Кряхтя, поднял отца под мышки. Подержал – и некуда передвинуть его в этом хаосе. Обратно положил. Сперва Нонна.
– Уходи.
– Дождь!
– Нормально!
– Да? А ты знаешь, что он тут вытворял?!
– Главное, что ты тут вытворяла!
– Да? А он слушался меня? Только ты уехал, он сразу встал и куда-то пошел. Меня отшвырнул. И с лестницы грохнулся. Все сбежались. Он лежит в крови! “Это ты, Нонна, его спихнула?” Да мне его и на миллиметр не сдвинуть! “Скажи, отец!” – я его прошу. Молчит, только сопит. Все, на меня озираясь, как на убийцу, втащили его. Через пять минут снова грохот. Тумбочку с плитками своротил! Лежит на полу, улыбается. “Чайку, говорит, решил попить!” – “А меня ты не мог спросить?” – “А это не твое дело!” – говорит злобно… Это пока ты еще до станции, наверно, не дошел! А что потом – я уж не рассказываю!
Потом уже и люди озлобились – столько раз его поднимать! Решили столом его и креслами задвинуть – и вот результат! – заплакала, утирая слезы грязным кулачком.
– Листы собери, – произнес вдруг отец совершенно спокойно.
Поразило меня полное его спокойствие. Казалось, только что был унижен и растерзан.
– Что? – повернулся я к нему.
– Листы собери.
Сам лежит… как лист!.. и командует.
– Сначала тебя, отец, надо собрать… где тапки твои? Один вот… а другой?
На это не реагировал. Тапки не интересовали его. Тапки его – моя проблема. Главную команду он дал. Ползая, собирал листочки. Разной степени желтизны. Есть уже и совсем свежие – но желтые сплошь исписаны, а на новых – неразборчивые каракули, часто только в начале листа и внизу. Заметив, что я их разглядываю, спросил:
– Разобрать можно, что ль?
– Ну почему… можно, – ответил я, для убедительности поднеся пару листочков к лицу.
Подцепив за столешницу, поставил стол. Положил кипой листы – вряд ли в хронологической последовательности.
– Дай лист, – протянул руку с пола.
– Прямо “дай”? Может, ты встанешь сначала?
Молчал с каменным спокойствием. На предложение мое не реагировал.
Мол, это твоя уж забота, куда грешное мое тело приткнуть, главное – листы дай. Я поднял стул, улетевший почти к двери, поставил перед столом. На столешнице ерошились листы. Батю усадил. Он схватил верхний, поднес вплотную к глазам, как-то весело щурясь, разглядывал. Потом бросил его на стол, выхватил из середины. Тоже разглядывал минуты две, бросил. Повернувшись на стуле, весело смотрел на меня.
– Ты чего сочиняешь-то?
– Ну… – Я слегка застеснялся, решив, что он спрашивает про мои труды.
– Ни хрена ведь не разобрать, – кивнул на свои листки
Никакого страдания в его облике я при этом не ощутил. Словно он с какой-то мелкой оплошкой столкнулся, а не с концом всех дел.
Наоборот, я в какой-то растерянности был, не зная, как и продолжить.
– Да-а-а, – произнес он, – придется…
Он задумчиво умолк. Неужели скажет – “это дело кончать”? Вот тогда энергия его действительно окажется неуправляемой, и уж покрутимся мы! Сейчас сила его в этих листочках, как жизнь Кощея в яйце, а вот ежели она вся на нас обрушится – тогда попоем!
– Васько надо звать, диктовать ему! – произнес он несколько сокрушенно. Единственное, что огорчало его /сейчас,/ – что придется диктовать любимому ученику, не полностью, к сожалению, одобрявшему последние его открытия в области теории. “Нету /полностью преданных,/ полностью разделяющих!” Вот что бесило его сейчас!
Слабое слово – “огорчало”. “Бесило” – вот! Что у его ученика, тоже уже профессора, могут и свои быть дела – отцу даже в голову не приходило!
– Мыло дай! – сказал он резко.
По полной неожиданности – не понял его. Потом вспомнил, что “мылом” он грубо называет мою пенку для бритья с запахом флердоранжа.
– Ты что? Бриться решил? Третий час ночи!
Да-а-а, богатый сегодня день!
– А что – поздно, что ль?
…Если верить Маргарите Феликсовне – и врачам… то неизвестно, сколько раз он успеет еще побриться…
– Давай! – протянул ему новый цилиндрик “шейва”.
Нонна, переживая свое поведение, ходит на дожде под вспышками молний и скоро полностью смоет с себя вину. Отец, накрутивший душистую белую пену на щеки – счастлив, как Дед Мороз. Счастлив и я.
7
– Отец! Делай все прямо туда! Не срывай их! Прошу тебя. Я их специально тебе привез! Понимаешь?
– Не понимаю!
– А что ты понимаешь!?
– Понимаю… что мне надо в уборную сходить.
– Не пойдешь ты больше в уборную! Не могу я тебя больше волочь!
Я тоже старый человек! Понимаешь?
– Не понимаю.
Три дня уже продолжается эта воспитательная работа!
– Сейчас поймешь!
Взял его целлофановый баллон, с желтой солью на внутренних стенках, аккуратно поставил по центру комнаты, затем открыл дверь на крыльцо и ударом ноги вышиб банку на улицу.
– Теперь понял? Нет у тебя больше этой штуки! И в клозет я тебя больше не поволоку! Грыжа у меня – помнишь, может быть? От тебя, кстати, по наследству досталась! Вот – памперсы! Видишь? Памперсы на тебе! Ну… давай.
Страдание искривило его лицо. Человеку, уважающему себя, совершить
“младенческую оплошность” на глазах у людей! Не дай мне бог до этого дожить. Но тут – никуда уже не денешься.
– Ну прошу тебя! Я устал, понимаешь? Постарайся.
Постарался.
– Молодец. Спасибо тебе.
За это, вообще-то, странно благодарить… но это если со стороны. А я, честно, так извелся и так обрадовался, что абсолютно искренне благодарил!
– Нонна! Подойди сюда. У нас тут есть с тобой работа.
Нонна, отворачиваясь, подошла.
– Значит, так. Четко по программе. Бери мусорный мешок. Встряхни его, расправь. Положи на стул…
– А ты только командовать будешь?
– Отнюдь! Я сейчас его приподниму и буду держать. А ты мгновенно расстегивай и вытягивай из-под него… все это. Особенно можешь не разглядывать – быстро складывай и запихивай в мусорной мешок.
Закручивай его – и бегом на помойку. Остальное сделаю я… Приготовились!
Поднял. Натужно кряхтя, его держал. Нонна рекордно быстро сработала: минута – и ее уже нет. Если б она и другую работу так делала – но другую работу она не ненавидит так, поэтому делает медленней.
Уф-ф! Отпустил отца. Чуть передохнув, повалил его на бок, подтер, потом уже лиловые пролежни на заду обдал желтым жирным спреем – облепиховым маслом, растер салфеткой. Сколько пятен уже на нем, непроходящего темно-фиолетового цвета. Спрея не хватило. Тут и он их увидел.
– Да-а. Что-то я зацвел. Видно, скоро созрею…
Чистый памперс я подсунул сам, поддернул, застегнул липучками.
Повалил батю.
– Спи!
– Не молоти отца-то! – произнес он жалобно.
– А что, батя, – сравнимо с молотьбой?
Ночью мы неоднократно сходились с ним – он поднимался и шел в темноте, как медведь-шатун, я встречал его объятьями – через секунду бы он грохнулся! – и некоторое время мы, тяжко сопя, боролись, потом я подсечкой кидал его на тахту, держал, шепотом объяснял ему, что ходить ему нельзя, а пора уже использовать высокие фекальные технологии… Он использовал. Я их ликвидировал. Мусорный бак заполнился – утром соседки убьют меня!
И опять легкую дремоту разрывал резкий шорох – это он срывал памперсы и, держа свой могучий орган наперевес, двигался к крыльцу – чтобы рухнуть оттуда вслед за струей. Перехватывал его, возвращал к технологиям. Засыпал – и снова просыпался от шороха. Шел к нему, перехватывал, валил после яростной борьбы. Прятал и застегивал его вольнолюбивый член. И снова – просыпался от шороха. За эту ночь я нагляделся на орган, породивший меня, больше, чем за всю предыдущую жизнь! Потом, когда просыпаться становилось все тяжелей, я снимал и надевал памперсы, уже не открывая глаз, все делал на ощупь, как слепая медсестра. Встав, как боксер после десяти нокдаунов, в очередной раз, я с удивлением увидал, что сосны озарены солнцем.
Славно ночку скоротали!
С очередным памперсом я вышел на крыльцо и увидел, как к ограде подъезжает вишневый “БМВ”, из него выходит красавица и фотографирует будку. Я помахал ей. Нас так не легко сломишь! И она помахала в ответ.
Проснулся я от стука пишущей машинки. Это я, что ли, печатаю? Давно пора – уж год, как ничего не печатал! Странно только, что медленно печатаю… словно учусь. И еще странно то, что машинки нет. Вот тут, возле стола стояла! На чем же я печатаю? И как? Я поднял голову…
Батя стучит? Так он ведь в жизни не печатал! Это меня даже больше изумило, чем если бы я печатать стал, после года перерыва!
– Молодец, отец!.. Только много пока ошибок делаешь.
– Машинка твоя сломана, начисто! – прохрипел. – Выкинь, другую купи!
Забыл, видно, что сам мне ее подарил, совсем недавно. Долгое время держал у себя и позволял только на нее любоваться, когда я в гости к нему приходил. А я печатал на разных ржавых ундервудах, которые в пыльных комиссионках находил. Но напечатал, однако, немало, в упорстве немногим уступаю отцу. А этот рыжий чехол с драгоценным инструментом демонстрировался мне, словно некий недостижимый приз, который я заслужу, видимо, когда-нибудь, совершив непонятно что. Сам отец и его Елизавета Александровна на машинке и не пытались печатать, поскольку пропадали на своих делянках от зари до зари.
Появилась она у них, когда какое-то благоустройство сложилось, а до этого отец, изгнанный из ВИРа в Суйду и оказавшийся один, спал там на дощатом топчане и приезжал к нам в город только по выходным, крючась от язвы. Мать страдала, но и ее можно понять – мы заканчивали школу, в вузы поступали, а отец жестко требовал, чтобы мы всей семьей переехали в Суйду и жили среди полей, а мама не соглашалась. Спасибо ей! И как неизбежность появилась Елизавета
Александровна – практикантка, потом знатный селекционер. Квартиры, полученные рядом, соединились в одну. Коллектив советской селекционной станции не осуждал их нисколько, а, наоборот, всячески поощрял. Парторгом там, помню, был милейший, благообразный Титов, которого старушки соседней Воскресенки, родной деревни Арины
Родионовны, принимали за священника: “Батюшка, благослови!” Был там и ядовитый Шиманович, травовед, в недавнем прошлом политзаключенный, которого отец, будучи директором, взял на работу в пятьдесят пятом году, когда еще шли слухи о новых арестах. Был там уютнейший Василий
Архипыч, семеновод, специалист по зерносушилкам, с которым мы выловили всех щук в неказистых соседних речках, насмешник и анекдотчик, составляющий вместе со своей Любовью Гордеевной вариант
“старосветских помещиков” – именно у них спасался отец, пока не соединился с Елизаветой Александровной. Среди пустынных полей, которые так меня угнетали после города, когда я ездил к отцу, расцвел чудесный цветник интеллигентов – специалистов, прекрасно понимавших друг друга и ценивших отца. Вот уж действительно, не пойдешь – не найдешь. “Георгий Иванович, когда что-нибудь просит, ужасно стесняется, прижимает руку к сердцу и кланяется”, – говорил мне Наволоцкий, гениальный “пшеничник”. Видимо, суховатым и холодноватым отец казался лишь мне. Может, на меня влияли страдания матери, уязвленной и раздавленной уходом отца, плюс переживания моей любимой бабушки Александры Иринарховны, брошенной мужем-академиком примерно так же – только он перебрался не в Суйду, а в Москву…
А теперь та же история с дочерью и ее детьми! Вскоре бабушка с горя умерла… Но если отец даже точно не знал, когда его-то собственный отец умер, – что тут какая-то бывшая теща!
Когда я приезжал к отцу, он обычно сидел в холодном своем кабинете среди тусклых алюминиевых коробок с зернами, в пальто и шляпе, и торопливо писал. При моем появлении он весело таращился, показывая, что видит меня, но пера не оставлял. И пока не заканчивал страницу
(или главу) – пера не бросал. Лишь закончив, плашмя звонко шлепал ручку на бумагу. “Видал – миндал?” – говорил свою любимую победную присказку. Слегка стесняясь, он притягивал меня рукою к себе, произносил почти шепотом: “Ну, как ты живешь?” – и, не дожидаясь ответа, бодро поднимался и вел меня на поля. Не видел бы его трудов
– ни за что бы не поверил, что в этих продуваемых ветром унылых просторах закопано столько энергии и ума! Рожь – ею пришлось ему заниматься, переехав в Суйду, – была самой распространенной и самой запущенной культурой. “Рожь высокую”, которая к осени падала и спутывалась, крестьяне брали серпами, а комбайн сквозь эти джунгли пробиться не мог – получалось, что рожь сеять уже нельзя. Отец скрестил великаншу с коротконогим дичком, хитро обведя его вокруг пальца – так, что, кроме короткого стойкого стебля, он ничего предкам не передал. Но иногда, через поколения, он заявлял о себе – вдруг появлялись образцы – вылитые отцы, не только коротконогие, но и с хилым, осыпающимся колосом. Нужно было еще раз “провести” его – отец использовал тогда “клумбу”: обходя со мною вместе бескрайние поля, отбирал и аккуратно выкапывал лучшие экземпляры и высаживал их на стороне вместе, переопылял, получал “элиту”. Я терпеливо ходил вместе с ним, с унынием чувствуя, что он возлагает на меня надежды… но надежды его оправдал не я, а аспирант Васько, приезжавший по утрам из Гатчины на мотоцикле, весь забрызганный грязью (особенно встречные поливают, жаловался он), и – сразу же вместе с отцом залезающий в пыльные заросли. Я, мучаясь, сидел на краю канавы, твердо решив все-таки отстоять свою непричастность – тогда я твердо был уверен, что это – не жизнь.
Иногда отец вроде понимал, что не только лишь о гибридах и сортах надо говорить с подрастающим сыном – что-то, наверно, и другое интересует его. Специально, думаю, он повел меня в сельскую баню.
Стыдливо вдруг сунул намыленную мочалку мне между ног, пробормотав:
“И похаб три… не забывай!” В бане я и так был красен – но тут побагровел еще больше. “Что еще за слово такое… деревенское он сказал! Можно, наверно, было сказать это как-то иначе!” Но – как? А он, тоже сделавшись еще красней, продолжил: “И эту… штуковину свою… береги. Если тебя будут учить как-то баловаться с нею – сразу уходи!” Тут пот прошиб нас обоих окончательно. Помню, что стыдно мне было вовсе не из-за темы – с друзьями мы вели гораздо более смелые разговоры. Стыдно было из-за отца, из-за его неумелости, торопливости. Все небось думают про нас: “Спохватился батя! Перед ним уже взрослый мужик сидит, а он ему детские вещи рассказывает!
Где же ты, батя, раньше был?” Вот чего стыдно было мне – а отнюдь не темы. Воспитание в этом направлении он продолжил в тот же день.
Провожая меня на станцию – на этот раз мы были в огромном темном поле совершенно одни, – он вдруг проговорил лихо, заканчивая какой-то эпизод: “В общем, как Василий Архипыч говорит: за двумя зайцами погонишься – ни одного за яйца не поймаешь!” Это значило, по его понятиям: вот мы с тобой разговариваем, как два взрослых мужика, порой и соленое словечко можем ввернуть. Все нормально! Но некоторое время после этого мы не могли смотреть друг на друга, стыдясь вовсе не зайца с яйцами (во дворе мы посильнее закручивали), а именно этих торопливых попыток сближения, выглядевших жалко. Надо отдать должное отцу – мучился этой темой он недолго и уверенно соскользнул в разговор, где не испытывал ни малейшего смущения – только восторг.
“Тут у меня получены инте-рес-нейшие результаты!” – и спихивал меня с утоптанной дорожки в темные заросли ржи – и во тьме, и с закрытыми глазами он мог найти в бескрайнем поле все, что интересовало его, и даже вовсе не искать, а сделать шаг – и ухватить нужный ему колос.
Тут уже ничто не смущало его – к примеру, что сын его промок и может опоздать на последний поезд!.. “Интереснейший результат!” Вот что важно, остальное – пустяки!.. Вроде бы ничего не вынес я из тех мучительных своих поездок – и селекционером я не сделался, и половое воспитание получил не там… Но то пребывание в темном бескрайнем пространстве, под огромным небом, как-то осталось во мне.
Но главное – все, что я сейчас вспомнил, я должен удерживать в распухшей голове. Отец прочно узурпировал машинку – не подойти.
Сперва стучал сбивчиво, неуверенно, но постепенно вдруг разошелся – сплошной треск. Смело приобретает новый опыт. На девяносто пятом году. За леском, где чеченские наемники строили дачу кому-то, тоже послышался стук – батя всех поднял на трудовую вахту! И даже дятел прилетел на сосну и начал долбить – трудовой всеобщий подъем. Только я не при деле. И уверен, кстати, что отец отнюдь не воспоминания свои печатает. Только науку! Лишь наука интересует его!
Я подошел. Как раз несколько рычажков букв, торопливо нажатых, сцепились перед листом, и отец, запустив туда палец, пытался этот узел разорвать. Не смущаясь хрупкостью устройства – он и колосья свои так же хватал, видимо, сразу чувствуя их цену, прикосновением подушечек пальцев… Но тут-то он не понимает ни черта – в гневе сломает. Я расцепил яростно сцепившиеся клинки букв, отодвинул машинку.
– Отец, ты хотя бы сначала спросил, как пользоваться.