— Это тебе мой муж, от меня.
Сняв холстину, рассмотрев то, что лежало на столе, я застыл на месте, лишившись слов. Я увидел тот самый подарок герцога, врученный рыцарю Совы.
— Сова мудрая птица, — молвила Жанна, — она покровительствовала Афине, единственной женщине, носившей копье. Вот почему на турнире я выбрала себе этот талисман. Возьми доспехи, Жак. Они твои.
Грех Содома — тяжкий грех. Господь когда-то жестоко покарал виновных в нем. Рыцари, которых уличали в мужеложстве, навсегда изгонялись из Ордена, невзирая на их титул и орденское звание. Но в первом человеке, Адаме Кадмоне, было два начала — мужское и женское. Он был бессмертен, и лишь когда из его твердого ребра Господь произвел женщину, люди обрели грубое физическое тело и покинули обители небесные. Кто знает, может быть в соединении двух начал лежит наш обратный путь на небо? И лишь став Адамом Кадмоном вновь, человек откроет для себя ту дверь, за которой начинается лестница на небеса?
Я приблизил Жанну к себе. Ее красота, несмотря на годы, все еще цвела. Морщинки не портили ее благородного лика, губы пылали прежней страстью, а глаза источали небесный свет настоящей женской нежности…
Он отстранилась.
— Не надо, Жак, — прошептала она, — я не требую от тебя больше ничего. Ты только сдержи обещание, которое мне когда-то дал. Не забудь меня в той, другой, грядущей жизни.
— Идем вниз, — ответил я, подавив вспыхнувшие чувства, — сегодня будет большая пирушка. Моя жена должна сидеть рядом со мной.
Она коснулась поцелуем моих губ и, смутившись своего поступка, скрылась за дверью. Я услышал на лестнице ее шаги.
На память пришли слова Гамрота, сказанные им недавно: «Ты нужен всем, Жак. Такой человек, как ты, не может быть один ". Только теперь я понял, насколько он был прав. Я действительно был всем нужен — Нелли, детям, Жанне, крестьянам, солдатам. С трудом верилось, что во мне, великом грешнике, запутавшимся в собственной жизни, было нечто необходимое для всех этих людей, или в то утро, когда я коснулся мертвой руки своего царственного предка, на меня действительно снизошла его благодать?
С улицы послышался шум. Я выглянул в окно и мне вдруг стало весело. К моему дому, распевая песни, шел весь цех каменщиков, числом около тридцати человек, в праздничных красно-голубых одеждах, в лоснящихся парадных шелковых фартуках, с цеховым гербом во главе процессии, который нес тот самый мастер Жиль, у которого мы были в гостях.
Я отворил окно.
— Приветствую вас, добрые мастера! — сказал я им, — мой дом открыт для вас. Сейчас я спущусь и сам отворю двери.
— Долгие лета досточтимому графу! — воскликнул Жиль.
— Долгие лета! — повторили остальные.
Затворив ставни, я спустился на первый этаж и прошел в кухню.
— Сколько у нас свиней? — спросил я кухарку.
— Четыре и один кабан, — ответила девушка.
— Вели, чтобы резали всех и жарили во дворе. И немедленно! Сегодня у нас будет большой праздник.
Кухарка, обрадовавшись, убежала, на ходу вытирая о фартук руки. Я вышел на крыльцо.
— Прошу вас, добрые мастера, войти в мою скромную обитель! — молвил я, отворив двери, и отошел в сторону, пропуская каменщиков в дом.
Но, прежде чем им войти, из рядов каменщиков вышел человек, по алому фартуку которого я признал в нем Досточтимого мастера цеха. Он вручил мне крохотный золотой мастерок и небольшую серебряную линейку.
— Наш цех дарит тебе, граф, эти регалии, свидетельствующие о том, что теперь и ты принадлежишь к нашему братству. Показав регалии любому нашему брату, где бы ты ни был, что бы ты не делал, в чем бы не был одет, ты везде встретишь самый радушный прием, на который только сможешь рассчитывать, а если будешь пребывать в нужде, получишь столько денег, сколько потребуешь.
— Ура, ура, ура! — воскликнули каменщики и открыто, как-то действительно по-братски, смотря на меня, сняли свои войлочные шапочки и вошли в дом.
Уже слышался визг свиней на заднем дворе, уже пахло дымом. В трапезной сдвигали столы в длинный ряд, слуги тащили изо всех комнат стулья и скамейки.
Прибежала кухарка и сказала, что скатерти прогрызли мыши. Услышав ее слова, мы все громко рассмеялись. Я позвал двух лучников и отправил их в сопровождении кухарки на рынок, за скатертями.
Часа не прошло, как столы были накрыты, бочки откупорены, а в блюдах, стоявших на девственно-белом льняном полотне новых скатертей, уже исходила паром сочная, жирная свинина. Гости и челядь собралась за столом. Пришла Жанна, надевшая, как было условлено накануне, "живот" — бурдюк. Я поднял кубок и, начиная пир, произнес на французском языке молитву, в которой поблагодарил Господа за то, что лежит на столе, и за тех, кто за этим столом сидит, украшая пир.
— Ура, ура, ура! — громко сказали каменщики и постучали кулаками по столу. Веселье началось.
Я пил и смеялся вместе со всеми, смакуя, как старое вино, каждое мгновение праздника. Никто, кроме меня не подозревал, что грядет страшное. Но я никому не скажу об этом. Пусть, прежде чем это страшное случится, все эти люди, чьи судьбы всецело находятся в моей власти, счастливо живут, радуясь солнцу, обильному урожаю, новому платью, вкусной еде, пусть они любят и растят детей. Пусть они, как можно позже, узнают то, что уже сейчас знаю я. Так надо. Таков мой долг господина. Однажды веселье закончится. Я вернусь в Шюре. И тогда … Сколько у меня будет времени? Пара месяцев, или несколько лет? Как все случится? Каков будет мой конец? Меня сожгут, как Жака де Моле, мне отрубят голову, как Жаку, моему доброму тюремщику? А может быть, нет — у Жака де Шюре, графа ла Мот, будет свой конец, своя смерть, своя мука, своя лестница на небеса…
В Шюре мы вернулись только двадцатого апреля. Принимая из рук Нелли двух прелестных дочек, я был несказанно счастлив.
— Ты поедешь в ла Мот, — сказал я ей, — вместе с госпожой.
— Это потому, что ты привез с собой еврейку? — осторожно спросила она.
— Рахиль тоже поедет в ла Мот. Она будет тебе помогать.
— Но я не дам своих деток в ее руки, она же еврейка и сглазит малюток!
— Что за глупости! В Палестине, когда я был совсем мал, за мной ухаживала еврейка. Наша кухарка была самаритянкой, а конюх — мавром. Как видишь, я дожил до сорока пяти лет. Отец Жан окрестит Рахиль. Все будет хорошо.
— Я не поеду с еврейкой.
— Ах, женщины… Хорошо. Рахиль останется в Шюре. А чтобы ты не ревновала, я поселю ее вместе с каменщиками. У них тоже есть дети, которым нужен уход.
— Но почему ты не хочешь оставить меня в Шюре?
— Герцог поручил мне одно очень важное дело. Я не желаю подвергать тех, кто мне дорог, опасности и буду чувствовать себя спокойно, если ты с детьми будешь в ла Моте. Когда все закончится, ты вернешься в Шюре.
Нелли прильнула ко мне.
— Я боюсь за тебя, Жак. Мне недавно снился плохой сон. Будь осторожен.
— Да, — ответил я, — буду осторожным, как волк.
Три дня спустя, после того, как Нелли устроилась под покровительством Жанны в ла Моте, я навестил ле Брея и передал ему свой разговор с герцогом. Я не знал, как он поведет себя, и потому, приготовился к худшему. Но ле Брей повел себя достойно. Внимательно выслушав меня, старый норманн сказал:
— Жак, я сделал это потому, что вдруг задумался о судьбе своих сыновей, которых Господь послал мне слишком поздно. Но это моя вина, что я не задумался о наследниках раньше и я не спорю с судьбой. Уже хорошо то, что я обладаю потомством. Я думаю вот о чем. Когда я умру, моим наследникам не будет и двадцати. Кто их защитит? Кому они будут нужны в случае большой беды? Что если, скажем, сюда придут татары, или какие-нибудь другие народы, подобные им? Наше спасение — могущественная Франция, с ее королем, но не островок — Бургундия, герцог которой и сам не знает, кому быть слугой — королю, или императору. Твои и мои земли граничат с Францией. Давай выберем то, что больше и сильнее! Вдвоем — мы уже сила. А если к нам присоединятся соседи…
— Герцог приказал мне в случае твоего неповиновения осадить поместье. Если понадобится подкрепление, я уверен, он пришлет войско. Я, в отличие от тебя, еще являюсь его вассалом, и потому под страхом казни, должен исполнять волю своего господина. Давай подумаем, Жорж, как нам быть. Стоит ли открыто сопротивляться герцогу? Быть может, мы поступим иначе?
Ле Брей задумался.
— Что ты предложишь? — спросил он.
— Герцог мне не нравится. У него определенно что-то есть против меня. Он испытывает меня на прочность. Но не для того, чтобы убедиться в моей преданности, а дабы найти во мне изъян, слабое место, и потом растоптать. Он не даст мне покоя, пока я — жив. Но торопиться нельзя. Надо готовить удар исподволь, потихоньку. Нужно убедить соседей, что Франция — наше спасение, надежда на спокойное будущее наших детей. Это следует сделать осторожно, чтобы никто не заподозрил нас в измене, чтобы каждому, кто присоединиться к нам, казалось, что это он сам захотел стать вассалом короля, что никто не принуждал его так поступить. Пройдет время, может быть, ни один год, и вот, когда наконец, сил станет достаточно, а обстоятельства сложатся в нашу пользу, мы сделаем сообща то, что ты намерился совершить один.
Ле Брей ударил по столу кулаком в перчатке так, что расплескалось из кружек вино. Его глаза горели огнем.
— Твоя идея хороша, — наконец сказал он, — Только надо все как следует обмозговать. Я не столь учен, как ты. Я… Я не могу сразу сказать "да". Но готов выслушать все, что ты мне скажешь.
— Для начала, Жорж, отправь герцогу дары с послом. Тебе самому в Дижоне делать нечего, а дары — это самое то, что нужно. И еще отправь покаянное письмо.
— Ты думаешь, я должен так сделать? — обиженно сказал ле Брей.
— Да. Ты обязан так поступить. Иначе к лету от твоего поместья не останется камня на камне.
— Жак, я не всегда был тебе другом. Но всегда уважал тебя, с того самого дня, когда ты разбил меня. И вот сейчас, хочу сказать — мои мысли кончились. Я запутался и не знаю, как быть дальше. Мне тяжело признаться в этом тебе, я не привык показывать слабину, но ты и здесь — впереди меня. Ладно, Жак. Я согласен. Я сдался. Давай делать все так, как ты говоришь.
Следующим утром я вернулся в Шюре. Я послал в Дижон гонца с письмом герцогу, в котором писал, что ле Брей раскаялся и отныне вновь принадлежит своему господину. В свою очередь, ле Брей отправил герцогу караван с дарами. Герцог поверил. Гонец привез его письмо, в котором он благодарил меня за поддержку, и другое письмо, адресованное ле Брею, где великодушно прощал вассала и выражал надежду увидеть его в скором времени в своем дворце. Когда я читал это письмо ле Брею, неграмотный норманн хмурил брови и глубоко вздыхал. Было видно, что он не ожидал от герцога подобного поступка. Но, тем не менее, он был непреклонен в своем желании стать в будущем вассалом короля.
После того, как дела касательно ле Брея были улажены, я позволил себе провести несколько дней в Шюре, не занимаясь ничем. Часами я сидел на стене, в кресле, завернувшись в теплый плащ — было холодно, и смотрел, смотрел, смотрел… Я смотрел в теряющуюся в мутной дымке даль, где посреди зеленого бархата молодой листвы, угадывались на севере очертания крепости ла Мот, я искал над лесом вьющиеся к небу дымки деревень, своих и ле Брея. Я смотрел на луг перед замком, где каждый день, с утра до колокола вечери, под началом Гамрота, или Гогенгейма тренировался гарнизон Шюре. Я любовался своенравными конями, не знавшими ярма, крепкими, ловкими всадниками, Гогенгеймом в кожаном подлатнике, с боевым копьем в крепкой руке, старым кривоногим Гамротом, обучавшим молодых крестьянских парней искусству владения мечом. Моя земля, моя армия, мои люди… Большая часть жизни прошла в Шюре. Я сделал все что мог, для этой земли. Долгие годы я не боялся, подобно ле Брею, что ничего не смогу оставить сыну и дочерям, что придет кто-то и лишит меня всего. Сознавая, что час моего ухода в мир теней приближается с каждым прожитым днем, я испытывал счастье от того, что оставляю сыну сильную армию и крепкие цитадели, дочерям — богатое приданое и славное имя, а народу — плодородные пашни, богатые зверем леса, надежную защиту, чувство уверенности в завтрашнем дне. Я исполнил свой долг перед своей землей, семьей и народом. И пусть в моей жизни было немало греха, там, на небе, когда все мои земные дела будут положены на чашу весов, и Господь определит моей душе место ее дальнейшего пребывания, мне будет что сказать Господу. Я жил не ради себя. Я жил ради своей земли, семьи и народа.
Я, маленькая черная пешка, пока еще стою на белой клетке, но впереди — клетка черная. Властная рука власть имущих на этот раз не обойдет меня. Исход партии определен — чтобы черные победили, пешка должна погибнуть.
Часть четвертая Орден
1316–1320
Из Яффы путь в Иерусалим лежал сквозь самые бесплодные на свете земли. После Рамлы нужно было перебраться через голую, крутую гору. Потом — утомительный дневной переход, в конце которого, после того как вы пересекли последнюю, узкую и глубокую ложбину, вдруг открывался вид на святой Город. Взгляд сразу останавливался на двух огромных куполах — купол Храма Господня на западе, и купол церкви Гроба Господня на востоке, который раскрывался в небо, дабы впускать священный огонь Троицы. Невдалеке от Голгофы стояла башня ордена Госпитальеров. Если в вашем караване был кто-то, страдающий каким-либо недугом, следовало срочно отправить к той башне гонца, чтобы тот привез ответ, в какую лечебницу можно пристроить больного. На горизонте святого Града, то здесь, то там, виднелись башенки с колокольнями и террасами; четыре главные башни, подобно каменным стражам, венчали ворота четырех иерусалимских кварталов.
В Иерусалиме, начинаясь от ворот, было четыре главных улицы: две из них — улица Святого Стефана и улица Сиона, пересекали с севера на юг пояс укреплений. Две другие — на западе улица Давида, и на востоке — улица Храма, пересекались с ними. В кварталах, расположенных между этими улицами, находились церкви, монастыри, лечебницы, мастерские ремесленников, склады, дома горожан.
Поднимаясь по улице Святого Стефана, мы проходим мимо паперти церкви Гроба Господня, потом — попадаем на улицу Трав, с бесконечными рядами торговцев фруктами, специями, лекарственными снадобьями. Улица закрыта сверху деревянными и каменными сводами, на которых растянуты тенты из тканей, или дощатые навесы. Там всегда — прохладно, там пахнет и сладко, и горько — специями, снадобьями, гнилью… А потом, если идти прямо, попадешь на улицу Скверных Кухонь. Она тоже закрыта навесами, там пахнет горелым жиром и мясом, пловом и бараниной, словом, всем тем, что готовят неверные себе в пищу.
С улицы Скверных Кухонь можно свернуть в проулок, где стоит лавка еврея Арона, торговца сушеной рыбой. Его товар всегда с душком. Мимо пройти никак нельзя. Но проулок выведет вас на улицу Храма. Там продают пальмовые листья и ракушки для паломников, выполнивших свой обет. И вот, мы стоим посредине просторной мостовой, которая является частью земли, отданной тамплиерам монахами Храма Господня…
Сам Храм расположен между стенами Иерусалима и Золотыми воротами. Там есть площадь, длинной более полета стрелы, и шириной в бросок камня, оттуда подходят к Храму. Слева, на выходе с этой площади и находится Храм Соломона, где пребывали тамплиеры.
Если подняться вверх, от земляной насыпи, мы попадем к месту прогулок и уединенных размышлений.
Со стороны огромных конюшен ветер доносит запахи конского помета, слышится лошадиное ржание. Оттого, какие бы возвышенные мысли не посещали тебя, ты ни на минуту не забываешь о том, что все эти кони однажды могут быть оседланы и выведены за городские стены, чтобы в очередной раз отстоять Святой Город от неверных…
Я умолк, не в силах продолжать свой рассказ о святой земле далее. Воспоминания овладели мной яростно и отчаянно, множество дорогих лиц моих орденских братьев, встали пред мысленным взором. Где они теперь, эти люди? Живы ли, счастливы ли? Или подобно мне находятся, в заточении, закованными в тяжелые холодные цепи?
— А дальше? Расскажите еще, любезный граф, — взмолился самый младший из рыцарей, Пьер, три года назад еще бывший простым крестьянским парнем.
На Пьера зашикали, он затих.
— Прости, мой мальчик, — сказал я ему, — мне трудно говорить. И вовсе не потому, что раны болят. Просто слишком дорогие сердцу воспоминания вызвал во мне рассказ. Дай мне воды. И я продолжу.
Тотчас, мне передали деревянную чашку с водой. Я отпил гнилой тюремной воды. Сердечная боль утихла. Но вместо нее опять заболел живот. Поборов очередной приступ боли, я собрался продолжить рассказ, которому внимали все одиннадцать рыцарей, сидевших со мной в подземелии, когда за дверью послышались шаги. Рыцари притихли. Зазвенели ключи. Дверь отворилась и стражник сказал:
— Граф ла Мот, вас просит на допрос совет Святой Инквизиции.
Я встал с рогожи, подобрал цепи, чтобы они не волочились по земле, и подошел к стражникам. Я видел, с каким сожалением и почтением они смотрят на меня, заросшего бородой, грязного и оборванного, пахнущего нечистотами и сыростью подземелья. Меня повели по коридорам моего родного Шюре, некогда шумного, полного жизнью и людьми, а теперь — оцепенелого и застывшего в холоде мертвого молчания. По коридорам бродили псы. Я шел как во сне, раздавливая ногами, обутыми в сапоги, собачьи нечистоты. Так было летом 1315 года, когда я, одурманенный колдовским питьем, пешком шел в родное поместье через германские земли и половину Бургундии. Только сейчас я осознаю, что делаю, но мне, как и тогда, все равно.
Меня заставляют разуться, потом подводят к стулу, напротив стола, за которым сидят инквизиторы. Я сажусь на теплое дерево, и проваливаюсь в туман небытия. Меня обливают ледяной водой, я прихожу в себя, привязывают кожаными ремнями к подлокотникам руки, а к ножкам стула — ступни, и я слышу вопрос. Я приношу на Библии клятву и даю на каждый вопрос два ответа: один — следователям в рясах, вслух, разбитыми, ссохшимися губами, другой — мыслями, Богу…
— Состояли ли вы, граф, в Ордене рыцарей Храма?
— Нет, не состоял. Я — мастер меча светского ордена Базилики святого Иоанна-евангелиста, знаком которого является крест с расцветшей розой, символизирующей Воскресение.
— Вы лжете, граф. Кто и когда дал вам посвящение в рыцари Храма?
Я молчу в ответ и слышу:
— Подготовьте иглы.
Меднолицый мавр-палач приносит сухую ветвь сосны. Он прижимает к подлокотнику чугунной ладонью мои пальцы, и сдавив их до боли, вставляет под ногти сосновые иглы, предварительно окуная их в крепкий рассол.
… Февраль 1317 года. Я находился в ла Моте, после недавнего празднества, посвященного тринадцатилетию моего старшего сына, наследника Филиппа. Гости давно разъехались, замок опустел. Было тихо и умиротворенно. Я играл с Жанной в шахматы в ее покоях. Мысль, столь долго мучившая меня, наконец вырвалась из уст:
— Жанна, хочу просить тебя об одной услуге. То, что я скажу тебе, очень важно для меня.
Жанна, собравшаяся сделать ход, поставила ферзя на его прежнее место и обратилась во внимание. Я продолжал:
— Посвяти меня в рыцари Храма. Я долго размышлял, вспоминая свою жизнь в Палестине, вспоминая казнь Великого Магистра де Моле, его несгибаемую волю и дух, устремленный к самым высоким истинам, которых я все еще никак не могу достичь. Я вспоминал своего безвестного хранителя — тамплиера, спасшего мне жизнь в Германских землях. То, что было у рыцарей Храма, я не встречал больше ни у кого. Это как святая благодать Христа, переданная им апостолам. Это то, что невозможно обрести самостоятельно, то, что можно только принять от кого-то, как дар свыше. Это есть у тебя. С тех самых времен, когда ты была Иоанном. Дай это мне.
— Ты боишься, Жак. Чего ты боишься? Нельзя совершать великие дела из чувства страха перед будущим. Страх не пройдет, поверь мне. Он только усилится. Если ты не можешь справиться со своими чувствами, если у тебя не хватает на это сил, то как же ты сможешь носить в себе все то, что я дам тебе при посвящении, что во сто крат тяжелее груза собственной совести?
— Да, я боюсь. Но боюсь только времени. Я могу не успеть. Герцог не пощадит меня. Поэтому надо сделать то, что кажется мне главным деянием жизни.
— Прислушайся к себе, Жак. Постарайся в себе самом получить ответ на вопрос, который не дает тебе покоя. И когда ты получишь ответ, и поймешь, что он — верный, приходи со своей просьбой. Но не раньше.
В тот раз я вернулся в Шюре ни с чем. Жанна была права — я не мог разобраться в себе, прислушаться к тому, что говорило мне сердце.
Это случилось позже, дождливой сентябрьской ночью того же года. Я проснулся от оглушительного грома. Дождь, похожий на морской шторм, разбивался о ставни, в щелях которых сверкали проблески молний. Что-то не давало мне уснуть. Я смотрел в синий язычок пламени ночника, и пляска огонька завораживала, рождая странную магию. И вдруг, я получил ответ, и понял, что он верный, и ободренный, усилившийся в осознании его истинности, я бросился вон из спальни, разбудил слуг, приказал седлать коня. Я надел лучшие боевые доспехи и подобно призраку, выехал глубоко за полночь из ворот Шюре в направлении замка ла Мот, под проливным дождем, озаряемый вспышками сиреневых молний.
Я получил ответ, я спешил воспринять остальное.
Дождь лил, непереставая, четыре дня.
Дождь лил, когда во мраке, одиночестве и голоде я задавал себе вопросы и сам получал на них ответы.
Дождь лил, когда после тьмы меня вдруг озарил свет алого пламени, и бесконечно родной, и в то же время невообразимо далекий голос Жанны провозгласил, опоясывая мои чресла поясом Иоанна:
— Возвожу, приемлю и утверждаю властью, данной мне Единственным и Множественным, Бывшим и Будущим, Несущим и Сотворяющим ….
Рыцарь Иоанн был моим проводником в мир горний, и я послушно следовал за ним исполняя все его указания, терзая великими сомнениями и невыразимыми противоречиями собственную душу, проходя вслед за Спасителем его крестный путь, умирая и рождаясь в себе заново, предавая самое святое и узнавая величие прощения, постигая двойственность и единство вещей, чтобы в конце своего долгого пути, наконец увидеть Свет и … Жанну.
Это снова она, в своем обычном платье. Где доспехи, где рыцарь Иоанн? Было ли наяву все то, что случилось со мною, или это всего лишь сон? Я снова иду по земле, но вещи вокруг меня почему-то стали другими. И все вокруг стало другим. А я остался прежним.
— Как это возможно? — спрашивал я Жанну, — что ты сделала со мной?
— Я открыла тебе настоящего тебя. Ты впервые познал себя всего, целиком. А раз ты познал себя, значит познал и всех остальных людей. В твоих руках — ключи. Воспользуйся ими с умом. Открой нужные двери.
…. — Я повторяю свой вопрос, — говорит инквизитор, — состояли ли вы в Ордене рыцарей Храма?
— Нет, — отвечаю я, — не состоял.
— А это что? — вопрошает следователь, задирая мне рубашку, хватая за пояс Иоанна.