову остановить наши безнадежные атаки, чтобы потом снять гвардию и часть других войск с передовых позиций, дать им время отдохнуть и получить пополнение. Нам надо наступать около Галича и южнее у Дарны и Варты, чтобы помочь румынам и перейти Карпаты до начала зимы»121. «Да, я думаю, что ты прав, приостановив наступление, и что хочешь двинуться в южном направлении – мы должны перевалить Карпаты до зимы… Если мы станем наступать на юг!.. тогда они вынуждены будут оттянуть свои войска тоже на юг и нам здесь, на севере, станет легче. Бог поможет – нужно лишь терпение, все-таки враг очень силен». Царь 22 сентября: «Брусилов просил разрешения продолжать атаку, так как Гурко поможет ему на правом фланге, то я разрешил». Царица 23-го: «Наш Друг говорит по поводу новых приказов, данных тобой Брусилову: “Очень доволен распоряжением папы; будет хорошо”. Он об этом никому не скажет, но мне по поводу твоего решения пришлось просить Его благословения… Надеюсь, что Брусилов – надежный человек и не станет делать глупостей и вновь жертвовать гвардией в каком-нибудь неприступном месте». 24 сентября: «Наш Друг совершенно вне себя от того, что Брусилов не послушался твоего приказа о приостановке наступления. Он говорит, что тебе было внушено свыше издать этот приказ, как и мысль о переходе через Карпаты до наступления зимы, и что Бог благословил бы это; теперь же Он говорит, снова будут бесполезные потери. Надеется, что ты все же будешь настаивать на своем решении». То же А. Ф. передала и телеграммой. В ответ на телеграмму Царь указывал: «Когда я отдавал это приказание, я не знал, что Гурко решил стянуть почти все имеющиеся в его распоряжении силы и подготовить атаку совместно с гвардией и соседними войсками. Эта комбинация удваивает наши силы в этом месте и подает надежду успеха. Вот почему, когда Ал. прочел объяснительную телеграмму от Брус. и Гурко с просьбой разрешить продолжать наступление, бывшее тогда в полном разгаре, я на следующее утро дал свое согласие… Теперь я буду спокоен в уверенности, что Г. будет действовать энергично, осторожно и умно. Эти подробности только для тебя одной – прошу тебя, дорогая! Передай Ему только: папа приказал принять разумные меры». Царица 25-го: «Вчера… я приняла Кутайсова, мы с ним долго беседовали – после него был Павел122 и рассказал мне об интересных письмах от Рауха и Рильского, от других знаю – все говорят одно и то же, что это второй Верден, мы бессильно растрачиваем тысячи жизней за одно упрямство… О, прошу тебя, повтори свой приказ Брусилову, прекрати эту бесполезную бойню, младшие чувствуют, что начальники их тоже не имеют никакой веры в успех там – значит, повторять безумства Германии под Верденом?.. Твой план так мудр, наш Друг его одобрил – Галич, Карпаты, Дорна, Варта, румыны… Наши генералы не щадят “жизней” – они равнодушны к потерям, а это грех; вот когда есть уверенность в успехе, тогда другое дело». Получив объяснение о назначении Гурко командующим наступающими войсками, А. Ф. успокаивается: «Я рада, что Брусилов послал Кал(едина) на юг и все передал Гурко; это было самое умное, что только можно было сделать – пусть только он будет благоразумным и не упрямится…» 28 сентября: «Я рада, что на фронте сейчас затишье, я очень тревожилась; это движение слева самое разумное – около Брод колоссальные укрепления, и приходится наступать под страшным огнем тяжелой артиллерии – настоящая стена. Спасибо… за объяснение относительно Брусилова; я раньше не совсем ясно это себе представляла. Во всяком случае, наш Друг настаивает на том, чтобы ты выполнил свои планы, твоя первая мысль всегда бывает наиболее правильной». И наконец, 12 октября, после поездки в Могилев: «Останови это бесполезное кровопролитие, зачем они лезут на стену? Необходимо дождаться более благоприятного момента, а не слепо идти вперед. Прости, что я так говорю, но все чувствуют это».

Из мемуарного повествования самого Брусилова и современных событиям пояснительных указаний Алексеева представителям мин. ин. дел в Ставке совершенно очевидно, что до сведения А. Ф. доходили преувеличенные данные об интенсивности боевых действий в осенние дни. Только если читать между строк и быть загипнотизированным словами «приостановить наступление» и не считаться с тем, о чем реально шла речь в связи со всей стратегической обстановкой, можно найти в приведенных выдержках доказательство того, что правящая «распутинская группа» через А. Ф., вмешиваясь в руководство военного командования, вела закулисную борьбу за прекращение войны. Во всяком случае, не немецкая рука руководила пером А. Ф. В снах «старца» и в письмах Царицы, не всегда последовательных, гораздо больше претворялись советы и директивы, которые являлись откликами борьбы разных течений в военных кругах Петербурга, Могилева и фронта. В информаторах и критиках не было недостатка, начиная с вел. кн. Павла – «благородного человека», по характеристике Брусилова, «в военном деле решительно ничего не понимавшего», и кончая отставленным главнокомандующим юго-западного фронта Ивановым, который сохранял свой пессимизм по поводу наступательных операций: он был генералом «куропаткинской школы» – скажет Брусилов123. Брусилову впоследствии говорили, что Иванов в особой аудиенции просил Царя отказаться от наступления. Царь направил его к своему начальнику штаба. Среди этих информаторов был и близкий царской семье Саблин, приезжавший из Ставки и находившийся в непосредственных отношениях с «Другом», то очень близких и интимных, то значительно охладевавших. Среди них будет и тонкий политик, делавший карьеру генерал Бонч-Бруевич, который подкапывался через Пав. Ал. и Map. Павл. под Рузского еще в 1915 г. – тогда А. Ф. не умела написать даже его фамилии и высказывала «радость», когда удастся «избавиться» от Бонча, которого, по словам Царя, «все ненавидели» (Бонч особенно свирепствовал в преследовании лиц, носивших немецкие фамилии). Но в конце октября, после «интересной беседы», длившейся час, А. Ф. «от души» желает, чтобы Царь по секрету от Алексеева повидался с ним: «так мало честных людей» – «ему лично ничего не нужно, исключительно ради тебя и всеобщего блага» просил разрешения представиться и «высказаться обо всем». Тут же А. Ф. отмечает крайнее честолюбие этого генерала. Бонч рассказывал много «прискорбных вещей». Ему удается подорвать доверие к «доброму и честному» Рузскому («дурная привычка нюхать кокаин») – не имеет оперативного плана, войска разлагаются, необходимо при Рузском иметь сильного человека, «надежного помощника», который заставил бы работать и т.д.

Каждый из этих информаторов по-своему влиял на женщину, психическое состояние которой к концу года болезненно обострилось. И естественно, что она делалась, по словам Вырубовой, «нежеланной гостьей» в Ставке.

II. «Поход» на Алексеева

Императрица встречала противодействие в своих домоганиях со стороны «фактического руководителя военными действиями», – пишут исторические интерпретаторы легенды. Наступление продолжалось «вопреки указаниям Николая». Тогда А. Ф. под влиянием «божьего человека» поставила своей целью свергнуть ген. Алексеева, чего и достигла в ноябре 16 г. Был выигран таким образом второй этап в кампании за сепаратный мир… Историю этого «похода» против Алексеева логичнее было бы изложить после обзора того, что произошло во внешней и внутренней политике в связи с возглавлением правительства «изменником» гофм. Штюрмером, когда «пацифистские позиции» как будто бы получили более прочное основание и даже вышли из потайной сферы работы «исподтишка». Однако, чтобы не прерывать начатого уже повествования о борьбе за сепаратный мир, поскольку она была связана с тем, что делалось на «полях сражения», продолжим рассказ о давлении, которое оказывала на Ставку распутинская «правящая группа».

Как относился сам Алексеев ко всем тем стратегическим советам, которые из Царского летели в Ставку? Царь писал жене 6 июня 16 г.: «Я рассказал Алексееву, как ты интересуешься военным делом, и про те подробности, о которых ты меня спрашиваешь в своем последнем письме № 511. Он улыбнулся и молча меня слушал (вопрос шел о прокладке узкоколейных дорог). Конечно, эти вещи принимались и принимаются во внимание». Такие безобидные и довольно наивные в общем заботы не могли особенно нервировать человека, в руках которого сосредотачивались все нити военных операций. По-другому могло быть, когда настойчивые советы, подсказанные со стороны случайных информаторов, могли оказывать влияние на колеблющуюся волю верховного вождя армии. У нас нет достаточных данных для предположения, что Алексеев был заражен ходячей молвой о немецкой интриге за спиной А. Ф. Единственное косвенное указание можно найти в показаниях перед Чрез. Сл. Комиссией ген. Иванова, который сообщал о своем разговоре 3 марта 16 г. с Алексеевым по поводу его устранения от главнокомандования юго-западным фронтом: «“Вы думаете, что в вашем уходе какая-нибудь моя интрига… Нет… интрига шла в Петрограде”, – говорит Иванову Алексеев и называет Распутина и прибавляет слово “каналья”, Вырубову, ей не помню, какой дал эпитет, потом называет Императрицу, Андронникова, Рубинштейна, Мануса и еще какие-то две-три жидовские фамилии, которых не помню». Председателю Комиссии хотелось, чтобы Иванов произнес слова: «немецкая партия». «Нет, он этого не сказал», – возразил допрашиваемый.

О том, что между Алексеевым и Ивановым был какой-то подобный разговор, видно из позднейших замечаний в письмах А. Ф., затронутой суждениями Алексеева, которые дошли до нее, вероятно, через самого Иванова. Разговор, очевидно, не стоял в связи с устранением Иванова и фронтовыми делами и должен быть отнесен к более позднему времени. Сторонникам выжидательной стратегии не было основания бороться против генерала, отстраненного в силу пассивности, которую объясняли преклонным уже возрастом главнокомандующего. Напротив, казалось бы, он должен был быть возвеличен и мог явиться в силу своего авторитета и популярности первым кандидатом на пост начальника штаба при новом верховном главнокомандующем. Между тем на этот ответственный пост был приглашен его антагонист настойчивый Алексеев. Мало того, рупор «распутинцев» А. Ф. как раз за месяц до процитированного разговора Иванова с Алексеевым усиленно рекомендовала мужу пригласить на военный совет Рузского. «Вполне ли ты доволен Алексеевым, достаточно ли он энергичен?» – спрашивала она в письме от 5 февраля. «Как здоровье Рузского? Некоторые говорят, что он опять совершенно здоров… а я хотела бы этого, так как германцы его боятся. Он очень способный человек, часто не соглашается с Алексеевым, но все же, может быть, благоразумнее иметь кого-нибудь иначе смотрящего на вещи. Тогда вам всем легче будет выбрать правильный путь». Рузского боятся немцы, у него нет «опасной мании отхода», наличность которой, как мы видели, склонны были отыскивать у Алексеева некоторые штабные стратеги124.

Таковы «пацифистские» советы Императрицы. Их, очевидно. Алексеев не боялся. Зато из писем самого Императора определенно следует, что Алексеев бесконечно был озабочен направлением внутренней политики, приобретавшей катастрофический характер при попытке А. Ф. с прямого одобрения мужа разыгрывать роль блюстительницы престола в отсутствие Царя – отсюда резко отрицательное отношение Алексеева к профетической роли «божьего человека», о чем знала А. Ф. и, как это ни странно, с чем долгое время до некоторой степени примирялась. Вот этих «артиллерийских подготовок из Царского Села» Алексеев действительно боялся (показания мин. земл. Наумова). Со слов Алексеева Деникин рассказывает, что в Могилеве в один из своих приездов А. Ф. «горячо убеждала» начальника Штаба в необходимости посещения Распутиным Ставки, что «принесет счастье». Алексеев «сухо ответил, что для него это вопрос – давно решенный, и что если Распутин появится в Ставке, он немедленно оставит пост начальника штаба… Императрица резко оборвала разговор и ушла, не простившись с Алексеевым… Этот разговор… повлиял на ухудшение отношения к нему Государя». «Вопреки установившемуся мнению отношения эти, – добавляет Деникин, – по внешним проявлениям не оставлявшие желать ничего лучшего, не носили характера ни интимной близости, ни дружбы, ни даже исключительного доверия». Интимная царская переписка довольно решительно опровергает подобное заключение. Очевидно, по воспоминаниям Алексеева или по передаче этих воспоминаний и только что описанный послеобеденный инцидент в Могилеве представлен в слишком сгущенном виде – в переписке нет даже намеков на желание А. Ф., чтобы «Друг» посетил Ставку. Никакого резкого разрыва с Алексеевым у Царицы не произошло. Инцидент, о котором рассказывает Деникин, мог иметь место (автор даты не указывает) в момент посещения А. Ф. Ставки в последних числах июля 16 г. – посещения, которому склонны придавать решающее значение в смысле попытки оказать воздействие на простановку «брусиловского наступления». Уезжая, еще в поезде, 3 авг. А. Ф. писала: «Если только Алексеев принял икону нашего Друга с подобающим настроением, то Бог, несомненно, благословит его труд с тобой. Не бойся упоминать о Гр. при нем – благодаря Ему ты сохранил решимость и взял на себя командование год тому назад, когда все были против тебя, скажи ему это, и он тогда постигнет всю мудрость и многие случаи чудесного избавления на войне тех, за кого он молится и кому он известен, не говоря уже о Бэби и об Ане».

Однако через месяц появляются в письмах А. Ф. некоторые предостережения по отношению к Алексееву в связи с доходящими до Царицы сообщениями. Может быть, от прибывшего из Ставки Саблина А. Ф. узнала, что «масса людей пишет гнусные письма против него (Григория) Алексееву». «Досадно», – квалифицирует она 6 сентября свое отношение к этому. «Теперь идет переписка между Алексеевым и этой скотиной Гучковым, и он начинит его всякими мерзостями – предостереги его, это такая умная скотина, а Алексеев, без сомнения, станет прислушиваться к тому, что тот говорит ему против нашего Друга, и это не принесет ему счастья» (18 сент.).«Гучков старается обойти Алексеева – жалуется ему на всех министров… и отсюда попнтно, почему Алексеев так настроен против министров, которые на самом деле стали лучше и более согласно работать, дело ведь стало налаживаться, и нам не придется опасаться никакого кризиса, если они и дальше так будут работать». «Пожалуйста… не позволяй славному Алексееву вступать в союз с Гучковым, как то было при старой Ставке. Родз. и Гучков действуют сейчас заодно, и они хотят обойти Ал., утверждая, будто никто не умеет работать, кроме них. Его дело заниматься войной – пусть уж другие отвечают за то, что делается здесь» (20 сент.). «Я прочла копии двух писем Гучкова к Алекс. и велела буквально скопировать одно из них для тебя, чтобы ты мог убедиться, какая это скотина! Теперь мне понятно, почему А. настроен против всех министров – каждым своим письмом (по-видимому, их было много) он будоражит бедного А., а затем в письмах его факты часто намеренно извращаются… Надо изолировать А. от Гучк., от этого скверного, коварного влияния» (21 сент.). «Начинаю с того, что посылаю тебе копию с одного из писем в Алексееву – прочти его, пожалуйста, и тогда ты поймешь, отчего бедный генерал выходит из себя. Гучков извращает истину, подстрекаемый к тому Поливановым, с которым он неразлучен. Сделай старику строгое предостережение по поводу этой переписки, это делается с целью нервировать его, и вообще эти дела не касаются его, потому что для армии все будет сделано, ни в чем не будет недостатка. Наш Друг просит тебя не слишком беспокоиться по поводу продовольственного вопроса». «Видно, как этот паук Г. и Полив. опутывают Ал. паутиной – хочется открыть ему глаза и освободить его. Ты мог бы его спасти – очень надеюсь на то, что ты с ним говорил по поводу писем»125. И, наконец, через месяц, 28 октября, сообщая свой разговор с Бонч-Бруевичем: «Только не говори Алексееву, что ты узнал от меня… я чувствую, что этот человек меня не любит».

В перерыв между последним сентябрьским письмом и октябрьским Царь приезжал в Царское. 9 октября тогдашний председатель Совета министров Штюрмер во всеподданнейшем докладе, между прочим, упоминал и о письмах Гучкова к Алексееву. В сделанном самим Штюрмером резюме его доклада в пункте 16-м значится: «Е. И. В. мною представлен экземпляр письма на имя ген. Алексеева от члена Гос. Сов. А. И. Гучкова с изветом на ген. Беляева, министров путей сообщения – Трепова, торговли и промышленности – кн. Шаховского, земледелия – графа Бобринского, а также на председателя Совета Министров. При этом Е. В. мною доложено, что по полученным мною из департ. общ. дел сведениям копии этого письма распространяются в десятках тысяч экземпляров по всей России… Е. И. В. соизволит указать, что экземпляр такого же письма находится у него в руках. По этому поводу он спрашивал объяснения у ген. Алексеева, который представил Е. В., что он никогда ни в какой переписке с Гучковым не состоял и что о данном письме он узнал в то же утро из письма своей жены, затем из письма ген. Эверта, который прислал ему экземпляр того же письма, распространяемого в подведомственных ему войсках, упрекая его, Алексеева, в ведении переписки с таким негодяем, как Гучков; наконец, он об этом письме узнает от Е. В. Прислал ли ему Гучков лично такое письмо – ему, Алексееву, неизвестно, и по осмотре им ящиков своего стола такого письма им не найдено. Е. В. изволил указать Алексееву на недопустимость такого рода переписки с человеком, заведомо относящимся с полной ненавистью к монархии и династии». «Его Величество, – заканчивал Штюрмер свое резюме, – изволил высказать, что для прекращения подобных выступлений достаточно предупредить Гучкова о том, что он подвергнется высылке из столиц»126. На практике Гучкову был запрещен лишь въезд в действующую армию. В выступлении Гучкова А. Ф. видела подрыв правительства во время войны – «Это настоящая низость и в 10 000 000 раз хуже, чем все то, что написал Пален своей жене». Вопрос о продовольствии, который так угнетал Царя, ей представляется преходящим: «это еще не так ужасно, как все прочее, выход мы найдем, но вот эти скоты Родзянко, Гучков, Поливанов и К° являются душой чего-то гораздо большого, чем можно предполагать (это я чувствую) – у них цель вырвать власть из рук министров».

Не отдавая, быть может, вполне реально себе отчета, как многие нервные люди, А. Ф. действительно предчувствовала нечто «гораздо большее» – монархия была в преддверии «дворцовых заговоров», о которых говорили, пожалуй, даже слишком открыто, не исключая аристократических и великокняжеских салонов. Слухи о разговорах, что необходимо обезвредить и укротить «Валиде» (так именовалась Царица в семейной переписке Юсуповых), не могли не доходить до А. Ф. В одной из версий такого «дворцового переворота», имевшей сравнительно скромную цель изолировать Царя от вредного влияния жены и добиться образования правительства, пользующегося общественным доверием, так или иначе оказался замешанным и ген. Алексеев… Этот план, связанный с инициативой не Гучкова, а с именем кн. Львова – в переписке его имя упоминается только в декабре, – изложен нами в книге «На путях к дворцовому перевороту» в соответствии с теми конкретными данными, которыми мы пока располагаем. Отрицать участие в нем Алексеева едва ли возможно, как это упорно делает ген. Деникин.

Таким образом, как будто бы совершенно ясно, что «поход» (очень все же относительный) против Алексеева вытекал из соображений, совершенно не связанных со стратегией. Гораздо большее влияние в смысле недовольства алексеевской стратегией могло оказывать усиленное давление, которое шло отчасти из русских военных кругов и со стороны союзной дипломатии, продолжавшей придавать румынскому вопросу первостепенное значение и видевшей в противоположной позиции лишь «немецкую интригу». По дневнику Палеолога можно представить себе довольно отчетливо это дипломатическое давление (прямое через министерство ин. д. и косвенное, закулисное, через великокняжеские салоны), завершившееся личным письмом французского президента Императору. 29 сентября Пуанкаре, пытаясь воздействовать на слабое место Царя, намекает в нем на исконные интересы России, которые будут нарушены, если немцам через Румынию будет открыт путь в Константинополь127. Целью было заставить имп. Николая II взглянуть на дело иначе, чем расценивал его Алексеев, который в представлении Палеолога не мог возвыситься до общей (vision integrale et synthetique) всех театров военных действий. Пожалуй, надо сказать как раз противоположное.

Поскольку речь шла о выступлении Румынии, то не немецкая интрига действовала закулисно из царского дворца. «Советы», которые подавала А. Ф. от имени Распутина, фактически почти совпадали с директивами именно союзнической дипломатии, склонной задержать основное наступление Брусилова и двинуть все силы в «южном направлении». А. Ф. была довольна вступлением в войну Румынии и писала 6 сентября: «Наш Друг хотел бы, чтобы мы взяли румынские войска под свое начало, чтобы быть более уверенными в них». Как раз этого хотел избегнуть Алексеев. Если предположить, что царским провидцем в данном случае руководила тайная рука немцев, то придется признать, что на поводу немецкой агентуры одинаково шла и вся междусоюзническая дипломатия. Алексеев скептически относился к известию, что Германия подготовляет мощный удар против Румынии, решив перебросить с западного фронта войска. В беседе с Базили 5 сентября нач. штаба высказал предположение, что немцы, может быть. нарочно распускают ложные слухи о своих намерениях128. По мнению Алексеева, если бы немцам тем или иным путем удалось освободить значительные силы, они прежде всего направили бы их против Брусилова, чтобы восстановить на фронте равновесие. Поэтому нач. штаба не желал преждевременно изменять распределение сил, полагая, что дальнейший ход кампании выяснится в октябре. Сосредоточение главных сил на фронте Брусилова, – полагал Алексеев, – является в то же время наиболее действительным средством парировать удар противника в южном направлении (письмо Базили 16 сент.). Алексеев, отстаивавший свое право оценки относительной важности различных театров войны, «горько» жаловался на постоянное вмешательство союзной дипломатии в вопросы командования и на «непрошеные советы», которые ему щедро давались в связи с военными операциями.

Царь смотрел глазами Алексеева, утверждал Палеолог. В общем это соответствовало действительности. Николай II определенно заявил Колчаку, что он не сочувствует выступлению Румынии, но приходится уступать давлению со стороны союзного командования. Ник. Алек. писал жене 28 сент. после приема румынского посланника Диаманди: «Они переживают в Бухаресте страшную панику, вызванную боязнью перед наступающей огромной германской армией (воображаемой) и всеобщей неуверенностью в своих войсках, которые бегут, как только германская артиллерия открывает огонь129, Алексеев это предвидел и несколько раз говорил мне, что для нас было бы выгодно, если бы румыны сохранили нейтралитет. Теперь во всяком случае мы должны им помочь, и поэтому наш длинный фронт еще удлинился… Мы стягиваем туда все корпуса, какие только возможно…»

Приведенные детали нужны были для того, чтобы показать, что «воинствующая» партия в «походе» на стратегию Алексеева могла играть гораздо большую роль, нежели скорее воображаемые в данном случае «пасифисты». Быть может, причина этого, поскольку речь идет не о союзной дипломатии, отчасти крылась в личных свойствах ген. Алексеева. Он сам в своем дневнике написал (13 июля 1917 г.): «Вести войну и принимать ответственные решения может только один человек. Дурно ли, хорошо ли, но это будет решение ясное, определенное, в зависимости от характера решающего. Я всегда избегал обсуждения приказов вместе с другими130. У каждого свое желание, свое решение, свои доказательства. Мысль ответственного начальника от такого совещания затуманивается, воля колеблется, решение в большинстве случаев принимается какое-то среднее. Нарекания, однако, заставили меня в феврале 16 г. доложить Государю о созыве совещания. Он, видимо, принял эту мысль с удовольствием, потому ли, что признавал вместе с Поливановым пользу совещания, потому ли, что хотел провести его лично и показать, что он вершитель и важнейших военных вопросов». Отсюда вытекает черта, которую Деникин в несколько преувеличенной форме изобразил в таких словах: «Когда говорят о русской стратегии… с августа 15 г., надлежит помнить, что это стратегия – исключительно личная М. В. Алексеева. Он один несет историческую ответственность за ее направление, успехи и неудачи». Отмеченная черта, свойственная начальнику штаба, вызывала обиды, недоброжелательство, критику. Трудно было отрицать знания и добросовестность работы Алексеева, и критика, как мы видели из записей Ан. Вл., переносилась в область недостатка творчества и отсутствия воли (?) – это у человека, которому ежечасно приходилось, по наблюдениям Базили в Ставке, преодолевать величайшие трудности в вопросах, составлявших непосредственный предмет его забот. Критика не могла не доходить до ушей верховного вождя армии131. Нет ничего поэтому невероятного, что под влиянием двойного напора «Верховный» стал несколько расходиться со взглядами своего начальника штаба: недаром в одном из сентябрьских писем к жене он вспоминал о необходимости «приготовиться к конечной экспедиции в Константинополь, как предполагалось прошлой весной». Мы знаем, что Алексеев решительно скидывал «византийскую мечту» со счетов текущей стратегии.

Когда Алексеев серьезно заболел в начале ноября и вынужден был взять отпуск, представитель мин. ин. д. в Ставке написал своему шефу (тов. мин. Нератову) 27 ноября: «Я все более прихожу к убеждению, что ген. Алексеев сюда не возвратится и притом не по причине нездоровья». Среди возможных разнообразных причин такого вынужденного ухода как будто нет места досужему предположению, что распутинская клика через А. Ф. достигла цели устранения одного из препятствий к заключению сепаратного мира132. А. Ф. первоначально на болезнь Алексеева посмотрела лишь как на временное освобождение поста начальника штаба. 5 ноября она писала133: «Алексееву следовало бы дать 2-месячный отпуск, найди себе кого-нибудь в помощники, например, Головина, которого все чрезвычайно хвалят, – только не из командующих армиями – оставь их на местах, где они нужнее… быть может, свежий человек с новыми мыслями оказался бы весьма кстати. Человек, который так страшно настроен против нашего Друга, как несчастный Алек., не может работать успешно. Говорят, что у него нервы совершенно развинчены. Это понятно: сказалось постоянное напряжение «бумажного» человека; у него, увы, мало души и отзывчивости». И только через месяц, напитавшись в соответствующей атмосфере окружения, А. Ф. высказалась уже более определенно: Алексееву «Бог послал болезнь – очевидно, с целью спасти тебя от человека, который сбился с пути и приносил вред тем, что слушался дурных писем и людей, вместо того, чтобы следовать твоим указаниям относительно войны – а также и за его упрямство. Его тоже восстановили против меня – сказанное им старому Иванову служит тому доказательством».

Временным заместителем уехавшего на отдых в Крым Алексеева был избран Царем не Головин, которого рекомендовала А. Ф., а новый ком. Особой армией Гурко134. На него указал сам Алексеев, «усиленно» его рекомендуя. «Я тоже думал о нем, – писал Царь 7 ноября, – и поэтому согласился на этот выбор. Я недавно видел Гурко, все хорошего мнения о нем, и в это время года он свободно может уехать из своей армии на несколько месяцев». А. Ф. не возражала против этого назначения: «Я надеюсь, что Гурко окажется подходящим человеком – лично не могу судить о нем, так как не помню, чтобы когда-либо говорила с ним – ум у него есть, только дай ему Бог души» (8 ноября). «Не забудь, – добавляет А. Ф. через месяц (4 дек.), – воспретить Гурко болтать и вмешиваться в политику – это погубило Никол. и Алексеева»135.

Сторонники концепции о «сепаратном мире» спешат сделать весьма придуманное заключение: «Ген. Гурко не разговаривал и был мало подготовлен для своей роли – цель Распутина и А. Ф. была достигнута». Гурко далеко не был бесцветной фигурой, при которой «пацифистам» легче было достигнуть своих целей. Палеолог, который «охотно» готов был примириться с отставкой Алексеева, охарактеризовал его преемника, как человека «активного, блестящего и открытого», но, как говорят, «поверхностного» и не имеющего должного авторитета. Француз проф. Легра, наблюдавший Гурко в дни революции на Западном фронте, называет его «подлинным вождем». Такую же приблизительно характеристику дает и ген. Жанен. Первое впечатление Базили в Ставке (письмо 27 ноября) было таково: «По сравнению с ген. Алексеевым заместитель его не может быть признан столь же вдумчивым136, но в противность его он, по-видимому, в высокой степени волевой тип»137.

Басня, сочиненная по поводу временного отъезда Алексеева, совершенно опровергается тем решительным приказом по армии, который был отдан верховным командованием 12 декабря в ответ на предложение центральных держав о мире, переданное через Америку, и который был написан Гурко, как сообщал Царь жене (об этом приказе сказано будет ниже). Распутин, а следовательно и А. Ф., целиком его одобрили: «Как хорош твой приказ – только что прочитала его с глубочайшим волнением», – писала А. Ф. 15 декабря и 16-го: «Твой приказ произвел на всех прекрасное впечатление – он явился в такой подходящий момент и так ясно показал твой взгляд на продолжение войны».

При Гурко окончательно стабилизировался новый Румынский фронт – по существу это не означало крушения непредусмотрительной стратегии Алексеева: мы видели, что Алексеев предвидел такую возможность, но не считал нужным преждевременно форсировать дело… В записке, переданной 8 декабря представителю союзнического командования в Ставке ген. Жанену от имени русского верховного командования, отмечалось, что вступление Румынии в войну произошло в условиях, которые нельзя «считать особо благоприятными с точки зрения общего плана войны» (т.е. проводилась мысль Алексеева) и что ответственность за военные события в Румынии ложится на последнюю: румыны, отвергнув русские предложения, настаивали на том, чтобы «взять на себя как распределение сил, так и план действия», они потребовали «перехода в наступление… через Карпаты», «внезапный крах румынской армии» делал рискованной «посылку отдельных частей русских войск в малонадежную среду, под командование, действия которого не могли внушать доверия». «Все возможное будет сделано для того, чтобы добиться… всего, что может улучшить положение в Румынии», – заканчивала записка верховного командования.

В отсутствие Алексеева, возможно, стратегическим предположениям союзников были сделаны большие уступки, чем то хотел и допустил бы Алексеев, но это лишь еще раз подчеркивает мысль, что отъезд Алексеева вовсе не означал начала эры уступок прогерманским настроениям. 17 декабря в Ставке состоялся военный совет, на котором присутствовали Рузский, Эверт и Брусилов со своими начальниками штабов. «В соответствии с постановлением военной конференции в Шантильи138, – сообщал Базили Нератову 23 декабря, – задачей нашей в ближайшую кампанию признано наступление в направлении Болгарии. Для этой цели, несмотря на возражения главнокомандующих северным, западным и юго-западным фронтами, под влиянием определенно выраженной воли Государя Императора и решительно высказанного мнения ген. Гурко, решено снять с указанных фронтов еще 20 дивизий, которые будут отправлены на румынский фронт139.

Таким образом, получилось нечто иное, чем предуказывала «исподтишная» подготовка сепаратного мира. Только в воспоминаниях Брусилова – в том, как он описывает военный совет, – можно найти при желании очень косвенное подтверждение тезиса Семенникова. Вот это описание: «Царь был еще более рассеян, чем на предыдущем военном совете, и беспрерывно зевал, ни в какие прения не вмешивался, а исполняющий должность нач. штаба верх. главн. Гурко, невзирая на присущий ему апломб, с трудом руководил заседанием, так как не имел достаточного авторитета… Относительно военных действий на 17 год решительно ничего определенного решено не было… На следующий день… заседание продолжалось, но с таким же малым толком, тем более, что нам было сообщено, что Царь, не дожидаясь окончания военного совета, уезжает в Царское Село, и видно было, что ему не до нас и не до наших прений. Во время нашего заседания было получено известие об убийстве Распутина, и потому отъезд Царя был ускорен, и он экстренно уехал, быстро с нами простившись. Понятно, мы – главнокомандующие… сговориться ни о чем не могли, так как различно понимали положение дел… Не знаю, как другие главнокомандующие, но я уехал очень расстроенный, ясно видя, что государственная машина окончательно шатается и что наш государственный корабль носится по бурным волнам житейского моря без руля и командира. Не трудно было предвидеть, что при таких условиях несчастный корабль легко может наскочить на подводные камни».

Как ни тенденциозно изложение Брусилова, одно в нем выступает с определенностью: отсутствие Алексеева все же означало расстройство центрального командования. Насколько это ощущалось отчетливо в Ставке, видно из письма того же Базили, который через десять дней после своего пессимистического и преждевременного заключения о том, что Алексеев не вернется на свой пост, сообщал в министерство: «Насколько я могу судить, возвращение в Ставку ген. Алексеева становится вновь более вероятным: здоровье его поправляется. По его просьбе, ему ежедневно посылаются по прямому проводу, соединяющему Ставку с Севастополем, все главные данные об операциях. С другой стороны, положение ген. Гурко, по-видимому, не укрепляется. Все более распространяется мнение, что заместитель ген. Гурко не может сравниться с ним в отношении обдуманности решений. Ни ген. Гурко, ни ген. Лукомский, новый генерал-квартирмейстер, не обладают теми громадными знаниями и опытом в области техники движения войск, благодаря которым ген. Алексеев был незаменимым «начальником штаба». С другой стороны, до меня продолжают доходить слухи, будто независимые манеры ген. Гурко производят на верхах неприятное впечатление140. Впрочем, вы знаете, как трудно в этой области что-либо предсказывать, и, быть может, нас здесь ожидают еще сюрпризы…»

По выздоровлении Алексеев действительно вернулся на свой пост. А. Ф. 22 февраля писала мужу: «Надеюсь, что никаких трений или затруднений у тебя с Алексеевым не будет, и что ты очень скоро сможешь вернуться… как раз теперь ты гораздо нужнее здесь, чем там… Твоя жена – твой оплот – неизменно на страже в тылу. Правда, она не много может сделать, но все хорошие люди знают, что она всегда твоя стойкая опора».

Глава шестая. В преддверии «новой ориентации»

I. Августовский кризис

Наше изложение перешагнуло в 1917-й год. Надо вернуться к исходному пункту – к тому моменту, когда назначением Штюрмера премьером в январе 16 г. царская власть определенно встала, по мнению исследователей вопроса о подготовке сепаратного мира, на «пацифистские» рельсы.

Трудно признать, что назначение Штюрмера председателем Совета министров явилось сознательной попыткой поставить внутреннюю политику государства в соответствие с линиями новой намечавшейся внешней ориентации. Интимная переписка носителей верховной власти не только не заключает в себе подобных намеков, но и прямо опровергает их. Мотивы, выдвигавшие кандидатуру Штюрмера, «ближайшего и любимого сотрудника» знаменитого Плеве (по отзыву Белецкого), в сознании верховной власти представлялись совсем иными.

Картина будет ясна, если мы вновь обратимся к тому правительственному кризису в августе, который в сущности обострился не в момент подачи всеподданнейшего коллективного письма, а в часы, когда Совет министров должен был приступить к выяснению будущей правительственной программы. Для того чтобы объективно оценить то, что происходило в правительственной среде, надо внести значительные коррективы в имеющиеся воспоминания действовавших лиц и в показания их в Чр. Сл. Комиссии Временного правительства. Впоследствии многие из них склонны были чрезвычайно обобщить августовские инциденты и представить так, что обновленный в июне Совет министров систематически боролся с реакционной политикой своего председателя. «Это было сплошное разномыслие в течение трех месяцев», – показывал Щербатов, назначенный министром вн. дел 5 июня и отставленный 26 сентября. «Создалась невозможная атмосфера оппозиции всего Совета против своего председателя, так что работа совершенно не клеилась. Об этом докладывали Государю все мы поодиночке. Я лично несколько раз говорил, что… работать с председателем Совета никакие министры не в состоянии, независимо даже от взглядов – просто неработоспособный уже человек». Почти так же характеризует положение Сазонов в воспоминаниях: Горемыкин «давно уже понимал, что он является в наших глазах главной помехой для вступления правительства на новый путь, которого требовали интересы России и настоятельность которого предстала с особенной силой перед всеми в момент мирового кризиса 1914 г. В ответ на наши настояния Горемыкин говорил нам: попросите Государя уволить меня… но категорически отказывался передать ему наше заявление о необходимости смены правительства». В противоположность этим свидетелям только Поливанов показывал, что в середине или в конце августа «начали обостряться отношения» между Горемыкиным и министрами, «стоявшими за общественность». Вначале еще «невидимо» – лишь «чувствовалось, что председатель Совета эволюционирует в сторону от общественности», – в августе «в нем замечалось начало реакционное». Для Поливанова эта перемена курса была даже неожиданной («неожиданный для нас поворот»).

Если проследить записи Яхонтова – единственного источника нашего осведомления о том, что происходило за официальными кулисами правительственной политики, – то придется сделать вывод, что разногласия в Совете министров вовсе не носили принципиального характера. Позиция была при всех различиях в оттенках довольно однородна и в общем достаточно отрицательная к претензиям, которые шли со стороны так называемой «общественности». Достаточно указать, что министр вн. д., сам относящий себя к «категории общественных деятелей», считал существование земского и городского союзов в том виде, как их создала жизнь, т.е. без точного «определения границ их деятельности», «вне конструкции, предусмотренной законом», «колоссальной правительственной ошибкой». «Из благотворительных начинаний, – говорил Щербатов в заседании Совета, – они превратились в огромные учреждения с самыми разнообразными функциями, во многих случаях чисто государственного характера, и заменяют собой правительственные учреждения. Все это делается захватным путем при покровительстве военных властей, которые… ими пользуются и дают огромные средства… В действительности они являются сосредоточием – помимо уклоняющихся от фронта – оппозиционных элементов и разных господ с политическим прошлым»141. Ведь это и была односторонняя точка зрения того реакционного министра вн. д. Маклакова, который принужден был в июне 1915 г. оставить свой пост под напором общественности. Работа общественных организаций на оборону страны рассматривалась только с точки зрения политических целей их руководителей, формулированных в одной из записок Департамента полиции в виде тайного плана партии к. д. «совершить мирную революцию за спиной правительства» – стоя на легальной почве, сделать «существующую власть ненужной, путем постепенного захвата правительственных функций»142.

Так смотрел в обновленном правительстве не только Щербатов. В заседании 4 августа присутствовал Гучков, приглашенный «по настоянию ген. Поливанова» для участия в рассмотрении проекта положения о военно-промышленных комитетах. «Все чувствовали себя как-то неловко, натянуто, – записывает Яхонтов. – У Гучкова был такой вид, будто он попал в стан разбойников и находится под давлением угрозы злых козней… На делаемые по статьям проекта замечания Гучков отвечал с не вызываемою существом возражений резкостью и требовал либо одобрения положения о комитетах полностью, либо отказа в санкции этого учреждения, подчеркивая, что положение это выработано представителями общественных организаций, желающих бескорыстно послужить делу снабжения армии. В конце концов обсуждение было скомкано, и все как бы спешили отделаться от не особенно приятного свидания». Через несколько дней, в заседании 9 августа, в Совете было оглашено письмо Гучкова на имя председателя с резолюцией Цент. Воен.-Пром. Комитета относительно «современного положения, созданного войной, и необходимости изменения политического курса». «Письмо и по существу и по тону столь неприлично», – заявил Горемыкин, – что он отвечать г-ну Гучкову не намерен. Кривошеин находит, что «само по себе разумеется, что входить с Гучковым в переписку по вопросам, ничего общего с предметом его ведения не имеющим, правительству не вместно. Но самый факт возможности подобного обращения не лишен показательности для нашего времени и для той обстановки, которая складывается для дальнейшей правительственной работы». Сазонов: «Как быть правительству, с которым г.г. Гучковы и общественные организации позволяют себе разговаривать таким тоном. По-видимому, в их глазах правительство не имеет никакого авторитета». Рухлов: «Следует обратить внимание на то, что Гучков превращает свой Комитет в какое-то второе правительство, делает из него сосредоточие общественных объединений и привлекает рабочих. Революционный орган образуется на глазах у государственной власти и даже не считает нужным скрывать своих вожделений». Разговор продолжается в том же «духе» сетований на трудные условия работы, на бессилие бороться с заведомо рискованными экспериментами (Щербатов, Харитонов). Резюмировать этот обмен суждениями можно, по словам записывавшего, словами Сазонова: «Правительство висит в воздухе, не имея опоры ни снизу, ни сверху». «В частности, – продолжает Яхонтов свои записи, – беседа коснулась личности Гучкова, его авантюристической натуры, непомерного честолюбия, способности на любые средства для достижения цели, ненависти к современному режиму и к Государю Императору Николаю II». Хвостов: «Любопытно, что этого господина поддерживают кадеты и более левые круги. Его считают способным в случае чего встать во главе батальона и отправиться в Царское Село». Хвостов, как и Рухлов, находит, что Военно-Пром. Комитет «может превратиться в опасное оружие для политической игры… Этот Комитет… вероятный организационный центр для известной части общественных сил, не входящих в Городской и Земский Союзы». По окончании именно этого заседания Горемыкин сказал уже процитированные выше слова: «Какая в Совете министров кислятина…»

В заседании 16 августа министрам пришлось высказаться по поводу возникшего в Гос. Думе проекта создания постоянного органа из членов Особых Совещаний, т.е. выборных представителей от законодательных учреждений. Проект этот – «нелепый», по выражению Харитонова, но характерный для переживаемого «сумасшедшего времени», – вызвал величайшее негодование, хотя он не пользовался поддержкой левой оппозиции, считавшей его «мертворожденным» и «осужденным к смерти» (Астров). «Какой-то не то Конвент, не то Комитет Общественного Спасения», – восклицает Кривошеин. «Под покровом патриотической тревоги хотят провести какое-то второе правительство. Этот проект нечто иное, как наглый выпад против власти, желание создать лишний повод для ее дискредитирования, вопить о стеснении самоотверженного общественного почина. Довольно такой игры, белыми нитками шитой». Хвостов: «Кривошеин безусловно прав, что надо дать острастку. Действительно, проект подобной новеллы мог зародиться только в горячо воспаленных мозгах, если он не является грубым тактическим приемом для вынуждения правительства на заведомый отказ и для криков о его обскурантизме». Харитонов:«Подумать только, до какого абсурда можно довести людей, в обыденной жизни, кажется, разумных, но действующих под влиянием партийных стремлений и узкотактических соображений. Следовало бы всех этих господ посадить в Совет министров. Посмотрели бы они, на какой сковородке эти самые министры ежечасно поджариваются. Вероятно, у многих быстро отпали бы мечты о соблазнительных портфелях». Щербатов: «Да, надо показать когти. Многие не понимают разговора, если он не сопровождается многозначительным жестом»143. Общее мнение, – резюмирует Яхонтов, – что если нельзя отнимать у общественных организаций ими захваченное, то «во всяком случае», нельзя расширять их функции дальше. Совет министров поэтому решительно возражал против попытки послать в Америку представителей союзов в правительственный комитет по заказам и постановил просить военного министра, в качестве председателя Особого Совещания, не утверждать подобное постановление.

К вопросу о «самоупразднении правительства» в связи с ролью, которую стали играть «общественные организации», Совет возвращался не раз. В момент, когда правительственный «кризис вскрылся», по выражению летописца деяний Совета министров, т.е. 2 сентября, «Кривошеин и другие» особенно негодовали на кн. Львова, возглавлявшего Земский союз: «Сей князь фактически чуть ли не председателем особого правительства делается, на фронте только о нем и говорят, он спаситель положения, он снабжает армии, кормит голодных, лечит больных, устраивает мастерские для солдат, словом – является каким-то вездесущим Мюр и Мерилиз. Но кто его окружает, кто его сотрудники, кто его агенты – это никому неизвестно. Вся его работа вне контроля, хотя ему сыплятся сотни миллионов казенных денег. Безответственные распорядители ответственными делами и казенными деньгами недопустимы…»

Родзянко в показаниях приводил такой свой диалог с Горемыкиным, считавшим, что «Дума мешает ему работать»: «Вы… хотите управлять». – «Да, понятно», – отвечал Родзянко. – «Вы должны законодательствовать, а мы управлять». – «Вы не умеете управлять. Отсюда понятно наше стремление управлять». – «Мы не дадим вам управлять» и т.д. Эта «затаенная обида», как выразился Волконский в показаниях, на Думу и общественность вовсе не была специфической чертой председателя Совета министров. О том свидетельствуют все записи Яхонтова. «Реакционер» Горемыкин мало чем отличался по своим взглядам от министров, стоявших за «общественность». Иллюстрацией может служить вопрос о печати, много раз обсуждавшийся в Совете.

В воспоминаниях Поливанова утверждается, что инициатором репрессивных мер в отношении печатного слова выступил 16 августа председатель Совета, и что «никто его не поддержал». Записи Яхонтова категорически опровергают такое заявление. Обуздать «беззастенчивую печать», которая «будто с цепи сорвалась», хотели все. Затруднения были лишь в многовластии, приводившем к «безвластию» (Барк), т.е. во взаимных отношениях военных и гражданских властей. В правительственной столице, которая естественно наиболее беспокоила Совет министров, распоряжалась военная власть, руководившаяся своими законоположениями, – в них не предусмотрена была цензура политическая. В ответ на упреки, что мин. вн. д. недостаточно энергично действует в отношении печати, Щербатов, называя себя «безгласным зрителем», заявлял: «Но что же я могу поделать, когда в Петрограде я только гость, а все зависит от военной власти. Эксцессы печати вызвали с нашей стороны обращение в Ставку о необходимости в интересах поддержания внутреннего порядка указать военным цензорам о более распространительном понимании их задач. В ответ на это последовало из Ставки распоряжение144… о том, что военная цензура не должна вмешиваться в гражданские дела. Это распоряжение и послужило основанием к теперешней разнузданности». Министерство вн. д. бессильно перед усмотрением Ставки, у ведомства нет средств помешать «выходу в свет всей той лжи и агитационных статей, которыми полны… газеты». Как бы в ответ на эти ламентации Горемыкин 16-го специально поставил на обсуждение вопрос о печати: «Они, черт знает, что такое начали себе позволять». «Действительно, наша печать переходит все границы не только дозволенного, но и простых приличий… Они (петр. газеты) заняли такую позицию, которая не только в Монархии – в любой республиканской стране не была бы допущена, особенно в военное время. Сплошная брань, голословное осуждение, возбуждение общественного мнения против власти, распускание сенсационных известий – все это день за днем действует на психику 180 милл. населения». Должна же быть «управа» на «г. г. цензурующих генералов» – заявляет Кривошеин. «Если генералы, обладающие неограниченными полномочиями и охотно ими пользующиеся в других случаях, не желают помочь мин. вн. д. справиться с разбойничеством печати, то сместить их к черту и заменить другими, более податливыми», – предлагает Харитонов. Государственный контролер рекомендует «закрыть две или три газеты, чтобы одумались и почувствовали на собственном кармане», и «прихлопнуть надо газеты разных направлений, слева и справа «Земщина» и «Русское Знамя» вредят не меньше разных «Дней», «Ранних Утр» и т.п. органов». «“Новое и Вечернее Время”, – вставляет Сазонов, – тоже хороши. Я их считаю не менее вредными, чем разные листки, рассчитанные на сенсацию и тираж». «Обе эти газеты, – поясняет Харитонов, – находятся под особым покровительством, и у военной цензуры на них рука не поднимается. С начала войны и до сих пор Суворины неустанно кадят Ставке, и оттуда были даны указания их ни в коем случае не трогать…»

На следующий день в заседание был вызван начальник петербургского военного округа ген. Фролов для обсуждения «дурацких циркуляров» из Ставки (выражение Горемыкина) и средств воздействия на печать. Генерал заявил, что он получил непосредственное указание от Царя на необходимость «хорошенько образумить» печать, ибо «нельзя спокойно драться на позициях, когда каждый день это спокойствие отравляется невероятными слухами о положении внутри». «Значит, я так понимаю, что я палка, которая должна бить покрепче. Дело мне новое – только вчера оно передано мне в руки. Соберу редакторов, поговорю с ними по душам… Если же они не пойдут навстречу уговорам, то прибегну к надлежащим жестам вплоть до принудительного путешествия непокорных в далекие от столицы страны»145.

Через неделю Фролов снова вызван был в Совет для внушения о необходимости прекратить продолжавшиеся «безобразные выходки» печати. «Наши газеты совсем взбесились», – заметил председатель, – это не свобода слова, а черт знает что такое». Военный министр поясняет, что военным цензорам трудно разбираться в тонкостях желательного или нежелательного при сменяющихся течениях в государственной жизни, и они должны руководиться перечнем запрещенного. Военное ведомство должно быть вне политики. Сазонов настаивает на широком понимании цензуры, «как это делается в Германии», не разгораживая ее по ведомствам. (Запись Яхонтова таким образом показывает, что инициатива этой меры не принадлежала Горемыкину, как указывал в своих показаниях Поливанов. Как раз такое расширение толкования прав военной цензуры служило поводом обвинения, которое предъявлялось в Чр. Сл. Ком. тов. мин. вн. д. Плеве.) По мнению Горемыкина, затронуты слишком существенные интересы, чтобы останавливаться на формальностях и толкованиях закона. Председатель предупреждает, что, если положение не изменится, генерал может нажить «большие неприятности», равно как и мин. вн. д., так как Государь «крайне недоволен, что столько времени правительство не может справиться с газетной агитацией». Щербатов в ответ жалуется, что при отмене предварительной цензуры его ведомство «не может помешать появлению нежелательных известий, наложение же штрафов и закрытие вызывают запросы и скандалы в Гос. Думе». «Вот Дума на днях не будет вам больше мешать», – замечает Горемыкин. – Тогда можно будет справиться…» 28 августа «опять беседа о положении печати», – записывает Яхонтов. Военная власть «ничего не хочет делать. («Ген. Фролов никого, даже Совет министров не желает слушать», по замечанию Щербатова.) Настояния правительства остаются безрезультатными». «Страну революционизируют на глазах у всех властей, и никто не хочет вмешиваться в это возмутительное явление… На карте – судьба России, а мы топчемся на месте». «Наши союзники в ужасе от той разнузданности, которая царит в русской печати. В этой разнузданности они видят весьма тревожные признаки для будущего», – сообщает министр ин. д.

Приведенные выдержки из записей о «делах и днях» Совета министров с достаточной очевидностью свидетельствуют о «точности» воспоминаний ген. Поливанова. Больших принципиальных разногласий между председателем Совета и министрами мы не видим и в других вопросах. Далеко не всегда Горемыкин был вдохновителем «реакционных» предложений. Вот вопрос о русской валюте в Финляндии, поставленный на очередь Щербатовым в заседании 30 июля. Министр отмечал «поразительную нелепость»: «В пределах одной Империи одна область спекулирует на спине всей остальной страны… следовало бы положить границу зарвавшимся финнам». Государственный контролер поддерживает мин. вн. д.: «Блаженная страна. Вся Империя изнемогает в военных тяготах, а финляндцы наслаждаются и богатеют за наш счет. Даже от основной гражданской обязанности – защищать государство от неприятеля – они освобождены. Давно бы следовало притянуть их хотя бы к денежной, взамен натуральной (если она нежелательна), повинности. А тут они еще смеют с нашим рублем каверзничать». Министр ин. д. просит «оставить финнов в покое. За этим вопросом очень ревностно следят шведы, и лучше пока заставить совершенно о нем забыть». Председатель вполне соглашается с этой точкой зрения: «Овчинка выделки не стоит. Пользы от кучки чухонцев нам будет мало, а неприятностей не оберешься. Ну их всех к черту… Посмотрим, что дальше будет. У нас и без того по горло всяких вопросов».

Это «посмотрим, что дальше будет» (излюбленное выражение Горемыкина), выражало характерную черту, направлявшую политику старого председателя Совета министров – делать все «постепенно». «Кончим войну, – тогда посмотрим, что будет…» Горемыкин «твердо» стоял на позиции, что во время войны невозможна законодательная работа принципиального характера (показания упр. делами Ладыженского). Кн. Волконский, однако, ни разу не слышал от Горемыкина, что Думу надо уничтожить… Горемыкин вовсе не был сторонником крайних решений и легко склонялся к компромиссу, к той «золотой середине», против которой в конце концов восстали сами министры. Эту «золотую середину» предпочитал сам верховный носитель власти, и Горемыкин, как истинный «верноподданный», исполнял веления Монарха. Он говорил Шелькину, что, по его мнению, революционное движение разлетелось бы, «как пепел сигары»: «Я не раз хотел дунуть, но Государь не хотел идти со мной до конца». Просматривая яхонтовские записи, видишь, как часто в Совете министров Горемыкин вводил примиряющую ноту. Вероятно, это и дало повод впоследствии Сазонову говорить о «циничном безразличии поседевшего на административных постах бюрократа»146.

Примером примиряющей позиции Горемыкина может служить вопрос об отношении к союзникам, очень резко вставший в Совете в связи с требованием отправки золота в Америку для обеспечения платежей по заказам. Харитонов: «Значит, с ножом к горлу прижимают нас добрые союзники». Кривошеин: «Они восхищаются нашими подвигами для спасения союзных фронтов ценою наших собственных поражений, а в деньгах прижимают не хуже любого ростовщика. Миллионы жертв, которые несет Россия, отвлекая на себя немецкие удары, которые могли бы оказаться фатальными для союзников, заслуживают с их стороны более благожелательного отношения в смысле облегчения финансовых тягот…» Шаховской: «Насколько могу судить, мы, говоря просто, находимся под ультиматумом наших союзников». Барк: «Если хотите применить это слово, то я отвечу – да». Кривошеин: «Раз вопрос зашел так далеко, то приходится подчиниться, но я сказал бы – в последний раз. Впредь надо твердо заявить союзникам: вы богаты золотом и бедны людьми, а мы бедны золотом и богаты людьми; если вы хотите пользоваться нашей силой, то дайте нам пользоваться вашей…» Горемыкин: «Лучше не затрагивать щекотливого вопроса об отношении с союзниками. Практически это ни к чему не приведет. Надо окончательно выяснить, насколько вывоз золота неизбежен». Барк: «Если Совет министров откажет в согласии на вывоз золота, то я слагаю с себя ответственность за платежи в сентябре. Предвижу неизбежность катастрофы…»

1. Правительство и ДумаДумская болтовня

Резкие тактические разногласия в Совете министров начались с момента принятия на себя Царем верховного командования, осложнившегося, как мы видели, вопросом о перерыве занятий Государственной Думы. Сам по себе роспуск Думы на осенние «каникулы» не возбуждал никаких сомнений. Правящая бюрократия в лице Совета министров, вне зависимости от своих политических оттенков, не слишком расположена была к «г. г. народным представителям» – к «безответственным людям, прикрывающимся парламентской неприкосновенностью», к той «таврической демагогии», которая в «захватном порядке стремится занять неподобающую роль посредника между населением и правительством» (заявления Кривошеина, Щербатова, Харитонова). У них у всех ироническое отношение к председателю Думы, который, по выражению Самарина, увлекается «им самим себе придуманной ролью главного представителя народных представителей». («У него, несомненно, мания величия», – добавляет Щербатов. «И притом в весьма опасной стадии развитая», – вставляет Кривошеин.) Заседающая Дума означает не прекращающийся «штурм» власти – «ненавистной бюрократии» (Кривошеин). Наличие Думы – препона для экстренных текущих законодательных мероприятий, которые подчас требовались военными обстоятельствами, так как при нормальном порядке законодательства не могла быть применена спасительная ст. 87. «Военных» в Ставке также раздражает «думская болтовня»147.

И тем не менее бытовые условия жизни требовали претерпевать и «потрясающие речи» и запросы. Старая Ставка придавала, например, большое значение призыву ратников 2-го разряда. Ген. Янушкевич развивал (в изложении Кудашева) такие мотивы в объяснение необходимости призвать немедленно сразу большое количество людей: «Одна часть этих людей, призываемая в первую очередь, обречена будет вследствие своей необученности верной гибели», но даст время остальным подучиться. Так, при одновременном призыве 1,5 миллиона сперва вольются в строй 300 т, которые и «лягут костьми» в первый же месяц; через месяц появятся 300 тыс. слабо обученных, их заменят солдаты с двухмесячным образованием и т.д., так что материал солдатский будет все время улучшаться. «Не берусь судить о достоинствах такой системы, но расточительность человеческих жизней представляется мне очень жестокой, – комментирует Кудашев в письме Сазонову 3 августа. – Против нее опытные офицеры возражают, что она фатально приведет к расстройству и ослаблению самих кадров». Против единовременного призыва такого числа ратников 2-го разряда протестуют в Совете Кривошеин и Щербатов, так как он внесет расстройство в жизнь страны, особенно чувствительное в период сбора урожая. Кривошеин вообще негодует на систему «сплошных поборов», которую он саркастически называл «реквизициями населения России для пополнения бездельничающих в тылу гарнизонов». «Обилие разгуливающих земляков по городам, селам, железным дорогам и вообще по всему лицу земли русской поражает мой обывательский взгляд. Невольно напрашивается вопрос, зачем изымать из населения последнюю рабочую силу, когда стоит только прибрать к рукам и рассадить по окопам всю эту толпу гуляк, которые своим присутствием еще больше деморализуют тыл». Критике приходилось замолкнуть, ибо этот вопрос, – иронизировал Кривошеин, – относился «к области запретных для Совета министров военных дел»148. Между тем решить этот вопрос должна была Гос. Дума. «Если станет известным, что призыв ратников 2-го разряда производится без санкции Гос. Думы, то боюсь, – утверждал министр вн. д., – при современных настроениях мы ни единого человека не получим». «Наборы с каждым разом проходят все хуже и хуже, – констатирует Щербатов. – Полиция не в силах справиться с массою уклоняющихся. Люди прячутся по лесам и в несжатом хлебе… Агитация принимает все больше антимилитаристический или, проще говоря, откровенно пораженческий характер…»

К числу таких же злободневных вопросов, о которых должна была высказаться Гос. Дума, принадлежал и злосчастный вопрос беженский – по крайней мере в представлении части министров. Щербатов считал «безусловно необходимым» санкцию Думы для образующегося Особого Совещания по беженцам, чтобы в нем были представлены выборные от законодательных учреждений, – надо «снять с одного правительства всю ответственность за ужасы беженства и разделить ее с Гос. Думой»149. Военный министр, со своей стороны, считал необходимым провести через Думу закон о милитаризации заводов – меру «безусловно срочно» нужную для обороны, но «по своему существу она такова, что ввести ее в действие без санкции законодательных учреждений едва ли возможно в теперешние времена». «Во всяком случае, – добавлял Поливанов, – я не решился бы в столь щекотливом деле прибегать к 87 ст.»150.

Так вращался Совет в заколдованном до некоторой степени круге, изыскивая пути по возможности обходиться на практике без Думы151. «Дума отучила нас от оптимизма, – говорил государственный контролер, человек либеральной репутации. – Ею руководят не общие интересы, а партийные соображения» («политические расчеты»). Не приходится поэтому удивляться, что инициатором перерыва занятий летней сессии Думы в сущности явился Кривошеин, поднявший этот вопрос в заседании 4 августа – тогда, когда «катастрофа» (в глазах большинства членов Совета), связанная с перипетиями перемены верховного командования, никем еще не предвиделась. Кривошеин напомнил, что «когда решался вопрос об экстренном созыве… мы имели в виду короткую сессию так до первых чисел августа»152. Правда, Кривошеин был за кратковременное продление сессии, дабы дать возможность Думе высказаться о призыве ратников: «Не стоит обострять настроения из-за каких-нибудь 2—3 дней». Но он, как и другие, видел в намеренной затяжке Думой решения вопроса о ратниках лишь «тактический прием» продлить заседания и тем самым отдалить перерыв занятий, а поэтому по существу высказался за ультимативный способ действия согласно предложению председателя: дать Думе короткий срок для проведения законопроекта и, если условия не будут соблюдены, распустить («переговоры и убеждения не помогут») и ходатайствовать о призыве ратников высоч. манифестом «с ссылкой на переживаемые родиной чрезвычайные обстоятельства»: «Пусть тогда все знают, что роспуск Думы вызван ее нежеланием разрешить вопрос, который связан с интересами пополнения армии и не допускает дальнейших замедлений»153. И в последующих заседаниях, когда вопрос о конкретном роспуске Думы затягивался, снова Кривошеин ставил в «неотложный» порядок дня время перерыва занятий Думы, роспуск Думы должно произвести до сентября, когда будут внесены сметы и отпадет легальная возможность прекращения думских занятий. «Ко мне приходят члены Думы разных партий, – пояснял Кривошеин 19 августа, – и говорят, что Дума исчерпала предмет своих занятий и что благодаря этому создается в ней тревожное настроение. Безнадежность наладить отношения с правительством, вопрос о смене командования, сведения с мест в связи с наплывом беженцев, всеобщее недовольство и т.д. – все это в совокупности может подвинуть Думу на такие решения и действия, которые тяжело отразятся на интересах обороны. Мне прямо указывали, что речи по запросам и резолюции по ним могут принять откровенно революционный характер. Словоговорение увлекает и ему нет конца». «Заседания без законодательного материала превращают Гос. Думу в митинг по злободневным вопросам, а кафедру – в трибуну для противоправительственной пропаганды», – повторял Кривошеин. 24 августа: «Мне многие депутаты даже из левых кругов говорят, что Дума начинает безудержно катиться по наклонной плоскости».



Поделиться книгой:



Регистрация