о жене, о сыне или о нем самом.
- Что он пишет?
- Дал понять, что пока еще не воюют, стоят во втором эшелоне... Больно уж рано я женился - в девятнадцать лет. Если б как другие... - редактор не договорил, замолчал.
- А ты любишь спешить. И когда надо, и когда не надо, - усмехнулся Лопатин, угадавший недосказанное: если б женился, как другие, лет в двадцать пять, сын был бы еще в школе, а не на фронте.
Он взял бутылку и налил редактору полстакана, а себе доверху.
- Раз позвал на день рождения, с меня взятки гладки. Тем более что материал в наборе. Будь здоров, Матвей! Я тебя люблю, хотя, пока ты мое начальство, мне трудно тебе это доказать.
- Снимут - докажешь, - сказал редактор и, отпив немножко, с сомнением поглядел на стоявший перед Лопатиным пустой стакан. - По-моему, ты раньше меньше водки пил.
- За время войны здоровей стал, - выпив водки, Лопатин один за другим подцепил несколько огурцов и заел хлебом с маслом. - Нет, в самом деле, даже удивляюсь себе. Раньше, после ХалхинГола, и простуживался, и печенка болела, а за эти полтора года - ничего. Некогда, что ли, при таком начальстве, как ты?
- Вот так хлопнешь стакан - и ничего, на работе не отражается? спросил редактор с удивлением непьющего человека.
- Не отражается, - сказал Лопатин. - Даже когда два, если, конечно, закусываю. - Он намазал маслом еще кусок хлеба.
- А у меня от полстакана в голове шумит, хотя моложе тебя на шесть лет.
- Даже на семь, - поправил Лопатин. И подумал о том, о чем редко думал за эти полтора года войны, - что он старше не только редактора, а почти всех, кто работал у них в газете. - Я, Матвей, хотя и немолодой, но жилистый, принадлежу к той здоровой части гнилой русской интеллигенции, которую и двумя стаканами водки с ног не собьешь.
- Не подговаривайся, все равно больше не дам.
Редактор чуть было не потянулся к водке - убрать со стола, но в последний момент удержался.
- Ладно, пойду, - Лопатин встал. - У тебя уже, чувствую, шило в стуле.
- Да, надо еще две полосы читать. - Редактор тоже поднялся, но на лице его изобразилось колебание.
- Пойду,- - повторил Лопатин.
- Погоди. Если у них там действительно горит с этим киносборником, могу тебя отпустить в Ташкент дней на пять. Только не так, как они просят туда и обратно, а чтоб вышло - по дороге на фронт. Полетишь или поедешь до Ташкента, там пять дней на все твои дела, а оттуда через Ашхабад Красноводск на Кавказский фронт. Даже если поездом, думаю, все равно успеешь, пока у них что-нибудь большое начнется. Возможно, попадешь там, на Кавказе, к своему Ефимову!
Ефимов после обороны Одессы и Севастополя командовал армией на Северном Кавказе. Редактор одобрял, когда корреспонденты по второму разу ездили к тем, у кого уже были; считал, что это помогает замечать происшедшие перемены.
- Но если ехать - завтра же!
- А если не через Ташкент? - спросил Лопатин.
- Путь все равно кружный, - сказал редактор. - Через Гурьев - Баку. Другого, короче, пока нет. Если даю тебе пять дней на Ташкент, значит, вправе их дать. Поезжай! А то в самом деле опасно! Очерк был у нас в "Звезде", все в нем правильно, а они нагородят там по нему какую-нибудь киноахинею! Потом расхлебывай! В Ташкенте тебя встретит наш корреспондент по Туркестанскому округу, обеспечит пребывание и дальнейший путь.
Так Лопатин отбыл в эту командировку. Посреди дороги предвиделся отпуск, но конечный адрес был тот же, что и всегда:
"Действующая армия"...
4
Вагон был мягкий, но такой старый, что казалось, вот-вот рассыплется. Было тряско и холодно - садило изо всех щелей, но Лопатин все равно почти напролет проспал первые трое суток.
За Оренбургом потянулись ледяные степи, станций было мало.
Стояли подолгу и на станциях и на разъездах, пропуская составы с нефтяными цистернами. Кроме них, ничего почти и не шло навстречу оттуда, из Средней Азии. Составы были длинные, но шля быстро. Гнали по зеленой улице к фронту бакинскую нефть. Через Каспийское море, Красноводск, Ташкент.
В сводках Информбюро говорилось о нашем наступлении, продолжавшемся в Сальских степях и на Дону, и эти заполнявшие всю дорогу, гремевшие навстречу эшелоны с нефтью сильней всяких сводок напоминали Лопатину о фронте, от которого он пока что все удалялся и удалялся. И было как-то не по себе, что едешь не в ту сторону, соблазнившись этим неожиданным отпуском от войны.
Лежа у себя на верхней полке, он вспоминал, где и сколько был с начала войны. Вышло, что ездил на фронт девятнадцать раз, а в Москве из полутора лет пробыл меньше трех месяцев. Подсчитывал в самооправдание; конечно, должность военного корреспондента не самая трудная на войне; другие люди как начали войну, так и воюют до сих пор там, где пришлось, не ездя ни в какую Москву. Но верно и другое: и в самой Москве, и дальше нее, в тылу, много военных людей, с такими же шпалами на петлицах, как у тебя, все еще служат вдали от фронта; когда пошлют, тогда и поедут. Каждому свое. Дали отпуск, и пользуйся им.
Перед тем как лечь спать, он вышел в коридор покурить. Стоял у окна и посматривал на женщину, которая стояла у соседнего окна и тоже курила.
Женщина была молодая и красивая, и он вспомнил о Ксении, которая теперь в Ташкенте. Встречаться с ней он не собирался, но мог и встретиться: киностудия, театр, а можно и просто так где-то столкнуться...
"Ну и увидимся, что ж из того? Для меня это теперь ничего не значит. Не должно значить", - подумал он и снова посмотрел на молодую и красивую женщину у соседнего окна. Кто знает, куда и почему она едет. Может, от мужа, может, к мужу. И не помнит сейчас о себе - что красивая, думает о чем-то совсем другом, и кажется невеселом...
А действительно красивая! Он оглядел ее с головы до ног.
Хорошо бы встретить в других обстоятельствах такую, как эта.
Для него, конечно. Для нее навряд ли он в свои годы и со своей внешностью мог представлять какую-нибудь ценность.
Она тоже несколько раз полуоборачивалась и смотрела на него.
Смотреть было не на что. Может, обратила внимание на орден Красного Знамени и две нашивки за легкие ранения...
Он не любил свою неказистую, как он сам считал, внешность, И когда-то, в первые годы жизни с Ксенией, даже испытывал глупую, как ему теперь казалось, благодарность к ней за то, что она, такая красивая, вышла замуж за него, такого некрасивого.
Но все равно ему было приятно, что его снова и снова тянет сейчас смотреть на эту стоявшую у соседнего окна женщину. В самом этом желании было радовавшее его чувство свободы от прошлого. Он даже суетно пожалел, что рядом с Красным Знаменем у него нет на груди второго, довоенного ордена - "Знак Почета" - за участие в экспедиции, снимавшей со льдины папанинцев. Он потерял этот орден после переправы на лодке из Крыма, когда, уже на Тамани, в одних подштанниках грелись в хате, а все, что развесили сушиться на дворе, разнесло в клочья прямым попаданием бомбы. И гимнастерку и орден. Подал потом в Москве заявление о замене, но пока не заменили.
Поглядывавшая на него женщина, докурив папиросу, ушла, должно быть, спать. И он тоже вернулся в свое купе с намерением завалиться до утра.
Но заснуть не пришлось. Занявший еще с утра освободившуюся верхнюю полку напротив Лопатина капитан, летчик, начал его расспрашивать: кто да что. А когда узнал фамилию, сказал, что читал его сталинградские очерки, один даже вырезал из "Звездочки" и возит с собой. Полез в планшет и в самом деле достал вырезанный очерк - тот, в котором Лопатин писал о связистке, убитой в депъ, когда она получила письмо с Северо-Западного фронта от своего пропавшего без вести еще в сорок первом году мужа. Утром получила с полевой почтой это письмо, которое несколько месяцев шло из-под Новгорода в ее родное село в Забайкалье, а оттуда - в Сталинград, и, счастливая, показывала его Лопатину, а днем поползла восстанавливать перебитую линию и погибла.
Лопатина поразило и совпадение - все в один день! - и то, как переживали ее смерть, казалось бы, ко всему привыкшие люди.
Он написал в очерке о том, как переплетаются на войне счастье и несчастье. И как вдруг почувствовавший себя счастливым человек находит в душе силы не беречь себя, а, наоборот, пойти навстречу опасности.
Восстановить перебитую связь могли послать и кого-то другого.
Но пошла навстречу опасности именно эта женщина - сразу же, никого не спросясь.
- Вы сами лично с ней говорили? - спросил авиационный капитан, хотя из очерка было ясно, что Лопатин с ней говорил.
- Лично, - сказал Лопатин.
- Красивая она?
- Довольно красивая.
- Хорошая женщина, - сказал капитан и вздохнул так, что Лопатину показалось, что его попутчик сейчас заговорит о том, своем, собственном, из-за чего вздохнул.
Но капитан не заговорил, молчал.
- На чем летаете? - спросил Лопатин.
- На "дугласах", - сказал капитан. - К партизанам ходим.
Лопатин, еще ни разу не летавший к партизанам, стал расспрашивать, какие там, в партизанском краю, площадки, какая с ними связь и какая сигнализация при посадках.
Поговорили об этом еще полчаса и, не возвращаясь к тому, с чего началось, заснули.
Вечером следующего дня, когда поезд после долгой стоянки на узловой станции Арысь наконец тронулся, Лопатин, не заходя в купе, стоял у окна и смотрел на станционные огоньки.
- Что смотрите, товарищ майор? - спросил капитан. - Знакомая станция?
- Станция знакомая, - сказал Лопатин. - Но смотрю не поэтому. На огни. Отвык, что без затемнения.
- И я, пока пять дней там, в деревне, жил, где у меня жена в эвакуации, - свет, правда, слабый - керосин, и не в каждой избе, а все-таки вечером ходил, смотрел, как окошки светятся...
Капитан снова вздохнул о чем-то своем и снова, кажется, был готов заговорить об этом, но не заговорил...
Они простились с капитаном на станции Ташкент. Стояла ночь.
Поезд остановился где-то на путях, капитан предложил помочь донести вещи, но Лопатин сказал, что его обещали встретить у вагона, и остался ждать.
Капитан пожал ему руку, откозырял и пошел. За его широкой спиной на ходу мотался влево и вправо тощий вещмешок, а в руке приплясывал пустой чемодан.
"Все, что у него с собой было, наверно, оставил там, в деревне, где у него жена в эвакуации", - подумал Лопатин.
На путях и повсюду кругом лежал снег, было неправдоподобно холодно для Ташкента. Вагон был в самом хвосте поезда, и Лопатин, положив у ног вещи, долго топтался на морозе, пока увидел двух спешивших к нему людей.
Один, наверное, был здешний корреспондент "Красной звезды" подполковник Губер, которого Лопатин никогда не видел в глаза, только знал о нем, что он после тяжелого ранения признан ограниченно годным и второй год служит в Ташкенте. В редакции обещали дать ему телеграмму с номером вагона. А вот кто второй - высокий в штатском?
- Товарищ Лопатин, Василий Николаевич? Не обознался? - подходя к Лопатину, спросил широкоплечий подполковник и протянул руку. - С прибытием! Губер, Петр Федорович.
Высокий, остановившийся сзади него, шагнул из-за его спины и, каким-то рыдающим, нечеловеческим голосом вскрикнув: "Вася!", обнял Лопатина.
Все было неузнаваемо в этом человеке. И голос, в котором вместо прежних медных труб осталось одно рыдание, и неправдоподобно худая фигура, и постаревшее лицо, которым он, как слепой, тыкался сейчас в лицо Лопатину. И все-таки это был он, именно он - Слава, Вячеслав Викторович, старый товарищ и одно время, в их литературной молодости, даже покровитель Лопатина, человек, с которым он и хотел и боялся встретиться здесь, в Ташкенте.
- Я вчера принес Петру Федоровичу стихи для вашей газеты и узнал, что ты приезжаешь, и он великодушно согласился взять меня с собой, - продолжая держать за плечи Лопатина своими тоже не прежними, неуверенно подрагивающими руками, говорил Вячеслав Викторович, стараясь усилить свой голос до знакомых медных труб. - И надеюсь, что мы поедем отсюда прямо ко мне и ты будешь жить у меня, сколько тебе заблагорассудится.
- В офицерском общежитии по телеграмме редакции место оставлено, выжидательно сказал Губер.
- Петр Федорович, - снова стараясь дотянуть голос до прежних медных туб, сказал Вячеслав Викторович, - я уже просил вас не упоминать об этом общежитии.
- Докладываю обстановку, как она есть, - с оттенком досады сказал Губер.
- Я тебя очень прошу, только у меня, - Вячеслав Викторович повернулся к Лопатину и снова положил ему на плечи свои подрагивающие руки. - Я не понимаю вообще, о чем мы тут разговариваем?
И хотя он произнес последние слова с вызовом, в вызове этом было что-то неуверенное, похожее на просьбу о прощении, хотя Лопатину нечего было ему прощать. И Лопатин сказал: "Спасибо, конечно, поедем к тебе". И попросил Губера отказаться от брони в офицерском общежитии.
Они поехали в казенной "эмке" Губера по заметенному снегом Ташкенту и остановились между двумя одноэтажными домами, у низкой арки ворот.
- Прошу и вас ко мне на огонек, Петр Федорович, - сказал Вячеслав Викторович, когда они вышли из "эмки".
- Благодарю, нет, - довольно резко ответил Губер, так, словно ему предлагали это уже не в первый раз. - Когда выспитесь, заеду за вами, договоримся о дальнейшем. В одиннадцать не рано?
- Не рано, спасибо, - сказал Лопатин.
Губер откозырял и полез в "эмку".
И что-то натянутое в этой маленькой сцене заставило Лопатина вспомнить, как месяца четыре назад, в Москве, Гурский сказал ему:
- Слушай, п-прояви гум-манизм. Там у редактора лежат ст-тихи твоего д-друга, которые прислал наш корреспондент из Ташкента, а он уп-перся и не хочет п-печатать.
Лопатин сходил к редактору, но тот ничего не желал слышать.
- Мне его стихи из Ташкента не нужны. Пусть попросится поехать от нас на фронт - попробуем, пошлем. А из Ташкента - нет!
Какой-то оттенок того разговора с редактором Лопатин почувствовал сейчас в отношении Губера к Вячеславу Викторовичу. Наверное, не хотел брать его с собой на вокзал...
"Эмка" отъехала, стрельнув из-под колес снегом, и Вячеслав Викторович, рассеянно проводив ее взглядом, повернулся и показал Лопатину на ворота.
- Я там... со двора. Только не поскользнись, у нас темно, я пойду первым.
Комната, в которую они вошли, пройдя перед этим по закоулкам длинного двора, была довольна большая. Голая, без абажура, лампа горела вполнакала под самым потолком. Было полутемно и холодно. У одной стены стояла накрытая паласом широкая продавленная тахта, у другой - шкаф. Посреди комнаты - обеденный стол и несколько стульев.
Кажется, здесь была еще одна комната: Лопатин заметил дверь, полуприкрытую занавеской на деревянных кольцах.
- Раздевайся, - сказал Вячеслав Викторович. - Клади прямо сюда. - И сам бросил на тахту знакомое Лопатину довоенное заграничное демисезонное пальто, теперь сидевшее на нем, как на вешалке.
Лопатин поставил вещи и, скидывая на тахту полушубок, вспомнил прежний кабинет Вячеслава там, в Москве, с большими окнами и ярко-желтыми простенками, в которых висели старые теребеневские лубки войны двенадцатого года. Там тоже была широкая тахта, и ее накрывал спускавшийся со стены ковер.
И в этой нынешней комнате, на вытертом паласе, словно память о прошлом, висела шашка. Одна, но все-таки висела!
- Не опрокинь там кашу. - Вячеслав Викторович, подойдя к тахте, развернул узбекский ватный халат и вынул из него кастрюлю. - Еще горячая, - сказал он, потрогав ее, и поставил на стол. - Сегодня у меня сравнительно ничего, тепло, верно? Подтопил к твоему приезду. А вообще скверно. Зима лютая, нездешняя, и угля пет, хоть воруй! А может, тебе все же холодно?
Он снова подошел к тахте и, взяв халат, накинул его на плечи Лопатина.
- Грейся, он еще теплый от каши. Хорошая вещь, эти халаты!
У меня три. Ими и спасаюсь, когда угля нет. Особенно по утрам холодно, когда утренний намаз совершаешь. Хоть не мойся!
А помнишь, какая жара стояла в Пянджикенте тогда, в тридцать четвертом году?
Лопатин помнил, какая тогда стояла жара, но гораздо лучше помнил другое: как, попав тогда в Среднюю Азию, черной завистью завидовал Вячеславу, который перед этим, во время боев с басмачами, целую неделю находился при штабе Кавдивизии у знакомого ему и воспетого им потом в стихах комдива.
"Что же все-таки случилось с ним? И как могло случиться именно с ним?" - подумал Лопатин, садясь за стол напротив Вячеслава Викторовича, который, виновато пожимая плечами, говорил ему, что не успел добыть ничего существенного.