Несмотря на твердое намерение не прибегать к насилиям, подтвержденное и Ганди и Конгрессом, несколько крупных беспорядков, имевших лишь отдаленную связь с движением «Отказа от сотрудничества», произошли в различных местностях Индии. В Соединенных провинциях (Аллахабад) вспыхнули аграрные волнения, бунты арендаторов против земельных собственников, и полиция произвела кровавую расправу.
Затем движение Акали[63] среди Сикхов, сперва чисто религиозное, стало применять «Отказ от сотрудничества» и завершилось в феврале 1921 г. убийством 200 сикхов. Нельзя было, по чистой совести, возложить ответственность за эту драму, вызванную фанатизмом, на Ганди и его учеников. Но случай удобный. Начались репрессии с начала марта 1921 г., и свирепствовали с возраставшей силой до конца года. Чтобы пустить их в ход, предлогом были избраны манифестации против продавцов крепких напитков. Ведь не в первый раз алкоголь и европейская цивилизация выступали нога в ногу. Организации добровольцев, сторонников отказа от сотрудничества, были запрещены. Был провозглашен закон против мятежных собраний. В различных округах местная полиция получила безграничные полномочия для подавления движения, которое было окрещено революционным и анархическим. Тысячи индусов были арестованы; не делали никаких исключений для лиц уважаемых. Эти меры вызвали, конечно, возмущения, тут и там происходили бои между полицией и толпой, убийства, пожары. Комитет конгресса всей Индии, собравшись в Безваде, в последнюю неделю марта, обсуждал, не следует ли объявить гражданское неповиновение. С редкой мудростью он решил, что страна недостаточно еще созрела и недостаточно еще дисциплинирована, чтобы прибегнуть к этому обоюдоострому оружию, и постановил выжидать, приступив к некоторого рода гражданской и финансовой мобилизации.
Ганди еще с большим подъемом возобновил свою компанию за объединение Индии, за единение религий, рас, партий и каст. Он обратился с призывом к парсам,[64] богатым, крупным коммерсантам, крупным промышленникам, в большей или меньшей степени окрашенным, как выражается Ганди, духом Рокфеллера. Индо-мусульманскому единению беспрестанно угрожали давние предрассудки, страхи, взаимное недоверие. Он отдался этому делу телом и душой,[65] не добиваясь полного слияния обеих групп, сейчас невозможного, чего и сам он не хотел, но союза прочного, построенного на дружеских отношениях.[66]
Его высшим стремлением является желание ввести в круг индусской общественности отверженные классы. Его страстные требования вернуть права париям, его страдания при виде этой чудовищной Социальной несправедливости, его гневные вопли против нее—уже этого достаточно, чтобы обессмертить его имя. Боль, которую причиняет ему то, что он называет «самым постыдным и грязным пятном индуизма», имела своим источником переживания раннего детства. Он рассказывает, что когда был еще ребенком, в дом его приходил парий для грязной работы; ребенку было запрещено притрагиваться к нему, не совершив потом омовения; он не мирился с этим и спорил с родителями. В школе он часто прикасался к «нечистым»; мать советовала ему после этого Прикоснуться к мусульманину, чтобы очиститься от такого осквернения. Но к двенадцати годам мнение его сложилось. Он поклялся очистить совесть Индии от этого греха. Он вознамерился придти на помощь своим униженным братьям. Нигде его свободомыслие не сказывается так ярко, как в деле их защиты. Можно судить об этом по тому факту, что он готов был бы пожертвовать своей религией, если бы ему доказали, что отверженность париев является и догматом. Одна эта несправедливость оправдывает в его глазах все прочие несправедливости, которые терпят индусы во всем мире.
«Если индусы стали париями Империи, то это возмездие вечной справедливости. Пусть индусы омоют сперва свои руки, запятнанные кровью!.. Отверженность париев унизила Индию. В южной Африке, в восточной Африке, в Канаде с индийцами обращаются так же, как с париями.
Ганди хотел, чтобы национальное Законодательное Собрание улучшило возможно скорее судьбу братьев-париев, чтобы им был открыт широкий доступ в школы и к колодцам, ибо пользование общественными колодцами было им запрещено. А до тех пор?.. Нетерпение не позволяет ему ждать, скрестив руки, пока привилегированные классы исправят свою несправедливость, и заставляет его перейти в лагерь париев: он становится во главе их и старается их объединить. Он вместе с ними обсуждает различные выходы: что могут они сделать? Апеллировать к правительству Индии? Это значило бы сменить одно рабство другим… Отказаться от индуизма (обратите внимание на смелое великодушие этого верующего индуса!) и обратиться в христианство или магометанство? Ганди готов был бы посоветовать этот выход, если бы индуизм был неразрывно связан с верованием в отверженность париев. Но он убежден, что это верование есть нездоровое извращение религии, и что его надо вырвать с корнем. Парии должны организоваться для самозащиты. Они могли бы также прибегнуть к Отказу от сотрудничества, как к своему средству против индуизма, прекратить всякие сношения с прочими индусами (исключительно дерзкий совет в устах этого патриота, совет прибегнуть к социальному бунту!) Но, продолжает Ганди, парии неспособны ни к какой организации: у них нет вождей. Пусть же они присоединятся к общему движению Индии, первое условие которого—единение классов; иного средства для них нет. Действительный Отказ от сотрудничества есть религиозный акт очищения. Никто не может принять в нем участия, отвергнув париев; он тяжко погрешил бы. Ганди, таким образом, успешно примиряет религию, отечество и человечество.[68]
Торжественно освящены были первые попытки объединения париев
Ганди испытал радость, он видел, как взволновалась Индия от призыва к ее сердцу, как осуществлялась эмансипация париев в многочисленных ее округах.[69]
Накануне своего ареста он. все еще занимался этим делом и рассказывал о его успехах. Брахманы посвящали себя этому же делу. Привилегированные классы являли трогательные примеры раскаяния и братской любви. Ганди приводит случай с молодым восемнадцатилетним брахманом, который стал метельщиком, чтобы жить с париями.
Ганди с неменьшим благородством встал на защиту другого великого дела: на защиту прав женщины.
Половой вопрос имеет исключительную важность в Индии, насыщенной бьющей через край, нестерпимой и плохо упрвляемой чувственностью. Детские браки истощают преждевременно физическую и моральную силу нации.
Терзания плоти гнетут мысль, и достоинство женщины вследствие этого принижается. Ганди предает гласности жалобы индусок против унизительного обращения с ними индусских националистов. Он признает справедливыми их упреки. Это, говорит он, такая же тяжелая рана на теле Индии, как и отверженность париев. Но Ганди тут же прибавляет, что от нее страдает весь мир. Это универсальная проблема. Как и в судьбе париев, он ждет успеха скорее от угнетаемых, чем от угнетателей. Он обращается поэтому к женщинам, чтобы они прежде всего внушили к себе уважение, перестав смотреть на себя как на предмет для удовлетворения мужской похоти. Пусть они примут решительное участие в общественной жизни, пусть подвергнут себя ее риску и опасностям! Пусть они не только откажутся от роскоши, сбрасывая с себя и сжигая иностранные ткани, пусть они разделят также страдания своих мужей! В Калькутте уже были заключены в тюрьму достойные женщины. Очень хорошо. Пусть не требуют они снисхождения к себе, пусть соперничают они в выносливости и лишениях с мужчинами! На этом поприще женщина может всегда превзойти мужчину. Пусть они ничего не боятся! Самая слабая может сохранить свою честь. Достаточно научиться умирать.
Он отнюдь не забыл и
«Эта порочная забава не должна иметь места в нашей Революции.
Ганди нашел в женщинах Индии, начиная с своей собственной жены, интеллигентных помощниц и лучших учениц.
III
1921 год знаменует апогей влияния Ганди. Он пользуется огромной моральной властью, но ему вручают, помимо его воли, почти безграничную политическую власть. Народ верит в него, как в святого; его изображают[70] на картинах в образе Шри-Кришны. А в декабре 1921 г. Национальный Конгресс всей Индии облекает его верховной властью, вверяет ему свои полномочия с правом избрать себе преемника. Он бесспорный вождь индийской нации. От него зависит спустить с цепи политическую революцию или даже произвести религиозную реформацию, если бы он того пожелал.
Он этого не сделал. Он не захотел. Что это—душевное величие? Душевная робость? Может быть, и то и другое. Трудно человеку (к тому же еще иной культуры) проникнуть в чужую душу, особенно, когда она так глубока, так чутка, как у Ганди. Трудно определить в вихре событий, которые в этот мятежный год волновали Индию, была ли всегда тверда рука кормчего, направляла ли она громадный корабль, не уклоняясь от верного пути и не ослабевая. Но я постараюсь все же рассказать то, что, как мне кажется, я разгадал в этой живой загадке, с чувством религиозного почтения, которое я питаю к этому великому человеку, и с той искренностью, которою я обязан его искренности.
Если власть Ганди была велика, то не менее велика была и опасность ею пользоваться. По мере того, как ширилась общественная деятельность и содрогания ее приводили в движение сотни миллионов людей, становилось все труднее управлять этим взбаламученным морем и самому сохранять равновесие. Сверхчеловеческая проблема — примирить дух умеренности и широту взглядов с сорвавшимися с цепи массами. Мягкий и верующий кормчий молится и ищет опоры в боге. Но голос, который он слышит, доходит до него в шуме грозы и бури. Услышат ли его другие?.. Меньше всего грозит ему опасность возгордиться. Никакое обожание не может вскружить ему голову. Оно оскорбляет его смирение и его здравый смысл. Единственный, быть может, случай в истории пророков и великих мистиков, но у него нет видений, нет откровений, он не старается ни уверовать в них, ни уверить в них других. Какая-то безгрешная ясность! Его ум не пьянеет, его сердце не знает тщеславия. Он существует, он живет, как простой человек, подобный всем людям… Нет, пусть не называют его святым! Он им не хочет быть (и поэтому, именно, он святой)…
«Слово
Сам по себе, он всегда очень' скромен, полон сомнений, лично неспособен ни на какое кастовое высокомерие, и как индийский патриот, и как идейный вождь Отказа от сотрудничества. Он не мирится ни с какой тиранией, даже ради доброго дела. «Ни в коем случае не следует заменять иго правительства игом сторонников Отказа от сотрудничества».[72] Он отказывается также превозносить свое отечество над отечеством других, и его патриотизм не замыкается в границах Индии. «Для меня патриотизм сливается с человечеством. Я патриот, потому что я человек и человечен. Я чужд исключительности — я не причиню зла Англии или Германии, чтобы послужить Индии. Империализму нет места в программе моей жизни… Чем равнодушнее патриот к человеку, тем слабее его патриотизм».[73]
А ученики его, всегда ли они так же чутки, как он? Чем становится его учение в руках некоторых из них? И при посредстве их, каким доходит оно до толпы?
Когда Рабиндранат Тагор, после нескольких лет странствий по Европе, вернулся в августе 1921 г. в Индию, он был уже потрясен переменой, которую заметил в умах индусов. Но беспокойство, охватившие Тагора, не дожидаясь его возвращения на родину, выразилось в ряде писем, посланных им из Европы индийским друзьям; многие из этих писем были напечатаны в
Необходимо остановиться на разногласиях между этими двумя великими умами, которые питают друг к другу и чувства уважения и восхищения, но которые так же фатально отличны друг от друга, как мудрец от апостола, как святой Павел отличен от Платона. С одной стороны, гений веры и всепрощения, пожелавший стать бродилом нового человечества. О другой, гений мысли свободной, широкой и ясной, заключающей в свои объятия все сущее.
Тагор признавал всегда святость Ганди, и он сам говорил мне о нем с чувством благоговения: когда я вызвал перед ним, ссылаясь на Махатму, образ Толстого, Тагор пояснил мне, насколько Ганди ему ближе и кажется ему более просветленным (и сейчас, когда я знаю его лучше, я сужу о нем так же), ибо все в Ганди—сама природа, простота, скромность и чистота, и ясность обвевает его борьбу. Между тем как у Толстого—все гордый бунт против гордости, гнев против гнева, страсть против страстей, все насилие вплоть до непротивления насилию… Тагор писал из Лондона 10 апреля 1921 г.: «Мы благодарны Ганди за то, что он дал Индии случай доказать, что вера ее в божественный разум человека еще жива». И, несмотря на раздумье, на которое наводило его движение, поднятое Ганди, Тагор был склонен притти ему на помощь. Даже тот блестящий манифест, выпущенный им в октябре 1921 г., этот
Ганди, с своей стороны, свидетельствует Тагору искренние чувства уважения; и даже в спорах своих с ним старается не разойтись с Тагором. Чувствуется, что ему больно полемизировать с ним; и когда добрые друзья пытаются разжечь спор между ними, разглашая личные тайны, Ганди приказывает им замолчать, раскрыв перед ними все, чем он обязан Тагору.[75]
Но роковым образом разногласия между ними крепли. С лета 1920 г. Тагор не переставал сожалеть, что со смерти Тилака бьющая через край сила любви и веры Ганди была отдана на служение политическим целям. Не с радостью в сердце сам Ганди решился на это, но Тилак умер, Индия осталась без политического вождя, надо было стать на его место.
«Если я как-будто принимаю участие в политике, — говорит он с особой выразительностью в момент, когда решается на это, — то только потому, что политика сжимает нас сейчас в своих тисках, как змея: нельзя вырваться из них, что бы ни делать. Итак, я хочу вступить в бой с змеей… я попытаюсь религию ввести в политику».[76]
Но Тагор оплакивал эту необходимость. Он писал 7 сентября 1920 г.
«Все то стремление к нравственному совершенствованию, которым является жизнь Махатмы Ганди и которое только он один среди всех людей мира умеет преподать, все оно необходимо нам. Что это столь ценное сокровище вверяется утлому судну нашей политики и бросается в беспредельные волны разъяренных страстей, — тяжкое бедствие для страны, ибо его миссия возвращать к жизни мертвых огнем души…
Растрата наших духовных сил на авантюры, дурные с точки зрения нравственной правды, вызывает горечь в нашем сердце. Преступно превращать силу нравственную в слепую силу».[77]
Эти строки продиктовали ему громкие дебюты движения Отказа от сотрудничества и агитация, поднятая в Индии во имя
Но, конечно, Тагор не желает ничего вырывать. Его поэтическая созерцательность примиряется со всем и всюду вкушает гармонию. И он выражает это на страницах гениальной красоты, но до крайности отрешенных от действенности. Это пляска Натараджи, играющей иллюзиями:
«Я стараюсь из всех сил согласовать образ моих мыслей с диапазоном великого чувства, восторженного возбуждения, проносящегося по моей родине. Но почему же внутри меня — этот дух сопротивления, несмотря на страстное желание избавиться от него? Я не нахожу ясного ответа, но вот во тьме моего изнеможения засветилась чья-то улыбка и чей-то голос сказал: „Твое место с детьми, на краю миров: там тебе будет покой, и там я буду с тобою“. И вот почему я забавлялся недавно, слагая новые рифмы. Это же только пустячки, радующиеся, что их захватило с собой течение времен, пляшущие на солнце и исчезающие с улыбкой на устах. Но пока я играю, развлекается все мироздание, ибо листья и цветы разве они не проявления, ритма, никогда не умолкающего? Разве мой бог — не вечный расточитель времен? Он кидает звезды и планеты в вихрь бесконечных перемен; на поток „видимости“ он пускает бумажные кораблики „веков“, нагруженные его фантазиями. Когда я тормошу его и умоляю позволить мне остаться его маленьким учеником и принять несколько пустячков, сочиненных мною, как груз его игрушечного корабля, он смеется, а я бегу рысью за ним и цепляюсь за край его одежды… Но где же нахожусь я?
Посреди толпы, меня толкают сзади, меня теснят со всех сторон. И что за шум окружает меня? Если это пение, то моя
Так говорил бы Гете — Гете Вакх Индии. И кажется, что отныне все сказано: поэт прощается с движением, которое он отрицает, и оплетает все вокруг себя чарами своего творчества. Но Тагор на этом не останавливается. «Судьба, как он пишет, избрала его, чтобы направить его ладью прямо против течения!» Он был не только поэтом; он был в этот миг своей жизни духовным посланником Азии при Европе и он явился к ней, чтобы испросить ее союза для учреждения Всемирного Университета в Шантиникетане.
«Какая ирония судьбы, что по эту сторону морей я являюсь проповедником сотрудничества культур Востока и Запада, как раз в тот момент, когда но ту сторону — идет проповедь Отказа от сотрудничества!»[80]
«Отказ от сотрудничества» оскорбляет его непосредственно как деятеля и как носителя определенного идеала. «Я верю в истинный союз Востока и Запада».[81]
Это движение оскорбляло Тагора с его богатым духовным миром, насыщенным всеми культурами мира.
«Вся слава человечества — мое богатство…
Подобно тому, как Гете в 1813 г. отказался возненавидеть французскую цивилизацию, так Тагор не может примириться б отказом от цивилизации Запада. И хотя не Такова сущность идеи Ганди, он знает, что такой смысл вложат в нее потревоженные страсти индийского национализма.
«Студенты приносят свои жертвенные дары чему? Не образованию более совершенному, а отказу от образования… Я припоминаю, что при первом движении
И как раз в эти весенние дни 1921 г., когда Тагор с таким неудовольствием узнал, что в Индии собираются бойкотировать английскую науку, он в самом Лондоне видел пример агрессивного интеллектуального национализма: на собеседовании английского профессора Пирсона, его личного друга, когда индийские студенты произвели неподобающую манифестацию. Тагор рассердился. В письме на имя директора Шантиникетана, он клеймит этот дух мелочной нетерпимости. Он винит за это бойкотистское движение. Ганди отвечает на его упреки.[86] Он не придает большого морального значения чисто литературной системе европейского воспитания, которая не имеет ничего общего с системой воспитания характера и которая повинна в расслабляющем влиянии на индийскую молодежь; он предает проклятию совершенные зверства, уверяет в своем свободомыслии.
Это благородные слова. Но они не выбивают оружия из рук встревоженного Тагора. Он не сомневается в Ганди, но он опасается гандистов, И как только он ступил на берег Индии, в августе 1921 г., ему стало душно от их слепой веры в слова учителя. Он чувствует приближение грозного деспотизма духа и в своем журнале «Modern Review» публикует «Призыв к Истине», где подымает голос против этого рабства мысли. Этот протест тем более поразителен, что ему предшествует блестящее восхваление личности Махатмы. Тагор, напоминая о первых шагах освободительного движения Индии в 1907–1908 гг.; говорит, что идеалы ее политических вождей были чисто книжными, что их вдохновляли тени Бёрка, Гладстона, Мадзини, Гарибальди и что они оказались неспособными выйти за пределы идей представителей избранного меньшинства английского народа.
«В этот момент явился Махатма Ганди. Он стоял на пороге хижины тысяч обездоленных, одетый, как они. Он говорил с ними их же языком. В его словах была истина, а не книжная цитата. И имя Махатмы, данное ему, его истинное имя. Кто другой почувствовал бы, что все люди Индии — его плоть и кровь? Прикоснувшись к истине, поникшие силы души выпрямились. Как только у ворот Индии показалась истинная Любовь, ворота широко распахнулись. Всякое колебание рассеялось. Истина разбудила истину… Честь и слава Махатме, показавшему наглядно силу истины!.. Так, когда Будда поведал истину Сострадания ко всем живым существам, истину, которую он познал, как плод самодисциплины, — Индия пробудилась в расцвете своей зрелости; ее силы распустились в форме наук, искусств и богатств; она переступила через границы морей и пустынь… Никакая торговля, никакая война никогда не совершала ничего подобного… Только Любовь—истинна. Когда Любовь приносит свободу, то эта свобода внутри нас».
Но этот апофеоз вдруг резко обрывается. За ним следует разочарование.
«Несколько звуков этого чудесного пробуждения Индии силою любви донеслось через моря и до меня… Я вернулся исполненный радости, надеясь вдохнуть в себя освежающий ветерок новой свободы, но то, что я застал, возвратившись, придавило меня. Гнетущая атмосфера нависла над страной. Не знаю, какое внешнее давление, казалось, заставляло всех и каждого говорить на один лад, вращать один и тот же жернов. Я слышал повсюду, что разум и культуру следует посадить на замок; сейчас необходимо цепляться за слепое повиновение. Так просто растаптывается во имя внешней свободы внутренняя свобода человека!»
Мы знакомы уже с этой тревогой и с этим протестом. Они для всех времен одни и те же. Последние свободные мыслители умирающего античного мира поведали о них перед лицом грядущего на смену ему христианского мира. Перед лицом человеческих волн, которые взметнул сейчас прилив слепой веры, социальной или национальной, мы чувствуем, что и в нашей душе растет этот протест. Это вечный бунт свободной души против господства веры, порожденного ею же самой, ибо вера для кучки избранных—безграничная свобода; для народов, взывающих к ней — новое рабство.
Но упрек Тагора метит дальше фанатизма толпы — через головы людских масс, опьяненных покорностью, он настигает Махатму. Как ни велик Ганди, власть, которую он присвоил себе, не превосходит ли силы одного человека? Дело, подобное делу Индии, не должна быть вручено «учителю». Махатма—Учитель истины и любви. И, конечно, «золотая лоза, которая сможет пробудить нашу родину к истине и любви, не принадлежит к числу тех предметов, которые может изготовить чужеземный золотых дел мастер… Но наука и искусство создания
Тагор призывает, таким образом, к сотрудничеству все свободные силы Индии.
«В наших древних лесах, наши
Но гуру Ганди бросил один только призыв каждому и всем: «Прядите и тките!»
«Разве это призыв нового века к новому творчеству? Если большие машины представляют опасность для духа Запада, не являются ли
Недостаточно даже и того, чтобы все силы нации сотрудничали друг с другом; надо, чтобы они сотрудничали с силами вселенной. «Пробуждение Индии тесно связано с пробуждением мира… Отныне всякая нация, которая замкнется в себе, пойдет против духа новых времен». И Тагор, только что проведший несколько лет в Европе, вызывает образ людей, которых он встретил там, образ тех добрых европейцев, которые освободили свое сердце от оков национализма и посвятили себя служению человечеству, того преследуемого меньшинства граждан вселенной—cives totius orbis — которых он помещает среди Санньяси,[87] среди тех, кто в душе своей осуществил «единство общечеловеческое»…
«А мы, мы останемся одиноки, если удовольствуемся перебиранием четок отрицания, будем беспрестанно возвращаться к ошибкам других и силиться воздвигнуть здание Сварая на основах ненависти… Встрепенувшись на заре, птица не питается одним только поиском корма. Крылья ее отвечают неутомимо на призыв небес. Из ее горлышка несутся песни радости навстречу нового светила. Новое человечество шлет нам свой призыв. Пусть разум наш ответит на него своим собственным голосом… Наш первый долг перед зарей вспомнить
Эта царственная речь, одна из самых возвышенных, какие слышали народы, эта залитая солнцем поэма властвует над всеми людскими схватками. И единственное возражение, которое можно было бы сделать против нее, это то, что она властвует слишком упорно. Тагор прав, если смотреть с высоты веков. Поэт — птица,
И Ганди дал его на этот раз с большей страстностью, чем он обнаруживал раньше в этом благородном поединке. Ответ не замедлил; он появился 13 октября в
«Не следует никому давать свой разум на хранение. Слепое безволье часто более вредно, чем вынужденная покорность под бичом тирана. Есть еще надежда для раба жестокого зверя; но нет ее для раба любви».
Тагор хороший зоркий страж, он предупреждает о приближении врагов, имя которым: ханжество, нетерпимость, невежество, инертность. Но Ганди не признает, что упреки Тагора справедливы. Махатма обращается всегда к разуму. И неверно, что в Индии повинуются слепо. Если страна высказалась за употребление прялки, это случилось после длительного и усердного размышления. Тагор говорит о терпении и удовлетворяется красивой песней. Это же война! Пусть поэт оставит свою лиру! Он сможет петь после. «Когда дом в огне, каждый берет ведро, чтобы затушить пожар…»
«Когда окружающие умирают за отсутствием пропитания, единственное дело, которое остается мне — кормить изголодавшихся… Индия — дом, охваченный огнем… Индия умирает от голода, потому что нет у нее работы, которая позволила бы ей найти пропитание. Кхульна умирает от голода…
Кто не поймет страстного волнения, охватившего Ганди, кто не разделит его? И тем не менее, в этом ответе, столь гордом и мучительном, таится нечто такое, что могло бы оправдать и страхи Тагора: это властный окрик подчиниться боевой дисциплине: Sileat poeta.[90] Повинуйся без рассуждений закону
В битве людской дисциплина — долг, несомненно. Но горе в том, что те, которым поручено проводить ее в жизнь, что наместники учителя чаще всего люди узкого ума: они для себя и для других создают идеал из того, что является только средством его достижения; догма пленяет их своей узостью, ибо только на узкой тропе они чувствуют себя хорошо. Для них
«Бог воплощается из века в век, ради искупления мира… Но он не должен появляться неизменно в образе человеческого существа… Он может появиться также в форме отвлеченного принципа или великой идеи, осеняющей мир… Новый
Евангелист соглашается, что это утверждение может вызвать улыбку, если в
„Твоя личная Дхарма“[93] хотя и лишена заслуг, — наилучшая Дхарма. Свершение Дхармы не твоей собственной всегда окружено опасностями. Только тот достигает счастья, кто сосредоточивается на исполнении своего собственного предназначения».
Этот основной закон
Из этих догматов веры следует, что человек данной страны не должен заботиться о других странах.
«Правоверный
Но позволено ли народу развивать, по крайней мере, те силы, которые заложены в нем для расширения торговой и промышленной деятельности? Ни в коем случае! Недостойное желание — хотеть наделить Индию крупными мануфактурами! Это означало бы нарушение Дхармы других людей. Преступно также вывозить свои произведения и ввозить произведения других. Ибо «прозелитизм противоречит принципу
«Будем избегать близости с теми, чьи социальные обычаи отличны от наших. Не следует переплетать свою жизнь с жизнью тех людей или народов, идеал которых не гармонирует с нашим… Всякий человек — ручеек. Всякий народ— река. Они должны течь по своему руслу, прозрачные и неоскверненные, пока не достигнут широкого моря своего спасения; там они сольются все вместе».
Здесь — национализм справляет свой триумф. Самый откровенный. Самый узкий. Оставайтесь дома! Закройте все двери! Не изменяйте ничего! Все сохраните у себя! Ничего не продавайте на сторону! Ничего не покупайте! Очищайтесь! Ведь это же евангелие средневековья, евангелие заточивших себя в монастырь монахов.[94] И Ганди с его великим сердцем позволяет связать с ним свое имя!
Понятно содрогание, какое испытывает Тагор перед этими фанатиками реакционного национализма, притязающими на то, чтобы остановить ход веков, посадить в клетку вольную мысль и сжечь все мосты, ведущие на запад.[95]
Но в действительности, это вовсе не истинная мысль Ганди. Он собственноручно пишет Тагору:
Ганди отнюдь не отказывается от сотрудничества с европейцами, но при условии, что они присоединятся к тому относительному идеалу, который он указывает всем людям.
Эта истинная мысль Ганди бесконечно шире, человечнее, универсальнее,[96] чем идея евангелия, опубликованного под его эгидой.
Но чему же он дал этому евангелию свое имя? Почему позволил заключить свой величественный идеал, открывавшийся всему миру, в тесные границы индусского теократизма? Страшные ученики! Чем целомудреннее они, тем мрачнее. Да избавит бог великого человека от друзей, способных постичь только часть его идей! Превращая ее в непреложный закон, они разрушают благотворную гармонию его живой души!
Но это не все. По крайней мере, его ближайшие ученики, что живут рядом со своим учителем, овеяны все-таки его нравственным благородством. Но те, что являются учениками его учеников, и все прочие, и народы, до которых доходит лишь искаженное, эхо его слов, что останется у них от его учения о внутреннем самоочищении и творческом самоотрицании? Только самое внешнее, наиболее материальное мессианское ожидание прихода
Но это слишком тонкая игрa мысли для ума народа. Когда на каждом конгрессе вожаки движения с такой пламенной горечью вспоминают преступления англичан и их вероломство, убийства в Пенджабе и Калифат, тогда гнев начинает биться за плотиной, и горе, если эта плотина прорвется! Когда в августе 1921 г. Ганди взирает на костры драгоценных тканей в Бомбее и отвечает на горькие мольбы Эндрьюса, друга Тагора, своей
И потому одиноко звучит голос целомудреннейшего из людей над рокотом людского океана. Сколько времени еще будут прислушиваться к нему? В ожидании этом — величие и трагизм!
IV
Весь 1921 г., в течение которого движение развертывалось все быстрее, полон сомнений и тяжких неудач. Ганди не остался от них в стороне.
Всюду происходило революционное брожение, и жестокие преследования правительства ускоряли темп движения. Кровавые восстания вспыхнули в Малегаоне, в округе Назак, разразились беспорядки в Джиридихе; в Бегаре. В начале мая 1921 г. — еще более тяжелые события в Ассаме: 12 тысяч кули, бросив работу на частных плантациях, подверглись при выходе нападению Гурков, состоявших на службе правительства. Служащие железных дорог и пароходных обществ в восточной Бенгалии объявляют общую забастовку в знак протеста, которая продолжается два месяца. Ганди все еще играет роль примирителя; в мае месяце происходит продолжительное свидание его с вице-королем Индии, лордом Ридингом. Ганди предлагает свое посредничество для переговоров с братьями Али, обвиняемыми в призывах к насилию; он добивается от друзей своих мусульман формального обещания никогда не прибегать к насилию.
Но сила движения не ослабела, и мусульманский элемент Индии продолжает вести себя вызывающе. 18 июля, в Карачи, конференция Калифата всей Индии вновь предъявляет требование ввести ислам, объявляет, «что служба в армии и содействие набору солдат мусульманам непозволительны», и угрожает английскому правительству, что если оно свергнет Ангорское правительство, провозгласить во время последней сессии конгресса всей Индии общегражданское неповиновение и Индийскую Республику. 28-го июля комитет конгресса всей Индии, собравшись в Бомбее (первый комитет, избранный на основании новой конституции), постановляет, что долг всех бойкотировать принца Уэлльского, приезд которого ожидается, объявляет полный бойкот всех иностранных тканей, приветствует национальное прядение и ткачество, начинает кампанию против крепких напитков, несмотря на покровительство, оказываемое правительством этим продавцам. Но в то же время, поступая более благоразумно, чем мусульмане Калифата, он осуждает беспорядки и не рекомендует для данного момента гражданского неповиновения, развивая в то же время пропаганду непротивления злу насилием.
В августе разражается жестокое восстание
Наступал день великого неповиновения, когда 17 ноября высадился в Бомбее принц Уэлльский. Бойкот принца был проведен средними и низшими классами. Богачи, парсы, должностные лица не приняли в нем участия. Толпа жестоко расправилась с ними, не пощадив и женщин, а затем вспышка эта быстро заглохла. Были разграблены дома, были убитые и раненые. Эта жестокая вспышка была единственной во всей Индии, где предписанный
Европейцев Индии в меньшей степени встревожили беспорядки, происходившие в Бомбее, чем поразительное единодушие, с которым проводился безмолвный харталь на всем протяжении Индии. Они умоляли вице-короля действовать. Провинциальными властями был принят целый ряд насильственных мер, не считавшихся с законами. Выкопали старый закон 1908 г. против анархистов и тайных сообществ; стали применять его к добровольцам Конгресса и Калифата, Было произведено несколько тысяч арестов. В ответ на это тысячи новых добровольцев потребовали занесения их в публикуемые списки. Провинциальные комитеты получили приказы приступить к организации добровольных отрядов и ввести среди них единообразную военную дисциплину. На 24 декабря, день посещения Калькутты принцем Уэлльским, был объявлен
В эти дни, в которые, казалось, зарождалась революция, открылся в Ахмедабаде Национальный Конгресс всей Индии. На нем чувствовался торжественный подъем Генеральных Штатов 1789 г. Только что посадили в тюрьму его председателя. Речи были кратки. Конгресс вновь подтвердил тактику отказа от сотрудничества, предложил гражданам записываться в «добровольцы», чтобы подвергнуться заключению, приглашал народ Индии созывать всюду митинги провозгласил неизменность своей веры в гражданское неповиновение, равное по силе вооруженному восстанию, но превосходящее его своей гуманностью, и советовал приступить к его организации, как только народные массы усвоят в достаточной степени методы непротивления злу насилием. Предвидя, что большая часть членов Конгресса будет арестована после закрытия его сессии, он вверил все свои полномочия Ганди, фактически установив, таким образом, его диктатуру, предоставив ему право избрать себе преемника; конгресс превратил Ганди в полного властелина индийской политики, под одним только условием не изменять национального
За ними поднимались другие тысячи, ожидая своей очереди, чтобы доказать силу своей убежденности. Ганди готовился снова подать сигнал к общему неповиновению. Начать движение должен был образцовый край, ревностный исповедник его идей, — город Бардоли, в Бомбейской провинции.[98] Ганди извещает об этом вице-короля открытым письмом от 9 февраля 1922 г., представлявшим весьма учтивое, но решительное объявление войны. Ганди говорит в нем, что он является ответственным вождем движения. Бардоли становится первым центром массового восстания Индии против правительства, которое грубо посягнуло па свободу слова, собраний и печати. Ганди дает лорду Ридингу семь дней сроку, для изменения правительственной политики. Если он не изменит ее, будет отдан приказ, и восстание начнется.[99]
Едва было отправлено письмо вице-королю, как в округе Гаракхпура в Чаури-Чаура разыгралась еще более кровавая драма, чем предыдущие. Во время процессии полиция напала на толпу. Атакованная, в свою очередь, полиция открыла огонь и поспешила укрыться в Тхана,[100] толпа подожгла здание. Тщетно осажденные просили о пощаде, они были перебиты и сожжены, столкновение вызвано было полицией, и ни один доброволец из числа отказавшихся от сотрудничества не принимал участия в убийствах. Ганди был, таким образом, в праве отклонить от себя всякую ответственность. Но он стал поистине совестью Индии. От преступления любого индуса кровью обливалось его сердце. Он принимал на себя все прегрешения народа. Его душевные муки были так велики, что он во второй раз остановил движение, которое только что собирался вызвать. На этот раз положение оказалось значительно более тягостным, чем после возмущения в Бомбее. Всего несколько дней тому назад он отправил свой ультиматум вице-королю Индии. Как выйти из положения, не став смешным в его глазах? Гордость, «сатана», как он говорил, не позволяла ему отступить. Тем скорее он на это решился.
16 февраля 1922 г. появился в
До глубины души истерзанный скорбью, он обращает первые слова свои к богу, чтобы восславить и возблагодарить его за то, что унизил его гордость:
«Бог в щедротах своих оказал милость мне (God has ben abundantly kind to me). В третий раз предостерег он меня, указав, что Индия не прониклась еще духом истины и непротивления злу насилием, который только и может оправдать общее гражданское неповиновение, единственно достойное имени гражданского, т. е. кроткое, смиренное, мудрое, добровольное и все же любовью проникнутое, отнюдь не преступное и злобное. Он предостерег меня в первый раз в 1919 г., когда началась агитация против закона Раулэта. Тогда в заблуждение впали Ахмедабад, Вирамгам и Кхеда, тогда в заблуждение впал и Амритсар и Казур. Я отказался от своего решения, я признал свое заблуждение ошибкой, громадной, как Гималаи, я смирился перед богом и перед людьми, я не только остановил гражданское неповиновение масс, но отказался и сам от него… Во второй раз он предостерег меня событиями, разыгравшимися в Бомбее. Бог сделал меня очевидцем их… я приостановил неповиновение масс, которое должно было начаться в Бардоли. Унижение было еще более тягостное, но мне оно было по душе. Я знаю, что нация только выиграла от этой отсрочки: Индия осталась благодаря ей носительницей идеи истины и непротивления злу насилием. Но самое горькое унижение испытываю я сейчас… В Чаури-Чаура бог ясно сказал свое слово… В этот час, когда Индия притязает занять трон свободы, отказавшись от противления злу насилием, насилия, совершенные толпой, печальное предзнаменование… Нужен бдительный надзор сторонников отказа от сотрудничества над духом насилия, господствующим в стране. Это станет возможным тогда, когда будут обузданы
И 11 февраля он собирает в Бардоли Комитет действия Национального Конгресса и излагает перед ним свои сомнения. Многие из его сотоварищей оказались несогласными с ним. Но «благословение неба», как он говорит, было на нем, и он встретил среди них снисходительность и уважение к себе. Они поняли муки его совести и согласились на его настояния, отказались от гражданского неповиновения, предложив всем организациям воспитать в народе дух непротивления злу насилием.
«Я знаю, продолжает Ганди, что все это покажется политикой недостаточно мудрой; но это разумно с точки зрения религии; благодаря испытанному мною унижению и благодаря исповеди моей в прегрешениях страна только выиграет. Единственная добродетель, по которой я томлюсь, это Истина и Непротивление злу насилием. Я нисколько не притязаю на сверхчеловеческие силы. Я не придаю им никакой цены. У меня такая же бренная плоть, как у слабейшего, и я также впадаю в заблуждения. Мои услуги очень ограниченны; но бог до сих пор благословлял их, несмотря на все мои личные несовершенства. Исповедь заблуждений это — взмах метлы… Я чувствую себя более сильным, потому что я исповедался, и дело должно выиграть от самого факта отсрочки. Никогда человек не достигал своей цели, настойчиво уклоняясь от прямого пути… Мне указывают, что преступление Чаури-Чаура не имеет ничего общего с предположенным движением в Бардоли. Я нисколько не сомневаюсь в этом. Народ Бардоли, по моему мнению, самый миролюбивый народ в Индии. Но Бардоли только одна точка. Усилия Бардоли могут увенчаться успехом лишь тогда, если между ним и другими частями Индии установится полная согласованность… Крупинка мышьяка отравляет целый горшок молока… Чаури-Чаура — смертельный яд… И это не исключительный и не единственный яд. Тут и там проявляются печальные симптомы народной злобы… Истинное неповиновение не терпит никаких злобных порывов. Гражданское неповиновение это школа безмолвного страдания, его действие чудотворно, хотя и неприметно и кротко… Трагедия в Чаури-Чаура это перст, указующуй нам путь. Если мы не хотим, чтобы насилье создалось из непротивления злу насилием, мы должны поспешно вернуться назад, восстановить атмосферу спокойствия и не помышлять о возобновлении массового неповиновения, прежде чем не приобретем уверенности, что мир будет сохранен, несмотря ни на что… Пусть противник обвиняет нас в трусости. Лучше дурная слава, чем измена своему богу»…
И апостол хочет искупить кровь, пролитую другими. «Я должен подвергнуться личному очищению.
Он публично возлагает на себя пост продолжительностью в пять дней.
Пусть никто не подражает ему! Только он один должен понести кару. Он оказался неловким хирургом! Он должен либо отречься от своего дела, либо приобрести больше опыта и уверенности. Его пост—одновременно и покаяние и кара, как для него лично, так и для тех, кто согрешил в Чаури-Чаура, быть может, с его именем на устах, Ганди хотел бы только лично пострадать за них; но он советует им добровольно отдаться правительству и сознаться в совершенном. Ибо они причинили страшное зло тому делу, которому хотели послужить.
«Я хотел бы подвергнуться самым тяжким унижениям, всем мукам и пытке, полнейшему остракизму и даже смерти, чтобы только помешать нашему движению превратиться в насильственное или стать предвестником насилий»…