В самом деле, что такое славянофильство? Было бы ошибкой думать, что это только
И. А. Гончаров[97]
«Обломов», «Отечественные] зап[иски]». Мысль романа (351, 353). Только к лучшим дворянам приложимы слова Ольги (354).
– Тетка Ольги – кой-что из Ек[атерины] II (208).
– Ольга перетонена и вышла ходульной, неясной (382–383).
– Истое дворянство и истая служба (342f – 343). Социально-психологический состав
– Лучшее в Обломове – честное, верное сердце (447), его х[арактеристи]ка.
– Надгробие крепостному дворянству (463).
– Главные моменты в истории
– Воспитание дворянской лени (365; ч. IV, 283).
– Тентетников и Обломов (в тетради из обрезков р. 5).
Что такое
Так, нравственное сибаритство, бесплодие утопической мысли и бездельное тунеядство – вот наиболее характерные особенности этой обломовщины. Каждая из них имеет свой источник, глубоко коренится в нашем прошедшем и крупной струей входит в историческое течение нашей культуры…
– Герои Гоголя – длинноногие кузнечики, скользящие по поверхности темного болота, у Гончарова – живые люди, ночные светляки, своими действиями освещающие самое дно его; это потому, что первый только зорко наблюдал и великолепно рисовал наблюдаемое, а второй упорно всматривался и вдумчиво прозревал сквозь рассматриваемые явления.
А. Н. Островский. Для Малого театра
[По поводу пьесы «Воевода»][98]
В чем моя задача: 1) выяснить ли
На первый вопрос отвечать легко четырьмя академическими тезисами, из которых потому едва ли можно сделать какое-либо сценическое употребление.
1. Падение авторитета верховной власти после опричнины и царствования Федора.
2.
3.
4.[99]
Вторая постановка вопроса для меня труднее. Камертон пьесы несколько приподнят – шекспировски, выше общественного и нравственного уровня тогдашнего русского человека. Потому играть нужно на полтона ниже, минорно.
Все трагическая идеализация. Оправдать можно только наклонностью нечитанных древнерусских подделываться под риторический тон церковно-литературный и богослужебный, как мздоимец от Писания говорил о бессеребреничестве. Выйдет на сцене ложноклассическая драма или историческая иллюзия. Чтобы избежать того и другого, надо усиленно подчеркнуть отрицательные, комические моменты драмы.
– Чего вам нужно, исторического ли воспроизведения на сцене или произведения сценического эффекта на историческом сюжете?
5. В частной жизни не было определенных характеров, типических лиц; были шаблонные фигуры, похожие на те иконы, перед которыми они молились и незаметно для себя по которым выкраивались физионо-минально и духовно.
Островский:
– (367) фантастическая радость бояр от Дмитрия – или выдумка, или ирония; не могли ждать польской воли.
– (382m) – «Я себя не знаю» – на этом построить роль. Он не признавал себя самозванцем, но обстоятельства, которые привели его в Москву, были выше его сознания, и он начинал думать, что они недаром сыграли с ним такую игру, что он к чему-то призван волею судьбы, если не Провидения. Великолепный монолог. Не вертопрах – авантюрист, скромный, но не робкий реформатор, осторожный к окружающим, которых презирал, но живой по темпераменту и всегда готовый сказать и показать лицом лишнюю откровенность.
– Шуйский не так наряден умом и словом, как у Островского.
– (422) и ел. Хлестаков!!! (ср. 472f и ел.) И вдруг плут: Д[митрию] Басманову. – Должен быть или двуличен, или разноязычен.
– (442) В. Шуйский – русский Макиавелли. Так о нем и друзья (451f).
– (472) «Правители плохие мы» – Самозванец: новый диссонанс в характере. А потом предусмотрительный, тонкий плут под личиной простофили доверчивого (473m).
Чего вы хотите: исторически точно воспроизвести старину или фальсифицированной стариной обличить и пристыдить современников? Островский [не хотел] ни того, ни другого: он подрумянивал нашу старину шекспировскими румянами, чтобы драма понравилась зрителю – и только. Он не думал делать из своей хроники ни исторической лекции в живых лицах, ни нравственного воздействия на современников.
Я выскажу свои мысли вслух, не думая о том, какое вы сделаете из них употребление, и нисколько не огорчусь, если не сделаете никакого, – напротив, ибо я никогда не готовил своих мыслей для сцены.
Из тины не сделаешь глины и из экскремента не выйдет цемента.
Все это («Воевода») было бы хорошо, если бы написано было в XVII в.
Ф. М. Достоевский. «Идиот»[100]
Минута перед припадком. Дает неслыханное чувство гармонии, полноты, встревоженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни. Необыкновенное усилие самосознания (I, 270).
Сострадание есть главнейший и, м[ожет] б[ыть], единственный закон бытия всего человечества (I, 275).
Нестерпимые, внезапные воспоминания, особенно сопряженные со стыдом, обыкновенно останавливают на одну минуту на месте (I, 279).
Легкая судорога вдохновения и восторга прошла по лицу (I, 300).
Некоторая тупость ума есть, кажется, почти необходимое качество если не всякого деятеля, то по кр[айней] мере всякого серьезного наживателя денег (II, 6).
Все наши отъявленные социалисты больше ничего как либералы из помещиков времен креп[остного] права… Их злоба, негодование, остроумие – помещичьи, даже дофамусовские, их восторг, их слезы – настоящие, м[ожет] б[ыть] искренние слезы, но – помещичьи. Помещичьи или семинарские (Евгений Павлович Радомский)… Русский либерализм не есть нападение на существующие порядки вещей, а на самые вещи, не на русские порядки, а на самую Россию… Каждый несчастный и неудачный русский факт возбуждает в нем смех и чуть не восторг. Он ненавидит народные обычаи, русскую историю, все… Этого нигде и никогда, спокон веку и ни в одном народе не случалось (Он же, II, 15–16). Это оттого, что русский либерал есть покамест еще нерусский либерал… Нация ничего не примет из того, что сделано помещиками и семинаристами (вследствие их отчуждения от нации) (Он же, 14).
Гуляя в задумчивости,
Богатства (теперь) больше, но силы меньше; связующей мысли не стало; все размягчилось, все упрело… (II, 70).
Мы слишком унижаем Провидение, приписывая ему наши понятия, с досад[ы], что не можем понять его (из исповеди Ипполита) (II, 113).
Тут одна только правда, а стало быть, и несправедливо (в отзыве кн[я]ж[ны] об Ипполите). Аглая Епанчина (II, 129).
Ложь становится более вероятной, если к ней прибавить что-н[ибудь] невероятное (Она же, 135).
Совершенство нельзя любить; на него можно только смотреть, как на совершенство. Наст[асия] Фил[ипповна] Барашкова в письме к Аглае (II, 160).
Можно ли любить всех? В отвлеченной любви к человечеству любишь почти всегда одного себя (Она же, там же, 161).
«Обыкновенные»: 1) ограниченные, и 2) гораздо поумнее. (Из первых) нигилистики стриженые, которые, надев очки, вообразили, что стали иметь свои собственные убеждения. Стоило иному на слово принять к[акую]-н[ибудь] мысль или прочитать страничку что-ни[будь] без начала и конца, чтобы тотчас поверить, что это свои собственные мысли и в его собственном мозгу зародились… Это наглость наивности, эта несомневаемость глупого ч[е]л[ове]ка в себе и своем таланте у Гоголя в Пирогове[101] (II, 171–172). Отрава вогнанным внутрь тщеславием от сомнения «умных» обыкновенных людей.
Суметь хорошо войти, взять и выпить прилично чашку чая, когда на вас все нарочно смотрят (246). Говорить тихо, скромно, без лишних слов, без жестов, с достоинством.
«Свет». Князю как-то вдруг показалось (на вечере у Епанч[иных]), что все эти люди как будто так и родились, чтоб быть вместе, что все эти самые «свои люди» и сам он – тоже. Обаяние изящных манер, простоты и кажущегося чистосердечия б[ыло] почти волшебно (II, 256).
Князь о католицизме: нехристианская вера, искаженного Христа проповедует, всемирную государственную] власть как опору церкви. И социализм – порождение сущности католицизма – из отчаяния, как замена потерянной нравственной] власти религии, чтобы спасти жаждущее человечество не Христом, а насилием. Это свобода чрез насилие. В отпор Западу должен воссиять наш Христос, которого мы сохранили и которого они и не знали. Русскую цивилизацию им надо нести. Старичок-сановник о случаях перехода русских в католицизм: отчасти от нашего пресыщения, отчасти от скуки.
Князь после в[ечера]: Я не имею права выразить мою мысль; я боюсь моим смешным видом скомпрометировать мысль и
Князь: Чтобы достичь совершенства, надо прежде многого не понимать. А слишком скоро поймешь, так, пожалуй, и нехорошо поймешь… Я чтобы спасти всех нас («исконных»), говорю, чтобы не исчезло сословие даром, в потемках, ни о чем не догадавшись, за всё бранясь и все проиграв. Зачем исчезать и уступать место другим, когда можно остаться передовыми и старейшими. Будем передовыми, так будем и старшими (280).
Елиз[авета] Прокоф[ьевна] Епанчина в конце романа: Довольно увлекаться-то, пора и рассудку послужить. И все это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, все это одна фантазия, и все мы заграницей одна фантазия! Помяните мое слово, сами увидите! (II, 335)
«Преступление и наказание». На всем готовом привыкли жить, на чужих помочах ходить, жеваное есть (Разумихин). Первое дело у вас во всех обстоятельствах, чтобы на человека не походить (Он же). Они и любят, точно ненавидят (Раскольников). Чтобы умно поступать, одного ума мало (Он же). У женщин такие случаи есть, когда очень и очень приятно быть оскорбленною, несмотря на все видимое негодование (Свидриг[айлов]). Современно-то развитый человек скорее острог предпочтет, чем с такими иностранцами, как мужички наши, жить (Порфирий). Проходя мимо всей этой нелепости, взять просто-запросто все за хвост и стряхнуть к черту. Я только осмелиться захотел (Раскольников). Станьте солнцем, вас все и увидят (Порфирий). Модный сектант, лакей чужой мысли, к[ото]рому только кончик пальчика показать, как мичману Дырке, так он на всю жизнь во что хотите поверит (Он же). Женщина, преданная своему мужу, своим детям и своим добродетелям (Свидригайлов). Всех веселей тот живет, кто всех лучше себя сумеет надуть (Он же). В добродетель так всем дышлом въехал (Он же). Народ пьянствует, молодежь образованная от бездейства перегорает в несбыточных снах и грезах, уродуется в теориях; откуда-то жиды наехали, прячут деньги, и все остальное развратничает (Он же). Русские люди вообще широкие люди, Авд[отья] Ром[анов]на, широкие, как их земля и, черезвычайно склонны к фантастическому, к беспорядочному; но беда быть широким без особенной гениальности (Он же).
[Характеристика образа Иоанна Грозного в пьесе А. К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного»][102]
Впрочем и сквозь предсмертную копоть можно заметить наиболее жгучую и взрывчатую искру в этом догоравшем пламени: это –
…Стих…[103]
Эта судорожная жестикуляция умирающей власти изображена у Толстого шекспировски-бесподобно. Очевидно, идея власти была в характере Иоанна донельзя напряженной пружиной, ежеминутно готовой сорваться с своей задержки и со всей силой хлеснуть всякого, кто неосторожно ее трогал. Вероятно, в присутствии Иоанна чувствовали себя так же, как чувствуют себя при виде вертящейся гранаты, не успевшей разорваться.
Естественно, образ Грозного в драме Толстого возбуждает вопрос: как, под какими влияниями мог воспитаться и сложиться такой взрывчатый носитель власти? У Толстого ярко выступают его старческие конвульсивные морщины, но не видать его цельной физиономии и совсем не разглядишь его биографии. Статуя Антокольского.
Иоанн не всегда был таким, как изображен он под конец жизни у Толстого, да и под конец жизни он не всегда являлся таким, как изобразил его Толстой. Мало того: сам в себе, в душе он далеко не был тем, чем часто казался и хотел казаться, а иногда хотел, да не умел казаться тем, чем был. Вообще это был довольно сложный человек. Если есть цельные и прямые характеры, точно отлитые или выкованные из плотной однородной массы, то характер Иоанна можно назвать витым и изогнутым, сотканным из разнообразных нитей. Потому он был загадкой и для современников, и для позднейших историков, да я не знаю, для последних перестал ли он и теперь быть таким. Разнообразие суждений. Современники терялись в догадках, недоумевая, каким образом царь, так славно начавший царствовать, с таким умом и усердием к народному благу, потом, с 1560-х годов, со смерти царицы Анастасии стал на себя не похожим, ожесточился и принялся свирепствовать над собственным народом. Карамзин повторил в своем суждении впечатление современников. В его изображении Иоанн двоится, было два царя Иоанна – один до 1560 г. умный, деятельный, мужественный завоеватель и смелый преобразователь, другой после 1560 г. – жесткий тиран, исступленный и подозрительный самовластец, способный казнить присланного из Персии слона за то, что тот при встрече не хотел воздать ему царских почестей. Другие представляли его еще иначе: у одних, как у Погодина, это ничтожество, вечно действовавшее по чужим внушениям; для других он
Иоанна очень трудно характеризовать. Он больше сюжет для живописи, скульптуры или поэзии, чем для психологического анализа. Его легче представить себе и почувствовать, чем понять и рассказать. Он сам облегчил такой способ его понимания. В своих речах на соборах, в посланиях, особенно к князю Курбскому, даже в государственных актах он много говорит о себе и всегда с такой лирической откровенностью, которая позволяет проникнуть, даже невольно вовлекает в самую глубину его души. Я не знаю более искреннего русского писателя. Перо точно было источником?] биографа, его духовником, и он исповедовался всякий раз, как брался за него. Он не всегда прямо держал в руках скипетр; но никто не пользовался пером с большей прямотой.
Я изложу не характеристику Иоанна, а только непосредственное впечатление, какое выносишь из чтения его сочинений. Вчитываясь в его горячие тирады, то злобные, то глубоко скорбные, где он то оправдывается, обороняясь от врагов, то обвиняет, нападая на них, точно слышишь его голос из его трехсотлетней могилы; я был жесток и страшен для современников, потому что они не хотели выслушать и понять меня, а только кланялись и изменяли мне; хоть вы, далекие потомки, которым нет нужды ни кланяться, ни изменять мне, будьте ко мне внимательнее и справедливее.
Иоанна нельзя себе представить без той политической обстановки, среди которой он вырос и действовал. Я опишу ее немногими наскоро брошенными чертами. Напомню, что XVI век был временем, когда из бывшего Московского удела строилось Русское государство и именно Иоанну пришлось его достраивать. Новое государственное здание было еще мало обжито: везде пахло сырым деревом и краской. Дед царя Иоанна великий князь Московский Иоанн III при содействии его бабушки византийской царевны Софьи положил в основу своего государства две идеи: 1) московский великий князь должен быть государем
Вокруг престола стояли столпы нового государственного здания, великородные князья-бояре. И они еще не привыкли стоять прямо, по-московски; они еще чувствовали себя в Москве на чужбине, на новоселье, не успели забыть, что сошлись сюда кто из Твери, кто из Рязани, Суздаля, Ярославля, где покоились их отцы и деды в фамильных обителях. Из выведенных у Толстого Шуйские князья Суздальские, Сицкие при деде Иоанна с Ярославского удела, Мстиславские при отце – Гедиминовичи литовские. Только Захарьин да Годунов – старые московские слуги. Они говорят у Толстого и как московские, русские патриоты, но только говорят.
…Чувство недовольства, обижанности: родственники мои… Встречая холодность или несправедливость. Его много сердили в детстве. Эта необходимость глотать слезы, дуться в рукав породила в нем замкнутость, привычку молча кипятиться до поры до времени, сдавленное раздражение молчаливое, затаенное озлобление против людей.
А. П. Чехов[104]
Кажется, нельзя себе представить скучнее персонажей Чехова, мелочнее дел, какими они занимаются. Какая серая жизнь, какие тусклые лица, где и зачем откопал их автор? – думает зритель или читатель, готовясь улыбнуться или вздохнуть с самодовольным пренебрежением, – и вдруг чувствует, что ни кислая улыбка, ни великодушн[ый] вздох ему не удается. В произведениях Чехова не замечаешь автора, становишься глаз на глаз с жизнью, т. е. с самим собой, и думаешь, чем же я лучше их, вот этих всех людей?
Чехов исподтишка смеется над изображаемой жизнью. Но это ни горько смеющийся плач Гоголя, ни гневно бичующий смех Щедрина, ни тоскующая сатира Некрасова: это – тихая, уравновешенная, болеющая и соболезнующая улыбка над жизнью, не стоящей ни слез, ни смеха. У него не найдешь ни ослепительных образов, ни широко обобщенных типов, ни поразительных житейских столкновений, разбивающих личные существования, ни даже идеалов, замыкающих прорехи мироздания. Всюду под его пером проходит толкущийся на всех сточках жизни, оттиснутый в миллионах экземплярах, везде себе верный и всегда на себя похожий, выработавшийся в исторический перл создания и царящий над миром
Нелепость до того нелепа, что становится не досадной, а только смешной или печальной.
Художник серых людей и серых будней.
Строй жизни, сотканный из этих нелепостей, не рвется.
У Чехова в литературе два предшественника, с которыми он делал одно дело, но делал по-своему. Гоголь своим горько смеющимся плачем усиленно сгущает на изображаемых лицах темные краски, чтобы сделать эти лица более смешными или отталкивающими, но не касается государственного и общественного порядка, среди которого они живут и подвизаются. Щедрин своим до слез негодующим смехом на спинах своих смешных или жалких героев бичует этот самый порядок, как притон и даже питомник изображаемых им уродов. К такой же дрянной жизни, с такими же дрянными людьми Чехов подходит со спокойной и снисходительной улыбкой, не сердится и не обличает, не предъявляет ей требований, которых она исполнить не может, не ищет в ней идеалов, которых она не знает и знать не желает. Ни досада, ни уныние не застилают его наблюдательного глаза, потому что наблюдательность его своеобразна. Чехов смотрел на жизнь сквозь то гоголевское стекло, которое, не соперничая со стеклами, озирающими солнце, передает «движения незамеченных насекомых». Он обладал редким ясновидением бесчисленных микроскопических мелких недоразумений, странностей и нелепостей, из которых соткалась людская жизнь и которых мы обыкновенно не замечаем, не чувствуем и не стыдимся по привычке к ним или по отвычке от размышления, по притупленности самочувствия и совести, как крепко спящий человек не чувствует, что по нему ползет и кусает его. На таком темном, даже мрачном фоне жизни «серыми пятнами» толкутся люди со своими глупыми или преступными делами. «Жизнь скучна, глупа, грязна», – говорит хороший человек в «Дяде Ване».
А. М. Горький[105]
Житейские явления, наблюдавшиеся им в помойных ямах портовых городов, за опрятным письменным столом превращаются у него в эстетические привидения. Его творчество – литературная галлюцинация. Он разделяет участь всех писателей, поднявшихся не собственной внутренней силой, а случайным совпадением со вкусами и настроениями читателей, – тем же законом, по которому камень, брошенный в воду, идет прямо на дно, а щепка всплывает на поверхность. Впечатлительность его приняли за мышление, босяцкое раздражение против обутых за энтузиазм мыслящего человека. Жизнь воспроизводится в его рассказах под таким углом преломления, который еще оставляет возможность их почувствовать, но лишает возможности их понимать или только дает понять, что при таком воспроизведении они решительно невозможны в действительности.
Он очень впечатлителен и восприимчив; но впечатления, им воспринятые, тотчас превращаются в автоматическую ассоциацию представлений, которые лезут под его перо от внешнего толчка независимо от предмета и настроения. Это писатель – граммофон.
III. Писатели и люди искусства о В. О. Ключевском
Ф. И. Шаляпин
Из книги «Страницы из моей жизни»[106]
Летом 98-го года я был приглашен на дачу Т. С. Аюбатович в Ярославскую губернию. Там, вместе с С. В. Рахманиновым, нашим дирижером, я занялся изучением «Бориса Годунова». Тогда Рахманинов только что кончил консерваторию. Это был живой, веселый, компанейский человек. Отличный артист, великолепный музыкант и ученик Чайковского, он особенно поощрял меня заниматься Мусоргским и Римским-Корсаковым. Он познакомил меня с элементарными правилами музыки и даже немного с гармонией. Он вообще старался музыкально воспитать меня.
«Борис Годунов» до того нравился мне, что, не ограничиваясь изучением своей роли, я пел всю оперу, все партии: мужские и женские, с начала до конца. Когда я понял, как полезно такое полное знание оперы, я стал так же учить и все другие целиком, даже те, которые пел раньше.
Чем дальше вникал я в оперу Мусоргского, тем яснее становилось для меня, что в опере можно играть и Шекспира. Это зависит от автора оперы. Сильно поражен был я, когда познакомился с биографией Мусоргского. Мне даже, помню, жутко стало. Обладать столь прекрасным, таким оригинальным талантом, жить в бедности и умереть в какой-то грязной больнице от алкоголизма! Но потом я узнал, что не первый русский талант кончает этим, и воочию убедился, что – на горе наше – Мусоргский не последний кончил так.
Изучая «Годунова» с музыкальной стороны, я захотел познакомиться с ним исторически. Прочитал Пушкина, Карамзина. Но этого мне показалось недостаточно. Тогда я попросил познакомить меня с В. О. Ключевским, который жил тоже на даче в пределах Ярославской губернии.
Поехал я к нему, историк встретил меня очень радушно, напоил чаем, сказал, что видел меня в «Псковитянке» и что ему понравилось, как я изображал Грозного. Когда я попросил его рассказать мне о Годунове, он предложил отправиться с ним в лес гулять. Никогда не забуду я эту сказочную прогулку среди высоких сосен по песку, смешанному с хвоей. Идет рядом со мной старичок, подстриженный в кружало, в очках, за которыми блестят узенькие, мудрые глазки, с маленькой седой бородкой, идет и, останавливаясь через каждые пять – десять шагов, вкрадчивым голосом, с тонкой усмешкой на лице, передает мне, точно очевидец событий, диалоги между Шуйским и Годуновым, рассказывает о приставах, как будто лично был знаком с ними, о Варлааме, Мисаиле и обаянии самозванца. Говорил он много и так удивительно ярко, что я видел людей, изображаемых им. Особенное впечатление произвели на меня диалоги между Шуйским и Борисом в изображении В. О. Ключевского. Он так артистически передавал их, что, когда я слышал из его уст слова Шуйского, мне думалось:
«Как жаль, что Василий Осипович не поет и не может сыграть со мною князя Василия!»
В рассказе историка фигура царя Бориса рисовалась такой могучей, интересной. Слушал я и душевно жалел царя, который обладал огромной силою воли и умом, желал сделать Русской земле добро и создал крепостное право. Ключевский очень подчеркнул одиночество Годунова, его юркую мысль и стремление к просвещению страны. Иногда мне казалось, что воскрес Василий Шуйский и сам сознается в ошибке своей, – зря погубил Годунова!
Переночевав у Ключевского, я сердечно поблагодарил его за поучение и простился с этим удивительным человеком. Позднее я очень часто пользовался его глубоко поучительными советами и беседами.
Начался сезон репетициями «Бориса Годунова». Я сразу увидел, что мои товарищи понимают роли неправильно и что существующая оперная школа не отвечает запросам творений такого типа, какова опера Мусоргского. Несоответствие школы новому типу оперы чувствовалось и на «Псковитянке». Конечно, я и сам человек этой же школы, как и все вообще певцы наших дней. Это школа пения – и только. Она учит, как надо тянуть звук, как его расширять, сокращать, но она не учит понимать психологию изображаемого лица, не рекомендует изучать эпоху, создавшую его. Профессора этой школы употребляют темные для меня термины «опереть дыхание», «поставить голос в маску», «поставить на диафрагму», «расширить реберное дыхание». Очень может быть, что все это необходимо делать, но все-таки суть дела не в этом. Мало научить человека петь каватину, серенаду, балладу, романс, надо бы учить людей понимать смысл произносимых ими слов, чувства, вызвавшие к жизни именно эти слова, а не другие.