— Выкопать нору зевом аккурат на брод так, чтобы в нее бочонок влезал, — засуетился писарь, радуясь, что его план одобрен, — шнур проложить, чтоб чужой глаз не узрел, набрать гальки речной мелкой, засыпать всё с лихвой, да ещё глиной замазать, чтоб непонятно было, и…
— Ну, что застыл? — Игнат толкнул Ивашку в бок, — что ты уставился на мельницу, словно лешего увидел?
— А вторую бочку покатим на мельницу, — закончил писарь мысль, неожиданно пришедшую в голову, — коль густо полезут — рванем запруду, смоем всех литвинов в пруд Келарский.
— Ай да писарь, — Игнат цокнул языком, — вот бумажная душа! Такое придумать! — и обращаясь к своему десятку, прикрикнул строго, — по что уши развесили? Всё поняли? Тогда лопаты в руки и копать! Литвины ушли ненадолго, в любой момент пожалуют!
Выбрали скрытое камышами место, чтобы неприятель не узрел. Разобрали шанцевый инструмент, и молодёжь дружно рванула исполнять план нового начальника. Работа закипела.
— Игнат! Смотри что тут есть! — позвал начальника один из стрельцов.
— Батюшки святы! — Ивашка присел, увидев основательный полукруглый лаз, полого уходящий в сторону монастыря, — да тут второй подкоп… Зови Шилова и Солоту. Сюда тоже зелья надобно натаскать, да завалить всё хозяйство литвинское.
— Не хватит зелья для твоей пушечной придумки.
— Не хватит — не беда, зато подкоп обвалим.
Бочонки с порохом живо перекатили и затолкали в новый лаз.
— Где фитиль взять? — беспомощно оглянулся Игнат, — огненный шнур весь потратили на первый подкоп.
— Может, на две части разрезать?
— Его там и так в обрез, еле успеешь поджечь и выскочить, — покачал головой Солота.
— А если порох дорожкой насыпать? — подал идею Ивашка, вспомнив про ручеёк черных зернышек, сочившийся из порванного когда-то мешка.
— Куда? В эту сырость? — Шилов посмотрел на ноги, утопающие по щиколотку во влажной, чавкающей глине.
— Вот что, Иван! — принял решение Игнат, — ты у нас быстроногий, как заяц. Беги в обитель, падай в ноги, проси фитиль. Мы тут пока хоть один подкоп отщетим [44], а там видно будет.
Когда Ивашка подбегал к Красным воротам, грохнул подземный взрыв, земля будто вздохнула. Обернувшись, он увидел неровную канавку, змейкой бежавшую от берега к монастырю, и Шилова с Солотой, поспешавших ко второму подкопу, а за их спинами — медленно двигающихся через переправу, спешившихся лисовчиков, прячущихся за наскоро изготовленными щитами из тонких бревен.
Грохнули стрелецкие пищали, пули защелкали по рукотворному препятствию. Кто-то за щитами истошно заорал и отвалился, но импровизированный облегчённый гуляй-город не пострадал и неумолимо надвигался на куцый стрелецкий строй, оставшийся у брода. Игнат сообразил — переводить заряды, чтобы лохматить древесину — неразумно, а оставаться на месте — опасно, и сразу после залпа отдал команду бежать к мельнице, чтобы оттуда, с фланга, постараться срезать литвинов.
Звук боевой княжеской трубы вывел Ивашку из созерцательного ступора. Он встрепенулся, сделал несколько шагов и лоб в лоб столкнулся с Долгоруковым, выезжающим во главе своей свиты и резервной сторожевой сотни.
— Воевода-надёжа! Спасай! — опрометью кинулся писарь к кавалькаде, — фитиль нужен, нечем огненное зелье запалить!
— Как же нечем? — удивился Долгоруков, — а что токмо грохнуло?
— Два подкопа у них, княже! Не один, а два! Огненного зелья на оба хватило, а второй подпалить нечем… Шнур огненный ждут…
Тараторя без продыха, Ивашка тыкал пальцем в сторону лаза в подкоп и не понимал, почему Долгоруков так хмурится. Обернувшись, узрел, что фитиль уже и не понадобится. Не убоявшись огня десятка стрельцов Игната, лисовчики, оставив на переправе убитых и раненых, форсировали речушку, рассыпались по берегу, а самые шустрые прыгали в траншею и лезли в подкоп с намерением разминировать столь дорого достающееся им сооружение.
— Кто там остался? — спросил Долгоруков.
— Крестьяне клементьевские, Шилов и Солота. В подкопе зелье огненное уложили. Только фитиля не хватило, чтобы зажечь и сховаться….
— Вологжанин, пёсий сын! Шкуру спущу! Сказал же — стоять, стеречь брод, как калиту свою! — взревел Долгоруков, пришпоривая скакуна.
Бедный конь, не ожидая такого коварства от хозяина, взвился на дыбы, заржал возмущенно, взбрыкнул и, закусив удила, принял с места в карьер, едва не сбросив седока и увлекая за собой всю княжескую свиту. Догоняя воеводу и разворачиваясь пологим уступом, сторожевая сотня спешила включиться в драку, кинуть на весы удачи свои жизни, переломив ход сражения за этот проклятый подкоп, ставший более делом принципа и уязвлённого самолюбия, нежели хладнокровного расчёта.
Навстречу княжеской сотне вымётывались из воды и разворачивались в лаву сотни полковника Лисовского. Не прекращая, с мельницы гремели выстрелы десятка игнатова, падали сраженные всадники и кони, но такие мелочи никого не останавливали. Все понимали — игра идёт по-крупному.
«Ррр-а-а-ах!» — новый булькающий взрыв разорвал опускающиеся сумерки, в разные стороны полетели брызги, а мельница, просев у основания, освободила накопленную воду, и та пошла веселым весенним половодьем, смывая барахтающихся лисовчиков, разрезая своим стремительным течением их атакующие порядки пополам.
Казалось, эта безумная битва не закончится никогда. Чернецы Змиева добивали отчаянно сопротивляющихся гусар. Сотня Вологжанина, используя преимущество кремневых мушкетов, более дальнобойных и быстрозарядных, чем фитильные, как злобный гусь, щипала выбранецкую пехоту гетмана Сапеги, не давая им обстреливать монастырский полк. Стрельцы били двадцатками, первая шеренга — с колена, вторая — с подставки, в четыре смены, а когда поляки приблизились вплотную, бросились в бердыши, наглядно демонстрируя в ближнем бою преимущество длинного лезвия и короткой ручки с металлическим копьецом перед неповоротливой алебардой. Увидев, как отчаянно храбро сражаются с поляками и литвинами профессиональные воины, многочисленные, плохо вооруженные ополченцы устыдились своей робости и азартно пустились на помощь Вологжанину.
На всём пространстве перед Троицким монастырем от разрушенной мельницы до лукового поля резались, рубились конные и пешие, сжав зубы, почувствовав близость военной удачи, не желая уступать ни пяди и твёрдо намереваясь закопать в осеннюю землю супротивника, либо лечь в неё самим. Монастырская артиллерия пристрелялась и уверенно гвоздила фунтовыми ядрами новые подходящие резервы Сапеги, отгоняя их от баталии и не давая переломить исход битвы. Сабельным ударом раскроили добротный панцирь Долгорукова и убили под ним коня. Калёная стрела пробила обе щеки навылет и выбила зубы полковника Лисовского. У поляков пали три ротмистра, у русских — четыре сотника. Выбывших из строя офицеров рангом ниже никто не считал. Все ждали, каким будет последний козырь в противоборстве, и он оказался совершенно неожиданным.
Земля в месте второго подкопа поднялась, и оттуда, словно из преисподней, вырвались языки пламени и густой пороховой дым. Комья грязи взлетели, как потревоженные птицы из гнезда и долго падали на вытоптанное поле. Это Никон Шилов и Пётр Солота, исчерпав возможности сопротивления в подземелье, взорвали подкоп, погибнув вместе с наседавшими на них литвинами. Удар пришелся на центр построения лисовчиков, часть из которых попадала, провалившись в рукотворную яму. Выжившие второй раз за день пустились наутёк, устрашившись разверзшейся перед ними бездны. Жертвенностью и мужеством обычных крестьян, ничего не смыслящих в военной тактике, дело было сделано. Враг надломился. Ни столько силы, сколь вера в свою удачу покинула поляков, и участники баталии начали поспешно откатываться, отступать в сторону укрепленного гетманского лагеря.
Избитые, израненные, измазанные кровью и грязью, стрельцы, ратники, дети боярские и чернецы торжествующими криками, похожими издали на протяжный вой, провожали отходящего противника, потрясая оружием и плача от счастья. Им удалось выжить в этой лютой сече, спасти обитель от разрушения, победить и отогнать врага, пусть ненадолго и не полностью.
Ивашка, перевёл дух, прислонившись к холодной крепостной стене, не в силах от пережитого волнения крикнуть и даже прошептать молитву. Паренёк закрыл глаза, успокаивая сердцебиение, и в этот миг наверху, у стрельницы кто-то завозился, завыл. Протяжный женский крик «Петро-о-о-о-о!» слился с треском рвущейся материи, и перед Ивашкой разбилось о камни что-то мягкое. Он застыл, холодея от ужаса, замер, затаив дыхание, догадываясь что случилось, но не в силах открыть глаза, чтобы убедиться в своих страшных предположениях. Перед его внутренним взором возник образ обворожительной статной крестьянки Златы, вспомнились её последние слова, и писарь испугался, когда на пронзительный женский голос наложился скрежет его собственных зубов, сконцентрировав гнев маленького человека, осознающего, как мало от него зависит и как много он хочет исправить в этом несправедливом, несовершенном мире…
Князь Долгоруков, торжествовал вместе со всеми, оглядывая поле боя, усеянное трупами врагов, и ужасался, узрев поредевшие собственные сотни, понимая, что заменить павших будет некем. Он тоже кричал что-то обидное в адрес папистов, размахивал саблей, но в его воинственном кличе прорезались тоскливые нотки понимания, что всё только начинается, и эта локальная победа аукнется более тяжкими испытаниями и последствиями.
Глава 12
После битвы
По окончанию битвы начинается скорбная страда погребения павших и отчаянные попытки спасти раненых. На поле боя за жизни человеческие выходит Её Величество Медицина.
Врачебное искусство на Руси существовало с незапамятных времен. Лечцы и резальники, именуемые сегодня терапевтами и хирургами, упоминаются в «Русской Правде» — своде законов, относящемся к Х веку, ко времени Ярослава Владимировича. Как указывал сей документ, книга эта «не есть сочинение тогдашнего времени», но «за несколько веков до Ярослава существовавшая, и токмо оным великим Князем в некоторых статьях исправленная».
В книге «Великие Минеи Четии», опубликованной святителем Макарием, содержится «Житие святаго Андрея, Христа ради юродивого», где в главе «О Феодоре мученике» от имени раненого подробно описан процесс обезболивания.
Приблизились «скопци красни велми во одежи беле», причем один держал «медяницю», другой «голек мира», а остальные двое — «полотенца бела яко снег»… Един же, намакая платно в медяницю, прикладаше ми к лицю и держаше ми на многы часы, тако сластию воня то я забыл бых болезни своея….
Хирург, вынужденный причинять страдания ради блага больного, упоминается в «Просветителе» Иосифа Волоцкого, «Слове на латинов» Максима Грека, «Слове похвальном Михаилу и Федору» Льва Филолога, «Истории о великом князе московском» и третьем послании князя Курбского.
Искусство врачевания не могло пройти мимо монастырей. Монахи — лечцы и резальники, владея методами, унаследованными от своих византийских собратьев или заимствованными из старинных рукописей, задолго до появления на Руси первых иностранных лекарей исцеляли раны, язвы, переломы костей.
Найденная в православном Кирилло-Белозерском монастыре рукопись «Галиново на Ипократа», написанная в ХIV-ХV вв. была предназначена православным врачевателям, и содержала предписания действовать в духе высказываний древнегреческого ученого. Ссылки на врачебный опыт античного целителя, именуемого Ипократом или Панкратом, содержатся в древнерусском «Вертограде», «Зельнике», православном «Лечебнике».
Иван Васильевич Грозный, отдавая должное врачебному искусству, не ограничивался отечественной практикой, собирал лекарей со всей Европы, определяя на службу в царскую Аптеку — первое на Руси государственное лечебное учреждение, всеми уважаемое и весьма престижное, подчеркнуто роскошное даже внешним убранством. Стены, потолки в Аптеке были расписаны золотом, полки и двери обиты «английским добрым» сукном, окна стеклились разноцветными витражами. Работа длилась с раннего утра до позднего вечера, а когда заболевал кто-то из членов царской семьи, аптекари работали круглосуточно.
Иноземные медики ехали в Москву не только за длинным рублем. В «просвещённой» Европе хирургия и жизненно необходимая ей анатомия с огромным трудом «продирались» сквозь невообразимо глупые законы и нелепые запреты того времени. Чтобы исследовать организм человека, требовались папские буллы, соизволения высших административных инстанций. В 1566 году университет в Саламанке всерьез обсуждал запрос Карла V, подобает ли христианам-католикам вскрывать тела умерших. Россия подобных запретов не знала, и лекари охотно сбегали сюда работать, не таясь и не опасаясь репрессий зловещей инквизиции.
Чтобы врачевать подданных царя, медикус обязан был сдать квалификационный экзамен в присутствии самого государя. Выдержавшие его по статусу и денежному окладу приравнивались к окольничим, получая в кормление поместье с 30–40 крепостными крестьянами и «многую рухлядь».[45] Награды за хорошую работу были поистине царскими, но и ответственность врачевание сулило немалую. В случае смерти высокопоставленной особы, врач рисковал собственной головой.
«И того лекаря мистро Леона велел князь великый поимати и после сорочин сына своего великого князя велел его казнити, главы ссечи. И ссекожа ему головы на Болвановьи, априля во 24».
В монастырских лекарнях столь трагические строгости не практиковались, поэтому, несмотря на суровость бытия, сюда сбегали от царского и боярского гнева. Здесь же находили утешение и возможность применения своих знаний медики-иностранцы, не отягощенные политическими амбициями и согласившиеся принять православие.
С первых дней осады все они, а равно монахи, имеющие лекарские навыки, послушники, посадские и сельские жители были привлечены игуменом к богоугодному делу — исцелению страждущих и болящих. А таковых было не счесть.
В просторной монастырской лекарне очень скоро не оказалось свободного места для раненых, а после битвы врачевателям в одинаковых черных скуфейках и широких кожаных передниках, снующим вокруг болящих, стало вообще невозможно протолкнуться.
Вдоль стены стояли высокие столы из грубых, прочных досок. Возле них безостановочно кипела работа. Из колотых ран отсасывалась кровь. Застрявшие в телах пули и наконечники стрел извлекались с помощью специальных хирургических ложек. Рубленые и рваные раны промывались крепким хлебным вином и тут же зашивались волокнами льна или конопли.
Нехватка опытных рук способствовала стремительному росту карьеры учеников. Ещё вчера они робко смотрели из-за плеча наставника на его врачебные манипуляции, а сегодня сами стояли у стола, слушая на ухо чтение однокашников, как лечить «рану всякую сеченую и стрельную и колотую».
— «Возьми олфы, да терпентины, да ладану белого немного, да яри немного, только бы масть зелена, а коли не будет терпентины, ино приложити козлового масла, а тою мастию наперед прикладывати ко всякой нечистой ране колотой или фрянцузной», — изредка поглядывая на руки коллеги, диктовал инструкцию школяр.
За соседним столом, потея от волнения и страха, священнодействовал ещё один вчерашний подмастерье, а его напарник бубнил под руку, как заведенный, другую главу «Лечебника».
— «А коли рана слинится и не живет или огнь в ней, ты возьми уксуса винного, да белила, да квасцев, да свинцу, да вари вместе, да мешай, как простынет, да смачивай плат, к ране прикладывай, да тот плат изгибай вдвое или втрое, ино вода из плата не борзо высохнет».
— Да не то! — раздражался новоиспеченный эскулап, — тут еще одна рана — застарелая, воняет дюже…
Суфлёр понимающе кивал, быстро находил нужную страницу и снова заводил свою шарманку.
— «Аще у кого рана гниет, а не живит, а болит добре и рвет, указ: винного уксусу, да полыню, да поцелу мелково, да наряди с того пластирь, да привей на суставы, ино болесть выйдет…»
За соседним столом колдовал провизор, добавляя в вино или уксус толченые медные руды, порошок из раковин улиток, разные виды глины, разводя в нужной пропорции лауданум — изобретение великого Парацельса, облегчающее страдания. Он ловко орудовал яичной скорлупой и половинкой грецкого ореха в качестве мерки. Рядом у печи подмастерья готовили лекарственную воду: таз повязывали полотном, на него помещали свежее измельченное растительное сырье, покрывали листом бумаги; на неё насыпали слой крупного песка, на песок ставили сковороду и разжигали в ней огонь. Под действием нагревания из травы вытекала жидкость, образуя искомую лекарственную воду.
Последние столы занимались перевязкой, как тогда говорили — «обязанием» или «обитием». Материалом служили полотно, холст, «убрусы», «понявицы», «баволна» или «вамбак». «Обязание» делалось «крепкое», с обильным орошением раны растительным или животным «олеем». На повязку рыхло накладывались «покроми» сукон домотканных, покупных, не всегда белых. Для иммобилизации «уломленных» конечностей употребляли лубок — «лубяницу» или «млычину», «корсту березовую» или «скепу».
Для дезинфекции использовался высушенный мицелий гриба, «губы дождевки», древесный мох, собранный «с дерев благовонных», так как «мох древесной заключает всякое течение крововое аще его прикладываем или внутрь приемлем». Раны и язвы орошали целебными жидкостями, присыпали «порохом коры березовой толченой», окуривали дымом «смолы галбановой». Глубокие раны — фистилы — спринцевали «кристиюмом» или «крестером», заклеивали «левашами», средневековым прообразом пластыря. Изготавливали примочки с использованием увлажненного «плата», «тафты» или «ветоши платяной чистой», сложенной обязательно «вдвое-, три- или четверосугубно».
Гвалт и грохот, стоны и проклятия витали в воздухе лекарни, словно печной едкий дым. Суета и беготня персонала были не в силах разогнать тоску и отчаяние этой юдоли скорби. Только в ординаторских, отведенных под палаты для особо важных персон, было относительно тихо и спокойно.
В одной из них, бездумно глядя на изображение «раненого человека», лежал младший воевода Алексей Голохвастов. Наглядное пособие, срисованное из Венецианского медицинского сборника Fasciculus medicinae, с ног до головы покрывали кровоточащие раны, увечья, нанесенные стрелами, копьями, мечами и ножами. По задумке авторов, образ должен был не пугать, а вселять надежду на решение проблем со здоровьем, утверждать, что человек может выжить, даже получив страшную рану.
На Алексея Ивановича медицинская картинка не производила ни малейшего впечатления. Он был слишком молод, чтобы размышлять о бренности всего земного, и слишком полон сил, несмотря на полученные ранения, чтобы нуждаться во внешней подпитке оптимизмом. Промытые раны воеводы были закрыты чистой льняной тряпицей, под нее наложены припарки из трав и ароматической живицы. Боль после принятого лауданума беспокоила меньше, но настроение было паршивым совсем по другой причине.
Младший воевода Алексей Иванович Голохвастов, родившись столбовым дворянином[46], был менее знатен и богат, чем князь Долгоруков, хотя имел хорошее состояние, владел частью огромного наследственного поместья своих предков в Сурожском стане недалеко от города Рузы, что под Москвой.
При Иване Грозном он состоял на воинской службе головою ночных сторожей в Лифляндском походе, в 1597–1598 годах — головою в Смоленске при основании там мощной каменной крепости, затем два года — в новом сибирском городе Сургуте. Когда в Москве престол занял Лжедмитрий I, не стал домогаться милостей у самозванца и отказался ему присягнуть. Всех, служивших Лжедмитрию, презирал открыто и глубоко, а потому Долгорукова на дух не переносил, не веря в альковную романтическую историю князя и в грош не ставя старшего воеводу. Он демонстративно манкировал чинопослушанием, пренебрегая помощью отрядов и княжеских слуг, подчиненных непосредственно Долгорукову. Даже сейчас, лежа раненным на широкой дощатой скамье в монастырской лекарне, ни о чем не жалел и ни в чем не раскаивался.
По всем правилам воинского искусства, разгромив сторожевую сотню лисовчиков, требовалось остановиться, дать перевести дух коням и всадникам, послать для разведки разъезды во все стороны, дождаться стрельцов и договориться с Долгоруковым о совместной атаке. Но всё это лишало младшего воеводу самостоятельности, обязывало послать князю гонца, доложить об успехе, запросить поддержку. Исполнять весь придворный этикет подчинения он не собирался. Результат печальный — от пяти его дворянских сотен тульских, алексинских, переславских осталась половина, захваченный обоз потерян, а сам он, будучи дважды раненым, не нанёс папистам и пятой доли того ущерба, что понесли латиняне у брода и на луковом поле. Опять всю воинскую славу заберет себе Долгоруков, а он, как побитая собака, сиганувшая за тетеревом на охоте, возвратился без добычи! От осознания такого позора Голохвастов отвернулся к стене и застонал.
— Что болит? — подскочила к младшему воеводе дежурившая около него Ксения.
— Благодарствую, царевна, — справился со своим гневом Голохвастов, повернувшись к Годуновой, — только мучения мои не телесные, но душевные, лекарю неподвластные.
— Понимаю, — вздохнула Ксения, опускаясь на стул, — столько детей боярских полегло, много ратников побило — не сосчитать… Весь день по полям собирают, возят и отпевают…
Годунова кротко вздохнула, будто всхлипнула.
— Как ляхи? — тихо осведомился Голохвастов.
— Тех ещё поболе, — без всяких эмоций произнесла царевна, но в её глазах вспыхнул такой злорадный огонь, что младший воевода удивленно вздернул брови, а Годунова, смутившись, опустила глаза и совсем бесцветным голосом добавила, — у мельницы вповалку лежат, на поле земли не видать. Вельми паче[47] наших.
— Ну и слава Господу, — прошептал младший воевода.
— Спаси и помилуй, — Годунова перекрестилась. — Стрельцы, что на стенах стояли, бают — когда чернецкий полк приступил к гусарам, над обителью простёрла руки сама Богородица и смахнула на город покров лазоревый. Наши спиной к стенам стояли, не видали, а ляхи узрели и в бегство обратились, хотя и было их десять к одному воину русскому.
— Да хранят тебя силы небесные, царевна, — прикрыл глаза Голохвастов, — одно твоё слово способно ратников поднять на подвиг, а врагов — устрашить. Вот я услышал — и снова готов в сечу скакать, токмо не свезло…
— Ты, воевода, в рубашке родился, — Годунова впервые улыбнулась, — лекарь сказывал — раны кровавые, но не опасные. Через месяц плясать будешь!
То же самое говорил Ивашка Игнату, аккуратно, как драгоценность, затаскивая носилки со стрельцом в ту же горницу, где лежала Дуняша.
— Аккуратнее възняти! Давай, под правую руку заноси… — властно командовал он монастырскими слугами.
— Вишь, какая оказия приключилась, — Игнат морщился от боли, но крепился, — я уж думал — успел, а мне жердиной по хребту как переехало…
— Что ж не поберёгся? — качал головой Ивашка.
— Да что тут судачить, дело сделано. Ты видал, как ливануло! Два десятка враз смыло!
— Мне итить — палить надо было, — вздыхал писарь.
— И что? Фитиль длиннее сделал бы? — усмехнулся сквозь боль Игнат. — Как вышло, так вышло. Если б не твоя придумка, нас бы литвины побили. А так замятня их одолела, замешкались вельми, и мы животы свои сберегли.
Дуняша полулежала на подушках, у изголовья пристроилась дочь Златы и Петра, а под боком посапывал их только что накормленный малыш.
— А ну-ка тише, — шикнула девушка на неуклюжих санитаров, — малой только уснул, никак успокоить не могли.
Игнат послушно прикрыл ладонью рот. Ивашка, покачав головой, зыркнул на монастырских и глазами показал им на свободную лавку. Укладывая раненого на грубые доски, служки неловко повернулись, едва не уронив стрельца, причинив ему новые мучения. Игнат выпучил глаза, покраснел, покрылся испариной и с силой прикусил рукав кафтана, дабы не застонать. Дуняша, сопереживая страданиям парня, широко раскрыла глаза и прикрыла ладошкой хорошенький ротик, а писарь удивленно застыл рядом с ней.
— Дуняша! — прошептал он радостно, — рука!
Девочка непонимающе смотрела то на писаря, то на стрельца…
— Ты первый раз руку с постели подняла, Дуняша! — расплывшись в улыбке, продолжал шептать Ивашка.
— Ой, а я сразу и не поняла, хотела спрыгнуть, да не смогла…
Игнат, слегка отойдя от болевого шока, тоже широко улыбался, не спуская глаз с Дуняши, и всем троим на миг показалось, что ужас первых дней войны, боль и слезы, длинные вереницы повозок с телами погибших и раненых, липкая осенняя грязь на монастырских дорожках, смешанная с кровью, постоянный тревожный перезвон и заунывный бесконечный обряд отпевания — это где-то далеко, а тут, в светлой горнице, ничего страшного нет, и если они вместе, то всё будет хорошо, не может быть иначе.
Долгоруков зашёл к Нифонту Змиеву, когда перевязка уже закончилась.
Просторная монастырская каптёрка, отделенная от общих палат, скудно освещалась восковыми свечами. Ещё один нарисованный на стене «раненый человек» жутковато колебался в такт пламени, глядя на проходящих безучастными, пустыми глазами. Воевода, увидев этот рисунок, поежился и ускорил шаг, стараясь не смотреть на медицинские художества.
Нифонт Змиев был не только перевязан, но и обмыт, и переодет. Его крепкое тело чуть выглядывало из-под огромного количества аккуратных льняных полос, но всё равно впечатляюще бугрилось загорелыми мускулами.