— Ничего, ты сама увидишь, — сказала Стефана. — И времени еще вполне хватит, чтобы завершить круг.
А это уже История. Солдаты стоят в ряд перед дворцом с красноватыми стенами, в которых почти нет окон; их мушкеты взяты на изготовку. И прямо на солдат идут по камням молодые люди и поют:
И солдаты стреляют из ружей. И после этого молодые люди живут долго и счастливо.
Это биология.
— Да где же все, черт побери?
— Сегодня четверг, — сказал Стефан Фабр и тут же взорвался: — Проклятье! — потому что цифры на экране компьютера опять начали прыгать и мигать. Стефан был в толстом свитере, поверх которого надел еще пальто и шарф, поскольку биологическая лаборатория отапливалась только с помощью переносного обогревателя, и если его включали одновременно с компьютером, то тут же вылетали пробки. — Между прочим, есть программы, благодаря которым это можно сделать за две секунды, — заметил он, с мрачным видом колотя по клавиатуре.
Авелин подошел, глянул на экран и спросил:
— Что это?
— Сравнительный подсчет молекул ДНК. Да я на пальцах мог бы это быстрее сделать!
Авелин, лысый, щеголеватый, бледный, темноглазый мужчина лет сорока, прошелся по лаборатории и нервно заглянул в пухлую папку с отчетами.
— Не могу я руководить университетом, пока все это продолжается! — пробормотал он. — Вообще-то я думал, что ты тоже туда пойдешь.
Фабр ввел в компьютер новые данные и спросил:
— Почему ты так решил?
— Потому что ты идеалист.
— Правда? — Фабр чуть отстранился от компьютера, потянулся, покрутил головой, разминая мышцы, и сказал: — Но я изо всех сил стараюсь не быть идеалистом.
— Реалистом стать нельзя, им нужно родиться. — Его относительно молодой собеседник сел на лабораторный табурет, долго изучал покрытую шрамами и пятнами поверхность рабочего стола и наконец заявил: — Все, все разваливается!
— Ты что, действительно так думаешь?
Авелин кивнул и сказал:
— Ты же слышал то сообщение из Праги. — Фабр тоже кивнул, но промолчал. — И на прошлой неделе… И на этой… И в следующем году будет то же… Это как землетрясение. Сыплются камни… все рушится… только что было здание, и вот его нет. Историю всегда кто-то делает. А потому я и не понимаю, почему ты здесь, а не там.
— Не понимаешь? Ты это серьезно?
Авелин улыбнулся:
— Совершенно серьезно.
— Ну, хорошо. — Фабр встал и принялся ходить туда-сюда по длинной комнате, говоря на ходу. Он казался довольно хрупким, волосы седые, но движения юношески живые, точные. — Значит, наука или политическая активность, или — или: выбирай. Я верно тебя понял? Выбор — это ведь тоже ответственность. Так что собственную ответственность я выбрал вполне ответственно. Я выбрал науку и отрекся от любой другой деятельности. Кроме ответственной научной деятельности. Они там могут менять правила сколько угодно; здесь же они менять правила не могут; а если попытаются, я окажу сопротивление. Вот оно, мое сопротивление. — Он шлепнул ладонью по лабораторному табурету и резко повернулся. — Я читаю студентам лекции. И когда я их читаю, то хожу взад-вперед, как сейчас. Итак. На чем основывается мой выбор. Я с северо-востока. Ты помнишь, что творилось в пятьдесят шестом на северо-востоке? У меня и дед, и отец были репрессированы. В шестидесятом я приехал сюда, в университет, а в шестьдесят втором моего лучшего друга, брата моей жены… Мы с ним шли по деревенскому рынку и о чем-то разговаривали, и он вдруг остановился, умолк… Его застрелили. Вроде как по ошибке. Хорошо, да? Он был музыкантом. Реалистом. Я чувствовал, что я в долгу перед ним, перед ними — понимаешь? Что я обязан жить осторожно, ответственно, делать все, что в моих силах. И самое большое, что я сумел сделать, это создать вот это, — он обвел рукой лабораторию. — Это у меня действительно неплохо получается. В общем, я по-прежнему стараюсь быть реалистом. Насколько это возможно в данных обстоятельствах, которые имеют все меньше и меньше отношения к реальной действительности. Но ведь это всего лишь обстоятельства. Те самые обстоятельства, при которых я делаю свою работу так тщательно, как только могу.
Авелин по-прежнему сидел на лабораторной табуретке, опустив голову. Когда Фабр закончил свой монолог, он кивнул, помолчал немного и спросил:
— Но хотелось бы все же знать: разве это реалистично — отделять обстоятельства от работы, как это делаешь ты?
— Почти столь же реалистично, как отделять тело от души, — ответил Фабр. Он еще раз потянулся и опять воздвигся перед компьютером. — Я хочу ввести данные этих серий в компьютер, — сказал он, и руки его легли на клавиатуру, а взгляд уперся в столбцы цифр, которые он переносил в память компьютера. Минут через пять-шесть он включил принтер и заговорил, не оборачиваясь: — Слушай, Дживан, неужели ты это серьезно? Ты действительно считаешь, что все разваливается?
— Да. Я думаю, эксперимент закончен.
Принтер скрипел и щелкал, и они заговорили громче, чтобы слышать друг друга.
— Ты хочешь сказать, у нас?
— И у нас, и везде. Они это отлично понимают там, на площади Рух. Ты сходи туда. И увидишь. Подобное ликование возможно, пожалуй, только по случаю смерти какого-нибудь тирана или провала величайшей надежды.
— Или того и другого.
— Да, или того и другого, — согласился Авелин.
Принтер зажевал бумагу, и Фабр открыл крышку, пытаясь вытащить смятый листок. Руки у него дрожали. Авелин, протянув свои ловкие и спокойные руки у него за спиной, склонился к принтеру и, заметив уголок листа, застрявшего в щели, вытащил его.
— Скоро, — сказал он, — у нас будет настоящий «Ай-Би-Эм». «Мактошин». Мечта всей жизни.
— «Макинтош», — поправил его Фабр.
— Там на все буквально пара секунд требуется.
Фабр снова запустил принтер и огляделся.
— Послушай, принципы…
Глаза Авелина как-то странно блеснули; казалось, они полны слез; он тряхнул головой и сказал:
— Слишком многое зависит от обстоятельств!
Это ключ. Он запирает и отпирает дверь в квартиру 2–1 дома № 43 на улице Прадинестраде в Старом Северном квартале города Красной. Квартира отличная, всем на зависть; там есть кухня с кастрюлями, кухонными полотенцами, ложками и прочими необходимыми вещами, две спальни, одна из которых используется и как гостиная — там стоят кресла, полно книг, письменный стол завален бумагами. Кроме того, из окон этой квартиры открывается потрясающий вид на реку Молзен, что поблескивает в просвете между двумя соседними домами. Вода в реке сейчас какого-то свинцового оттенка, и над ней высятся голые черные деревья. В квартире никого нет, и свет не горит. Уходя, Брюна Фабр заперла дверь ключом, висевшим на одном стальном кольце с ключом от ее кабинета в лицее и ключом от квартиры ее сестры Бендики в Трасфьюве, бросила ключи в свою маленькую сумочку из искусственной кожи, уже порядком обтрепанную по углам, и защелкнула замочек. У дочери Брюны, Стефаны, ключ от квартиры лежал в кармане джинсов, привязанный к плетеному шнурку вместе с ключом от ее шкафчика в дортуаре G Краснойского университета, который она закончила по специальности «Орсинийская и славянская литература» и где теперь работала над диссертацией, посвященной поэзии раннего романтизма. Впрочем, свой шкафчик она никогда и не запирала. Женщины дошли по Прадинестраде до автобусной остановки на углу, через три дома от них, и сели там на автобус № 18, который идет по бульвару Сеттентре из Северного Красноя в центр.
Зажатые множеством других вещей в тесноте дамской сумочки и в тесном и теплом кармане джинсов, ключ от квартиры и его дубликат лежат неподвижно, молча, всеми забытые. Единственное, что умеет делать ключ, это отпирать и запирать свою дверь; это его единственная функция, его единственное предназначение; у него есть некая ответственность, но нет никаких прав. Он может запереть дверь или ее отпереть. Его можно найти или выбросить.
Это история. Когда-то давным-давно, в 1830-м, в 1848-м, в 1866-м, в 1918-м, в 1947-м, в 1956 году камни летали. Они летали по воздуху, как голуби, и людские сердца — да, и сердца тоже! — были тогда крылаты. То были годы, когда летали камни, взмывали ввысь сердца и пели молодые голоса. А солдаты поднимали мушкеты и брали их на изготовку или прицеливались из винтовок или из автоматов. Они были молоды, те солдаты. И они стреляли. И камни вновь ложились на землю, и голуби падали. Есть такой красный камень, который называется «голубиная кровь»; это разновидность рубина. Те красные камни на площади Рух никогда рубинами не были; выплесни на них ведро воды или дай дождю пролиться над ними, и они снова станут серыми, как свинец, самыми обыкновенными камнями. И лишь иногда, в определенные годы, эти камни летали и превращались в рубины.
Это автобус. Он не имеет никакого отношения к волшебным сказкам, и в нем нет ничего романтического; это вещь, безусловно, самая что ни на есть реалистическая; хотя с определенной точки зрения, в принципе и даже на самом деле, автобус в высшей степени идеалистичен. Городской автобус, набитый людьми, на городской улице, в одной из стран Центральной Европы, ноябрьским днем взял да и застрял. В чем дело? О господи! Эх, черт побери! Нет, автобус не застрял; и его двигатель, как ни странно, вовсе не сломался; он просто не мог ехать дальше. Но почему? Да потому, что перед ним стоял еще какой-то автобус, а дальше — еще один и прямо на перекрестке; такое впечатление, будто остановилось все движение на свете. Никто из пассажиров этого автобуса еще никогда не слышал слова «пробка» — этого названия экзотического недуга, которым страдает загадочный Запад. В Красное не так много частных автомобилей, чтобы они могли создавать уличные пробки, даже если их водители и знают, что это такое. Там, конечно, имеются и автомобили, и немало одышливых идеалистических автобусов, но единственное, что в Красное способно остановить транспортный поток, это люди. Существует нечто вроде уравнения, суть которого за долгие годы доказали экспериментально, хотя, возможно, эти эксперименты и были недостаточно научными и объективными; тем не менее они давали неплохие результаты, отлично, надо отметить, документированные и подтвержденные повторными опытами: в этом городе не хватит людей, чтобы остановить танк. Даже в куда более крупных городах, что и было весьма доказательно продемонстрировано не далее как прошлой весной, не хватит людей, чтобы остановить танк. Однако их там вполне достаточно, чтобы остановить автобус, что они и делают. Не бросаясь на него в лоб, не размахивая знаменами и не распевая песни о
— Придется нам отсюда идти пешком, — сказала Стефана, и ее мать, прижимая к себе свою сумочку из искусственной кожи, испуганно воскликнула:
— Ох, Фана, это же невозможно! Ты только погляди на эту толпу! Что это они… Они что?…
— Сегодня же четверг, мадам, — сказал какой-то крупный краснолицый мужчина, стоявший рядом с ними в проходе. Все между тем выбирались из автобуса, толкаясь и переговариваясь.
— Еще вчера я подъехала на целых четыре квартала ближе! — сердито сказала какая-то женщина, и краснолицый мужчина откликнулся:
— Ну, вчера! Сегодня-то четверг.
— Пятнадцать тысяч в прошлый раз было, — сказал кто-то, и кто-то другой высказал предположение:
— А сегодня тысяч пятьдесят будет!
— Нет, к площади нам ни за что не пробраться, даже, по-моему, и пытаться не стоит, — сказала дочери Брюна, когда они вместе со всеми вывалились из автобуса.
— Ты, главное, за меня держись и руки моей не выпускай. И ни о чем не тревожься, — заявила ей дочь, высокая, решительная молодая женщина, пишущая диссертацию о поэзии раннего романтизма, и покрепче ухватила мать за руку. — В общем-то, совершенно неважно, куда мы сумеем добраться, но хорошо было бы все же показать тебе, что творится на площади. Давай попробуем. Попытаемся обогнуть здание почтамта и пройти задами.
Однако задами, похоже, пытались пройти все. Стефана и Брюна с трудом перебрались на ту сторону улицы, то и дело останавливаясь и пытаясь увернуться от столкновений, но все же, хотя и не слишком решительно, проталкивались сквозь толпу; затем, повернув как бы против течения, поспешно нырнули в какой-то почти пустой переулок, срезали угол, пройдя через мощеный двор на задах Центрального Почтамта, и присоединились к еще более плотной толпе, которая медленно ползла по широкой улице, растекаясь во все стороны между домами.
— Вон он, дворец, видишь? — сказала Стефана; сама она уже видела его, потому что была выше матери ростом. — Он еще так далеко, что добраться туда мы сможем разве что благодаря осмотическому[13] давлению толпы. — И, решив положиться на это осмотическое давление, они были вынуждены разъединить руки. Брюна сразу погрустнела и все повторяла:
— Это слишком далеко, здесь тоже вполне хорошо видно. Вон крыша дворца. Ничего ведь не произойдет, да? То есть я хочу сказать, неужели кто-то будет выступать с речью? — Думала она, правда, совсем не об этом, но ей не хотелось позорить своими страхами дочь, которой еще и на свете не было, когда камни на площади превращались в рубины. Да и говорила она очень тихо, потому что, хотя вокруг и была тесная толпа толкавшихся, толкаемых и как бы выдавливаемых на площадь Рух людей, они не особенно шумели, лишь негромко переговаривались друг с другом самыми обычными голосами. И только время от времени откуда-то из тех рядов, что были ближе к дворцу, доносились выкрики — громко звучало чье-то имя, и его подхватывало множество голосов, и оно начинало звучать громко и раскатисто, точно бьющиеся о берег волны прибоя. Затем толпа снова затихала, невнятно рокоча, как море в затишье меж набегающими валами.
Зажглись уличные фонари. Площадь Рух была освещена неярко; от старинных, украшенных литьем фонарей с двойными шарами-светильниками в воздухе разливался мягкий безмятежный свет. И в этом свете со сразу потемневшего неба на землю, кружась, падали маленькие сухие снежинки.
Снежинки таяли и превращались в капельки воды на коротких темных волосах Стефаны и на шарфе Брюны, которым она обмотала свою светловолосую, коротко стриженную голову, чтобы не мерзли уши.
Наконец Стефана остановилась, и Брюна тут же вытянулась в струнку, стараясь хоть что-то разглядеть впереди. Они стояли на самом высоком краю площади, напротив старой аптеки для бедняков, так что, вытянув шею, Брюне удалось увидеть собравшуюся на площади огромную толпу; лица людей белели в сумерках, столь же бесчисленные, как эти падающие с неба снежинки. Однако в сгущавшейся тьме, среди усиливавшегося снегопада ей не было видно никакого пути назад, домой. Ей казалось, что она заблудилась в лесу. Дворец, в стенах которого тускло светились над толпой редкие окна, был погружен в молчание. Никто оттуда не выходил и туда тоже никто не входил. Там заседало правительство; там находились бразды правления государством. Это была обитель власти, государственная силовая установка, пороховой склад государства, его величайшая бомба. Государственная мощь была как бы втиснута в эти старые красные стены и находилась там под давлением, силой загнанная туда и все копившаяся там в течение многих лет и веков, так что если теперь произойдет взрыв, то разрушительная сила его будет поистине ужасающей, способной разметать эти стены, превратив их в тучи острых каменных осколков. А здесь, снаружи, на открытом пространстве виднелись в сумеречном свете лишь мягкие беззащитные лица людей, их сияющие глаза, маленькие мягкие девичьи груди, человеческие животы и бедра, прикрытые обычной одеждой.
Брюна посмотрела вниз, на тротуар и на свои ноги. Ноги у нее уже здорово замерзли. Надо было надеть теплые сапожки, но кто же знал, что пойдет снег; да и Фана все время ее торопила. Брюна чувствовала себя настолько несчастной — замерзшей, заблудившейся, одинокой, — что чуть не плакала. Она вздернула подбородок, закусила губу, потом стиснула зубы и выпрямилась, ощущая коченеющими ногами ледяные камни брусчатки.
Послышался какой-то звук, разлетевшийся, как искры костра, и хрупкий, как эти крошечные снежные кристаллики. Толпа совершенно примолкла, лишь изредка по ней пробегала волна тихого смеха и шепота, и в воцарившейся тишине все продолжал звучать тот негромкий, непродолжительный, серебристый звон.
— Что это? — спросила Брюна, начиная улыбаться. — Зачем они это делают?
Это заседание комитета. Вряд ли вы захотите, чтобы я стала описывать заседание какого-то комитета, верно? Обычно он заседает по пятницам с одиннадцати утра в нижнем этаже министерства экономики. Однако и в одиннадцать вечера в пятницу заседание продолжается, и за этим заседанием наблюдает множество людей, миллионы людей, а все благодаря тому иностранцу с телевизионной камерой, одноглазой, с длинным рылом объектива, которая мгновенно ловит и как бы всасывает в себя все, что происходит вокруг. Этот оператор уже давно поймал в объектив высокую темноволосую девушку, которая столь красноречиво выступает в защиту некоего решения относительно возвращения в столицу некоего человека. Но миллионы телезрителей так и не поймут ее аргументации, ибо говорит она на своем родном, непонятном большинству людей языке, и никто ее речь не переводит. И все же зрители поймут, с каким наслаждением блуждает по ее молодому лицу телекамера, как бы всасывая его в себя своей вытянутой пастью и единственным глазом.
Это история любви. Прошло еще два часа, и тот телеоператор давно уже ушел, а заседание комитета все продолжалось.
— Нет, послушайте, — говорила девушка, — это серьезно. Ведь именно в такие моменты и совершаются предательства. Свободные выборы — да, конечно, но если мы сейчас не заглянем хотя бы на шаг вперед, то когда же нам удастся это сделать? И кто это сделает? Страна мы или жалкие прихлебатели, постоянно меняющие хозяев?
— Но вперед нужно двигаться постепенно, шаг за шагом, консолидируя…
— И ждать, когда плотина не выдержит и прорвется? Пороги нужно преодолевать быстро! И всем сразу!
— Но вопрос в выборе направления…
— Вот именно, в выборе, а не в бездумном следовании событиям.
— Но все события развиваются в одном направлении.
— Ну да, только направление у них обратное! Вот увидите!
— И к чему приведет развитие этих событий? К зависимости от Запада, а не от Востока, как и говорила Фана?
— Зависимость неизбежна… Нам нужно перестроиться, но не допустить оккупации…
— Черта с два — не допустить! Это будет оккупация с помощью их денег, их рынков, их ценностей — так сказать, материальная. Ты же не думаешь, что мы сможем выстоять против них? Что значит социальная справедливость по сравнению с цветным телевизором? Да мы эту битву проиграем еще до ее начала! Скажи, каковы наши теперешние позиции?
— Они такие же, как и всегда, и абсолютно непригодны для обороны.
— Он прав. Нет, серьезно. Мы действительно стоим на тех же позициях, что и всегда. Все остальные их давно покинули. Кроме нас. Они просто подхватили наши лозунги, нагнали нас, и в данный момент, только в данный момент мы и могли бы действовать. И в этой непригодной для обороны позиции наша сила. Но только в данный момент. Действовать мы можем
— Чтобы воспрепятствовать распространению среди населения цветных телевизоров? Как? Дамба уже прорвана! И поток товаров устремился сюда. Мы просто тонем в этом потоке.
— Ничего, не потонем, если правильно определим направление, и прямо сейчас…
— Но послушает ли нас Режи? Почему мы поворачиваем назад, когда нам следовало бы идти вперед? Если мы…
— Мы должны установить…
— Нет! Мы должны действовать! Свобода может быть установлена только в момент свободы…
Они кричали все одновременно охрипшими, измученными голосами. Они уже слишком давно только говорили и слушали друг друга, и пили плохой кофе, и целыми днями, неделями жили за счет одной лишь любви. Да, за счет любви; и все это были споры и ссоры людей влюбленных. Только ради любви он умоляет ее, а она гневается именно из-за любви. Все всегда делалось во имя и ради любви. Именно поэтому длинное рыло телекамеры и совалось без конца в эту грязноватую подвальную комнату, всасывая в себя подробности встречи этих влюбленных людей. Камера всегда жадно ищет любви, стремится показать истинную любовь; ведь если не сумеешь показать что-то подлинное, настоящее, то и сам не сможешь смотреть на это по телевизору; а вскоре и вовсе окажешься не в состоянии отличить нечто подлинное от тех жалких подделок, что мелькают на телеэкране, где обещают, что все можно сделать за две секунды. Но настоящие влюбленные понимают, в чем здесь разница.
Это волшебная сказка, и вы знаете, что в конце волшебной сказки, после слов о том, что они, как говорится, жили долго и счастливо, нет никакого «потом». Злые чары разрушены; верный слуга получил половину королевства в награду, а король с тех пор правил долго и справедливо. Вспомните тот момент, когда совершается предательство, и не задавайте больше вопросов. Не спрашивайте, вырастет ли снова на отравленных полях белозерная пшеница. Не спрашивайте, зазеленеют ли снова деревья в лесу той весной. Не спрашивайте, что получила в награду та девушка. Вспомните сказку о Кощее Бессмертном, чья жизнь была на конце иглы, а игла — в яйце, яйцо — в лебеде, лебедь — в орле, орел — в волке, а волк — во дворце, стены которого построены из магических камней, камней власти. Колдовство внутри колдовства! Нам еще очень далеко до того яйца, в котором находится игла, которую нужно сломать, чтобы Кощей Бессмертный смог умереть. А сказка кончается. И тысячи, тысячи и тысячи людей все стоят на вымощенном брусчаткой склоне перед дворцом. Снежинки искрами мелькают в воздухе, и люди поют. Вы знаете эту песню; это старая песня, в которой много таких слов, как «страна», «любовь», «свободная», на том языке, который вы знаете с рождения, дольше всех прочих языков. Слова этой песни заставляют один камень в мостовой отделяться от другого, слова этой песни не дают пройти танкам, слова этой песни изменяют мир, если ее споют в нужный момент нужные люди после того, как многие уже сложили головы только за то, что пели эту песню.
Тысяча дверей распахнулись в стенах дворца. Солдаты положили на землю свое оружие и запели. Злые чары были разрушены. Добрый король вернулся в свое королевство, и люди танцевали от радости на вымощенных камнем улицах города.
И мы не спрашиваем, что случилось потом. Но мы можем снова рассказать эту историю с самого начала, мы можем рассказывать эту историю до тех пор, пока не поймем ее правильно.
— Моя дочь — член Центрального комитета совета студенческой деятельности, — сообщил Стефан Фабр своему соседу Флоренсу Аске, стоя вместе с ним в очереди перед входом в булочную на улице Прадинестраде. По его голосу сложно было понять, как он к этому относится.
— Я знаю. Эррескар видел ее по телевизору, — сказал Аске.
— По ее словам, они решили, что доставить сюда Режи — единственный способ обеспечить мгновенный и надежный переход. Они считают, что армия его примет.
Они, шаркая ногами, приблизились еще на шаг к дверям булочной.
Аске, старик с тяжелым коричневым лицом и узкими глазами, вытянул губы трубкой, обдумывая услышанное.