— Не ходил бы ты, Пётр! — прозвенел над ивашкиной головой тревожный женский голос. Писарь обернулся и увидел у сеней статную молодую крестьянку, держащую на руках грудничка. За подол её уцепилась девчоночка лет пяти со светлыми косами и почти черными миндалевидными глазами, поразительно похожая на мать, облаченная в одинаковую с мамой синюю однорядку[36], отличаясь от женщины лишь головным убором. На голове крошки красовалась шелковая лента, называемая челом или челкой, украшенная на лбу шитьём. Такие же ленты были вплетены в косицы. Материнскую голову покрывал крестьянский повойник — легкая мягкая шапочка из цветастой материи, сползшая чуть набок, отчего стали видны русые волосы. Привычный для крестьянского сословия убрус[37] отсутствовал, а вместо него красовался символ замужества — кика с мягкой тульей, окруженная жестким, расширяющимся кверху подзором. Указывая на зажиточность хозяйки, головной убор был крыт яркой шелковой тканью. Из-под него кокетливо выглядывало шитое жемчугом чело и спускающиеся к ушам серебряные рясны в виде колокольчиков. Они чуть подрагивали, соприкасались металлическими частями и тихо цвиркали, словно крошечные птички.
— Шла бы ты, Злата, — нахмурился Пётр, — ишо детей притащила. Это что ж я Никона одного отправлю с энтой ледащей скотиной, — он презрительно посмотрел на клячу, — а сам за твой подол держаться буду? Да меня куры засмеют!
— Нехорошо мне, Петя, муторно! — не отставала от силача жена, — на сердце с утра камень лежит, не к добру это…
— Цыц, дурище! — повысил голос Солота, — камень у неё… Доведут ляхи подкоп до стен, рванут зелье огненное — точно будет не к добру. Кровью и слезьми умоемся. Нет уж, душа моя! Надо мне идти! Обязательно!
— Всё, пойдем, — хмуро кивнул десятник, — пока без нас есть кому на стенах стоять. У подкопа мы нужнее, а гуртом и батьку бить легче.
— Ну-ка, взяли! — басом прогудел Шилов.
Телега, скрипя и рискуя развалиться, покатилась к Красным воротам, за которыми злобными мячиками скакали ядра польских орудий.
Уничтожив сторожевую сотню Лисовского и разорив ближние батареи в Терентьевской роще, Голохвастов не остановился, рванул на плечах убегающих поляков к Волкушиной горе, через которую проходил тракт на Москву. Дети боярские, нахлестывая лошадей, на одном дыхании проскочили редкий лес. Расстроив ряды и превратившись в бесформенную ораву, они выехали на открытое пространство, где нос к носу столкнулись с тяжёлой конницей Сапеги — знаменитыми крылатыми гусарами.
После первых панических докладов гетман правильно оценил источник угрозы и без промедления направил к месту прорыва самые сильные резервы. Польская хоругвь стояла нерушимо, как вкопанная. Со стороны казалось, что это не люди, а замершие валуны, с навьюченными на них, начищенными до зеркального блеска, посеребрёными доспехами. За их спинами жались, словно шакалы за матерым волком, остатки растрепанных лисовчиков, чуть дальше — в трех верстах — спешили на поле боя алебардщики.
— Братцы! Пока поляки не разогнались, бей их! — закричал Голохвастов, пришпоривая коня.
— Гойда! — закричали сотники, и кавалерийская масса, пытаясь на ходу выровняться по фронту, бросилась в свою последнюю атаку.
«Почему они стоят? Почему не опускают пики?» — удивленно подумал Голохвастов, и в тот же миг польский строй дрогнул, двинулся, начал раздаваться, расходиться вправо-влево, обнажая прячущиеся за их спинами хищные жала орудий и дымящиеся фитили в руках пушкарей.
— Ах вы, бисовы отродья! — закричал воевода.
Грохнул слаженный залп, плеснул в лицо поместной кавалерии свинцом, и всё поле перед батареей заволокло белым вонючим дымом.
Чуть не столкнувшись в воротах с телегой, перевозившей намолотую муку в монастырь, повозка с порохом круто приняла вправо, и подскакивая на выбоинах, покатилась к берегу Кончуры, где работали лопатами монастырские служки, увеличивая проходы в лаз. На Красной горе в очередной раз грохнули пушки, и над головой пронесся хорошо знакомый шелест ядра. Но сейчас толстые крепостные стены не защищали мальчишку, и казалось, будто все польские пушки целятся в лицо и хотят убить именно его. Во рту пересохло, спина промокла, ноги налились свинцом и отказывались идти. Ивашка схватился за телегу, чтобы не отстать и не выдать свою робость. Украдкой взглянув на Игната, он заметил, с какой опаской стрелец поглядывает на шлепнувшиеся в осеннюю грязь ядра, хмурится, пригибается, и немного успокоился, убедившись, что не его одного дерет по коже и парализует ужас близкой смерти.
— Не кручинься, хлопцы! — подбадривал обозников десятский, — с ентого расстояния он прицелиться не может. Лупит для острастки в белый свет, как в копеечку.
Вполуха слушая командира, хлопцы хмуро поглядывали в сторону неприятеля и сильнее налегали на повозку, стараясь помочь выбивающейся из сил лошадёнке. Каждый понимал, залетит раскалённое шальное ядро в их поклажу — рванёт так, что не останется, кого отпевать. Оно вроде бы и неплохо, если не мучиться, но надёжи не добавляет.
Навстречу крошечному обозу с десятком стрельцов непрерывным потоком брели ратники, толкали и тащили взятые в полон пушки, несли собранное на поле боя оружие, волокли разобранный тын и недостроенные турусы. Обгоняя пехоту, от мельницы в обитель спешили повозки с мукой. С завистью глядя на упитанных тяжеловозов, Шилов вздыхал и дергал за повод лошадиную морду: «Н-н-о-о, пошла, хупавая!» Лошаденка честно упиралась костлявыми ногами, тяжело водила боками, но безжалостное время и плохое питание работали против неё. Телега еле телепалась по бездорожью более за счёт человеческих, а не конских усилий.
В это время польские пушкари на Красной горе разглядели групповую цель и стали класть ядра не абы куда, а конкретно в сторону еле ползущего по полю обоза.
— Быстрее, хлопцы, быстрее! — понукал обозников десятский, орудуя бердышом, как рычагом и хмурясь каждый раз, когда пушечное ядро, шипя, шлёпалось особенно близко.
— Ну, вроде добрались! — выдохнул Никон, разворачивая телегу боком к берегу. — Слава те, Господи…
Пронзительный свист снова разорвал осенний воздух. Очередное ядро рухнуло на землю, упав на что-то твердое, раскололось, отрекошетило, ударив несчастную клячу снизу вверх с такой силой, что приподняло над землей, оборвало постромки и отбросило на несколько шагов, перевернув телегу и вывалив драгоценный груз в грязь.
Ивашка, счастливо отскочивший от падающей поклажи и повозки, присел от неожиданности, но почти сразу вскочил, поднятый на ноги лошадиным воплем. Кляча кричала совсем по-человечески, заходилась, захлебывалась, делала булькающий вдох и снова исторгала из себя разрывающие душу звуки, а землю застилал сладковатый противный запах свежей крови и внутренностей, знакомый Ивашке по монастырской скотобойне.
Взглянув на несчастное животное, разорванное почти пополам беспощадным снарядом, писарь неожиданно почувствовал, как невидимая сила бросает его на колени и выворачивает наизнанку. С Игнатом и парой стрельцов помоложе случилось то же самое.
— А ну встать! — заревел десятник, зеленея лицом, — хватай мешки и бочки, волоки в лаз! Шевелитесь, курощупы, а то все здесь останемся.
Ивашка, плохо соображая, повинуясь начальственному рыку, уцепился за ближайший бочонок с порохом, покатил по траве к брустверу из свежей земли, куда успели спрыгнуть Шилов с Солотой.
— Давай-давай! Шибче! — кричали они снизу.
Что-то говорили стрельцы сбоку и сзади, не переставая, орал десятник, плакала лошадь, и вся эта какофония действовала на писаря, как допинг, заставляя двигать бочонок быстрее, а докатив до траншеи, бегом бросаться обратно — за остальным огненным припасом.
Лошадь перестала кричать. Она смотрела на Ивашку безумным лиловым глазом и, тихо хрипя, грызла беззубыми деснами сырую землю, изредка дергая головой и дрожа всем телом. Палые листья, пожухлая трава, чернозём, кровь и слюни смешались под её трясущимися губами в отвратительное коричнево-красное месиво. Оно пузырилось каждый раз, когда лошадь делала судорожный выдох. Снова почувствовав рвотный позыв, писарь отвернулся от несчастной животинки, зацепил пальцами знакомый мешок, потянул по траве, зажмурившись и отчаянно желая заткнуть уши.
— Наших побили у Волкушино! — раздался тревожный крик от мельницы. — Тикать надо быстрее! Рать несметная сюда намётом скачет!
Ополченцы, деловито обиравшие разгромленный польский лагерь и, как мураши, волокущие по тропинке в монастырь полезные вещи, побросали свою добычу и одной серой массой со всех ног повалили к переправе, не разбирая дороги. Среди этой толпы, то тут то там, малыми островками выделялись дети боярские, все как один изодранные, окровавленные, еле держащиеся в сёдлах от усталости и ран. В целом войско производило удручающее впечатление, если бы не стрелецкая сотня Вологжанина, охраняющая переправу и сохраняющая строй среди общей паники, излучающая спокойствие и уверенность.
— Гордей! — повелительно крикнул десятнику стрелецкий голова, — бросай бочки, пусть чадь да слуги зелье носят и в лаз складывают. Вставай со своим десятком на правый фланг. Боюсь — не удержим мы латинян, тогда все труды и смерти наши напрасными будут.
Взглянув с высоты Пятницкой башни на ошмётки поместной кавалерии, Долгоруков зарычал от досады «я же предупреждал!» Князь тряхнул головой, сбрасывая морок злорадства. Сам был отчаянным рубакой и понимал, будь на месте Голохвастова — поступил бы так же, повел бы сотни на удачу, а там — как Бог пошлёт. В этот раз Господь решил делить военный успех пополам между православными и католиками. Та самая гусарская хоругвь, выманившая на пушки конницу Голохвастова, строилась в боевые порядки у Келарева пруда, намереваясь одним ударом добить участвующих в вылазке и вернуть контроль над вожделенным подкопом.
«Что ж они медлят, чего ждут?» — мучительно думал Долгоруков, втайне радуясь каждой секунде промедления поляков.
— Тяжко, воевода? — раздался за спиной негромкий голос архимандрита.
— Не то слово, отче, — выдохнул Долгоруков, не отрывая взгляд от польской тяжелой кавалерии. — Совсем скоро они построятся, двинутся единой стальной цепью. Сначала шагом, рысью, затем галопом. И тогда в чистом поле ничем не спасешь наших ратников и стрельцов от их таранного удара, за крепостными стенами не успеют скрыться. Всех насадят на пики, как куропаток на вертел. И заряд в подкоп не подведён. И задержать ляхов больше нечем, дворянские сулицы да сабельки супротив гусарских пик не сдюжат.
— Значит надо звать тех, кто сдюжит, — Иоасаф встал рядом с воеводой, — «ищите, и обрящете: толцыте, и отверзется вам»[38]…
— Отче, как не вовремя ты со своей проповедью, — раздраженно отозвался Долгоруков. Его глаза пробежали по ровной черной линии, пересекающей поле от Красных ворот до мельницы. Князь решил, что натрудил глаза, сморгнул, но черная линия не пропала, а стала отчетливым и понятным строем всадников в знакомых клобуках с блестевшими из под них доспехами и с полноценными рыцарскими лэнсами, конец которых доставал до среза крепостных стен.
— Нифонт всё предусмотрел, — словно угадав мысли князя, кивнул архимандрит, — они почти на аршин длиннее польских пик.
— Дай-то Бог… — начал было воевода, но не договорил.
Пронзительный горн с польской стороны протрубил начало атаки. Белые крылья за спинами гусаров колыхнулись. Держа равнение, тяжелая конница начала неумолимый разбег. Навстречу ей неторопливо двинулся вдвое уступающий по численности чернецкий полк.
Словно две птицы, распростёршие крылья над луковым полем, приближались друг к другу непримиримые силы. Сосредоточенно взрывая копытами влажную почву, несли боевые кони своих седоков к одному короткому мгновению сшибки. Это так несправедливо — годами отрабатывать атаку и защиту, выбирать и осваивать оружие, учиться взаимодействовать с боевыми товарищами, чтобы потом всего за мгновение победить или умереть. Годы тренировок и всего секунда на поле боя, где одна ошибка поставит крест на всей жизни. Что может быть сакральнее и страшнее?
Гусарская хоругвь перешла на рысь, выровняла и теснее сомкнула ряды, сжалась, словно кулак, летящий в лицо врага. Чернецкий полк тоже прибавил скорость, на ходу перестроился клином и стал похож на стрелу, направленную ровно в центр гусарского построения.
Долгоруков был раздосадован, глядя на сомкнутый строй врага. Его поместная кавалерия, набранная из детей боярских, не могла похвастаться ничем, хоть отдаленно напоминавшим такие слаженные действия. Представители знатных родов считали ниже своего достоинства оттачивать групповые перестроения, бесконечно повторять одно и то же движение, дабы довести до совершенства точность выполнения команд. Все были слишком независимы и себялюбивы, чтобы подчинять своё «я» коллективному разуму. Каждый хотел снискать личную воинскую славу, никто не желал делить победу с окружающими.
Князь украдкой взглянул на архимандрита. Глаза Иоасафа были закрыты, губы неслышно шептали молитву. Воевода удивился бесстрастному и умиротворенному выражению лица священника, пожалел, что не может достичь такого же хладнокровия. Вздохнув, повернулся к стрельнице, закусил губу, чтобы не закричать от волнения, и вновь прилип взглядом к военному ристалищу. На поле боя кавалерия перешла на галоп и стремительно сближалась, поглощая в секунду несколько десятков шагов. Долгоруков понял, почему Нифонт Змиев выбрал именно такой тактический приём, известный еще со времен Александра Македонского.
Существует расхожее мнение, что в клине вся мощь концентрируется на острие, на первом всаднике, и от его индивидуального мастерства зависит весь успех сшибки. Однако это совсем не так. Натиск клинообразного строя воздействует на врага прежде всего психологически. Когда кавалерия атакует, выстроившись в сплошную линию, противник осознает, что увернуться от удара не удастся, и остаётся только стойко его принять. В случае с ударом клином, воины, на которых направлено остриё, испытывают иллюзию, что есть возможность уклониться и начинают интуитивно смещаться в сторону, неосознанно образуя брешь в строю. В созданный разрыв врезается первый всадник, вскрывает неприятельский фронт, и начинается разгром.
Польские гусары были отважными, обученными воинами из живой плоти с нормальными человеческими инстинктами. Встретив непривычную, забытую форму атаки, они поддались своим естественным чувствам. Гусарский строй дрогнул, раздался совсем чуть-чуть незаметно для окружающих, и в ту же секунду длиннющие рыцарские лэнсы вынесли из сёдел центр хоругви. Чёрная стрела чернецкого полка разрезала на две части прямую линию польской кавалерии, сбрасывая на землю и топча конями седоков с белоснежными крыльями из орлиных перьев — украшение и символ непобедимости войска польского.
Глава 11
«И дольше века длится день…»
Воевода застыл у стрельницы, боясь моргнуть и пропустить хотя бы миг из происходящего на поле боя. С высоты десяти сажен Пятницкой башни весь ход сражения виделся, как на ладони, и маневры монашеского полка завораживали.
Пробив брешь в центре польского строя, чернецкая стрела сложилась, схлопнулась в колонну по двое, превратилась в тонкое шило и как нитка сквозь игольное ушко проскочила через плотные порядки польской кавалерии. Бронированный кулак гетмана Сапеги ударил в пустоту. Гусары на всём ходу осаживали коней, разворачивались, пытаясь ухватить юркий хвост противника, просачивающийся сквозь рукотворную прореху, как песок сквозь пальцы. Строй хоругви окончательно сломался, превратившись в две кляксы неправильной, продолговатой формы, а в это время за их спиной чернецкая конница разделилась, разошлась налево-направо огромным раскрывшимся вороным цветком. Черные крылья монастырского полка развернулись, охватили потерявших скорость гусар, стиснули их в своих объятиях. Издали казалось, словно два смоляных потока омывают белые крылья польских всадников, и они тревожно колышутся под этим напором, неумолимо клонятся к земле и падают в осеннюю грязь, выбиваемые из седел неведомой силой.
— Чёрная лилия, — прошептал Долгоруков, не отрывая глаз от поля боя. — Вот тебе и стропо́та[39]…
До сего дня он считал красивой легендой рассказы своего учителя про удивительную тактику византийских катафрактов[40], доведенную до совершенства русскими витязями — дружинниками былинных князей Олега и Владимира, а сегодня узрел её воочию там, где не ожидал. Среди боярско-княжеской знати европейская военная школа считалась образцовой и непревзойденной. Польской тяжелой конницей — крылатыми гусарами — принято было восхищаться, снисходительно поглядывая на собственное войско. Но на глазах воеводы монастырские богомольцы в черных клобуках рвали, как ветошь, лучшую кавалерию Европы, попирая все представления современной отечественной знати об образцах воинского искусства и доблести.
Князю больше всего на свете захотелось оказаться среди этих всадников в чёрном, рубиться бок о бок с ними там, в гуще сражения, а не пялиться на сечу, как римский патриций на бой гладиаторов.
— Коня! — резко произнес Долгоруков, надевая шлем. — Сечу скончати скоротещи[41] надобно, пока польские алебардники да мушкетеры не подтянулись…
— Коня воеводе! — побежал вестовой вдоль стены, сломя голову.
Зашевелилась свита, заскучавшая у входа в Пятницкую башню. Развернулся и затрепетал на ветру штандарт воеводы, словно желая взлететь. Пушкари засуетились, стараясь прилежнее засыпать ядрами польскую инфантерию, приближающуюся к месту баталии.
В польском лагере на Красной горе царила деловая суета, граничащая с паникой.
— Что это! — не сдерживаясь и размахивая руками, как ветряная мельница, орал в лицо собеседнику гетман Сапега, — я вас спрашиваю, отец Флориан? Вы божились, что кроме поместных сотен, в монастыре нет конных войск! Кто же тогда сейчас уничтожает мою гордость? Что вы молчите? Это, по-вашему, богомольцы? Ответьте что-нибудь!
Лицо иезуита, холодное и неподвижное, как скала, озаряла непонятная, блуждающая улыбка. Хищные глаза смотрели сквозь Сапегу туда, где на луковом поле чернецкий полк добивал гусарскую хоругвь. Не пытаясь сблизиться для сабельной схватки, чернецы крутили карусель вокруг сбившихся в кучу поляков, и их длинные рыцарские лэнсы раз за разом выхватывали себе жертву из толпы, нанося беспощадные удары, выбивая из седла всадников или валя их вместе с лошадью.
— «Te invēnī. Tandem inveni te»[42], — шёпотом произнёс иезуит, комкая замшевые перчатки, и добавил, обращаясь к Сапеге, — это действительно богомольцы, гетман, самые обычные монахи, такие же, какими были тамплиеры и тевтоны на службе Ватикана. Не думал я, что своими глазами снова смогу их увидеть. Да прекратите вы суетиться! Успокойтесь! Войско нервничает, глядя на вашу беготню! Сядьте! У короля ещё достаточно хоругвей, а эти русские схизматики скорее всего последние в своём роде, жалкие осколки былого могущества гнезда Радонежского. Обнаружив себя, они положили голову на плаху, и гибель ваших гусар — небольшая цена за полное искоренение этой ереси.
Всего в сотне шагов от Ивашки скрежетала металлом о металл жестокая кавалерийская схватка, взрывала воздух криками и ржанием, копытила землю и обильно поливала её кровью. Он ничего не понимал в происходящем, но какое-то шестое чувство подсказывало — наши ломят. Всё чаще слышались панические крики на польском языке, и среди белых гусарских крыльев мелькало знакомое облачение чернецов. Сеча понемногу смещалась в сторону польского лагеря — командир хоругви пытался со своими соратниками пробиться к спешащей ему на выручку инфантерии.
Повеселевшие ратники с удвоенной энергией тащили в крепость мешки с мукой, найденное в польском лагере продовольствие, гнали потрёпанных пленных, периодически награждая их пинками и подзатыльниками. Шилов с Солотой, сопя и кряхтя, таскали в подкоп бочки с порохом.
— Охолонись, малец, — покачал Солота головой, пресекая слабосильные попытки Ивашки включиться в работу, — неча тут капитися. Лаз узкий — не покатишь, ривати али извлечи[43] надобно, а ты вон какой мухортый — не сдюжишь. Сами управимся.
Ивашка обиделся, хотел сказать, что никакой он не хилый и слабосильный, но в это время у переправы грохнуло, повеяло пороховой гарью. Писарь, сам не понимая зачем, выпрыгнул из траншеи и опрометью бросился к стрельцам.
Со стороны Волкушиной горы, растянувшись от мельницы до Келарского пруда, на помощь гусарам поспешали свежие сотни полковника Лисовского. Сам литовский шляхтич в заломанной на затылок шапке-магерке, украшенной орлиным пером, в желтых сапогах и красном кунтуше с галунными петлицами-нашивками, украшенными плетеными розетками с кистями, восседал на игреневом скакуне на возвышении у Терентьевской рощи под тем самым дубом, где пряталась от дождя Дуняша. Рядом с ним развевался штандарт Лисовских с фамильным гербом — чёрным ежом на багряном поле. За спиной полковника застыли горнист и вестовой. Сминая островки крестьянских ратников, ощетинившихся рогатинами и вилами, лисовчики рвались к переправе и неминуемо попадали под сосредоточенный огонь стрелецких пищалей.
Вологжанин построил своих подчиненных в идеальный квадрат — десять на десять. Перекрывая от силы треть переправы, сотня в таком виде могла вести непрерывную стрельбу по фронту, выкашивая постоянным огнем легкую кавалерию. Первая линия давала залп и сразу отходила назад, на заряжание, освобождая фронт изготовившейся к бою второй шеренге. Моментально звучал следующий залп, и второй ряд бойко менял позицию, чистил стволы, опустошал берендейки с порохом и пулями. К тому времени, как заканчивала стрельбу последняя, десятая линия, первые, зарядив пищали, готовились снова открыть огонь.
— Не стойте в дыму, остолопы! Не видно ж ни зги! — распалялся Вологжанин, досадуя на не сообразительных подчиненных. Десятники! Глаза пропили? Командуйте — десять шагов влево против ветра! Пали!
Пятикилограммовые пищали на подставках дергались, как живые. 20-граммовые мушкетные пули пробивали стальные кирасы на расстоянии 300 шагов и могли наносить раны на расстоянии до 600. И опять же — река! Неширокая, неглубокая, она всё равно заставляла всадников замедлять ход. Задние налетали на передних, фланговые сокращали фронт, стремясь попасть на отмель, и этого было достаточно, чтобы создать на переправе кучу-малу, где каждый выстрел находил свою цель. Даже великому храбрецу идти в лоб на плюющийся огнем и обжигающий свинцом пехотный строй панически страшно. Лисовчики старались выйти из под обстрела, меняли направление атаки, но ширины брода — всего сто шагов — не хватало для обхода кусачей стрелецкой сотни. Когда переправа превратилась в завал из трупов лошадей и всадников, это, наконец, понял и Лисовский, повелев сыграть отбой. Он тронул поводья, и багряный штандарт медленно поплыл под сень вековых деревьев Терентьевской рощи. Столкновение завершилось так же неожиданно, как и началось.
— Что будем делать, Михеич, — спросил десятник Вологжанина, провожая взглядом литовскую конницу, — стоять здесь будем, али делом займемся? Вон, смотри, как на луковом поле горячо нонче!
— А что тут сделаешь, Гордей, — раздраженно бросил сотник, — на двух ногах за ними, четвероногими, не угнаться. Уйдем с переправы — они развернутся и снова тут как тут.
— Пособить бы нашим, — вздохнул десятник, глядя с тоской, как медленно, но неумолимо редеет чернецкий полк, сцепившись с гусарской хоругвью, а к ним быстрым шагом с Красной горы уже подходит выбранецкая пехота, правой рукой придерживая длинные алебарды-дарды, а левую положив на эфес сабли-венгерки.
Гремели походные барабаны, в такт им качались султаны на магерках, украшенных аграфами. Синие жупаны и делии сливались в одну сплошную массу, создавая иллюзию единого тысячеголового и тысячерукого существа.
— Умеешь ты душу разбередить, Гордей! — выплеснул Вологжанин на десятника своё раздражение и тут же повернулся к сотне.
— Слушай мою команду!..
— А мы что? Хуже дерёмся?
Огорчению Игната не было предела. Его с десятком юнцов оставили охранять пустой брод, а сотня уходила к луковому полю помогать чернецам Нифонта Змиева.
— Ну-ка, придержи язык, негораздок, — сдвинул брови десятник, — дело твоё — телячье, обделался и стой, где сказали!
— Я не обделался! Я лучше всех из пищали бью. Сегодня ни разу не промазал!!
У Игната слёзы брызнули из глаз. Он отвернулся, но десятник схватил его своими лапищами, притянув к себе.
— Ты это, племяш, не обижайся! — прошептал он горячо в самое ухо. — Конечно, ты — лучший, оттого здесь и оставлен. А за баталию не переживай, ишо навоюешься. — Распрямившись, он зычно произнес, — и не лезь поперёк батьки в пекло!
— Останешься за старшего, — добавил Вологжанин. — Справишься — быть тебе десятником, как и твой батька.
Игнат вздохнул, тяжелым взглядом исподлобья проводил удаляющихся стрельцов, окинул сгрудившихся вокруг него сверстников, задержавшись взглядом на Ивашке.
— А ты что тут делаешь?
— Пособить прибежал… — насупился писарь, чувствуя подвох.
— Чем? У тебя даже рогатки нет, — насмешливо произнес Игнат, озорно глядя на друга, как в первую встречу.
— Пищали нет, зато голова на месте, — вспылил писарь. — Не удержать нам этот берег десятиною, ежели литвины вернутся. Пушка нужна!
— И где её взять? — вздернул брови стрелец, — что языком-то молоть без толку?
— Пушки нет, — гнул своё писарь, — но ежели на крутом бережку бочонок с зельем огненным прикопать да каменюками с галькой поверх набросать, провод огненный подвести да подпалить, как литвины на приступ пойдут — громыхнёт изрядно аккурат в их сторону. Кого зельем не пожжет — того камнями побьёт.
Игнат подбежал к берегу, глянул влево-вправо, почесал затылок.
— Так и нам тогда несдобровать, — задумчиво произнес он.
— На мельнице сховаемся, — кивнул головой Ивашка в сторону плотины.
— А давай! — загорелся идеей Игнат, — говори, что делать надобно?