Вот таких быков и брали мы, и павших также. Ехать за быками было опасно. Крестьяне деревень могли поймать и больно прибить, если не хуже, утверждая, что мы через их деревню возим заразную скотину, заражаем их скот. Ловить нас охотников было много. После перебранки все-таки попадало мужикам на вино, и «заразную» скотину мы спокойно перевозили через их деревню.
Раз печатниковские крестьяне разорвали на мне рубашку до пояса и все-таки навалили мне быка на воз и с криком «ура» отпустили меня. Я дал им на вино два рубля.
Несмотря на то, что я служил в опере и пользовался дорогим для меня вниманием публики, я осенью бросал сцену, уезжал домой недели на две и из Рауля де Нанжи, Радамеса и Васко де Гама с восторгом превращался в простого живодера…
Однажды, в один из таких моих приездов в Москву, мне пришлось ехать на полевщину за быками — их было четыре. Ребята запрягли лошадей в телеги, а я всегда уже верхом. Моя обязанность была в том, что я должен объехать всю полевщину и найти быка. Верховая лошадь тогда у меня была лихая, звали ее Азгар, она была киргизской породы. У нее было тавро, а уши и ноздри рваные. Это бывает у лошадей степных пород. Ребята звали ее «каторжная». Лошадь эта не боялась никаких препятствий, ни изгородей, ни канав и перелетала через них как птица. Приехав на полевщину, я отправился искать быка, ребята тоже кое-кто пошел. Ночь была темная, моросил дождь. Вдруг кто-то в кустах схватил мою лошадь под уздцы, и не успел я огреть его рукояткой арапника со свинцовым наконечником, как он повалился на землю.
— Попался! — слышу я голос в темноте.
— Кто здесь? — крикнул я.
— Я — Сноп, — послышался мне ответ нашего работника.
— Что ты с ним сделал? — спросил я.
— Накинул ему петлю на шею. Я следил за ним, как он подкрадывался к тебе, — говорил Сноп. — Ведь это конокрад — я его знаю! — И с этими словами Сноп потащил было его за веревку.
Я спрыгнул с лошади и вырвал у него веревку и оттолкнул Снопа. Мужик вскочил и убежал, шлепая ногами по болотистой почве.
— Занапрасно ты это сделал — упрекал меня Сноп. — Надо бы его удавить, чтобы неповадно было и другим нас трогать.
Этот Сноп был человек опасный; он обокрал с товарищами нашего приказчика и говорил: «Я б убил его, если б он хоть шелохнулся!», но тот, к счастью, крепко спал. А наутро тот же Сноп торговал яблоками на Конной и говорил: «Я найду воров, давайте на расход». Ему дали — он напился пьян и все разболтал. Просидев в остроге, он вернулся к нам. Вот этот-то Сноп и освободил меня от конокрада. Пока я разговаривал со Снопом, явились ребята и привели двух лошадей, они отняли их у конокрадов.
С виду весь этот народ был тихий, то есть озорничества не было ни капли, более весельчаки. Сноп на губах песни выигрывал и подплясывал, вообще был большой балагур. Пили редко. Конечно, были и пьяницы, но это люди «мирного» характера.
А работать наши ребята были молодцы. Ни дождливая темная осень, ни мороз, ни вьюга — ничто их не останавливало; они по ночам драли шкуру с лошадей с фонарями и, чуть вздремнув, принимались ранним утром вновь. Кормили мы их всегда прекрасно: говядина первого сорта — ешь по горло, каша, по праздникам пироги, а во время больших работ за обедом и ужином выдавалось достаточно вина. Чай два раза в день, а в праздники — три.
Таковы были наши ребята на «живодерне», и мне пришлось провести с ними и детство, и отрочество, и молодость…
Покровская застава
К числу особенно бойких московских застав принадлежала Покровская застава.* Тракт, лежавший через нее, шел на Коломну, Рязань, Козлов, Воронеж, Ростов-на-Дону и вплоть до Кавказа.
Обозы, идущие в Москву и из Москвы, сновали с утра до ночи. Все эти обозы направлялись на постоялые дворы в Рогожскую, так как у Покровской заставы постоялые дворы были исключительно для живейных извозчиков.
Жители, как у самой заставы, так и близлежащих улиц и переулков, состояли преимущественно из московских купцов и мещан. Среди первых были очень богатые люди, поселившиеся на Семеновской улице,* идущей от Таганки к заставе. К одному боку заставы примыкал Камер-Коллежский вал, ведущий к Спасской заставе, и пустырь Покровского монастыря, с другой стороны — такой же вал, проезд около него и Большая и Малая Андроньевские улицы. Последняя, на которой я родился, сильно напоминала собою превосходно описанную Глебом Успенским Растеряеву улицу. Та сторона улицы, которая примыкала к заставе, отличалась своей характерностью от других Рогожских улиц. С нее и начнем наш рассказ.
Улица эта была немощеная. Мало того, она имела на самой середине, в нашем районе, такую лужу-трясину, которая не просыхала даже и в очень жаркое лето. Лужа эта находилась против наших ворот, и мы должны были выезжать в другие ворота, к валу, то есть на противоположную улицу, где также была лужа, но которая иногда, хоть и не вся, просыхала. Никто не рисковал ездить по нашей улице, а если кто по неведению и попадал сюда, то добрые люди предупреждали не ездить, чтобы не застрять. По бокам улица зарастала травой. Иногда краешек лужи обсыхал — тогда являлась возможность и проехать.
Дома были деревянные. Как сами домовладельцы, так и жильцы знали друг друга с малых лет и считались чуть не родными. Очень редко кто менял квартиру, большею частью как «сели», так и жили по нескольку десятков лет. Жители кто занимался мелкой торговлей, кто ремеслом: клеили корзины, делали сундуки, были столяры и даже игрушечники, а также выделывали и «китайский чай». Недаром прославились тогда «рогожские плантации». Я хорошо помню, как «китайцы» сушили спитой чай на крышах сараев, погребов и прочих построек. Что с этим чаем делали потом, после сушки — это оставалось тайной. Спитой чай получали в трактирах, где его собирали в корзины, и довольно-таки грязные. Дело это было, очевидно, прибыльное, ибо около него кормилось немало народа.
Среди наших жителей были оригиналы, возможные только в наших палестинах. Расскажу о некоторых.
Дом, в котором я появился на свет божий, принадлежал некоему Нехотьянову, или, по местному выражению, «помадчику», — говорят, он прежде помаду работал. При нем жили три дочери, уже пожилые, и два внука. Старик Нехотьянов был страшный ругатель и насмешник. Вставали они часа в четыре утра, и вот по всему двору голосов шесть вопят, буквально вопят на всю улицу:
— Ти-ти-ти-ти-ти-ти!..
Это они сзывают кур, так как старик был до них большой охотник и у него водились кохинхинки, брамапутры и прочих дорогих пород петухи и куры. Дочери и внучата орут: «Ти-ти-ти!», а старик на них орет, заметя, что они не то делают. Орут и люди, и куры, и все это покрывается горластыми петухами. Гвалт на всю улицу. Но к этому уже все привыкли.
Мы потом переехали в соседний дом, несколько наискось от дома Нехотьянова. У нас на дворе всегда бывало собак до двадцати, огромных овчаров, и вот, взбудораженные криком нехотьяновских кур, собаки поднимают неистовый лай, как раз напротив нас сердобольная домовладелица ранним утром оделяла в окно нищих, которых собиралось не один десяток. Эти нищие вопили у окна на всевозможные голоса:
— Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас грешных! Кормилица наша, Александра Абрамовна, подай Христа ради!
Вообразите, что за какофония стояла на нашей улице. Да прибавьте еще мужика-молочника, который резким голосом без отдыха валяет, как перепел:
— Молока, молока, молока!
Посторонний человек мог бы ошалеть, да у нас посторонних и не бывало.
Напротив Нехотьянова был другой домовладелец, Абрам Маркович Милютин, человек с очень хорошими средствами; он жил на проценты с капитала да доходом с квартир-клетушков, где ютилась всякая беднота.
Милютин был старик очень скромный. Он целые дни просиживал на лавочке у ворот, во все времена года в красной лисьей шубе, и только покашливал. Бывало, только и слышно: «Кхе-кхе-кхе-кхе!» Нехотьянов тоже сидит у ворот, наконец «помадчик» не выдерживает и кричит Милютину через улицу:
— Аль костью подавился, старый черт?
Каждому из них было лет по семьдесят.
— Ты десять лет умершим числишься! — продолжает «помадчик». — От долгов скрываешься. И шуба-то у тебя, как плешь твоя на голове, облезлая.
Милютин молча встанет с лавочки и пойдет домой, предварительно заперев на цепь колодец, чтобы не давать воды задире «помадчику» да и жильцам его кстати. Дело в том, что у Милютина был один колодец на весь наш околоток, и все им пользовались.
Был у нас и еще один домовладелец, Буйлов. Это был старик атлетического сложения, с большой, во всю грудь седой бородой. Буйлов ничем не занимался, и жил небольшим доходом с дома и шибко «зашибался» зеленым вином. И вот когда он впадал в такой «транс», то тут пощады не было никому.
В таком «рае» он имел обыкновение выходить на середину улицы и, встав на пригорок против своего дома, зычным голосом греметь на весь околоток:
— Тпрунды, тпрунды, чинкель-минкель, хлюст!
Его огромная фигура резко выделялась среди улицы.
— Если это богачи, — орал он, размахивая рукой, — то где же нищие? Шис, гольтепа! — добавлял он.
А у всех ворот сидит народ и только посмеивается да погрызывает подсолнушки.
— Обедали ли нынче? Чай, животы-то подвело, как у борзых собак! — неслось с пригорка.
И, «отведя душу», Буйлов, махнув рукой, уходил домой. Вообще же этот старик был добрый и ласковый.
У нас и игры были оригинальные.
Кроме бабок, мы играли в бега. Делалось это так: собирались человек десять — пятнадцать больших и мальчиков, и вот кто-нибудь предложит бежать «вокруг дома», то есть вокруг околотка, вмещавшего в себе несколько смежных домов, и ассигнует на это копеек пятнадцать — двадцать. Все становятся в ряд и по данному знаку ринутся бежать. Много было в этом смешного: кто спотыкнется, упадет, кто, отстав далеко, сядет или тихонько идет назад. Большею частью выигрывали мальчики — они, конечно, легче бежали. Бывали у нас и «тридцативерстные» бега, как на настоящих бегах. Наш «тридцативерстный» бег заключался в том, что от данного места, то есть от «беседки», которую изображали наши ворота, надо было пробежать кругом Камер-Коллежского вала, через Покровскую заставу и смежную с ней Рогожскую, что в общем составляло версты полторы. Призы на эти бега состояли из игрушек от Троицы, которые я закупал для этого, а также из разных книг и небольших денег, которые собирались тут же, среди зрителей. Я сам бегал «на тридцать верст», но каждый раз где-нибудь на половине пути перелезу через вал и плетусь тихонько к «беседке». Это интересовало многих, но более всего возбуждали интерес зимние бега, и к такому беговому дню готовились. Обыкновенно бега происходили по праздникам, и о таком дне уже оповещалось ранее. Летом мог бежать всякий без взноса какой-либо платы. Ну, а зимой надо было записаться ранее и внести плату, смотря по ценам приза, — шесть или двадцать гнезд бабок с каждой бегущей «лошади».
Интерес зимних бегов заключался в том, что все «лошади» были запряжены в так называемые подрезные саночки, низенькие и узенькие, вершков семь ширины, — «на подрезах». К каждым саночкам привязывались оглобельки, а когда было нужно, то и постромки. Бега были и одиночные, и парой с отлетом, и троечные. Каждая «лошадь» носила имя. Так, например, обо мне в афишах писалось: «Г. Мясникова — Подарок, вороной жеребец, собственного завода» — в подражание знаменитому тогда рысаку. Другой писался так: «Бардина — Щеголь, вор. жер., завода Тулинова», и все в том же роде. К «беговому» дню мальчики готовились, сговаривались, кому быть «лошадью», кому «наездником», кому идти в корню, кому на пристяжке, если это пары и тройки. Потом начинались «проездки», и резвейшие мальчики делались «лошадьми». «Бег» начинался часа в два. «Беседкой», повторяю, были наши ворота к валу. «Круг», который шел вдоль очень длинного забора, обтягивался бечевкой на кольях, снег расчищался. Этим занимались и «наездники», и «лошади» еще с утра. До начала «бега» на заборе вывешивалась писаная афиша с перечислением «лошадиных» имен, имен «наездников» и призов. Все, как на настоящих бегах. Зрителей собиралось очень много, даже с улиц и не нашего района. «Лошади» фыркали, били ногами, одним словом, «просили ходу». Случалось иногда, что «наездник» и подерется с «лошадью» из-за чего-нибудь, но такие лишались права «на бег» и сводились с круга. Наконец раздавался звонок, и «лошади» въезжали в круг. По второму звонку становились на места, по третьему — пускались. Очень интересно было смотреть, как, задравши головы вверх, мчались «лошади», а «наездник» только поощряет тихонько да посматривает на свою «лошадь». «Тройки» должны были скакать, бежать воспрещалось, кроме тех случаев, когда в афише было сказано, что «коренная рысью», а пристяжные — «произвольным аллюром». Строгость была большая, и это нравилось, как «лошадям», так и «наездникам». «Тройки» возбуждали большой интерес, и выигравшая приз «лошадь» встречалась аплодисментами и криками «браво».
До позднего вечера, бывало, тянутся «бега», и публика не расходилась до конца. Даже женщины бывали на наших «бегах» и любовались ими. «Бега» продолжались почти всю зиму.
Летом пускали большие «змеи» с трещотками, водили хороводы и играли в горелки. Зимой играли «в рыбку».
Параллельно Малой Андроньевской улице шла Большая Андроньевская.
Расстояние между этими двумя улицами ограничивалось какою-нибудь сотней саженей, а в нравах разница была большая. Тогда как Малая Андроньевская улица олицетворяла собою знаменитую Растеряеву улицу, Большая Андроньевская являла собой хорошую улицу вполне благоустроенного города. Вся она была вымощена, дома на ней были, за малыми исключениями, каменные, двухэтажные, даже с мезонинами и очень красивой архитектуры. Жители не выходили к воротам посидеть на лавочке и не усыпали шелухой подсолнухов тротуары, которые, кстати сказать, были выложены кирпичом. Здесь не было на улице перебранок соседей и не водили хороводов; даже мальчишки не играли в бабки и не загораживали тротуаров прохожим. Здесь народ жил торговый и торговал больше в «городе». Были разные мастерские: пуговичные, скорняжные, была небольшая кушачная фабрика, была мастерская, где выделывали «старинные» иконы, подделывая их под суздальское письмо. Говорили, что иконы эти делали «старинными» посредством какой-то особой копоти; иконы сбывались любителям старинного письма. Странное дело: большинство знало, что в этой мастерской иконы подделывают «под старину», а все-таки покупали их за настоящие.
Улица, эта широкая, чистая и тихая, была очень красива в то время. Переулки, соединяющие ее с Малой Андроньевской и другими улицами, заселены были мастерами для местных нужд: портными, сапожниками и торговцами вразнос.
Близ этой улицы был так называемый Вокзальный пруд, от которого летом разносилась вокруг нестерпимая вонь. Туда бросались обывателями дохлые собаки, куры, кошки и прочие мелкие домашние животные.
По этим переулкам проживали и так называемые в то время «мастерички» — это девицы старообрядческого мира, обучавшие «псалтырю» древлепрепрославленных детишек; они же и ходили читать псалтырь по покойникам. Народ это был большею частью молодой и красивый.
Жили в этих улицах и переулках тихо. В летний жаркий полдень нигде ни души, одни только куры копаются в пыли среди улицы. Тишину нарушал котельный завод, откуда иногда по всем улицам и переулкам доносились удары молотов о железо. Заходили сюда и разносчики с ягодой, яблоками и разными лакомствами, в чаще татары со своим «шурум-бурум». Татарин был часто желанным гостем — беднота нуждалась в копейке и изворачивалась как умела, продавая и меняя.
Но самой главной улицей была Семеновская, идущая от Таганки к самой заставе. Знаменитая Таганка — это какой-то синоним отсталости, заскорузлости, непроходимой умственной глуши. Таганская купчиха — это что-то дикое, несуразное. Может быть, оно и было так с точки зрения остальной Москвы, по правде сказать, совсем не знавшей Таганки за ее отдаленностью от центра города, но едва ли были правы те, кто так смотрел на Таганку. Замоскворечье и все окраины были ничуть не просвещеннее Таганки, а только на нее одну «валились шишки» порицания, как на бедного Макара.
Таганка представляла из себя большой богатый рынок, мало чем уступавший известным московским рынкам — Немецкому и Смоленскому — и далеко превосходивший все остальные. Тут были богатые мясные, мучные и колониальные лавки, где можно было найти все, что могло бы удовлетворить самый тонкий гастрономический вкус. Народ кругом жил богатый, видавший виды, водивший торговлю с иноземцами и перенимавший у них внешнюю «образованность»… Такие фирмы, как Морозовы, Алексеевы, Залогины, Мушниковы, Беловы, Ашукины, занимали одно из самых видных мест в русском коммерческом мире, а они все родились, жили и умирали около Таганки. Да и кроме них, было очень много богатых людей, живших «у себя» может быть, и «по-серому», но в обществе не являвшихся людьми «дикими». Над Таганкой смеялись и в комедиях, и в юмористических журналах, и даже в песенках.
А в Таганке жили-поживали да денежки наживали и втихомолку посмеивались над своими «надсмешниками».
Вся Семеновская улица была застроена большими каменными двухэтажными домами. При многих домах были большие сады. Было много лавок со всяким товаром, трактиров с поварами и «низков» с «маркитантами» и «блинниками», но чем ближе к заставе, тем улица становилась «серее», мельче, так сказать, но все-таки была хорошей улицей.
Я еще вернусь к Покровской заставе, а теперь не могу обойти молчанием одну из лучших, если не самую лучшую в Москве — Алексеевскую. Их две — одна Большая, а другая Малая.* Вот о первой я и скажу несколько слов.
Большая Алексеевская улица начинается у самой Таганки и ведет в Рогожскую, где и оканчивается у улицы Хивы. Малая идет параллельно ей, начинается от середины Большой и выходит на Николо-Ямскую улицу. Большая Алексеевская улица в своем начале очень широка, почти шире всех улиц Москвы. Богатые, великолепные дома делают ее прекрасной улицей.
Здесь нет ни лавок, ни магазинов, ни мастерских, кроме двух золото-канительных фабрик Алексеевых. Говорят, от этих Алексеевых и улица получила свое название. Алексеевы были очень богаты, так что их богатство вошло в поговорку. «Ведь ты не Алексеев», — говорил кто-нибудь другому, желая упрекнуть его в заносчивости. Тогда достоинство людей мерилось еще богатством. Сам Алексеев в юмористических журналах фигурировал тогда под именем Петра Рогожского и был, говорят, оригинальный старик. Дом у него был как дворец, с золоченым балконом; внутри роскошь была царская. Однажды, рассказывают, к нему приехали представители какой-то богатой английской фирмы и, увидя на дворе плохо одетого старичка с метлой, подметавшего двор, спросили его о хозяине.
— Сейчас узнаю, — отвечал старичок и предложил гостям войти в дом.
Они были поражены роскошью обстановки, но каково же было их удивление, когда оказалось, что подметавший двор бедный старичок был самим хозяином богатейшей в России фирмы.
У Алексеева был замечательный кучер, который весил девять пудов. В этой массе тела и огромной бороде тогда видели красоту и щеголяли ею.
Сказав о районе Покровской заставы, возвратимся к ней и ее тракту.
У Покровского монастыря, на пустыре, против святых ворот, по базарным дням был базар овса; его привозили рязанские мужики. Овес был сухой, овинный. Продаже овса много способствовали так называемые кулаки, попросту посредники между мужиком и обывателем. Кулаки знали всех обывателей, кому нужен овес, и предлагали его, купив предварительно у мужика и дав двугривенный задатку, а не то кушак или рукавицы. Кулаки — это ловкий народ, оборотистый, и пальца им в рот не клади. Про них и песня сложена:
Базары бывали очень большие, особенно зимой. Нередко здесь зимой же продавали и свиные туши. Несмотря на бдительность кулаков, всегда преследовавших жулье, последнего здесь было достаточно: именно мелкого жулья, — «карманников» и «по возам». Бывали смешные случаи. Жулик, закинув за лапу туши веревку, стащит ее с воза и волочёт по снегу, а другой жулик стащит с воза у зазевавшегося мужика тулуп. Воришки наденут этот тулуп на тушу, шапкой накроют да еще в валенки обуют и будто пьяного товарища домой ведут. Потерпевший мужик раз пять мимо пробежит и не догадывается, что пьяный «товарищ», одетый в тулуп, — его собственность. Жулики очень боялись кулаков и обделывали свои делишки подальше от их глаз.
В праздники, после ранней обедни, все трактиры переполнены были народом. Говор и шум стояли в залах. В одном из трактиров, Морозова, получались тогда газеты «Московские ведомости», «Русские ведомости», еще маленькие тогда по формату, издаваемые Скворцовым, «Современные известия» и журналы «Всемирная иллюстрация», «Нива», «Развлечение», имевшее и тогда успех в руках Миллера, и потом — «Будильник». Как видите, потребность читать и тогда была. У нас были свои политики, милые спорщики, в своей наивности перестраивавшие Европу, но были и сведущие в сем деле люди…
Движение в эти часы у заставы было огромное, теснота доходила чуть не до давки. Двигались обозы, возы огородников, везли сено, овес, солому, дрова. Раздавались крики продавцов вразнос: «Кушаков, рубашек, рукавиц!» Палаточники зазывали купить горячие калачи и сайки. Все это кипело самой бойкой, веселой жизнью и являло собой совсем русскую картину давно прошедших веков, будто жилось не в дни освобождения народа от крепостной зависимости, а в те жуткие годы, когда народ ахнул и горько воскликнул: «Вот те, бабушка, и Юрьев день!» И все это восстает так живо и ярко, со всеми особенностями того времени, о котором я вспоминаю.
За заставой в то время по обеим сторонам ее тянулись огороды; с одной стороны от нашего вала они раскинулись вплоть до Рогожского старообрядческого кладбища, а с другой стороны до деревни Хохловки и достигали деревни Кожухово, перекинувшись через Дубровки. По левой стороне Рязанского тракта, сейчас же за заставой, были устроены известковые заводы, где обжигали алебастр. Заводы эти были деревянные, из теса, и, когда разожгут печи — это бывало и ночью, — вспыхивало огромное зарево, и мы все опасались пожара. Действительно, вспыхни эти десятки сараев, нашей Андроновке грозила бы серьезная опасность.
Наконец прошли слухи о постройке железной дороги в Нижний. Боже, сколько говору поднялось в нашем захолустье! Большинство не хотело этому верить. Однако в наших палестинах стали появляться новые люди, и в Рогожской призадумались: что же теперь делать? А ворвавшиеся к нам новые люди не дремали. Прежде всего, были сломаны известковые сараи и удалены куда-то в другое место. Догадливые люди поспешили воспользоваться свободными резервами по правой стороне шоссе и снимали их у Удельного ведомства.* Закипела постройка домов, трактиров, кабаков, постоялых дворов — и пустынная сторона ожила. На огородах и где прежде были известковые сараи шла усиленная стройка вокзала и всех необходимых зданий, которым несть числа. Тысячи народа зашевелились, и день и ночь раздавались удары. Землю всю вскопали, всюду легли рельсы, вместо огурцов выросли громадные здания, и Рогожское кладбище, видимое от нас с вала, закрылось, и только виднелись одни кресты. В само́й Рогожской дома-особняки стали приноравливать к квартирам для жильцов, устраивали номера, и всюду на воротах появились записки о сдаче квартир и комнат. Дело дошло до того, что даже коренные рогожцы стали одеваться в «немецкое» платье, сбросив с себя старую поддевку, и поступать на службу на железную дорогу.
Наконец раздался первый свист паровоза и огласил нашу сторонку. Европа ворвалась к нам, словно хлестнула нас огненной вожжой, и азиатская Рогожская пала. Угадав чутьем «новое», она бросилась к нему со всех ног, отрешившись в массе от «старого», и зажила новою жизнью.
Все наши девицы вдруг сделались «барышнями». На хорошеньких головках вместо платочков появились шляпы с белыми перьями, щегольские зонтики, и наши тротуары стали топтаться французскими каблучками. Гребенка, как музыкальный инструмент, под которую «разделывали кадрель», была изгнана, и уже кое-где постукивали фортепьяно. Старые песенки улетели, место их заняли чувствительные романсы, а в виде литературы уже совершенно открыто появились «Юрий Милославский», «Таинственный монах», «Битва русских с кабардинцами», «Последний Новик» и много других подобного рода. Потом добрались до Тургенева, до Гоголя, а эти уж совсем вывернули в другую сторону рогожские мозги.
Красная площадь.
Охотный ряд.
Торговля в Охотном ряду
Театральная (Свердлова) площадь.
Военный парад на Театральной площади
Панорама Москвы.
Типы москвичей (разносчики).