1921
148. 1905 год
Пули, летя невпопад, В колокола били набат. Царь! Выстрел вышли: Мы вышли*! А, Волга, не сдавай, Дон, помогай! Кама, Кама! Где твои орлы? Днепр, где твои чубы? Это широкие кости, Дворцов самочинные гости, Это ржаная рать Шла умирать! С бледными, злыми, зелеными лицами, Прежде добры и кроткй, Глухо прорвали плотину И хлынули Туда, где полки Шашки железные наголо вынули. Улиц, царями жилых, самозваные гости, Улиц спокойных долгие годы! Это народ выпрямляется в росте Со знаменем алым свободы! Брать плату оков с кого? И не обеднею Чайковского, Такой медовою, что тают души, А страшною, чугунною обедней Ответил выстрел первый и последний, Чтоб на снегу валялись туши. Дворец с безумными глазами, Дворец свинцовыми устами, Похож на мертвеца, Похож на Грозного-отца*, Народ «любимый» целовал… Тот хлынул прочь, за валом вал… Над Костромой, Рязанью, Тулой, Ширококостной и сутулой, Шарахал веник пуль дворца. Бежали, пальцами закрывши лица, И через них струилась кровь. Шумела в колокол столица, Но то, что было, будет вновь. Чугунных певчих без имен — Придворных пушек рты открыты: Это отец подымал свой ремень На тех, кто не сыты! И, отступление заметив, Чугунным певчим Шереметев* Махнул рукой, сказав: «Довольно Свинца крамольникам подпольным!» С челюстью бледной, дрожащей, угрюмой, С остановившейся думой Шагают по камням знакомым: «Первый блин комом!» Конец 1921
149. "Детуся! Если устали глаза быть широкими…"
Детуся! Если устали глаза быть широкими, Если согласны на имя «браток», Я, синеокий, клянуся Высоко держать вашей жизни цветок. Я ведь такой же, сорвался я с облака*, Много мне зла причиняли За то, что не этот, Всегда нелюдим, Везде нелюбим. Хочешь, мы будем брат и сестра, Мы ведь в свободной земле свободные люди, Сами законы творим, законов бояться не надо, И лепим глину поступков. Знаю, прекрасны вы, цветок голубого. И мне хорошо и внезапно, Когда говорите про Сочи И нежные ширятся очи. Я, сомневавшийся долго во многом, Вдруг я поверил навеки: Что предначертано там, Тщетно рубить дровосеку. Много мы лишних слов избежим. Просто я буду служить вам обедню, Как волосатый священник с длинною гривой, Пить голубые ручьи чистоты, И страшных имен мы не будем бояться. 13 сентября 1921, начало 1922
150. "Золотистые волосики…"
Ю. С.*
Золотистые волосики, Точно день Великороссии. В светло-серые лучи Полевой глаз огородится: Это брызнули ключи Синевы у Богородицы. 1921
151. "Песенка — лесенка в сердце другое…"
Песенка — лесенка в сердце другое. За волосами пастушьей соломы Глаза пастушески-святые. Не ты ль на дороге Батыя* Искала людей незнакомых? 1921
152. "Звенят голубые бубенчики…"
Звенят голубые бубенчики, Как нежного отклика звук, И первые вылетят птенчики Из тихого слова «люблю». 1921
153. "На родине красивой смерти — Машуке…"
На родине красивой смерти — Машуке, Где дула войскового дым Обвил холстом пророческие очи, Большие и прекрасные глаза, И белый лоб широкой кости, — Певца прекрасные глаза, Чело прекрасной кости К себе на небо взяло небо, И умер навсегда Железный стих, облитый горечью и злостью*. Орлы и ныне помнят Сражение двух желез, Как небо рокотало И вспыхивал огонь. Пушек облаков тяжелый выстрел В горах далече покатился И отдал честь любимцу чести, Сыну земли с глазами неба. И молния синею веткой огня Блеснула по небу И кинула в гроб травяной Как почести неба. И загрохотал в честь смерти выстрел тучи Тяжелых гор. Глаза убитого певца И до сих пор живут не умирая В туманах гор. И тучи крикнули: «Остановитесь, Что делаете, убийцы?» — тяжелый голос прокатился. И до сих пор им молятся, Глазам, Во время бури. И были вспышки гроз Прекрасны, как убитого глаза. И луч тройного бога смерти По зеркалу судьбы Блеснул — по Ленскому и Пушкину, и брату в небесах. Певец железа — он умер от железа. Завяли цветы пророческой души. И дула дым священником Пропел напутственное слово, А небо облачные почести Воздало мертвому певцу. И доныне во время бури Горец говорит: «То Лермонтова глаза». Стоусто небо застонало, Воздавши воинские почести, И в небесах зажглись, как очи, Большие серые глаза. И до сих пор живут средь облаков, И до сих пор им молятся олени, Писателю России с туманными глазами, Когда полет орла напишет над утесом Большие медленные брови. С тех пор то небо серое — Как темные глаза. <Октябрь 1921>
154. Голод
Почему лоси и зайцы по лесу скачут, Прочь удаляясь? Люди съели кору осины, Елей побеги зеленые… Жены и дети бродят по лесу И собирают березы листы Для щей, для окрошки, борща, Елей верхушки и серебряный мох — Пища лесная. Дети, разведчики леса, Бродят по рощам, Жарят в костре белых червей, Зайчью капусту, гусениц жирных Или больших пауков — они слаще орехов. Ловят кротов, ящериц серых, Гадов шипящих стреляют из лука, Хлебцы пекут из лебеды. За мотыльками от голода бегают: Целый набрали мешок, Будет сегодня из бабочек борщ — Мамка сварит. На зайца что нежно прыжками скачет по лесу, Дети, точно во сне, Точно на светлого мира видение, Восхищенные, смотрят большими глазами, Святыми от голода, Правде не верят. Но он убегает проворным виденьем, Кончиком уха чернея. Вдогонку ему стрела полетела, Но поздно — сытный обед ускакал. А дети стоят очарованные… «Бабочка, глянь-ка, там пролетела… Лови и беги! А там голубая!..» Хмуро в лесу. Волк прибежал издалёка На место, где в прошлом году Он скушал ягненка. Долго крутился юлой, всё место обнюхал, Но ничего не осталось — Дела муравьев, — кроме сухого копытца. Огорченный, комковатые ребра поджал И утек за леса. Там тетеревов алобровых и седых глухарей, Заснувших под снегом, будет лапой Тяжелой давить, брызгами снега осыпан… Лисонька, огнёвка пушистая, Комочком на пень взобралась И размышляла о будущем… Разве собакою стать? Людям на службу пойти? Сеток растянуто много — Ложись в любую… Нет, дело опасное. Съедят рыжую лиску, Как съели собак! Собаки в деревне не лают… И стала лисица пуховыми лапками мыться, Взвивши кверху огненный парус хвоста. Белка сказала, ворча: «Где же мои орехи и желуди? — Скушали люди!» Тихо, прозрачно, уж вечерело, Лепетом тихим сосна целовалась С осиной. Может, назавтра их срубят на завтрак. 7 октября 1921
155. Трубите, кричите, несите!
Вы, поставившие ваше брюхо на пару толстых свай, Вышедшие, шатаясь, из столовой советской, Знаете ли, что целый великий край, Может быть, станет мертвецкой? Я знаю, кожа ушей ваших, точно у буйволов мощных, туга, И ее можно лишь палкой растрогать. Но неужели от «Голодной недели» вы ударитесь рысаками в бега, Когда над целой страной Повис смерти коготь? Это будут трупы, трупы и трупики Смотреть на звездное небо, А вы пойдете и купите На вечер — кусище белого хлеба. Вы думаете, что голод — докучливая муха И ее можно легко отогнать, Но знайте — на Волге засуха: Единственный повод, чтобы не взять, а — дать. Несите большие караваи На сборы «Голодной недели». Ломоть еды отдавая, Спасайте тех, кто поседели! Волга всегда была вашей кормилицей, Теперь она в полугробу. Что бедствие грозно и может усилиться — Кричите, кричите, к устам взяв трубу! Октябрь 1921
156. Обед
Со смехом стаканы — глаза! Бьется игра мировая! Жизни и смерти жмурки и прятки. Смерть за косынкой! Как небо, эту шею бычью Секач*, как месяц, озарял. Человек Сидит рыбаком у моря смертей, И кудри его, как подсолнух, Отразились в серебряных волнах. Выудил жизнь на полчаса. Мощным берегом Волги Ломоть лежит каравая — Укором, утесом, чтобы на нем Старый Разин стоял, Подымаясь как вал. И в берег людей Билась волна мировая. Мяса образа Над остовом рта: Храмом голодным Были буханки серого хлеба. Тучей Смерти усталой волною хлестали О берег людей. Плескали и бились русалкой В камни людей. В тулупе набата День пробежал. В столицы, Где пуль гульба, гуль вольба, Воль пальба, Шагнуть тенью Разина*. <Октябрь 1921>
157. "Волга! Волга
Волга! Волга! Ты ли глаза-трупы Возводишь на меня? Ты ли стреляешь глазами Сел охотников за детьми, Исчезающими вечером? Ты ли возвела мертвые белки Сел самоедов, обреченных уснуть, В ресницах метелей, Мертвые бельма своих городов, Затерянные в снегу? Ты ли шамкаешь лязгом Заколоченных деревень? Жителей нет — ушли, Речи ведя о свободе. Мертвые очи слепца Ты подымаешь? Как! Волга, матерью, Бывало, дикой волчицей Щетинившая шерсть, Когда смерть приближалась К постелям детей — Теперь сама пожирает трусливо детей, Их бросает дровами в печь времени? Кто проколол тебе очи? Скажи, это ложь! Скажи, это ложь! За пятачок построчной платы! Волга, снова будь Волгой! Бойко, как можешь, Взгляни в очи миру! Глаждане города голода. Граждане голода города. Москва, остров сытых веков В волнах голода, в море голода, Помощи парус взвивай. Дружнее, удары гребцов! <Октябрь-ноябрь 1921>
158. "В тот год, когда девушки…"
В тот год, когда девушки Впервые прозвали меня стариком И говорили мне: «Дедушка», — вслух презирая Оскорбленного за тело, отнюдь не стыдливо Поданное, но не съеденное блюдо, Руками длинных ночей, В лечилицах здоровья, — В это<м> я ручье Нарзана Облил тело свое, Возмужал и окреп И собрал себя воедино. Жилы появились на рук<ах>, Стала шире грудь, Борода шелковистая Шею закрывала. 7 ноября 1921
159. "Сегодня Машук, как борзая…"
Сегодня Машук, как борзая, Весь белый, лишь в огненных пятнах берез. И птица, на нем замерзая, За летом летит в Пятигорск. Летит через огненный поезд, Забыв про безмолвие гор, Где осень, сгибая свой пояс, Колосья собрала в подол. И что же? Обратно летит без ума, Хоть крылья у бедной озябли. Их души жестоки, как грабли, На сердце же вечно зима. Их жизнь жестока, как выстрел. Счет денег их мысли убыстрил. Чтоб слушать напев торгашей, Приделана пара ушей. 9 ноября 1921, начало 1922
160. "Перед закатом в Кисловодск…"
К. А. Виноградовой*
Перед закатом в Кисловодск Я помню лик, суровый и угрюмый, Запрятан в воротник: То Лобачевский — ты, Суровый Числоводск. Для нас священно это имя. «Мир с непоперечными кривыми» Во дни «давно» и весел Сел в первые ряды кресел Думы моей, Чей занавес уж поднят. И я желал сегодня, А может и вчера, В знаменах Невского, Под кровлею орлиного пера, Увидеть имя Лобачевского. Он будет с свободой на «ты»! И вот к колодцу доброты, О, внучка Лобачевского, Вы с ведрами идете, Меня встречая. А я, одет умом в простое, Лакаю собачонкой* В серебряном бочонке Вино золотое. 10 ноября 1921
161. "Русь зеленая в месяце Ай!.."
Русь зеленая в месяце Ай*! Эй, горю-горю, пень! Хочу девку — исповедь пня. Он зеленый вблизи мухоморов. Хоти девок — толкала весна. Девы жмурятся робко, Запрятав белой косынкой глаза. Айные радости делая, Как ветер проносятся Жених и невеста, вся белая. Лови и хватай! Лови и зови огонь горихвостки*. Туши поцелуем глаза голубые, Шарапай*! И, простодушный, медвежьею лапой Лапай и цапай Девичью тень. Ты гори, пень! Эй, гори, пень! Не зевай! В месяце Ай Хохота пай Дан тебе, мяса бревну. Ну? К девам и жёнкам Катись медвежонком Или на панской свирели Свисти и играй. Ну! Ты собираешь в лукошко грибы В месяц Ау*. Он голодай*, падает май. Ветер сосною люлюкает*, Кто-то поет и аукает, Веткой стоокою стукает. И ляпуна* не поймать Бесу с разбойничьей рожей. Сосновая мать Кушает синих стрекоз. Кинь ляпуна, он негожий. Ты, по-разбойничьи вскинувши косы, Ведьмой сигаешь через костер, Крикнув: «Струбай*!» Всюду тепло. Ночь голуба. Девушек толпы темны и босы, Темное тело, серые косы. Веет любовью. В лес по грибы. Здесь сыроежка и рыжий рыжик С малиновой кровью, Желтый груздь, мохнатый и круглый, И ты, печерица, Как снег скромно-белая. И белый, крепыш с толстой головкой. Ты гнешь пояса, Когда сенозарник*, В темный грозник*. Он — месяц страдник*, Алой змеею возник Из черной дороги Батыя. Колос целует Руки святые Полночи богу. В серпня* неделю машешь серпом, Гонишь густые колосья, Тучные гривы коней золотых, Потом одетая, пьешь Из кувшинов холодную воду. И в осенины* смотришь на небо, На ясное бабие лето, На блеск паутины. А вечером жужжит веретено. Девы с воплем притворным Хоронят бога мух*, Запекши с малиной в пирог. В месяц реун* слушаешь сов, Урожая знахарок. Смотришь на зарево. После зазимье, свадебник* месяц, В медвежьем тулупе едет невеста, Свадьбы справляешь, Глухарями украсив Тройки дугу. Голые рощи. Сосна одиноко Темнеет. Ворон на ней. После пойдут уже братчины*. Брага и хмель на столе. Бороды политы серыми каплями, Черны меды на столе. За ними зимник* — Умник в тулупе. Осень 1921
162. "Завод: ухвата челюсти, громадные, тяжелые…"
Завод: ухвата челюсти, громадные, тяжелые, Проносят медь, железо, олово; Огня — ночного властелина — вой: Клещи до пламени малиновые; В котлах чугунных кипяток Слюною кровавою клокочет; Он дерево нечаянно зажег, Оно шипит и вспыхнуть хочет! Ухват руду хватает мнями* И мчится, увлекаемый ремнями. И, неуклюжей сельской панны, Громадной тушей великана Руда уселась с края чана, Чугун глотая из стакана! Где печка с сумраком боролась, Я слышал голос — ржаной, как колос: «Ты не куй меня, мати, К каменной палате! Ты прикуй меня, мати, К девич<ь>ей кровати!» Он пел по-сельскому у горна, Где все — рубаха даже — черно. Зловещий молот пел набат, Руда снует вперед-назад! Всегда горбата, в черной гриве, Плеснув огнем, чтоб быть красивой. Осень 1921
163. "Вши тупо молилися мне…"
Вши тупо молилися мне, Каждое утро ползли по одежде, Каждое утро я казнил их — Слушай трески, — Но они появлялись вновь спокойным прибоем. Мой белый божественный мозг Я отдал, Россия, тебе: Будь мною, будь Хлебниковым. Сваи вбивал в ум народа и оси, Сделал я свайную хату «Мы — будетляне». Все это делал, как нищий, Как вор, всюду проклятый людьми. <Осень 1921>
164. "Цыгане звезд…"
Цыгане звезд Раскинули свой стан, Где белых башен стадо. Они упали в Дагестан, И принял горный Дагестан Железно-белых башен табор, Остроконечные шатры. И духи древнего огня Хлопочут хлопотливо, Точно слуги. <Осень 1921>
165. Москва будущего
В когтях трескучих плоскостей*, Смирней, чем мышь в когтях совы, Летали горницы В пустые остовы и соты, Для меда человека бортень, — Оставленные соты Покинутого улья Суровых житежей*. Вчера еще над Миссисипи, Еще в пыли Янтцекиянга* Висела келья И парила, а взором лени падала К дворцу веселья и безделья, Дворцу священного безделья. И, весь изглоданный полетами, Стоял осенний лист Широкого, высокого дворца Под пенье улетавших хат. Лист города, изглоданный Червем полета, Лист осени гнилой Сквозит прозрачным костяком Истлевшей и сопревшей сердцевины. Пусть клетчатка жилая улетела — Прозрачные узоры сухожилья И остова сухой чертеж Хранились осенью листа. Костлявой ладонью узорного листа Дворец для лени подымал Стеклянный парус полотна. Он подымался над Окой*, Темнея полыми пазами, Решеткой пустою мест, Решеткою глубоких скважин Крылатого села, Как множество стульев Ушедшей толпы: «Здесь заседание светлиц И съезд стеклянных хат». <Осень 1921>
166. Бурлюк
С широкою кистью в руке ты бегал рысью И кумачовой рубахой Улицы Мюнхена долго смущал, Краснощеким пугая лицом. Краски учитель Прозвал тебя «Буйной кобылой С черноземов России». Ты хохотал, И твой трясся живот от радости буйной Черноземов могучих России. Могучим «хо-хо-хо!» Ты на все отвечал, силы зная свои, Одноглазый художник, Свой стеклянный глаз темной воды Вытирая платком носовым и говоря: «Д-да», — Стеклом закрывая С черепаховой ручкой. И, точно бурав, Из-за стеклянной брони, из-за окопа Внимательно рассматривал соседа, Сверлил собеседника, говоря недоверчиво: «Д-да». Вдруг делался мрачным и скорбным. Силу большую тебе придавал Глаз одинокий. И, тайны твоей не открыв, Что мертвый стеклянный шар Был товарищем жизни, ты ворожил. Противник был в чарах воли твоей, Черною, мутною бездной вдруг очарован. Братья и сестры, сильные хохотом, все великаны С рассыпчатой кожей, Рыхлой муки казались мешками. Перед невидящим глазом Ставил кружок из стекла Оком кривой, могучий здоровьем художник. Разбойные юга песни порою гремели Через рабочие окна, галка влетала — увидеть, в чем дело. И стекла широко звенели На Бурлюков «хо-хо-хо!». Горы полотен могучих стояли по стенам. Кругами, углами и кольцами Светились они, черный ворон блестел синим клюва углом. Тяжко и мрачно багровые и рядом зеленые висели холсты, Другие ходили буграми, как черные овцы, волнуясь, Своей поверхности шероховатой, неровной — В них блестели кусочки зеркал и железа. Краску запекшейся крови Кисть отлагала холмами, оспой цветною. То была выставка приемов и способов письма И трудолюбия уроки, И было все чарами бурлючьего мертвого глаза. Какая сила искалечила Твою непризнанную мощь И дерзкой властью обеспечила Слова: «Бурлюк и подлый нож В грудь бедного искусства»? Ведь на «Иоанне Грозном» шов* — Он был заделан позже густо — Провел красиво Балашов. Россия, расширенный материк, И голос Запада громадно увеличила, Как будто бы донесся крик Чудовища, что больше в тысячи раз. Ты, жирный великан, твой хохот прозвучал по всей России, И стебель днепровского устья, им ты зажат был в кулаке, Борец за право народа в искусстве титанов, Душе России дал морские берега. Странная ломка миров живописных* Была предтечею свободы, освобожденьем от цепей. Так ты шагало, искусство, К песни молчания великой. И ты шагал шагами силача В степях глубокожирных И хате подавал надежду На купчую на земли, Где золотились горы овинов, Наймитам грусти искалеченным. И, колос устья Днепра, Комья глины людей Были послушны тебе. С великанским сердца ударом Двигал ты глыбы волн чугуна Одним своим жирным хохотом. Песни мести и печали* В твоем голосе звучали. Долго ты ходы точил Через курган чугунного богатства, И, богатырь, ты вышел из кургана Родины древней твоей. Осень 1921
167. Крученых
Лондонский маленький призрак, Мальчишка в 30 лет, в воротничках, Острый, задорный и юркий, Бледного жителя серых камней* Прилепил к сибирскому зову на «ченых»*. Ловко ты ловишь мысли чужие, Чтоб довести до конца, до самоубийства. Лицо энглиза*, крепостного Счетоводных книг, Усталого от книги. Юркий издатель позорящих писем, Небритый, небрежный, коварный, Но девичьи глаза, Порою нежности полный. Сплетник большой и проказа, Выпады личные любите. Вы очарователь<ный> писатель — Бурлюка отрицатель<ный> двойник. Осень 1921
168. "Русь, ты вся поцелуй на морозе!.."
Русь, ты вся поцелуй на морозе! Синеют ночные дорози*. Синею молнией слиты уста, Синеют вместе тот и та. Ночами молния взлетает Порой из ласки пары уст. И шубы вдруг проворно Обегает, синея, молния без чувств. А ночь блестит умно и чёрно*. <Осень 1921>
169. Одинокий лицедей
И пока над Царским Селом Лилось пенье и слезы Ахматовой*, Я, моток волшебницы разматывая*, Как сонный труп, влачился по пустыне*, Где умирала невозможность, Усталый лицедей, Шагая напролом. А между тем курчавое чело Подземного быка в пещерах темных Кроваво чавкало и кушало людей* В дыму угроз нескромных. И волей месяца окутан, Как в сонный плащ, вечерний странник Во сне над пропастями прыгал И шел с утеса на утес. Слепой, я шел, пока Меня свободы ветер двигал И бил косым дождем. И бычью голову я снял с могучих мяс и кости И у стены поставил. Как воин истины я ею потрясал над миром: Смотрите, вот она! Вот то курчавое чело, которому пылали раньше толпы! И с ужасом Я понял, что я никем не видим, Что нужно сеять очи, Что должен сеятель очей идти! Конец 1921 — начало 1922
170. "Пусть пахарь, покидая борону…"
Пусть пахарь, покидая борону, Посмотрит вслед летающему ворону И скажет: в голосе его Звучит сраженье Трои, Ахилла бранный вой И плач царицы*, Когда он кружит, черногубый, Над самой головой. Пусть пыльный стол, где много пыли, Узоры пыли расположит* Седыми недрами волны. И мальчик любопытный скажет: Вот эта пыль — Москва, быть может, А это Пекин иль Чикаго пажить. Ячейкой сети рыболова Столицы землю окружили. Узлами пыли очикажить Захочет землю звук миров. И пусть невеста, не желая Носить кайму из похорон ногтей, От пыли ногти очищая, Промолвит: здесь горят, пылая, Живые солнца, и те миры, Которых ум не смеет трогать, Закрыл холодным мясом ноготь. Я верю, Сириус под ногтем Разрезать светом изнемог темь. Конец 1921 — начало 1922
171. "На глухом полустанке…"
На глухом полустанке С надписью «Хопры», Где ветер оставил «Кипя» И бросил на землю «ток», Ветер дикий трех лет, Ветер, ветер*, Сломав жестянку, воскликнул: «Вот ваша жизнь!» Ухая, охая, ахая*, всей братвой Поставили поваленный поезд, На пути — катись. И радостно говорим все сразу: «Есть!» Рок, улыбку даешь? 14 декабря 1921
172. "Москва, ты кто?.."
Москва, ты кто? Чаруешь или зачарована? Куешь свободу Иль закована? Чело какою думой морщится? Ты — мировая заговорщица. Ты, может, светлое окошко В другие времена, А может, опытная кошка: Велят науки распинать Под острыми бритвами умных ученых, Застывших над старою книгою На письменном столе Среди учеников? О, дочь других столетий, О, с порохом бочонок — <Твоих> разрыв оков. 15 декабря 1921
173. "Трижды Вэ, трижды Эм
Трижды Вэ, трижды Эм! Именем равный отцу! Ты железо молчания ешь, Ты возницей стоишь И слова гонишь бич<о>м* Народов взволнованный цуг! Начало 1922
174. "Если я обращу человечество в часы…"
Если я обращу человечество в часы И покажу, как стрелка столетия движется, Неужели из нашей времен полосы Не вылетит война, как ненужная ижица? Там, где род людей себе нажил почечуй*, Сидя тысячелетьями в креслах пружинной войны, Я вам расскажу, что я из будущего чую, Мои зачеловеческие сны. Я знаю, что вы — правоверные волки, Пятеркой ваших выстрелов пожимаю свои, Но неужели вы не слышите шорох судьбы иголки, Этой чудесной швеи? Я затоплю моей силой, мысли потопом Постройки существующих правительств, Сказочно выросший Китеж Открою глупости старой холопам. И, когда председателей земного шара шайка Будет брошена страшному голоду зеленою коркой, Каждого правительства существующего гайка Будет послушна нашей отвертке. И, когда девушка с бородой Бросит обещанный камень, Вы скаж<е>те: «Это то, Что мы ждали веками». Часы человечества, тикая, Стрелкой моей мысли двигайте! Пусть эти вырастут самоубийством правительств и книгой — те. Будет земля бесповеликая! Предземшарвеликая! Будь ей песнь повеликою*: Я расскажу, что вселенная — с копотью спичка На лице счета. И моя мысль — точно отмычка Для двери, за ней застрелившийся кто-то… 28 января 1922
175. Признание
Корявый слог Нет, это не шутка! Не остроглазья цветы. Это рок. Это рок. Вэ-Вэ, Маяковский! — Я и ты, Нас как сказать по-советски, Вымолвить вместе в одном барахле? По Рософесорэ*, На скороговорок скорословаре? Скажи откровенно: Хам*! Будем гордиться вдвоем Строгою звука судьбой. Будем двое стоять у дерева молчания, Вымокнем в свисте. Турок сомненья Отгоним Собеским* Яном от Вены. Железные цари, Железные венцы Хама Тяжко наденем на голову, И — шашки наголо! Из ножен прошедшего — блесните, блесните! Дни мира, усните, Цыц! Старые провопли, Мережковским* усните, Рыдал он папашей нежности нашей. Звуки — зачинщики жизни. Мы гордо ответим Песней сумасшедшей В лоб небесам. Да, но пришедший* И не Хам, а Сам*. Грубые бревна построим Над человеческим роем. Начало 1922
176. "На нем был котелок вселенной…"
На нем был котелок вселенной И лихо был положен, А звезды — это пыль*! Не каждый день гуляла щетка, Расчесывая пыль, — Враг пыльного созвездия. И, верно, в ссоре с нею он. Салага*, по-морскому, веселый мальчуган, В дверную ручку сунул «Таймс» с той звезды Веселой, которой Ярость ядер Сломала полруки, Когда железо билось в старинные чертоги. Беловолосая богиня с отломанной рукой*. А волны, точно рыба, В чугунном кипятке, Вдоль печи морской битвы Скакали без ума. Беру… Читаю известия с соседней звезды: «Новость! Зазор*! На земном шаре, нашем добром и милом знакомом, Основано Правительство земного шара*. Думают, что это очередной выход будетлян, Громадных паяцов солнечного мира. Их звонкие шутки и треск в пузыри, и вольные остроты Так часто доносятся к нам с Земли, Перелетев пустые области. На события с Земли Ученые устремили внимательные стекла». Я вскочил с места. Скомкал в досаде известия: — Какая выдумка! Какая ложь! Ничего подобного. Ложь! Начало 1922
177. Отказ
Мне гораздо приятнее Смотреть на звезды, Чем подписывать Смертный приговор. Мне гораздо приятнее Слушать голоса цветов, Шепчущих: «Это он!» — Склоняя головку, Когда я прохожу по саду, Чем видеть темные ружья Стражи, убивающей Тех, кто хочет Меня убить. Вот почему я никогда, Нет, никогда не буду Правителем! Январь, апрель 1922
178. "Ну, тащися, Сивка…"
Ну, тащися, Сивка* Шара земного. Айда понемногу! Я запрег тебя Сохой звездною, Я стегаю тебя Плеткой грезною. Что пою о всём, Тем кормлю овсом, Я сорву кругом траву отчую И тебя кормлю, ею потчую. Не затем кормлю — Седину позорить: Дедину* люблю И хочу озорить! Полной чашей торбы Насыпаю овса, До всеобщей борьбы За полет в небеса. Я студеной водою Расскажу, где иду я, Что великие числа* — Пастухи моей мысли. Я затем накормил, Чтоб схватить паруса, Ведь овес тебе мил И приятна роса. Я затем сорвал сена доброго, Что прочла душа, по грядущему чтица, — Что созвездья вот подымается вал, А гроза налетает, как птица. Приятель белогривый, — знашь? — Чья грива тонет в снежных горах. На тучах надпись «Наш*», А это значит: готовлю порох. Ну, тащися, Сивка, по этому пути Шара земного, — Сивка Кольцова, кляча Толстого*. Кто меня кличет из Млечного Пути? [А? Вова*! В звезды стучится! Друг! Дай пожму твое благородное копытце!] 2 февраля 1922
179. Не шалить!
Эй, молодчики-купчики, Ветерок в голове! В пугачевском тулупчике* Я иду по Москве! Не затем высока Воля правды у нас, В соболях-рысаках Чтоб катались, глумясь. Не затем у врага Кровь лилась по дешевке, Чтоб несли жемчуга Руки каждой торговки. Не зубами скрипеть Ночью долгою — Буду плыть, буду петь Доном-Волгою! Я пошлю вперед Вечеровые уструги*. Кто со мною — в полет? А со мной — мои други! Февраль 1922