Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Землянка - Валентин Иванович Сафонов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Обжигая пальцы, мать ломала пышку на шесть кусков. На ребят не смотрела – и без того знала, что все прикованно вцепились взглядами в каждое ее движение и будут ревниво следить до тех пор, пока всяк свой кусок не получит в руки. Старалась, чтобы поровну выходило, без обиды.

Разлила по жестяным консервным банкам горячий кипяток, заваренный сухим липовым цветом.


Ели угрюмо, сосредоточенно, и было какое-то странное несоответствие между постоянным чувством голода, которое носили они в себе много дней подряд, и этой замедленной сосредоточенностью.

– Борька, – подстегнула мать самого младшего, – ты чего так долго жуешь? Зубы болят?

– А если я раньше Юрки съем? Тогда что – в рот ему смотреть?

Мать вздохнула.

Кусок пышки – доля отца, его завтрак – нетронутым остывал на столе.

– Ой! – вскрикнула Зоя.

– Ты чего?

– Юрка щиплется.

– Вдарь по рукам.

Юрка смиренно опустил глаза к столу, только мочки оттопыренных ушей порозовели.

– Я нечаянно…

– Сыт, вот и воюешь, – рассудила мать. – Поели, братцы? Ну-ка, марш на улицу оба! Да от дома далеко не отходите. И этому… Альберту… черту безрогому… на глаза не лезьте.

– Юра, внучок, – позвала баба Нюша, – я вам тут принесла чего-тось.

Она долго рылась в многочисленных складках своей юбки, приговаривала, что вот, мол, запропастилась безделица и памяти уже нет – вспомнить, куда второпях положила ее, зажила бабка память. А ведь было ж время – Псалтырь от доски до доски помнила. Ребята стояли перед ней на цыпочках, выжидательно тянули шеи.

– Ура! Стекло! Зажигательное! – закричал Юра, схватив наконец с бабкиной ладони выпуклую линзу.

Борька немедленно обиделся:

– А мне? Всё ему и ему, а мне?

– Обоим, внучок, обоим. Возле ямы своей нашла.

Юрка уже не слышал ее – стремглав выскочил за дверь. И Борис, делать нечего, побежал следом.

Зоя тоже вышла из-за стола.

– Я к Беловым сбегаю, может, чего новенького узнаю.

Мать открыла дверь, поднялась по ступенькам наверх, огляделась. За калиткой было тихо, безлюдно. В их избе патефон с хрипом орал гортанную песню – Альберт с утра веселился. Через дорогу, у Беловых, курился дымок над землянкой.

– Ступай, дочка, – разрешила мать, закрывая за собой дверь. – Только ненадолго, не задерживайся.

– Приду – не пропаду. – Зоя на прощанье чмокнула ее в щеку.

Теперь они остались в землянке вдвоем: мать и баба Нюша. Старуха поднялась с табурета, шаркая подошвами разбитых валенок, подошла к столу. Подслеповато уставилась на тощий – он уже парко́м изошел, опал – кусок пышки.

– Чего я, девка, вспомнила вдруг… Отец-то где же? Неужто сыт, к столу не явился?

Мать взяла кусок со стола, заворачивая его в полотенце, повернулась к бабе Нюше спиной.

– К коменданту его позвали. Тишка Сумятин приходил да еще солдат ихний с ним. Позавтракать не успел.

– А-а-а, вона, – протянула старуха.

Долгие годы прожитой на земле жизни сделали ее равнодушной к чужим горестям.

– Вот еще, – припомнила она ненароком, – болтают на селе… Слыхала небось? На обоз немецкий партизаны за Пречистым напали. Многих немцев поклали. И наших, которые за ездовых были, тоже.

Полотенце с пышкой выпало из рук матери, мягко шлепнулось на пол.

– А Валентин? С Валентином-то чего? Знаешь? Не томи – говори сразу.

– Многих, болтают, поклали… Пойду я, девка. За хлеб-соль благодарение тебе.

Баба Нюша потопталась на пороге, привычно ожидая приглашения к обеду.

Мать отрешенно сидела на табуретке, не видя ее. Старушка задумчиво посмотрела на сверток на полу, но поднимать не стала. Уходя, негромко вздохнула:

– Сомлела девка. А может, он и жив, Валентин-то. Всяко ведь языками мелют, кому что на ум падет… Не слышит! Дверь-то, поди, не надо затворять, пусть ветерком продует.

III

Холод гонял мурашки по ногам.

А землянку мягко наполняла дивная, небывалая музыка. Откуда-то издалека приходила она, полузабытая, нездешняя. Живой разговор весенних ручьев можно было разобрать в ней, легкий звон бубенцов, с которыми по вечерам возвращалось в село стадо, сочную тишину близкой ночи.

Да еще сквозь музыку ходики выговаривали замедленно: туп-туп, туп-туп…

Мать удивилась тому, что так отчетливо слышит их перестук. Ведь в избе они остались, те ходики, и давным-давно отсчитывают время не для них – для Альберта. Рыжий Альберт занял дом под жилье для себя, под мастерскую: хозяевам и на порог вход заказан. А вот поди ж ты – стучат себе ходики, и слышит их она: туп-туп, туп-туп…

Только больно медленно стучат, будто каждая минута в час растянулась.

А ногам холодно – спасу нет.

– Отец, – позвала, – дверь притвори. Расхлебенили дверь-то.

Отец не откликнулся. Молчун – он и есть молчун. За всю жизнь трех слов не связал, а с тех пор, как немцы в село пришли, и вовсе рот на замок. Не откликнулся отец, но дверью, послышалось, хлопнул сердито.

Теплее не стало: холод, путаясь в складках платья, все гонял мурашки по ногам, пробирал до костей.

– Отец, – позвала она снова и, не услышав ответа, с трудом раскрыла глаза.

Тотчас, одно за другим, стали на место, обрели реальность все события сегодняшнего утра.

Отец не откликался, потому что нет его в землянке. Пришел на рассвете староста Тишка Сумятин и увел отца в комендатуру.

Музыка – она от Альберта. Патефон крутит. Альберт чаще другие пластинки ставит – они грохочут так, словно кто-то бочку железную по булыжнику перекатывает или в кованых сапогах по крыше бежит. Но если такую вот завел, грустную и красивую, – значит, запсиховал немец, по дому тоскует. И уж теперь лучше поостеречься, не попадаться ему на глаза, не то быть беде…

Ветер в щель между косяком и дверью замахивает. Баба Нюша уходила и, по немощи своей, не прикрыла дверь плотно.

Неясно только, как ходики она расслышала. Далеко ведь они, ходики-то. А стучали, стучали: туп-туп, туп-туп…

Мать поднялась с табурета, чтобы кликнуть ребят и дверь прикрыть, сделала шаг и – снова на табурет вернулась. Ноги не удержали ее, страшной болью захватило сердце.

«Так вот оно что, – поняла мать. – Причудились ходики… Сердце свое я слышала».

Поняла и перепугалась. Не боли, другого: хватит ли у ее сердца силы ненастье пережить, дождаться, когда немчуру из села прогонят? Приключись с ней что – вся семья потеряется…

Во второй раз на нее злая напасть обрушилась. Первый приступ случился семь месяцев назад, в тот день, когда Альберт освобождал для себя их избу. Проще говоря, выгонял их на улицу… Тогда она укладывала в узел простыни да полотенца – все то, что на скорую руку прихватить можно. Отец, Валентин и Зоя были во дворе – вымеряли место под землянку. А Юрка с Борькой, дожидаясь ее, затеяли возню в сенях.

Укладывала она узел, прислушивалась к ребячьим голосам за дверью, а рыжий плечистый Альберт вокруг да около ходил, как – прости, Господи! – пес, на цепи привязанный. Юрке, видать, любопытно было на немца поглазеть, время от времени отворял он дверь, просовывал в избу свой вздернутый носишко. Мать шикала на него. Альберт незлобиво усмехался, а сам следил за ней. Протянула руку за подушкой – вырвал подушку, снова на постель швырнул. Поняла: сам на подушке спать желает. Пуховая подушка, мягкая, в девичестве еще приданое собирала… Хотела в замешательстве ходики со стены снять. Древние ходики, от матушки покойной остались. Зеленый попугай на циферблате от старости почернел, рядом с гирькой для точности хода глиняная свистулька подвешена – когда-то мальчишки у тряпичника выменяли. Зачем немцу такая рухлядь? Ан нет, пальцем Альберт погрозил: не смей, мол.

Тут Юрка снова дверь открыл:

– Ма, Борька на двор просится.

– Сведи, – сказала тихо.

Альберту, должно, прискучило сторожить бабу. Вышел в сени. И только вышел – резануло тишину вскриком ребячьим, и тут же оборвался вскрик, и хлопнуло два раза – гулко и раскатисто. Выскочила она в сени – в спину Альберту уткнулась: ноги расставил, пистолет в руке держит. А ребята прилипли к стене, ни живы ни мертвы оба, обомлели, и над русыми головенками ихними – две аккуратные дырочки в шершавой доске. Пыльные солнечные лучики сквозь них пробиваются.

Схватила она мальчишек за руки и скатилась вместе с ними с крыльца. Пропади пропадом все добро!..

Тогда, во дворе, и упала злая боль на сердце… В первый раз за все тридцать восемь прожитых на белом свете лет.

А сейчас-то с чего же подеялось?

«Валька… – припомнила. – Про обоз сватья говорила, про то, что побили партизаны многих… А Валентина за что же? Не своей волей с ними пошел – заставили. Мальчишка, молоко на губах не обсохло, семнадцати нет… За что мне му́ка такая?»

Он трудно появлялся на свет, ее первенец, куда трудней, нежели все остальные. На много часов затянулись роды. Повитуха Аграфена Трофимовна, приняв наконец младенца, привычной рукой шлепнула его по голому желтому тельцу. И не услышала в ответ крика. И сама растерялась.

«Ой, девка, – запела, – не жилец парень-то. Хилой, мозглявенький. Шел не головой – плечиком. Помрет…»

Обессиленная, она не сразу поняла повитуху. Мокрая простыня углями жгла ее тело, потолок над головой был необозримо широким и серым, как небо в мокрый осенний день. А за стеной июль стоял, черные мухи роились в раскрытом окне, кружили над постелью.

Но когда, сквозь немилосердную боль и душевную глухоту, уразумела она сказанное повитухой – даже возмутиться не смогла. Прошептала, с трудом разорвав воспаленные губы:

«Как ты можешь говорить такое?»

Аграфена Трофимовна склонилась к ней: рябое лицо в тумане, едва проглядывают плоские, словно бы размытые глаза.

«А ты не серчай, не серчай… Покричишь по тепленькому, а там и забудешь. Дело молодое…»

Вот тут-то, после таких ее слов, и подал он голос. И с этой минуты целый год не умолкал. Орал днем, орал ночью. Капризничал, не брал грудь. Кормила – мучилась, вконец извелась с ним, зарок давала: чтоб еще одного родить – ни за какие коврижки… Но это потом было, а тут, услышав, как кричит он – на высочайшей ноте, до звенящей боли в ушах, ну чисто заяц-подранок, неожиданно для себя самой засмеялась она:

«Вон какой голосистый…»

«Можеть, очухается, – сомневалась Аграфена Трофимовна. – А не просто ему жизнь достанется. Намаешься ты с ним…»

Как в воду смотрела – накаркала, старая, беду. Может, отца в комендатуру за тем и позвали, чтобы черную весть о Валентине объявить? У Тишки-то глаза бесстыжие вон как бегали, боялся ей правду сказать. А почему тогда солдат с винтовкой приходил? Разве на такой случай одного Тишки мало? Нет, не за тем увели отца. Говорят, за каждую встрепку, которую им партизаны дают, расстреливают немцы ни в чем не повинных мирных жителей. И мужиков, и баб, и малых детей не щадят. Так что же, в заложники отца взяли? Мало им Валентина…

Она снова поднялась с табурета. Надо бежать в комендатуру, надо узнать, что там с отцом сделали. И что с Валентином случилось? Может, хоть тело его разрешат взять для похорон, не оставят волкам на съедение…

Сил хватило лишь на то, чтобы сверток с полу поднять и до порога дойти, поплотнее захлопнуть дверь. Целое утро печь топила, сколько соломы сожгла, а все на ветер.

И Зойки, как на грех, нету, а ведь сказано было: не задерживайся. И ребят во дворе не слышно. То разгайкаются – удержу на них не сыщешь, а тут примолкли.

– К обеду… – сказала она вслух и прислушалась к своему голосу: он слабый был, неуверенный, – к обеду все соберутся. И отец придет, и Зоя, и ребята прилетят. Как же иначе? Вот посижу немного и начну обед готовить.

Музыка там, в избе, стихла: Альберт снял пластинку с патефона. И снова застучало: туп-туп, туп-туп… Но это уже не сердце. И не ходики, конечно. Немец за работу принялся, включил движок: чинит аккумуляторы для машин и танков…

Полдень

I

Когда ступишь за порог землянки – взглядом упрешься в отвесный, неровно обитый лопатой пласт глинозема. Он влажен и оттого темен… Чтобы оказаться во дворе – надо сделать еще пять шагов. Вверх, по пяти глиняным ступенькам с намертво втоптанными в них дощечками. Стоять на самой нижней дощечке, у порога, – в яме стоять. Ничегошеньки не разглядишь отсюда, разве небо над головой.

Сегодня оно синее, омытое дождем. И ни единое облачко не пятнает его чистоты.

Весна.

Со дна ямы, от порога, небо видится бездонным и бескрайним. И чуточку непривычным.

«Как черви дождевые живем. Стало страшно – в землю схоронились», – высказался отец в тот день, когда вселялись они в землянку.

Было это осенью, семь месяцев минуло, как было. Тогда небо пряталось за сплошняком черных туч и ливни каждый день врывались в их жилище, лихо перемахивая все пять глиняных ступенек. А вот – не думалось, не гадалось – и зиму в землянке пережили, под наваленным на ее крышу снежным сугробом. И гляди-ка, весна пришла. Как ни заледенела душа за зиму – все радостней ей, все теплей. И надежней.

Мать отдышалась, собралась с силами и помаленьку, опасаясь споткнуться, упасть – держала ноги непривычная тяжесть, – помаленьку одолела все ступени наверх.

Вот она, рукой подать, ее изба. Может, двадцать шагов до нее, может, и того меньше. Строились на четвертом году, как в колхоз вступили. Из лесу, с хорошей делянки, возили крепкие смолистые бревна. Отец с прилежностью ошкуривал их, и там, где оставлял топор случайную зазубрину, оплывали бревна желтым прозрачным янтарем. Летнее солнце высушило янтарь, легкостью и прочностью напитало сруб. Звенел топор в отцовых руках, и был отец весел и бесшабашен. Наверно, оттого, что – плотник от самых детских лет, умелец – впервые в жизни ставил он избу себе, своей семье. «Ты, мать, это… поберегись, уйди!» – покрикивал он, когда хваталась она за бревно, желая помочь ему… А до того как сруб поднять, фундамент клали из дикого, самородного камня-валуна. Брали камень в поле, за околицей. До сих пор лепятся к его шершавым бокам ржавые лишайники. Грудью наваливаясь на лом, отдирал отец приросшие к земле неподъемные булыжники, но виду, что ему трудно, не подавал, только ее придерживал: «Уйди, баба, человека в себе зашибешь… Сам управлюсь».

Была она тогда тяжела Юркой. Он и приспел на новоселье.

И младшего, Бориску, в эту избу из больницы доставила. Только Валентину с Зоей не повезло – принимала их повитуха в старом, разваленном домишке, в том самом, который от свекрови молодым достался. Одно название было – дом, а так – курятник, не этому чета.

Отсюда, от землянки, мать видела только высокое заднее крыльцо и заднюю стену с просторным, в резных наличниках, окном. Лицом своим, с тремя окнами по фасаду, изба – она крайняя в селе, изначальная – глядела на желтую, размытую вешней водой дорогу.



Поделиться книгой:



Регистрация