Пруст очень любил музыку. Он знал сольфеджио, немного играл на фортепьяно и ценил «трудные» сочинения Бетховена (например, 32-ю сонату, вершину исполнительского мастерства). Ему хотелось слушать музыку дома, и порой он позволял себе роскошь приглашать домой квартет, который играл для него одного, – об этом рассказывает Селеста Альбаре.
Только усилилась меломания Пруста после его судьбоносной встречи с Рейнальдо Аном. Вероятно, именно этот друг (и впоследствии любовник), большой любитель старинных мелодий, привьет ему вкус к Сен-Сансу. Они вместе сочинят две пьесы: стихотворения, написанные Прустом перед картинами в Лувре, будут положены на музыку Аном и исполнены в присутствии обоих авторов в салоне Мадлен Лемер.
И наконец, Вагнер. Один из первых текстов, в которых Пруст говорит о музыке, носит название
Одну музыкальную фразу – сочиненную Вентейлем – Пруст преподносит в романе как стилистический прием, маленькое литературное чудо. Она описывается словами, фрагментарно, так что читатель не может оценить ее в целом, однако слышит благодаря гению романиста. О выдуманном Прустом музыканте мы узнаем от его порочной дочери, мадемуазель Вентейль, которая предается сапфическим радостям со своей подругой, тогда как рассказчик украдкой наблюдет за нею. Ее отец – скромный учитель музыки, с трудом зарабатывающий на жизнь; как композитор он раскрывается лишь под конец жизни. Можно сказать, что действие всего романа разворачивается между двумя его главными сочинениями: сонатой из
Пруст не занимается ни теорией музыки, ни теорией искусства вообще. Для него сила музыки – в эмоциях, которым не нужны слова. В этом смысле музыка для него стоит, возможно, выше всех прочих искусств, ибо она способна передавать эмоции, не прибегая к языку. И всё же требуются «фразы», длинные или короткие, чтобы эмоции, рожденные музыкой, дошли до читателя.
Сочинения Вентейля глубоко волнуют рассказчика и Шарля Сванна. Особенно Сванна, который однажды вечером слышит в салоне Вердюренов маленькую сонату.
Сначала ему понравились только сами звуки, исходившие из инструментов. И когда он почувствовал, как из-под легкой скрипичной партии, тонкой, упорной, насыщенной и влекущей, внезапно пробивается в текучем плеске вал фортепьянной партии, многообразной, нераздельной, ровной и полной внутренних столкновений, как сиреневая бемольная рябь на воде, зачарованная лунным светом, – это было уже огромным наслаждением. А потом, не умея четко определить границы того, что ему понравилось, не умея дать этому имя, внезапно очарованный, он попытался удержать в памяти какую-то фразу или созвучие – он сам толком не понимал, что это было, – но оно уже улетело, и только душа Сванна успела распахнуться ему навстречу; так порой расширяются наши ноздри навстречу аромату роз в вечернем влажном воздухе. Музыка была ему незнакома, и наверно именно оттого таким зыбким оказалось впечатление, хотя, впрочем, чисто музыкальное впечатление только и может быть таким расплывчатым, ни на что не похожим, несводимым к любому другому. Подобное впечатление на миг оказывается как бы sine materia[45]. Вероятно, ноты, которые мы уловили, тут же стремятся, смотря по их высоте и длительности, покрыть перед нашим взором пространства разной протяженности, наметить арабески, дать нам ощущение широты или миниатюрности, устойчивости или прихотливости. Но музыкальные ноты рассеиваются прежде, чем эти ощущения закрепятся внутри нас, и вот их уже перекрыли новые ощущения, пробужденные следующими или даже одновременно прозвучавшими нотами. И это впечатление могло бы и дальше своей переливчатой плавностью обволакивать мелодии, которые на миг из него выныривают, еле различимые, чтобы тут же уйти с поверхности и исчезнуть, разнясь лишь тем особым наслаждением, которое дарит каждая, неописуемым, неуловимым, неизъяснимым, неизгладимым, – если бы память, подобная строителю, прилежно возводящему прочный фундамент посреди волн, не оставляла у нас внутри беглые копии этих мимолетных фраз, не позволяла бы нам сравнить их с теми, что приходят им на смену, и уловить различия между ними. Так что едва развеялось восхитительное ощущение, которое испытал Сванн, как память сразу подсунула ему поверхностную временную транскрипцию – но теперь он мог в нее вглядываться, пока продолжалась пьеса, так что, когда внезапно вернулось то же впечатление, оно уже не было таким неуловимым. Он представлял себе его диапазон, различал симметричные элементы, начертание, ощущал выразительность; перед ним было уже нечто большее, чем чистая музыка: был там и рисунок, и архитектура, и мысль, и всё то, что позволяет запомнить музыку. На сей раз он явственно уловил музыкальную фразу, которая на несколько мгновений воздвиглась над волнами звуков. Она тут же поманила его особым блаженством, о котором он и понятия не имел, пока ее не услышал, но понимал, что обретет его только в этой фразе, и потому загорелся к ней какой-то небывалой любовью.[46]
3. Живопись
Немного помечтать может быть опасно, но чтобы избежать опасности, следует мечтать не меньше, а больше, всю жизнь превратить в мечту.
Живопись для Пруста – в своем роде юношеское призвание. Задумываясь о выборе профессии, он представляет себя управляющим каким-нибудь учреждением, имеющим отношение к изящным искусствам, и даже пишет, что мечтает быть директором Версаля. Он часто посещает выставки – идет в Лувр специально для того, чтобы полюбоваться тиарой Сайтаферна[47], а также путешествует: в Амстердам в 1898 году, в Бельгию и Голландию в 1902-м. Еще он едет в Венецию, чтобы посмотреть на Карпаччо, и в Падую, чтобы увидеть Джотто. Позже он, вероятно, побывает в мастерской Пикассо, заинтересовавшись кубизмом. Всё, что он полюбил по книгам, и всё, что изумляет его современников, ему хочется увидеть собственными глазами.
Как-то в апреле 1921 года историк искусства Жан-Луи Водуайе становится свидетелем одного знаменитого события, о котором сам Пруст писал в газете
На картине мы видим город, на переднем плане песчаный пляж и несколько человеческих фигур. Но по прочтении Пруста нам нужен кусочек желтой стены, потрясший Берготта – писателя, выведенного в
Но есть в романе и гениальный живописец – Эльстир. Это один из главных героев книги: он занят в историях любви Сванна к Одетте и, затем, рассказчика к Альбертине. Персонаж меняется, но каждое его воплощение связано с любовью. Не станем подбирать ключи к образу Эльстира и пытаться угадать его прототип: в нем есть немного от Уистлера, немного от Эллё, немного от Моне. В его мастерской рассказчик находит метафору литературного письма: там на глазах расплываются и сплетаются линии, море становится сушей и наоборот, снег наслаивается на морскую пену, по снежному полю плывет корабль… Глядя на картины, рассказчик говорит, что художник стремился запечатлеть «оптическую иллюзию». Мастерская Эльстира для него – лаборатория нового сотворения мира.
Рассказчик встречает Эльстира в Ривбеле, а позже наносит визит в его мастерскую в Бальбеке и среди множества полотен выхватывает взглядом морской пейзаж.
На первом плане, на прибрежной полосе, взгляд художника, следуя усвоенному навыку, не отметил точной границы между землей и океаном, четкой линии, их разделяющей. Люди, сталкивавшие лодку на воду, двигались не то по воде, не то по песку, в котором, из-за того, что он был мокрый, отражались раковины, как в воде. И в самом море волны вздымались не ровно, а следуя прихотливой береговой линии, которая к тому же еще и дробилась согласно закону перспективы, так что корабль в открытом море, наполовину скрытый выступавшими вперед укреплениями военного порта, словно плыл посреди города; пляж, охваченный полукружием скал, по обоим краям сбегавших вниз до самой земли, полого спускался к морю, и женщин, собиравших креветки среди этих скал, окружало море, так что казалось, будто они находятся в подводном гроте, над которым громоздятся лодки и волны, а сам грот чудом остается недосягаем для волн, расступающихся перед его разверстым входом. В общем, во всей картине порта преобладало впечатление, что море вторгается в сушу, суша принадлежит морю, а люди – не люди, а амфибии; во всем сказывалась мощь морской стихии, а возле скал, там, где начинался пирс, где бурлили волны, лодки были разбросаны наискось, под острым углом по отношению к спокойной вертикальности пакгаузов, церкви, городских домов, и одни люди возвращались в город, а другие собирались на рыбную ловлю, и видно было, как напрягаются матросы, как сурово они управляются с водой, точь-в-точь с необузданным и стремительным скакуном, который легко сбросит на землю неловкого наездника. В лодке, которую трясло, как двуколку, радостно выплывала на морскую прогулку компания друзей; лодкой управлял веселый, но в то же время и внимательный матрос, натягивал снасти, как вожжи, сражался с непокорным парусом; пассажиры послушно сидели по своим местам, чтобы не сместить центра тяжести и не опрокинуть суденышко, которое летело вперед по залитым солнцем полям, по тенистым ложбинам, взмывая ввысь и скатываясь вниз. Утро было ясное, хотя незадолго до этого прошла гроза. Ее мощное дыхание еще сказывалось, но его гасило прекрасное равновесие неподвижных лодок, радующихся солнцу и прохладе на тех участках моря, где оно было настолько спокойно, что блики на волнах казались чуть ли не прочнее и реальнее, чем подернутые радужной дымкой суденышки, которые, повинуясь перспективе, словно перепрыгивали одно через другое. Хотя вряд ли можно было говорить о разных участках моря. Ведь они отличались друг от друга не меньше, чем какой-то участок моря от церкви, вырастающей из воды, или от кораблей по ту сторону города. Потом уже рассудок признавал, что всё это – одна и та же стихия: и то, что черно после грозы, и чуть дальше то, что одного цвета с небом и такое же блистающее, как небо, и еще в другом месте то белое от солнца, тумана и пены, такое плотное, такое земное, так стиснутое окружающими домами, что наводит на мысль о булыжной мостовой или о поле, покрытом снегом, посреди которых вдруг с испугом замечаешь корабль, круто взлетающий вверх по косогору, подобно карете, которая переехала через брод и выбирается на берег, роняя капли воды; но мгновенье спустя, видя, как танцует корабль на высокой и неровной поверхности каменного плоскогорья, понимаешь, что всё это, такое разное на вид, есть море.[48]
4. Писательство
Великий писатель – словно зерно, питающее других тем, что когда-то напитало его само.
В салоне госпожи Арман де Кайаве, подруги и наперсницы Анатоля Франса, юный Пруст, вероятно, и встретил знаменитого писателя. В те времена Франс – самый известный, «официальный» писатель Франции, весьма, к тому же, успешный. В 1896 году он написал предисловие к первой опубликованной книге Пруста,
Берготт умирает перед картиной, глядя на тот самый кусочек желтой стены: «Вот так я должен был писать». По мысли Пруста, живопись и литература неразделимы: «Истинный писатель и истинный художник выполняют работу окулиста», ведь в основе любого творчества – взгляд. Пруст смотрит одновременно и в микроскоп, и в телескоп. Он как Бальзак: любит ходить в гости к людям, а затем воспроизводить убранство их домов и квартир. При этом, как ни странно, сам он отнюдь не коллекционер. В его жилище нет ничего, лишь простая кровать и портрет отца. Чтобы понять, насколько он, в отличие от своего друга Робера де Монтескью, был равнодушен к обстановке, стоит сходить в Музей Карнавале и посмотреть на реконструкцию его комнаты. Тем не менее он детально описывает будуар Одетты де Креси на улице Лаперуза в псевдояпонском стиле, подобающем вкусу кокотки конца века, гостиную госпожи Вердюрен, увлекающейся модерном, или квартиру Робера де Сен-Лу, который продал фамильную мебель, всю меблировку Германтов и приобрел нечто более современное…
Итак, Берготт умирает перед картиной Вермеера. Возможно, кумир «в духе Анатоля Франса» должен был скончаться, чтобы мог появиться новый писатель. Прусту нужен этот образ: поверженный Берготт и две причины его смерти: несварение желудка и шедевр Вермеера. После этого будущая книга готова к появлению на свет.
Возможно, Пруст в каком-то смысле видит себя национальным писателем, каким был Гюго. Сегодня он и стал таким. Эта его амбиция проявляется в идее создать собор, подобно тому как Клод Моне на пути к славе величайшего французского живописца создал серию видов собора в Руане. Идея собора, скромным строителем которого должен быть писатель, очень важна для Пруста. Он говорит о ней в удивительном письме графу Жану де Геньерону, художнику, коллекционеру, светскому человеку:
Когда вы толкуете мне о соборах, я не в силах сдержать волнения при виде вашей интуиции, которая позволяет вам угадать то, чего я никогда и никому не говорил и что пишу сейчас впервые: я хотел каждую часть моей книги озаглавить Первый портик, Витражи апсиды и так далее. Это чтобы ответить заранее на глупую критику, мол, моим книгам не хватает структуры: на самом деле их единственное достоинство состоит в четкой структуре каждой части. Я быстро отказался от архитектурных названий: они показались мне претенциозными. Но я тронут, что вы их угадали с помощью интеллектуальной проницательности.
Таким образом, Пруст доверил едва знакомому человеку ключ к своей книге, а заодно ответил тем, кто утверждает, будто она «плохо выстроена». Перебои сердца он предпочитает рассудочности, которая неизбежно проявляется при чрезмерно продуманном строительстве. Как утверждал Джон Рёскин, на памятнике должна быть патина, красота минувшего, словно нимбом венчающая старые камни. Чтобы излишняя выверенность структуры не слишком бросалась в глаза, необходима некоторая размытость и нечеткость. Разум позволяет начертать план и заложить фундамент. Но Пруст обладает разумом высшего порядка, поэтому он наполовину скрывает свои планы, чтобы о них нельзя было догадаться, ведь на первый план должна выступать красота. В этом и заключается чудо шедевра.
В
И, наконец, высшую цену для меня получало понятие Времени, оно было моим стрекалом, оно твердило мне, что, если я хочу добраться до того, что чувствовал порой на протяжении всей моей жизни, когда молнии вспыхивали в стороне Германтов, когда мы катались в карете с г-жой де Вильпаризи, когда что-нибудь твердило мне, что жизнь стоит того, чтобы ее прожить, – пора браться за дело. И теперь я понимал это с новой силой – ведь мне представилось, что ее возможно постичь, даром что живем мы в сумерках, можно разглядеть истинную сущность нашей жизни, хоть мы то и дело и опутываем ее ложью, короче говоря, можно воплотить ее в книге! Как счастлив будет тот, кто возьмется писать такую книгу, думал я, какой труд ему предстоит! Чтобы дать представление о ней, придется заимствовать сравнения из самых возвышенных и разнообразных искусств; потому что писатель, который, кстати, в каждом характере изобразит его противоречивые черты, чтобы показать его во всей полноте, должен будет готовить свою книгу тщательно, постоянно перестраивая части, как войска во время наступления, терпеть ее, как усталость, повиноваться ей, как правилу, строить, как церковь, соблюдать, как диету, побеждать, как препятствие, завоевывать, как дружбу, выкармливать, как ребенка, творить, как мир, не отвергая его тайн, чьи объяснения, вероятно, можно отыскать только в других мирах, а то, что нас больше всего волнует в жизни и в искусстве, есть их предвосхищение. И в таких больших книгах есть части, которые вы успели только наметить и, скорее всего, никогда их не завершите, именно из-за обширности плана, замысленного архитектором. Увы, как много огромных соборов остались недостроенными! И ты насыщаешь ее, укрепляешь слабые ее части, защищаешь ее, а потом уже она растет сама, и отмечает нашу могилу, и охраняет ее от слухов и сплетен, а какое-то время и от забвения.
5. Чтение
Чтение – это дружба.
«Искусство дарит человеку то, в чем ему отказывает жизнь: единство чувств и душевного покоя. Или, если угодно, единство страстей и душевного покоя». Андре Моруа вспоминает здесь о чтении в раннем детстве… А мы, конечно же, думаем о чтении прустовского рассказчика, о книгах, которые давали ему мама и бабушка:
Реальный мир состоит из прочитанных книг и любимых картин. Пруст дает нам советы, которые мы вольны использовать, чтобы увидеть книжные страницы в реальном мире, а в людях, случайно встреченных на улице, узнать лица, знакомые по картинам в музее. В Сванне вспыхивает любовь к Одетте, когда он узнает в девушке дочь Иофора с фрески Боттичелли в Сикстинской капелле. Сванн любит Одетту, но любит благодаря ее сходству с произведением искусства. Еще один персонаж романа, Блок, похож на
Если бы на следующий день после похорон Пруста кто-нибудь сказал, что он станет великим классиком французской литературы, величайшим французским писателем, все бы немало удивились. Да, он был не лишен честолюбия, хотел занять ведущее место, но то, что у него это получилось, стало бы неожиданностью для него самого.
А что читатель? В конце концов, ему единственному не соответствует ни один персонаж во всем романе
В самом конце романа будущий писатель размышляет не только о своей книге, но также – и главным образом – о тех, кто ее прочтет.
Но у меня-то мнение о собственной книге было скромнее, и даже сказать о тех, кто ее будет читать, «мои читатели» было бы с моей стороны ошибкой. По-моему, читать они будут не меня, а самих себя, что же до книги моей, то она будет похожа на увеличительные стекла, которые предлагал покупателям комбрейский оптик: с помощью моей книги они смогут читать самих себя. И я не стану просить, чтобы они меня хвалили или ругали, пускай просто скажут, всё ли правильно, совпадают ли слова, которые они читают в самих себе, с теми, что я написал.
Об авторах
Писатель, литературовед, профессор Коллеж де Франс и Колумбийского университета, член Французской академии. Среди множества его книг –
Почетный профессор Сорбонны, редактор серий «Folio Classique» и «Folio Théâtre» издательства Gallimard. Подготовил издания
Писатель, эссеист, кинематографист. Редактор серии книг о писателях «Les Hommes-Livres», выпускаемой Национальным институтом аудиовизуальных медиа. Автор эссе (и впоследствии документального фильма)
Философ, почетный профессор Сорбонны, автор трудов по вопросам воображаемого, времени, желания, в том числе
Писательница, профессор Университета Париж-VII, психоаналитик. Феминистка, занимающаяся, в частности, темой «женских судеб» в творчестве Ханны Арендт, Мелани Кляйн, Колетт. Автор многочисленных романов, научных трудов и эссе. Среди последних публикаций –
Писатель, философ, профессор Университета Бургундии. Автор исследований, посвященных понятиям мести и жестокости. Специалист по творчеству Пруста, посвятивший ему биографию, а также книги
Писатель, профессор философии, автор радиопрограмм
Писатель, историк искусства, специалист по искусству XIX века, профессор Сорбонны (Париж-IV). Автор детективных романов, действие которых происходит в мире искусства:
Магистр французской литературы (Сорбонна / Париж-IV). Автор текстов для журнала