Человек неуверенно кивает, и действительно, ему кажется, что так оно и было. (А мне в этот момент стало казаться, что это всё та же история про китайского монаха с ящиком для пожертвований и девушку, что я уже сегодня услышал. Просто это будет рассказано с другой стороны).
— А помнишь, она соль попросила тебя передать…
— Ну и?
— Ну и вот!
Никто не засмеялся.
— Знаешь, это довольно страшная история, — заметил я.
— Я был в Ижевске, — перебил Сидоров. — Три раза. В вагоне-ресторане шесть раз был, значит. Точно кому-то соль передал.
— А я по делам в Ижевске был. Жил там год, — невпопад вмешался Евсюков. — В Ижевске жизнь странна. За каждым забором куют оборону. Так вот, на досуге я изучал удмуртов и их язык. Обнаружил в учебнике, что мурт — это человек. А уд-мурт — житель Удмуртии.
— Всяк мурт Бога славит. Всяко поколение. — Просто успешный человек Леонид Александрович начал снова говорить о поколении, его слова отдалялись от меня, звучали тише, потому что я вспомнил, как однажды мне прислали пафосный текст. Этот текст сочился пафосом, он дымился им, как дымится неизвестная химическая аппаратура на концертах, которая производит пафосный дым для тех мальчиков, что поют, не попадая в фонограмму.
Этот текст начинался так: «Удивительно как мы дожили до нынешних времен! Мы ведь ездили без подушек безопасности и ремней, мы не запирали двери и пили воду из-под крана, и воровали в колхозных садах яблоки». Дальше мне рассказывали, как хорошо рисковать, и как скучно и неинтересно новое поколение, привыкшее к кнопкам и правилам. Прочитав всё это, я согласился.
Я согласился со всем этим, но такая картина мира была не полна, как наш новогодний, тоже вполне помпезный обед не завершён без диггестива или кофе, как восхождение, участники которого проделали всё необходимое, но не дошли до вершины десяток метров. Я бы дописал к этому тексту совсем немного: то, как потом мы узнали, что в некоторых сибирских городах пьющие воду из кранов и колонок, стремительно лысеют и их печень велика безо всякого алкоголизма, что их детское небо не голубого, а оранжевого цвета, как молча дерутся ножами уличные банды в городах нашего детства, и то, как живут наши сверстники, у которых нет ни мороженого, ни пирожного, а есть нескончаемая узбекская хлопковая страда, и после нескольких школьных лет организм загибается от пестицидов. Ещё бы я дописал про то, как я работал с одним человеком моего поколения. Этот человек в дороге от одного немецкого города до другого рассказывал мне историю своего родного края. Во времена его давнего детства навалился на этот край тяжёлый голод. И даже в поменявшем на время своё название, знаменитом городе Нижнем-Горьком-Новгороде стояли очереди за мукой. Рядом, в лесной Руси, на костромскую дорогу ложились мужики из окрестных деревень, чтобы остановился фургон с хлебом. Фургон останавливался, и тогда крестьяне, вывалившись из кустов и канав, связывали шофёра и экспедитора, чтобы тех не судили слишком строго и вообще не судили. А потом разносили хлеб по деревням.
Именно тогда одного мальчика бабушка заставляла ловить рыбу. То есть летом ему ещё было нужно собирать грибы и ягоды, а вот зимой этому мальчику оставалось добывать из-подо льда рыбу. Рано утром он собирался и шёл к своей лунке во льду. Он шёл туда и вспоминал свой день рождения, когда ему исполнилось пять лет, и когда он в последний раз наелся. С тех пор прошло много времени, мальчик подрос, отслужил в десантных войсках, получил медаль за Чернобыль, стал солидным деловым человеком и побывал в разных странах.
Каждая история требовала рассказа, каждая деталь ностальгического прошлого требовала описания — даже устройство троллейбусных касс, что были привинчены под надписью «Совесть — лучший контролёр!»…
Как-то, напившись, он рассказал мне своё детство в помпезном купе, в которое охранники вряд ли бы пропустили молодую девушку. Мы везли ящики с не всегда добровольными пожертвованиями, и оттого в вагон-ресторан не отлучались. Глаза у моего приятеля были добрые, хорошие такие глаза — начисто лишённые ностальгии.
Рыбную ловлю, кстати, он ненавидел.
И ещё бы дописал немного к тому пафосному тексту: да, мы выжили, для разного другого. И для того в частности, чтобы Лёхе отрезали голову. Он служил в Гератском полку и домой вернулся в цинковой парадке. Это была первая смерть в нашем классе.
Саша разбилась в горах. То есть не разбилась — на неё ушёл по склону камень. Он попал ей точно в голову. Что интересно — я должен был идти тогда с ними, из года в год отправляясь с ними вверх, я пропустил то лето.
Боря Ивкин уехал в Америку — он уехал в Америку, и там его задавила машина. В Америке… Машина. Мы, конечно, знали, что у них там машин больше, чем тараканов на наших кухнях. Но что бы так — собирать справки два года и — машина.
Миронова повесилась — я до сих пор поверить не могу, как она это сделала. Она весила килограмм под сто ещё в десятом классе. Соседка по парте, что заходила к её родителям, говорила, что люстра в комнате Мироновой висит криво до сих пор, а старики тронулись. Они сделали из её комнаты музей и одолевают редакции давно мёртвых журналов её пятью стихотворениями — просят напечатать. Мне верится всё равно с трудом — как могла люстра выдержать центнер нашей Мироновой.
Жданевич стал банкиром, и его взорвали вместе с машиной, гаражом и дачей, куда гараж был встроен. Я помню эту дачу — мы ездили к нему на тридцатилетие и парились в подвальной сауне. Его жена всё порывалась заказать нам проституток, но как-то все обошлись своими силами. Жена, кстати, не пострадала, и потом следы её потерялись между внезапно нарезанными границами.
Вову Прохорова смолотило в Новый Год в Грозном — он служил вместе с Сидоровым, был капитан-лейтенантом морской пехоты, и из его роты не выжил никто. Наши общие друзья говорили, что под трупами на вокзале были характерные дырки — это добивали раненых, и пули рыхлили мёрзлый асфальт.
Даша Муртазова села на иглу — второй развод, что-то в ней сломалось. Мы до сих пор не знаем, куда она уехала из Москвы.
И Ева куда-то исчезла. Её искали несколько лет, и, кажется, сейчас ищут. Это мне нравится, потому что армейское правило гласит — пока тело не найдено, боец ещё жив.
Сердобольский попал под машину — два ржавых, ещё советских автомобиля столкнулись на перекрёстке проспекта Вернадского и Ломоносовского — это вам не Америка. Один из них отлетел на переход, и Сердобольский умер мгновенно, наверное, не успев ничего понять.
Скрипач Синицын спился — я видел его года три назад, и он утащил меня в какое-то кафе, где можно было только стоять у полки вдоль стены. Так бывает — в двадцать лет пьёшь на равных, а тут твой приятель принял две рюмки и упал. Синицын лежал как труп, еле выйдя из рюмочной. Я и решил, что он труп, но он пошевелил пальцами, и я позорно сбежал. Было лето, и я не боялся, что он замёрзнет. К тому же, даже в таком состоянии, Синицын не выпускал из рук футляра со скрипкой. Жизнь его была тяжела — я вообще не понимаю, как можно быть скрипачом с фамилией Синицын? Потом мне сказали, что у него были проблемы с почками и через год после нашей встречи его сожгли в Митино.
Разные это всё были люди, но едино — вслед давно мертвому поэту, я бы сказал, что они не сумели поставить себя на правильную ногу. И я не думаю, что их было меньше, чем в прочих поколениях — так что не надо никому надувать щёки.
Мы были славным поколением — последним, воспитанным при Советской власти. Первый раз мы поцеловались в двадцать, первый доллар увидели в двадцать пять, а слово «экология» узнали в тридцать. Мы были выкормлены Советской властью, мы засосали её из молочных пакетов по шестнадцать копеек. Эти пакеты были похожи на пирамиды, и вместо молока на самом деле в них булькала вечность.
В общем, нам повезло — мы вымрем, и никто больше не расскажет, как были устроены кассы в троллейбусах и трамваях. Может, я ещё успею.
— Ладно, слушайте, — сказал я своим воображаемым слушателям. Нет, не этим друзьям за столом, они высмеяли бы меня на раз, а невидимым подросткам, — Кассы были такие — они состояли из четырехугольной стальной тумбы и треугольного прозрачного навершия. Через него можно было увидеть серый металлический лист, на котором лежали жёлтые и белые монеты. Новая монета рушилась туда через щель, и надо было — опираясь на совесть — отмотать себе билет сбоку, из колодки, чем-то напоминающей короб пулемёта «Максим».
Теперь я открою главную тайну: нужно было дождаться того момента, когда, повинуясь тряске трамвая или избыточному весу меди и серебра, вся эта тяжесть денег рухнет вниз, и мир обновится.
Мир обновится, но старый и хаотический мир каких-то бумажных билетиков и разрозненной мелочи исчезнет — и никто, кроме тебя, не опишет больше — что и где лежало рядом, как это всё было расположено.
Но было уже поздно, и мы вылезли на балкон разглядывать пульсирующие на уровне глаз огни праздничного города.
Мы принялись смотреть, как вечерняя тьма поднимается из переулка к нашим окнам. Тускло светился подсвеченный снизу храм Христа Спасителя, да горел купол на церкви рядом. Сырой ветер потепления дул равномерно и сильно.
Время нового года текло капелью с крыш.
Время — вот странная жидкость, текущая горизонтально по строчке, вертикально падающая в водопаде клепсидры — неизвестно каким законом описываемая жидкость. Присмотришься, а рядом происходит удивительное: пульсируя, живет тайная холодильная машина, в которой булькает сжиженное время, отбрасывая тебя в прошлое, светится огонек старинной лампы на дубовой панели, тускло отсвечивает медь трубок, дрожат стрелки в круглых окошках приборной доски. Ударит мороз, охладится временная жидкость — и пойдет все вспять. Сгустятся из теней по углам люди в кухлянках, человек в кожаном пальто, офицеры и академики.
И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.
Фру-фру (2017-01-02)
Иван Сергеевич смотрел в серое пасмурное небо понедельника, а вокруг него столпились соседи и родственники. Все уныло молчали, а Иван Сергеевич в особенности. Глаза его были залиты тёплым летним дождём, как слезами.
Он смотрел в московское небо, потому что полицейский не велел закрывать ему глаза, пока не приедет господин Федорин.
И вот извозчик, свернув с Остоженки, въехал во двор. Он привез двоих седоков ― толстого и тонкого.
Тонкий был моложе, и, судя по всему, главенствовал над толстым. Оба были облечены государственной властью и явились на место смерти известного литератора.
Первый обошёл тело Ивана Сергеевича, а второй, по внешности сущий басурман, достал треногу с фотографическим аппаратом. Басурман вставил пластинку, на миг осветил местность ядовитым белым светом, а когда дым от вспышки рассеялся, залез обратно в пролётку с таким видом, будто теперь всё происходящее его ничуть не касается.
Полицейский, робея, спросил приехавшего, какой нации будет его фотограф, и начальствующее лицо отвечало, что нации оно будет не важно какой, однако перекрещено им самолично из лютеранской в православную веру.
― Ниважнанакой… ― прошептал полицейский уважительно.
― Делом займитесь, ― угрюмо буркнуло начальствующее лицо, и было видно, что эти расспросы для него обыденны и неприятны, а потом щёлкнул, как затвором: ― Швед он, швед.
На этих словах тонкий пошёл в дом, застучав ботинками по доскам крыльца, а толстый швед быстро вылез из пролётки и отправился на берег. Тонкий меж тем вытер ноги о чёрную мокрую шкуру, заскрипел дверью и шагнул внутрь. Тут же что-то упало и покатилось в сенях, и вдруг выплыла домоуправительница фон Бок. По её лицу стало понятно, что барина можно убирать. Заголосила сумасшедшая бабка Ниловна, понурились соседи, завыла бесхозная собака.
Домоправительница сделала знак слугам, и те взгромоздили тело в покойницкий фургон.
Толстый человек уже бродил по берегу реки с фотоаппаратом, задирая курсисток под зонтиками. Повздорив с приказчиками, он стал драться с ними, и расколотил одному голову своей треногой. Пришелец кричал что-то неразборчивое, вроде ути-плюти-плют, и зеваки решили, что он слабоумный и вправду ― федорино горе.
В это время сам господин Федорин, штатский советник и свежий кавалер, сидел в гостиной, слушая старого доктора.
Доктор начал свою историю издалека ― он был знатный краевед и для начала стал рассказывать о своих раскопках таинственных холмов в Коломенском. Лишь утомив казённого человека историй про мужской камень и камень женский, Антон Павлович поведал историю о зловещей собаке.
Давным-давно, ещё до нашествия двунадесят языков и большого пожара, барыня, построившая усадьбу на берегу Москва-реки, завела себе любовника из крепостных. Любовник оказался статен и неболтлив. Почуя власть, он подмял под себя весь дом, но, на счастье дворни, настоящую любовь он испытывал к подобранному где-то беспородному щенку по кличке Фру-Фру, а к своей барыне ― лишь мерзкую похоть. Слуги не преминули известить об этом барыню, и та решила избавиться от соперницы. Повинуясь приказу, молчаливый деспот положил собаку в мешок, и бедное существо рухнуло в бездну вод.
Сам любовник пропал. Одно время считали, что он повесился, но через месяц кухарка увидела его фигуру, на клиросе храма Николы Обыденного.
― Казалось, всё кончено… ― доктор сделал театральную паузу, а потом продолжил: ― Казалось, несчастная Фру-фру навеки поселилась там во тьме. Но не тут-то было: минул год, другой, и дворня начала замечать странного пловца у купален. Вскоре случилось несчастье ― утонула торговка фиалками, бедная Лиза, взятая по её бедности на проживание. Но это было только начало ― на третьей неделе Поста барыне явилось страшное существо ― обло, озорно, стозевно и лайяй. С клыков зверя падали клочья пены, шерсть была мокра и пахла тиной. Глаза горели как масляные фонари. Барыня рухнула на землю и испустила дух.
С тех пор злой рок преследовал все поколения хозяев дома на Остоженке.
Молодой барин проигрался в карты и пустил себе пулю в лоб. Три ночи на его могиле выла гигантская собака, а кладбищенского сторожа обнаружили наутро совершенно седым и совершенно пьяным. Внучку той самой барыни нашли в притоне под Крымским мостом. Благородная девица всё хохотала и норовила плясать на столах голая.
Пред Федориным чередой прошли несчастья всей семьи ― и вот наконец, фамилия Карамазиновых истончилась. Последнего в роду только что увезли в покойницкую, и слава литератора ничуть не помогла ему от разрыва сердца.
Ветер выл над пепелищем и… Но тут Антон Павлович умерил пафос.
― Знаете, доктор, ― вдруг сказал Федорин. ― Самая верная мишень для подозрений ― человек, менее других похожий на убийцу. Вот какой-нибудь никчёмный и бессмысленный субъект ― и именно он и убил. Он и есть душегуб. Вот вы, к примеру!
Произнеся это, Федорин захохотал с каким-то могильным уханьем и покинул краеведа, который от ужаса уронил пенсне.
Расследователь вышел на берег реки. Бабы полоскали бельё, из казённой бани выбежал голый мужик и ухнул в воду.
Федорин тут же записал в книжечку: «Пожаловаться исправнику».
Он забрался на мост и принялся глядеть в тёмные воды.
Вдруг, на секунду, ему показалось, что из-под чёрной глади, из самой сгустившейся тьмы, на него глядят глаза чудовища. И вправду говорят: если будешь слишком долго всматриваться в бездну, бездна начнёт всматриваться в тебя. Федорин представил себе, как чёрная собака растёт внутри смертельного мешка, и наконец, скопив достаточно сил, разрывает дерюгу. «Глупости, ― тут же одёрнул себя Федорин. ― Как она может там вырасти ― без пищи и, главное, без воздуха? Хотя вот академик Петропавловский экспериментирует над собаками, пересаживает им по две головы на одно туловище и, кажется, доказал: нет ничего невозможного для человеческого гения». Федорин вспомнил механических собак Петропавловского, которые были разрезаны напополам ― поперёк и вдоль. Собак, у которых сердце было замещено насосом с часовым механизмом, собак с биноклями вместо глаз и ретортами вместо желудка ― и поёжился.
Он поймал на берегу своего иностранного помощника, затолкал его в пролётку, и поехал домой.
Два дня прошло в изучении огромного тома академика Петропавловского «Поведение собак или Волшебный звонок». Хорошо было бы обратиться к гению за консультацией, но академик жил в столице. Правда тут, в Москве, обитал его ученик, профессор Вознесенский.
Наступил четверг. Федорин снова умял своего басурмана в коляску (рука помощника безвольно свешивалась вниз ― он спал вниз головой, как летучая мышь) и поехал в Обухов переулок к кудеснику Вознесенскому.
Профессор встретил его в халате. В комнате пахло спиритуозом ― очевидно, что тут проходил важный эксперимент. Эксперимент шёл давно, судя по тому, как был утомлён профессор. Огромные аппараты посверкивали медными боками, в змеевиках струилась влага, что-то булькало и дымилось повсюду. Под ноги Федорину бросилось какое-то маленькое зелёное существо, обняло его сапог и заплакало. Федорин брезгливо стряхнул фамильярного гомункулуса и обратился к профессору:
― Вы верите в бессмертие души? ― взял он быка за рога.
Хозяин поднял палец и назидательно произнёс, как по писаному:
― Нет, наука доказала, что душа не существует, что печенка, кости, сало ― вот что душу образует.
― Может ли животное обходиться без воздуха? ― зашёл посетитель с другого бока.
― Легко! ― махнул рукой профессор и отчего-то икнул. ― Годами! Годами-с! Семенники! Семенники… ― впрочем, не важно. Верьте мне, я на пороге этого открытия. У вас собака в детстве была?
― Ничего у меня не было, ― грустно ответил Федорин. Даже собаки. У меня, почитай, даже детства не было.
Но собеседник его уже не слушал. В профессоре будто открылась какая-то задвижка: слова потекли из профессора неостановимым потоком, будто он находился на кафедре. За пятнадцать минут Федорин узнал о собаках больше, чем за всю предыдущую жизнь. Он узнал бы и ещё, но тут явилась экономка, волоча за собой упирающегося иностранного помощника. Во рту у того, на манер чубука торчал кусок колбасы ― гость как-то незаметно обшарил весь дом и был пойман наконец в кладовой. Экономка одной рукой крепко держала басурмана, а другой дубасила его скалкой.
Сыщикам пришлось удалиться.
Только у самого департамента Федорин обнаружил, что его подопечный сжимает в руке поводок.
Зачем басурман стащил у профессора эту необязательную деталь туалета ― одному Богу было известно.
Утром в пятницу Федорин заявился в мёртвый дом мёртвого писателя. Надо было бы придти мертвецки пьяным, но, кажется, это успел сделать его помощник.
Федорин с лупой изучал каждую мелочь, пока не остановился перед фотографиями на стене. Что-то привлекло его внимание, какая-то квитанция, приколотая к оборотной стороне рамки булавкой. Затем Федорин осмотрел чудной ящик с изображением собаки и огромного цветка, растущего из прямоугольного ящика. Под этой странной сценой сообщалось, с некоторой долей неприличия, что Хер Мастерс Войс произвёл этот ящик для развлечения. Федорин было раскрыл свою книжечку, чтобы записать мысли, пришедшие в голову, но тут раздался грохот. Затрещало стекло, гулко лопнули какие-то банки.
Федорин поспешил на кухню. Помощник стоял у буфета, и руки его были по локоть в крови. Присмотревшись, Федорин понял, что это не кровь, а клюквенный сок. При этом швед явно набил на чужой кухне карманы ― в каждом лежало что-то круглое. Это была не беда, беда была в том, что его застали за воровством и теперь били.
Била иностранца пожилая девица фон Бок, мгновенно из домоправительницы превратившаяся в домомучительницу.
Она нависала над федоринским горем и лупила его половником.
Федорин вырвал басурмана из лап кухонного правосудия и повёл прочь, хрустя стеклом битых банок с вареньем.
В субботу он созвал в дом Ивана Сергеевича доктора, двух приживалок, да и вообще всех, кто захотел придти. Явился даже профессор Вознесенский, и слуги притащили ему особое кресло.
Стремительно вечерело.
Ночь пала на город, столь ненавидимый иностранцем, и столь любимый Федориным.
Запахло гнилью и сыростью со стороны реки. Что-то ухнуло и плеснуло за окном.
Вдруг леденящий душу вой раздался где-то неподалёку.
Доктор схватился за сердце, профессор вскочил с кресла и начал хлопать себя по карманам.