Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Нарративная практика. Продолжаем разговор - Майкл Уайт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Майкл, я просто не могу найти слов, чтобы сказать, какое облегчение я испытываю, когда вижу собранные в одном сборнике не опубликованные прежде статьи, лекции, раздаточные материалы для семинаров, письма, выписки. Есть, конечно, видеозаписи твоих лекций и семинаров, и это целый клад. Однако несмотря на то, что ты постоянно что-то публиковал в издательстве Далвич-центра с начала восьмидесятых годов и потом (Epston & White, 1992; White, 1989b, 1995a, 1997, 2000b, 2004; White & Morgan, 2006), я сожалел – и ты разделял мои сожаления, – что, кроме книги «Нарративные средства достижения терапевтических целей (Narrative Means to Therapeutic Ends, White & Epston, 1990), читатели в Северной Америке практически ничего не знают о твоей работе.

Как часто мы с тобой говорили, в каком огромном долгу мы у независимого издательства Далвич-центра и работающих в нем Шерил Уайт, Джейн Хейлс, Дэвида Денборо и Марка Трудингера! Их публикации всегда были связаны с тем, что волновало и заботило тебя, Майкл. Мало кто в крупных издательствах психологической литературы смог бы и захотел бы опубликовать то, что публиковали они. Издательство Далвич-центра долгое время было главным «голосом» нарративной терапии и будет им оставаться еще какое-то время. И подумать только – все это началось в начале 80-х годов с рассылки под названием «Ближайшие события», в которой содержалась информация о беседах, запланированных на следующую пятницу после окончания рабочего дня, в Далвич-центре в Аделаиде! Без независимого издательства, я убежден, нарративная терапия никогда не смогла бы говорить так прямо, открыто и четко, затрагивая разные темы в только ей свойственной, особой манере. И во многих случаях озвучивал идеи именно ты.

Майкл, я знаю, что ты так же, как и я, благодарен W.W. Norton – почтенному издательству, которое взялось опубликовать наш скромный первый черновик, поступивший из малоизвестного уголка Австралии. Именно они переименовали наш текст, дав ему другое название – у нас было «Литературные средства достижения терапевтических целей», а они заменили «литературные» на «нарративные» и привлекли тем самым внимание читателей в разных странах за пределами Австралии и Новой Зеландии.

Сьюзан Берроуз Монро стала другом, доверенным лицом, редактором, пока ее не сменила Дебора Малмуд; она руководила выпуском «Укуси руку, которая морит тебя голодом» в 2004 г. и твоих «Карт нарративной практики» в 2007 г. Она сопровождала работу над этими книгами до самого момента публикации. Мы очень гордимся, что наши книги выпущены издательством W.W. Norton.

В своей работе и в текстах ты пытался освоить обширную территорию социальных, политических и этических проблем. Когда люди, прежде не знакомые с этими проблемами, начнут читать эти статьи, они почувствуют твою эрудицию, элегантность твоего мышления, щедрость духа и, что особенно очевидно, дерзость и мужество убеждений. Ты никогда не был в этих убеждениях одинок, тебя всегда поддерживала Шерил. Семейный центр в Новой Зеландии – Варихи Кэпмбелл, Таймалиеуту Киви Тамазизи, Флора Тухака и Чарльз Уолдегрейв и их команда «Справедливая терапия» – были твоими менторами и советниками, когда ты стал работать с представителями иных культур (Waldegrave, 2005, 2009; Waldegrave, Tamasese, Tuhaka & Campbell, 2003). Были и многие другие. Когда читатель, прежде знакомый только с «Картами нарративной практики», возьмется за эту книгу, он сможет извлечь из этих материалов нечто, что можно назвать перевоображением «социального воображаемого» (Тэйлор, 2019. С. 221)[11]. Почему я предлагаю такие грандиозные термины? Я делаю это даже более сдержанно, чем надо было бы, чтобы показать горизонты твоего видения жизни, хотя сам ты концентрировался на локальном, частном.

Поэтика бок о бок с этикой

Материалы, опубликованные в книге, касаются твоих представлений об этической стороне психотерапии. Однако есть в них еще кое-что, что я называю «поэтикой» – поэтикой, присущей твоей практике и твоему мышлению в целом. Ты редко обращал на это внимание, наверное, воспринимая это как нечто само собой разумеющееся, о чем не имеет смысла говорить. Однако те, кто смотрел видеозаписи твоей работы, читал твои тексты или слушал твои выступления, не могли не восхищаться выразительностью твоих мыслей, твоим красноречием. Недавно Стивен Мэдигэн сказал мне, что при чтении твоих работ у него часто наворачивались слезы на глаза. Это были слезы «благоговения и радости, как при чтении хороших стихов, когда человек оказывается сражен затапливающей его красотой» (С. Мэдигэн в личном общении, 19 апреля 2010 г.).

Никто не мог выдать твои тексты за свои собственные, Майкл, потому что на них – на всем, что ты говорил или писал, оставались отпечатки твоей личности. Ты наверняка добавил во всемирную копилку терапевтических вопросов несколько сотен новых вариантов. А сколько твоих неологизмов рано или поздно внесут в «Оксфордский словарь английского языка»! В период между 1981-м и 1986 г. ты превращал грандиозные теории Бейтсона в терапевтическую практику, которая была абсолютно уникальной. Но самым восхитительным было то, как ты перерабатывал сам язык, чтобы обойти те или иные сложности во взаимоотношениях, ограничить их влияние. Это очень трудно сделать на английском языке. Мое восхищение тем, как ты гениально обходишься с лексикой и синтаксисом, началось с наблюдения за твоими экстернализующими беседами, которые ты проводил с детьми и подростками[12]. Сначала ты всегда проверял на практике то, что изобрел, и только после этого озвучивал свои находки.

Майкл, тебе не кажется, что для описания твоей практики мы должны обратиться к поэтике? В конце концов, надо признать, что твои слова иногда просто завораживали. Поэтому неудивительно, по крайней мере для меня, что в своей практике ты опирался на Башляра (Башляр, 2014) и эстетическую метафору «перемещения».

Если мы собираемся погрузиться в значимость поэтики в нарративной практике, то подозреваю, что нужно будет читать гораздо больше, погрузиться в труды авторов за пределами собственно психотерапии. И речь идет не о профессиональной литературе. Почему мне кажется, что это могло бы быть полезно? Потому что, Майкл, я считаю, что это нас всех касается и, конечно, всех нас порадует – нам пора начать изучать тот язык, который ты использовал, чтобы показать нам мир своего «перевоображенного социального воображаемого». Возможно, тогда мы сможем посмотреть на экстернализующие беседы другим взглядом и, может быть, сделаем из них нечто большее, чем нам удавалось до сих пор.

В «Языке исследования» Лин Хеджинян написала: «Отчасти по крайней мере по этой причине поэзия способна к поэтике, к саморефлексивности, способна говорить сама о себе; именно в силу этого поэзия может преображать язык, обращать его сам на себя и таким образом выходить за его пределы» (Hejinian, 2000. С. 1). Именно поэтика, наряду с нарративом, превращает язык в средство выражения переживаний[13]. Ты и те, с кем ты беседовал на терапии, те, кого ты учил, кажется, получили средство «думать иначе», выходить за рамки языка, которые прежде их ограничивали. Сквозь зеркало Гезелла я наблюдал за твоей работой: твои собеседники сначала удивлялись, а потом радовались тому, что эти беседы выводят их за пределы того, где они находились до этого. После того как беседа была закончена, они оставались включенными, продолжали размышлять над поднятыми вопросами и получали шанс выстроить свою жизнь по-другому, опираясь на явственное ощущение реальности происходящих изменений.

Не напоминает ли тебе их восторг твое восхищение ритуалом перформанса, ритуалом изменения бытия и статуса? Увлеченный этим процессом, ты так тщательно, так мастерски перерабатывал церемонии признания самоопределения Майерхоф в работе с внешними свидетелями (Myerhoff, 1982; White, 1995b). Когда мы планировали встретиться в Аделаиде, ты намекнул, что нам стоит перечитать нечто, на что мы опирались прежде. Имел ли ты в виду «лиминальную фазу» Ван Геннепа или «антиструктуру» Тернера? Помню, что я сам тогда планировал к нашей встрече прочитать «Этнографию перформанса» Нормана Дензина (Denzin, 2003) и обсудить с тобой, насколько это может быть связано с тем, чем мы собирались заняться.

Мишель Фуко

Майкл, я думаю, что именно в интеллектуальной компании Фуко ты нашел опору, дающую возможность рассматривать и критиковать психотерапию и конкретные ее практики. Разве не это позволило тебе начать «думать иначе» даже по отношению к своей предыдущей работе, о которой тоже можно было сказать, что ты «думал иначе»? Я знаю, о чем говорю, потому что с того дня, как я услышал рассказ о твоей работе (это было в 1981 году), у меня не было никаких сомнений, что ты «думаешь иначе»[14]. Я помню, как после твоего семинара я встал, будто движимый неведомой силой, и заявил всем присутствующим: они должны понимать, что вот прямо сейчас они стали свидетелями основания новой школы семейной терапии. Я был прав, но лишь отчасти. Я заблуждался, потому что до этого, в семидесятых, ты так же, как и я, искал прибежища в русле семейной терапии[15]. Однако твой труд, работа твоей жизни оказалась чем-то бо́льшим, чем просто основание новой школы семейной терапии.

Майкл, кажется, будто Фуко в своих текстах иногда обращался напрямую именно к тебе, даже если это не следует из текста непосредственно. У вас много общего: вы оба работали в психиатрических клиниках, и хотя Фуко проходил интернатуру в психиатрическом учреждении за несколько десятков лет до тебя, вы оба испытывали там дискомфорт. Фуко повлиял на то, как ты стал смотреть на нашу собственную культурную историю, не так ли? Он поместил нас в контекст нашей собственной истории, в контекст нашей собственной культуры и тем самым дал нам средства и силу духа, чтобы не только рефлексировать по поводу имеющейся практики, но и менять ее, «пересочиняя».

Фуко бросил вызов имеющимся нарративам о нас самих – тем, которые заставляли нас извлекать исцеляющее искусство из тьмы психологической экспертизы и связанных с нею технологий. Он показал нам, как новая форма власти, которую он обозначал как «экспертная власть», сливается с новыми формами знания. Он в большей степени, чем кто бы то ни было еще, кого я знаю, заставил тебя посмотреть далеко за пределы наших благих намерений и обратить внимание на последствия того, что мы делаем: «Мы знаем, о чем думаем; мы думаем, что знаем, что делаем. Но знаем ли мы, что мы делаем на самом деле?» (Фуко, цит. по книге Dreyfus & Rabinow, 1983. С. 187). Ты поставил перед собой задачу отслеживать последствия своей работы и, поняв природу этих последствий, стал менять принципы своей работы. Это был один из принципов твоей жизненной политики (с маленькой буквы «п»), твоей системы убеждений. В твоем прочтении Фуко вышел далеко за пределы привычной критики психотерапии. И именно благодаря этому ты очутился лицом к лицу с тем фактом, что мы, терапевты, крепко впутаны в те представления об отношениях, которые диктуются устоявшимися формами экспертной власти и психологического знания.

Фуко заставил тебя рассмотреть «знание», отделив его от философского значения этого термина. Он искал ответы на вопрос, каким образом создаются и поддерживаются общепринятые «истины», – то, что он исследовал, еще можно было бы назвать «антропологией создания истин». Каким образом существующие социальные порядки дают одним людям право обладать «истинными» знаниями и изрекать их, а других людей лишать этой возможности? Наш мир, таким образом, разделяется на тех, кто «знает», и тех, кто обращается к ним за помощью.

Твоя жизненная позиция заставляла тебя предлагать способы работы, противоположные этому положению дел. Ты расширил взгляд на существующий порядок вещей, ты внимательно следил за тем, чтобы каждая терапевтическая беседа, которую ты проводил, была «дорогой с двусторонним движением», взаимным обменом дарами[16]. Майкл, мне всегда казалось, что ты проявляешь уважение к людям не только за их страдания, но и за то, как они освобождали себя от последствий страдания (King & Epston, 2009), и ты всегда был убежден в том, что люди сами знают, что им делать.

Философ Джон Капуто раздумывал о том, каким психотерапевтом мог бы быть Фуко, – с учетом того, что он никогда не выражал намерения стать психотерапевтом: «Подобная терапия (если бы Фуко ее придумал, конечно) не рассматривала бы больных людей в качестве пациентов в классическом смысле слова – как объекты медицинского знания. Они были бы для него patiens (лат. «страдальцы», «терпеливцы») – теми, кто сильно страдает, страдает от того, что знает сам; кто является не объектом знания, а его автором, субъектом, тем, у кого мы сами можем чему-то научиться» (Caputo, 1993. С. 260).

Капуто продолжает, предполагая, что для Фуко как для терапевта «терапия означала бы исцеление, избавление от страдания, а не намерение объяснить страдание, чем-то заполнить пустоту непонимания… Терапия означала бы подтверждение того, что люди не одиноки в своем страдании; что безумны все, разница только в степени; что все мы братья по “одной и той же ночи истины”. Терапия не исцеляет безумие, если понимать исцеление как объяснение причин, терапия признает безумие как удел всех и каждого, она подтверждает нашу общность и солидарность» (Caputo, 1993. С. 260).

Майкл, сравни это с моим конспектом твоих размышлений о солидарности: «А как насчет солидарности? Я имею в виду ту, которая создается терапевтами, отказывающимися проводить четкую границу между собственной жизнью и жизнью других людей и маргинализовать тех, кто обращается к ним за помощью; постоянно осознающими, что, окажись они в такой жизненной ситуации, как те, кто приходит на консультацию, не факт, что они сумели бы справиться столь же хорошо» (White, 1993. С. 132).

И разве Фуко не показал тебе исторические и культурные границы «экспертного» знания? Правда, скорее всего, это тебя совсем не удивило. Мне думается, что, читая Фуко, ты подтвердил уже имевшиеся у тебя подозрения о том, что необходимо продолжать развивать мысли, возникшие у тебя во время работы в разных психиатрических учреждениях в семидесятые-восьмидесятые годы.

Помогли ли тебе взгляды Фуко обрести уверенность в том, что это возможно – освободиться от надзора над собой, от представления о себе как о проблеме, от постоянного самоконтроля и «дачи признательных показаний», за счет которых мы оцениваем себя, сравнивая себя с нормами, которые, по словам Николаса Роуза (Rose, 1993), «правят нашими душами»? Я спрашиваю потому, что мне казалось: тебе очень важно делать не то, что от тебя ожидается, а «думать иначе», разоблачая желания, «произведенные» в соответствии с чьими-то политическими, социальными, институциональными интересами – и осознанно отказываясь от них.

Майкл, я часто наблюдал, как именно благодаря «переосмысленному социальному воображению» упавшие духом люди в беседах с тобой обретали мужество и надежду. Они вдыхали жизнь в собственные надежды на иное будущее, в возможность измениться. И что меня больше всего поражало – они обнаруживали себя как нечто бесценное и достойное уважения (Lindemann, Nelson, 2001), достойное их собственного уважения – и твоего[17].

Одновременно с этим ты много внимания уделял проблемам как таковым, «устраивал проблемам неприятности», размещая их в конкретном культурном контексте. Речь идет и о тех проблемах, которые представлены в DSM[18] и о тех, на которые работает фармацевтическая индустрия, – все это территории, на которых проблемы конструируются. Ты «играл» с проблемами вместо того, чтобы быть преследуемым ими. Ты сбивал их с их надежных насестов, указывая, что они не такие уж грандиозные, чтобы выходить за рамки культурного анализа, как внушают нам какие-нибудь их защитники.

Джон Маклауд оправданно рассматривает нарративную терапию как постпсихологическую и дает ей более точное обозначение – «разновидность культурной работы»:

«В этом отношении нарративная терапия может рассматриваться как “постпсихологическая” форма работы (McLeod, 2004) или как разновидность “культурной работы” (McLeod, 2005), а не как прикладной раздел психологической или медицинской науки. Хотя нарративная терапия сохраняет некоторые элементы базовой практики “психотерапий”, например, разговор о проблемах, консультация с терапевтом и т. д., она во многом обходится без психологических объяснений и интервенций. Вместо этого в фокусе внимания оказывается то, как люди рассказывают о проблемах и то, как они участвуют в социальной жизни» (McLeod, 2006. С. 207; также McLeod, 2004, 2005).

Вопросы перевода и литературного жанра

Майкл, меня сейчас снова понесет в сторону, но я давно собирался тебе кое-что рассказать. Уже довольно долго я интересуюсь билингвальностью (Sommer, 2003, 2004) и политикой перевода (см. Epston, 2010, Polanco & Epston, 2009). Когда мы с тобой говорили о том, что наши книги переводят на другие языки, то всякий раз радостно изумлялись, как же это замечательно, а потом уже приходили отрезвляющие мысли о том, что нас в этом беспокоит – в плане экспортирования знания. Не окажется ли нарративная терапия похожей на любой другой глобальный бренд? Можно ли адаптировать практику нарративной терапии к людям, принадлежащим другой культуре, другой политической системе, другим материальным условиям жизни? Если да, то не приведет ли это к мутациям или даже к трансфигурации нарративной терапии? Кстати говоря, трансфигурация – это «изменение волшебным и удивительным образом». Возможно, это будет одним из способов, за счет которых нарративная терапия постоянно обновляет себя?

Эти вопросы привели меня к сотрудничеству с Марселой Поланко, как раз когда она начинала переводить «Карты нарративной практики» на колумбийский испанский. Она была полна решимости не упрощать текст, адаптируя его под реалии своей культуры, а максимально точно воспроизводить особенности оригинала. Переводя твою книгу, она параллельно размышляла, каким образом язык, которым ты пользуешься, перекликается с колумбийской литературной традицией, в частности, с магическим реализмом.

Вот смотри, что Марсела писала о переводах наших с тобой текстов:

«Я нашла поэтический резонанс. Это не тот язык, который описывает нам пережитый опыт. Скорее, это язык, который оживляет пережитый опыт. Это как живой словарь. Жизнь происходит в словарях, а не вне их. Когда я переводила историю, я проживала ее. Сама идея размещения во времени, которая подчеркивает, что история произошла когда-то раньше, а рассказывается сейчас, была неуместна» (Марсела Поланко, в личном общении 15 мая 2010 года).

А теперь сравни это с нашей самой первой публикацией в 1985 г.: «Эти вопросы характеризуются… живописной лексикой, заимствованной из повседневности, но расходящейся с привычным ее использованием, это переосмысление времени за пределами ограничений линейного хронологического времени, что часто подразумевает изменение времени глагола» (Epston & White, 1985. С. 5).

Может быть, стоит приглядеться к этой связи между твоим нарративным стилем, с одной стороны, и магическим реализмом, с другой? Между тем, что ты писал о народной психологии (folk psychology, White, 2001) и тем, что Марсела говорит о sabiduria?[19] Было бы тебе интересно прочитать вместе со мной книгу, которая называется «Повседневные чары: магический реализм и ремистификация нарратива» (Faris, 2004)? Если мы будем называть опыт, который люди получают на консультациях, «повседневными чарами», будет ли тебе комфортен этот термин? Заинтересовавшись магическим реализмом, я начал читать южноамериканских писателей, в том числе потрясающего уругвайского автора Эдуардо Галеано (Galeano, 1992). Он очень напоминает мне тебя. Когда нам не хватает тебя, мы можем читать истории Галеано. Мне кажется, он решил одну из наших с тобой серьезных проблем. Как именно? А ты читай дальше.

Помнишь, как ты буквально столбенел, когда слушатели твоих семинаров обвиняли тебя в том, что ты ничего не чувствуешь, хотя иногда было совершенно очевидно, что во время беседы с человеком у тебя возникают сильные переживания, сильный дистресс? Помнишь, как ты старался не использовать глагол «чувствовать», потому что он очень тесно связан с экспрессивным индивидуализмом (см. Taylor, 2007. С. 473–504), вместо этого ты заменял его такими существительными, как «переживание», «выражение» и глаголами «испытывать» и «проживать»? Ну вот, а Галеано предлагает нам решение этой проблемы как «празднование бракосочетания сердца и ума»:

«Разве человек берется писать не для того, чтобы собрать самого себя из отдельных частей? Всякий раз, когда мы вступаем на порог школы или церкви, образование раскалывает нас на куски. Оно учит нас отделять душу от тела, а разум от сердца. Рыбаки на колумбийском берегу, должно быть, обладают степенью докторов этики и морали, потому что они выдумали слово sentipensante – “думающе-чувствующий”, чтобы обозначить язык, который выражает правду» (Galeano, 1992. С. 121).

Нам просто необходимо пройти по этим тропинкам, как ты думаешь?

Импровизация

Майкл, ты никогда не признавал собственную гениальность, но я бы хотел оспорить это и обратиться к твоему гению импровизации. В вашей зажигательной и крайне уважительной беседе на конференции «Эволюция психотерапии» в 2005 г. Сальвадор Минухин по-доброму настаивал, что в твоей практике есть гораздо больше содержания, чем те идеи, которыми ты ее скрепил. Ты, в принципе, согласился с этим, упомянув метафору джазовой импровизации; ее ты разместил в контексте исполнительского мастерства. Ты настаивал, что сначала музыкант учится играть на инструменте, а потом может импровизировать. Может быть, нам стоит рассмотреть эту метафору всерьез? И если да, то, возможно, нужно обратиться к педагогике импровизации и приглядеться к тому, как учат тех, кто уже достиг мастерства в своем ремесле? Почему бы нам не почитать вместе «Привычки руки» Садноу (Sudnow, 2001)? Это автоэтнографическое повествование, в котором Садноу подробно, в деталях описывает, как он стал джазовым музыкантом. А потом почему бы нам не поговорить с нашими друзьями, которые занимаются и нарративной терапией, и джазом?

В «Картах нарративной практики» нет прямых рекомендаций по импровизации, но я совершенно искренне соглашаюсь с тем, что ты сказал: сначала нужно научиться играть на инструменте, а после этого, уже освоив технику, можно импровизировать. Я всегда считал, что ты импровизируешь в рамках структурированной системы, и «Карты» дают нам множество замечательных опор и структур. Но тебя никогда не беспокоило, что без такой книги, как эта, которую читатель сейчас держит в руках, «Карты» могут превратиться в рецептурный справочник, в мануал с правилами и предписаниями, внутри которого может погаснуть и выдохнуться сам дух этой работы?

Обновление

Майкл, у меня хорошие новости! Я знаю, что ты очень обрадуешься, узнав, что уже со дня на день выйдет книга Стивена Мэдигэна (Madigan, 2011). Стивен записывал за тобой, как Босуэлл за доктором Джонсоном[20]. У него дома огромная коллекция аудиозаписей ваших с ним бесед с начала девяностых и далее. В ранних главах своей новой книги он описывает историю идей тех интеллектуальных гигантов, на плечах которых стоит нарративная терапия. Ты тоже упоминаешь эти источники в своем опубликованном посмертно интервью «Сохраняя веру» (Duvall & Young, 2009). Меня поддерживает и воодушевляет, что эта история была сохранена и записана. Всякий раз, когда я вспоминаю те годы, я думаю: как много разного мы читали по социальным наукам в те непростые, интеллектуально смутные времена!

Майкл, я хочу всерьез поговорить с тобой об одной реальной опасности: что если нарративная терапия когда-нибудь устареет? Что я имею в виду? Конечно, самым могущественным комментатором, пролившим свет на развитие общества с конца Второй мировой войны до 1980 года, был Фуко. Но с тех пор, за тридцать лет, мир уже очень сильно изменился, не правда ли? Вот что пишет Тони Джудт:

«В нашем нынешнем образе жизни есть что-то глубоко неправильное. В течение тридцати лет мы возводили стремление к материальному благополучию и удовлетворению своих эгоистических потребностей в статус добродетели. И теперь только это нам и осталось от “общечеловеческих ценностей”. Мы знаем, сколько стоит конкретная вещь, но нам неведома ее истинная ценность. Мы не требуем вынести вердикт: хорошо ли это? справедливо ли, верно ли, правильно ли? приведет ли это к улучшению общества или мира? Раньше это были политические вопросы, обсуждаемые публично, пусть на них и не было простых ответов. Нам нужно научиться заново ставить их» (Judt, 2010а. С. 17; см. также Judt, 2010b).

Не кажется ли тебе, что в контексте развития и осмысления нарративной терапии нам необходимо заново перечитать антропологию, культурологию, социологию, гендерные исследования и т. д., чтобы идти в ногу с современным пониманием этих вопросов? Это всегда питало нарративную терапию, позволяло ей жить и дышать. Тогда, в 1980-е, для меня это было так весело и интересно. Я чувствовал себя этаким гиперактивным воробушком с дефицитом внимания, поклевывающим то там, то сям семена идей, а ты мне напоминал крота, который глубоко закапывается в мир идей, прокапывает там свои тоннели, ходы… а потом проходят годы, и становится понятно, что эти ходы совершенно новые, уникальные, не похожие ни на какие другие. Так же ты мариновал свою уже существующую практику в соке идей, пока она не становилась исключительно твоей, характерной, узнаваемой. Я помню до сих пор, как стоял в библиотеке университета Окленда и читал статью Кевина Мюррея «Жизнь как вымысел», и она для меня была откровением. И, конечно, когда я заглянул в список литературы, мы с неизбежностью пришли к Брунеру и всем остальным (Murray, 1985; также Epston, White, & Murray, 1992/1998).

Надеюсь, что несу хорошие вести. Говорить об этом слишком рано, но время покажет. В книге Зигмунта Баумана «Рассказанные жизни, прожитые истории: Введение», я нашел главу, написанную в 2001 г., – и несмотря на мой почтенный возраст, я испытал такое же радостное возбуждение, как тогда, когда читал статью Мюррея в 1985 г. Я тут читал Баумана (Bauman, 2000), Сеннетта (Sennett, 2000), Ульриха Бека (Beck, 1992), недавно еще Гидденса (Giddens, 1992) о его «политике жизни». Эти ученые пытаются ухватить – и в теориях, и в жизни – последствия нового капитализма, появившегося вместе с глобализацией. Если мы поставим задачу обновления нарративной терапии, то это по крайней мере может гарантировать, что нас не выбросит на отмель времени, где мы и останемся как своего рода памятник, ответ на вызовы, брошенные конкретным социально-историческим контекстом. Для меня нет ничего печальнее, чем школа терапии, которая опирается на теорию, не имеющую отношения к текущим обстоятельствам. Более того, вот прямо вчера у меня был потрясающий опыт, такой необычный, как раз как я люблю. Я нашел недавнюю статью Джона Маклауда и вычитал там вот что: «Нарративная терапия позволяет взять предлагаемые социологами, например, Бауманом (Bauman, 2004) и Гидденсом (Giddens, 1991) способы анализа социальных проблем, и с пользой применить их в терапевтическом пространстве» (McLeod, 2004. С. 244).

На что он при этом опирался? Вот тебе цитата из Баумана, чтобы растравить твой аппетит:

«Артикуляция – это такая деятельность, в которую все мы, вольно или невольно, вовлечены; без нее никакой опыт не воплотится в рассказе. Однако еще не было случая, чтобы артикуляция делала такие крупные ставки, как претензия на создание всеобъемлющей истории жизни. В этом случае было бы поставлено на карту оправдание (либо, что тоже возможно, неоправдание) колоссальной ответственности, посредством неотвратимой “индивидуализации”, возлагаемой на чьи-то плечи, на чьи-то персональные плечи, и только на них. В нашем “обществе индивидов” все неприятности, которые только могут случиться с человеком, подразумеваются самонавлеченными, а та обжигающе горячая вода, под которую он неожиданно может попасть, объявляется им самим вскипяченной. За все то доброе или злое, что наполняет жизнь человека, он может благодарить или, напротив, винить только себя и никого другого. И то, как рассказываются “истории всей жизни”, возводит это предположение в ранг аксиомы» (цит. по Бауман, 2005).

Ну что, Майкл, я обещал написать введение объемом в пять тысяч слов, но кажется, вышел за этот предел. Помнишь ту бутылку виски «Гленфиддик», которая осталась мне после тебя? Знаешь, там осталось ровно на два стакана – один для тебя, другой для меня. Как же мне тебя не хватает! Как бы было здорово, если бы ты пришел сюда и выпил свой виски сам.

Дэвид Эпстон[21]

Часть 1. Общие вопросы терапии

Глава 1. Терапия и мир за пределами кабинета: пересматривая привычные представления о нормах и правилах

Что меня больше всего интересует в применении нарративной метафоры в терапии? Тут есть два момента.

Во-первых, я всегда старался разрабатывать такие формы терапевтической практики, которые децентрируют голос терапевта. В результате в центре внимания находятся не знания и умения терапевта, а знания и умения (хотя бы некоторые) тех людей, которые приходят на консультацию. Зачастую в начале терапевтического процесса эти знания и умения не очень видны, и задача терапевта – способствовать их более насыщенному описанию. Я стараюсь вывести их в фокус внимания, признать их значимость и подчеркнуть, каким именно образом – и как тесно! – эти знания и умения связаны с усилиями, которые люди прилагают, чтобы справиться с проблемами, послужившими поводом для обращения за помощью.

Во-вторых, использование нарративной метафоры помогает мне соблюдать добровольно взятое на себя обязательство отказаться от «нормирующих» суждений, противопоставив им альтернативные методы работы. Я имею в виду, что я не пытаюсь в ходе терапии приводить людей в соответствие со стандартами массовой культуры, которые она навязывает в качестве «настоящих», «подобающих», «здоровых» и т. п. Отказ от «нормирующих» суждений – проект, у которого нет и не может быть окончания, и я считаю, что нарративная метафора может служить для него плодородной почвой.

Во всех своих выступлениях – на семинарах и презентациях – я подчеркиваю, что мои исследования отнюдь не новаторские, метафора фигурирует в самых разных научных сферах, от культурной антропологии до теории литературы, от этнометодологии до исследований дискурса. Если же говорить о применении метафоры в психотерапии, то тут я тоже не уникален: психоаналитики используют ее для переосмысления психоанализа, психологи – для создания постструктуралистских направлений, к метафоре обращаются люди, работающие на обширном поле семейной терапии.

Нельзя, однако, сказать, что нарративная метафора используется только профессионалами. Создание и осмысление нарративов, историй – один из ключевых инструментов смыслообразования в любой культуре (хотя, конечно, не единственный). В повседневной жизни люди постоянно задействуют нарративную метафору, создают и осмысливают истории. Особенно это заметно, когда происходит нечто, что выбивает человека из привычной колеи, когда он пытается понять, что происходит, и разобраться с этим. На первый план создание и осмысливание историй выступают тогда, когда люди хотят быть услышанными, ищут поддержки и совета у близких, друзей и знакомых, обращаются к психологам и психотерапевтам, чтобы поговорить о своих проблемах и сложных жизненных ситуациях.

Например, когда люди приходят на консультацию, они делятся своим пониманием конкретных событий своей жизни и жизни своих близких; они описывают ситуации и эпизоды как из недавнего, так и порой из весьма отдаленного прошлого. Рассказывая истории, люди выделяют ассоциативно возникающие темы, и часто это горе, утраты, неудачи, безнадежность. Развивая историю дальше, люди делятся с терапевтами теми выводами о себе, которые они делают из этих историй. Эти выводы часто принимают форму негативных заключений о собственной идентичности. Звучат они, например, так:

• «Он пытается разрушить нашу семью» (приписывание мотива);

• «Вот такая я неадекватная», «Я не способна справляться» (приписывание личностной характеристики);

• «Ну, вы видите, какой я жалкий» (приписывание личностной черты);

• «Все это доказывает, что я слишком зависимая, у меня слишком много потребностей» (приписывание себе расстройства, отклонения) и т. п.

Такие истории – эпизоды, сюжетные линии, темы, заключения о собственной идентичности, как правило, «проблемно насыщенные» истории. Рассказывая их психологу или психотерапевту, люди дают понять, что подобные истории в их жизни доминируют.

Многие, хотя и отнюдь не все, методы нарративной терапии помогают терапевтам присоединиться к людям в «распаковывании» доминирующих проблемных историй. Под «распаковыванием» я понимаю прояснение социального, экономического, политического, культурного контекстов, которые способствовали формированию тех или иных негативных заключений об идентичности. Когда мы понимаем, каким образом человек пришел к определенным выводам о себе, нам становится легче находить альтернативные описания, создавать другие истории, открывающие иные возможности. Техники и приемы нарративного подхода дают терапевтам возможность находить в жизни людей эпизоды, выходящие за рамки доминирующих проблемных историй, осмысливать эти эпизоды и встраивать их в другие сюжетные линии. Речь идет о потенциально уникальных эпизодах, которые люди часто игнорируют, не распознавая их значимость. Такого рода осмысливание событий-исключений («уникальных эпизодов», как их еще называют) и встраивание их в историю жизни обозначается в литературе по нарративной терапии как «пересочинение», оно же «восстановление авторской позиции». Объединенные общей темой и сюжетом уникальные эпизоды связываются друг с другом; получающиеся истории можно назвать «контристориями», или «контрсюжетами». Когда терапевт предлагает занять рефлексивную позицию и осмыслить эти новые истории, у человека появляется возможность сделать другие выводы и заключения о своей жизни и о себе. И очень часто эти новые выводы идут вразрез с прежними заключениями об идентичности, созданными под воздействием доминирующих проблемных историй.

Каким образом основанные на нарративной метафоре беседы могут вести к терапевтическим изменениям? Тому есть несколько объяснений. Во-первых, в результате подобных бесед жизнь человека видится им как более насыщенная, полиисторийная – множество сосуществующих одновременно историй накладываются друг на друга. Это приводит к тому, что у человека появляется больше вариантов выбора, больше опор, в том числе для смыслообразования, принятия решений и совершения поступков. Во-вторых, в ходе этих бесед человек описывает себя, конструирует свою идентичность не на языке внутренне присущих «черт» или, например, «дефицитов», а на языке намерений и смыслов. В фокусе внимания оказывается то, что для человека важно, чему он придает ценность, и это открывает для него возможность совсем по-другому откликаться на происходящее в жизни. В-третьих, у пересочинения бывают прямые последствия, выражающиеся в поступках, в изменении поведения, окружения, отношений и проч. Мы видим, что в ходе бесед, опирающихся на нарративную метафору, люди проживают драматическую вовлеченность в историю своей жизни; они и воплощают ее, и оказываются одновременно свидетелями этого «перформанса идентичности», и все это ведет к их трансформации. Если использовать метафору путешествия, подобные беседы помогают человеку переместиться из одной точки в другую, обрести новую точку зрения и новую точку опоры. Если использовать метафору преображения, в результате этих бесед люди меняются, становятся иными.

Несмотря на то что я очень ценю возможности нарративной метафоры и предполагаю, что и в дальнейшем она будет помогать мне изучать и выстраивать терапевтическую практику, все же ее одной недостаточно. Различные явления, например, общественные, культурные и иные, не могут быть сведены к нарративу и описаны только в рамках личных историй.

Я всегда стараюсь рассматривать жизнь людей в контекстах разного масштаба. Чтобы понять, как эти контексты влияют на жизнь человека, я учитываю семейный контекст (это может быть и биологическая семья, и семья по выбору, или навязанная семья – например, навязанной может считаться замещающая семья, в которую помещают ребенка без учета его предпочтений), а также другие социальные институты (в том числе школа и работа). Я рассматриваю более широкий контекст материальных и социальных условий жизни (включая экономическое неблагополучие, несправедливое распределение социальных ресурсов и доступа к ним). Я исследую, как именно проявляются властные отношения в той культуре, к которой человек себя причисляет (в частности, меня интересуют проявления гендерного, расового, классового неравенства, притеснения по признаку сексуальной ориентации). Я изучаю широкий социокультурный контекст и то, что называется «дискурсивными формациями». Это система взглядов, философских направлений и т. д., которые определяют мировоззрение современного человека; привычные способы мышления и выражения суждений о жизни и идентичности и связанные с ними повседневные действия и нормы; правила, диктующие, что считать, а что не считать знанием, кто имеет, а кто не имеет права говорить об этом, при каких обстоятельствах люди имеют право об этом говорить, и т. д.

Когда я преподаю или пишу тексты, я очень тщательно и четко стараюсь формулировать, насколько важно учитывать контекст. Но все равно всегда находится кто-то, кто заявляет, что я всего этого не учитываю и что у меня редукционистский подход – что я избыточно упрощаю, свожу многомерное и сложное к одномерному и простому. А забавнее всего то, что на самом деле эти высказывания как раз и представляют собой редукционистский подход к нарративной терапии. Например, некоторые утверждают, будто бы я сказал, что жизнь есть всего лишь текст; что я свел реальность к языку; что я склеил нарратив с дискурсом (и дискурс в результате совсем исчез); что я якобы говорю, что «все дозволено», и тем самым проповедую моральный релятивизм; что я антиреалист; что я воспроизвожу индивидуализм и изоляционизм современной западной культуры, размещая проблемы внутри индивидуальных смыслообразующих структур, и т. д.

Мне кажется, что многие из этих неверных выводов обусловлены как раз тем, что для обозначения того, что я делаю, используется термин «нарративная» терапия. Это риск, от которого никуда пока не деться. Возможно, имеет смысл перестать называть то, что я делаю, «нарративной» терапией и придумать какое-то другое название, которое будет учитывать роль контекстов в жизни людей. Но совсем с нарративной метафорой я расставаться не собираюсь, потому что именно истории – одно из ключевых связующих звеньев между отдельным человеком и культурой. Люди не сочиняют истории о себе и своей жизни «из ничего»; создавая истории, люди пользуются существующим в культуре материалом. Истории складываются под влиянием различных дискурсов, и дискурсы реализуются в историях. Когда я на семинарах и лекциях говорю о роли нарратива как инструмента порождения и трансформации культуры, именно это я и имею в виду.

Когда в ходе терапии мы «распаковываем» истории жизни и идентичности людей, мы не только деконструируем содержащиеся в них негативные выводы об идентичности, но и делаем более заметными те способы жизни и мышления, которые содержатся в этих историях, те исторические и культурные способы существования, носителями которых являются эти истории. В результате становится видно, что многие рутинные и «неоспоримые» представления о мире и образе жизни – это культурные и исторические продукты, они перестают восприниматься как несомненные факты или истины о человеческой природе. Таким образом в пространство терапии мы впускаем внешний мир – в том смысле, что многое, к чему мы привыкли, что прежде представлялось нам само собой разумеющейся истиной, перестает считаться таковой; мы видим эти представления как продукт определенного культурно-исторического контекста.

На это же понимание нарратива как инструмента культуры мы опираемся при пересочинении жизненных историй, при восстановлении авторской позиции. Новые истории жизни и идентичности не конструируются «из ничего». Мы отыскиваем уникальные эпизоды и события, на которые прежде человек не обращал внимания, связываем их друг с другом и создаем альтернативные истории; но мы это делаем, беря материал из более широкого культурно-исторического контекста, из дискурсов, задающих иные способы жизни. Мы не только обнаруживаем события и сюжеты, которым прежде не уделялось должного внимания, но и помогаем увидеть отличные от привычных способы восприятия мира и существования в нем. В результате в жизни человека начинают реализоваться не только прежде доминирующие проблемные истории, но и другие, отличающиеся от них. Обнаруженные уникальные эпизоды становятся точкой входа в создание альтернативных историй собственной жизни; а они, в свою очередь, открывают дверь в исследование способов жизни, отличающихся от привычных общепринятых представлений. Таким образом, обратившийся к нам за помощью человек вынужден обращать внимание на нормы и правила социума не только на этапе деконструкции, но и на этапе пересочинения своей проблемной истории.

Если мы признаем, что любая жизненная история создается человеком, живущим в конкретной социальной и культурной среде, для нас становится очевидной тесная связь научных знаний и власти – главного механизма социального контроля в современной западной культуре. Когда я говорю, что знание и власть тесно связаны, я не повторяю, как попугай, знакомый припев «знание – сила». Я опираюсь на идеи и взгляды Мишеля Фуко, который показал, как обусловливают друг друга полученные за последние триста лет знания о человеке и практики власти, использующие эти знания для конструирования желаемой человеческой идентичности. Знания о человеке легли в основу представления о так называемой «норме», а современные практики власти породили дисциплинарные технологии приведения человека в соответствие этим «нормам» и, соответственно, воспроизведения этих «норм» в обществе. Вместе эти знания и практики образуют «нормирующие», или «нормативные», суждения. Нам как терапевтам важно понимать, как работают в человеческой жизни и отношениях эти суждения, что я сейчас и попытаюсь продемонстрировать, рассказав о трех случаях из своей практики.

Дианна

Дианну привели ко мне ее родители, Джо и Эллен, которые были в отчаянии: их очень беспокоило состояние дочери. Они рассказали, что Дианну уже несколько раз за последние восемнадцать месяцев госпитализировали, и два раза эти госпитализации были вызваны попытками суицида, а остальные связаны с тем, что родители очень сильно беспокоились по поводу безопасности Дианны. В больнице Дианна проходила лечение в связи с депрессией. Хотя она следовала предписаниям врачей и принимала прописанные лекарства, Джо и Эллен беспокоило отсутствие какого-либо прогресса. Не происходило ничего, что могло бы ослабить их тревогу по поводу отчаянного положения Дианны; и они сами не могли сделать ничего, чтобы ей помочь. Они рассказали мне, что, несмотря на госпитализации и лекарства, Дианна все еще погружена в себя, ее лицо ничего не выражает, она ничем не интересуется, практически все время она «вне зоны доступа». В результате они беспокоятся о ней еще больше и продолжают искать, что еще можно для нее сделать. Эллен плачет, Джо пытается ее утешить. Дианна, кажется, вообще не замечает этого – она где-то в своем пространстве, погружена в себя.

Я начинаю задавать Дианне вопросы о том, разделяет ли она беспокойство своих родителей относительно состояния ее жизни, и если да, то как бы она сама определила это беспокойство? Она отвечает односложно, и ее ответы практически ничего прямо мне не сообщают, хотя если посмотреть с другой стороны, сообщают очень много. Эти ответы очень формальны. Она явно оберегает себя, не доверяет мне. В начале встречи ее лицо ничего не выражает. У меня возникает ощущение, что Дианна оформляет свои ответы таким образом, чтобы не выдать себя и удерживать меня на расстоянии. Похоже, что мне не удается вовлечь Дианну в разговор, и я решаю поразмыслить об этом вслух и спросить Джо и Эллен, что бы мне могло помочь это сделать. Они отвечают, что тоже ничего не могут сделать, и что сейчас, наблюдая за тем, как Дианна отвечает на мои вопросы, я лишь чуть-чуть начинаю понимать, каково это – пытаться помочь Дианне. Похоже, она не доверяет ничьим попыткам приблизиться к ней. (Я не знаю, куда мне двигаться дальше. Я так, на всякий случай, открываю рот: а вдруг я скажу что-нибудь неожиданное и мудрое?…Но ничего не помогает. В этот момент я начинаю думать, что мне явно не хватает в моем кабинете настоящего терапевта.)

Я снова поворачиваюсь к Дианне. Она отводит глаза. Внезапно у меня возникает одна идея, почему она не пришла мне в голову раньше? Я говорю Дианне, что у меня есть предположение, что что-то мешает ей присутствовать на этой встрече и присоединиться к нам в этом обсуждении (…мне бы, конечно, хотелось сказать, что, сложив таким образом два и два, я проявил недюжинную проницательность, но едва ли это наблюдение отличается особенной глубиной). Я спрашиваю ее, правда ли это? Она не отвечает. Я говорю: «Знаешь, мне кажется, что как будто бы есть что-то, что говорит тебе – не надо мне доверять, и я думаю, что в этом есть зерно истины. Действительно, мы только что познакомились, и ты еще не знаешь, что я такое и чего от меня можно ожидать». Дианна не реагирует вообще никак. Я говорю: «Я думаю, что ты в своей жизни пережила столько, что, наверное, тебе очень сложно предположить, что кто-то вообще может тебя понять». В ответ на это Дианна, кажется, совсем замирает и практически перестает дышать. Меня это воодушевляет. Я говорю: «Знаешь, мне кажется, то, что внушает тебе, что мне не стоит доверять, даже не хочет, чтобы ты слушала меня, или не хочет, чтобы я получал хоть какую-то обратную связь, не хочет дать мне ни одного шанса вызвать твое доверие». На лице Дианны на мгновение появляется какое-то выражение. «Знаешь, – говорю я, – если это так, я бы хотел, чтобы ты знала: я такие штуки-трюки уже видел раньше». Тут у меня возникает ощущение, что она начинает проявлять самую малую толику интереса. Я задаю вопрос: «Вот то, что внушает тебе, что мне не стоит доверять, – может, оно меня еще обзывает нехорошими словами?» У Дианны на лице отражается удивление. «А знаешь ли ты, – говорю я, – что со мной это происходит довольно часто. Я к этому вообще, можно сказать, привык». Дианна быстро отводит глаза, и это меня еще больше ободряет и поддерживает в выбранном направлении. «Да, – говорю я, – это правда. Ты не поверишь, эти внутренние голоса, которые не дают людям разговаривать со мной о том, что с ними происходит, – ты не представляешь, как они стараются, какими ужасными словами они меня костерят. Я думаю, что они просто ревнуют и завидуют, что-то в этом роде. Ну в любом случае я просто хочу сказать, что я к этому привык, и ты можешь совершенно не беспокоиться, что это может поставить тебя в неловкое положение, – не-не, все нормально».

Я бросаю взгляд на Эллен и Джо и вижу, что они, кажется, не совсем понимают, что происходит. Но им явно интересен отклик, который они замечают от Дианны. Я снова разворачиваюсь к Дианне и говорю: «Поверишь ли, но я коллекционирую те плохие слова, которыми меня обзывают эти голоса. Я, без шуток, реально составляю списки. У некоторых людей есть коллекция марок, а у меня есть картотека нехороших слов, которыми меня обзывали. Я считаю, что это моя “коллекция марок”, потому что эти слова – как ярлыки, которые на меня наклеивали». Тут Дианна ухмыляется. Я говорю: «Знаешь, я сейчас схожу в свой архив, достану оттуда самый свежий список нехороших слов и прочитаю его тебе. И когда я буду его тебе вслух читать, будешь ли ты готова внимательно послушать, потому что мне бы хотелось добавить в свою коллекцию еще какую-нибудь гадость?» Дианна снова ухмыляется. «Мне, – говорю я, – интересно любое пополнение моей коллекции, неважно, насколько незначительное». Я начинаю читать этот список вслух. Дианна говорит, что практически все плохие слова, которыми меня когда-то обзывали, присутствуют в ее внутреннем пространстве, и дальше она с радостью добавляет мне в список еще два, так сказать, термина. Но эти были ну совсем несерьезные. «Ну да, – говорю я, – ну-ну. Это ты как-то мельчишь, – говорю я. – Можно было бы постараться и получше». Но тем не менее я испытываю своего рода ехидную радость и пользуюсь возможностью расширить мою коллекцию. И тут же замечаю, что все присутствующие в комнате испытали глубокое облегчение.

Эта интерлюдия становится поворотным моментом в нашем разговоре. Дианна начинает рассказывать о том, что ей крайне сложно противостоять тирании некоторых самых громких и влиятельных внутренних голосов. Они прочно обосновались в ее голове и имеют свое мнение по поводу мотивации других людей, и теперь она не понимает, кому верить – мыслям в голове или людям. Кроме того, эти внутренние голоса постоянно все критикуют. Критикуют все, что она говорит и делает, и требуют, чтобы она сравнивала все свои действия и мысли с поступками и мыслями, которые были бы у нее, будь она настоящим человеком, настоящей личностью, а не подделкой. Настоящий человек – он цельный, собранный, основательный. Это компетентный, уверенный в себе, независимый человек. Я узнаю от Дианны, что каждый раз, получая такой заряд критики, она удваивает усилия стать настоящим человеком… но это никогда не срабатывает. И бо́льшую часть времени она чувствует, что никогда не сможет сделать ничего такого, что привело бы ее в соответствие звучащим внутри нее требованиям и ожиданиям. Она уже начинает верить, что всегда будет неадекватной, никогда не состоится как личность.

По мере того как развивается наша беседа, я подробнее расспрашиваю Дианну, как действуют эти влиятельные и громкие голоса. Я задаю ей вопросы, которые побуждают ее поразмышлять:

1) о том, почему эти мысли и внутренние требования так важны для нее (здесь мы разговариваем с ней о том, какие механизмы власти, контроля и оценивания выражаются в этих мыслях);

2) о том, какова мотивация этих внутренних голосов, что стоит за ними (тут мы обсуждаем, как все это связано с требованиями собраться, стать настоящим человеком, подчиняться и следовать какой-то установленной программе, предписанной ее жизни);

3) о сущности этих внутренних требований и ожиданий (например, мы говорим о том, какие у них виды на жизнь Дианны; как они представляют себе ее будущее; какое отношение они обычно выражают к ее продолжающимся усилиям жить человеческой жизнью; какие ее текущие действия играют им на руку; какие у них планы на нашу встречу).

Таким образом мы смогли «распаковать» и деконструировать убеждения, казавшиеся Дианне непреодолимыми. И стала ясна их природа. То, что раньше было едва уловимо, стало более видимым и конкретным. То, что раньше Дианна воспринимала как нечто всеобъемлющее, теперь стало восприниматься ею как нечто, имеющее границы и пределы. Стало понятно, что эти мысли не выражают тотальность бытия и не определяют идентичность Дианны; она ими не исчерпывается; кроме них, есть еще много иного.

Это дало нам возможность увидеть разные стороны жизни Дианны, в том числе и те, которые выходят за пределы влияния этих мыслей. Например, она совершала поступки, которые никак не подпадали под категорию «стремлюсь соответствовать требованиям», такие, которые просто невозможно интерпретировать как сравнение себя с идеалом. В ее жизни оказалось много такого, что никак не являлось результатом звучания этих внутренних требовательных голосов. Все то, что удалось обнаружить в результате этого исследования, говорило о реализации иных целей и задач, речь шла о жизни с иными смыслами, мечтаниями, надеждами и убеждениями.

Таким образом, у нас появилось несколько возможных направлений дальнейшего развития терапевтической беседы. Одним из направлений стало исследование того, как же Дианне удавалось все-таки не подчиняться давлению этих убеждений, пытавшихся заставить ее оценивать и сравнивать себя с идеалом. Какие знания о жизни, какие жизненные умения Дианны выражались в этом ее своенравии? Что думает Дианна об альтернативных способах отношения к жизни и к миру – о способах, которые не соответствуют ожиданиям и требованиям, не являются воспроизведением идеала правильного человека, у которого все в порядке, то есть достигшего самообладания, компетентности, уверенности и аутентичности?

Другим направлением развития терапии стал разговор об альтернативных целях, мечтаниях, надеждах и убеждениях, которые проявлялись в этом сопротивлении и в отказе подчиняться давлению. Мы постарались насытить эти истории, опираясь в том числе и на опыт жизни значимых для Дианны людей. Эллен и Джо активно участвовали в этой беседе. Например, Джо вспомнил о своей тетушке, которая всегда восхищала его тем, что «плясала под свою собственную дудку», несмотря на то, что на нее со всех сторон пытались давить, стремясь поместить ее в привычные традиционные рамки.

Во время последующих встреч с Дианной и ее семьей мы возвращались к этим вопросам, и это стало поворотной точкой в жизни Дианны.

Дженни и Паулина

На консультацию ко мне Дженни и Паулина приходят вместе. Паулина рассказывает, что побудило их прийти и чего они ждут от нашей встречи. Дальше Паулина сообщает, что они с Дженни вместе уже семь лет, очень любят друг друга и у них замечательные отношения. Дженни в этот момент присоединяется к Паулине и рассказывает, что значат эти отношения для каждой из них, а я задаю вопросы, чтобы лучше понять, какой вклад эти отношения внесли в их жизнь и в их представления о себе.

Я узнаю, что о консультации договаривалась Паулина, предварительно заручившись согласием Дженни. Паулина снова подчеркивает, насколько замечательны их отношения и сколько они им обеим дают; но все же она обеспокоена тем, как сурово Дженни относится к себе; очень часто Дженни оказывается в отчаянии, из которого ее очень трудно вытащить, – и в результате и Дженни, и Паулина чувствуют себя выбитыми из колеи. Дженни подтверждает, что действительно, так дела и обстоят, и рассказывает мне, что Паулина замечательно поддерживает ее и делает все возможное, чтобы она в такие периоды чувствовала себя лучше. Последний раз, когда Дженни оказалась в отчаянии, Паулина почувствовала себя беспомощной и раздосадованной из-за собственной беспомощности —и предложила Дженни обратиться к терапевту в надежде на то, что найдутся другие способы справляться с подобными переживаниями. Дженни понравилась эта идея, и она согласилась.

Я спрашиваю Дженни, может ли она как-то назвать то, что она переживает. Она отвечает, что лучше всего подходит такое – «сомнения в себе». Это словосочетание открывает для нас возможность исследовать специфику ее опыта. Мы обнаруживаем, что сомнения в себе заставляют Дженни относиться к себе сурово, даже жестоко, что они разъедают ее уверенность в себе, лишают ее ощущения благополучия и вмешиваются в ее отношения с Паулиной и с другими значимыми людьми.

В ходе этого разговора я обращаюсь к обеим – и к Паулине и к Дженни, выясняя, как они понимают контекст: «Когда вы размышляете о природе этих сомнений, не возникает ли у вас ощущение, что есть какие-то конкретные силы, которые поддерживают ваши сомнения в себе, находятся с ними в союзе, придают им форму?» В ответ Дженни и Паулина поднимают тему гендерного неравенства и связанной с ним нетерпимости в обществе. Дженни также рассказывает о некоторых особенностях жизни в родительской семье.

Подумав, они сообщают мне, что, возможно, есть что-то еще. Они уже размышляли, как на их жизнь в культуре доминирующей гетеросексуальности влияет то, что они живут вместе; они уже изучали влияние своих семей и работали с этим, они все это «прорабатывали» (и это их страшно утомляло; и я не удивлен, «проработка» чего бы то ни было – дело действительно утомительное). Паулина и Дженни говорят, что хотят убедиться, что заглянули во все углы; они надеются, что в беседе со мной могут обнаружиться какие-то новые, прежде не исследованные направления. Они постарались максимально убедительно донести до меня, что у них действительно есть мощное противоядие против общественных стереотипов. Например, они играют активную роль в развитии женского поддерживающего сообщества – сильного и любящего, противостоящего воздействию предвзятого отношения на их жизнь.

Откликаясь на предложение Дженни и Паулины расширить территорию исследования, я спрашиваю, не будут ли они против, если я продолжу задавать вопросы о влиянии неуверенности в себе на жизнь Дженни и на их отношения друг с другом. «Да, пожалуйста». И я начинаю: «Что эта неуверенность говорит тебе о том, что ты за человек? Как она влияет на твое представление о себе как о личности? А на твои отношения и на твою жизнь в целом? Можешь ли ты мне рассказать подробнее, как это происходит?..»

Я узнал, что сомнения в себе убеждали Дженни, что она неадекватна как личность, и это касается разных областей жизни.

Что она недостаточно такая или чересчур этакая (недостаточно «индивидуализирована», недостаточно «сепарировалась» и т. п.). В общем, она находится на неправильном конце континуумов, таблиц и шкал – на той стороне, где «слияние», «отсутствие границ» и т. д. Сомнения в себе убеждали ее, что она мошенница, что у нее не получается быть Личностью (с большой буквы). Дженни рассказывала о своей жизни – подпорченной разнообразными провалами, ошибками и упущениями. Думая о себе в таком ключе, она начинала еще больше стараться стать адекватным человеком, который должен («Соберись, тряпка!») сдвинуться в нужную сторону шкалы, стать наконец-то Личностью, прибыть в то место, где она была бы аутентична той, кем она на самом деле является, «в полной мере стать собой». Дженни описывала эти усилия как «очень тяжелую работу». Когда я узнал об этих умственных и эмоциональных «силовых упражнениях», которым Дженни себя подвергала, мне показалось, что «тяжелая работа» – это еще мягко сказано.

Теперь у меня был список пробелов и упущений, за которые Дженни себя третировала. Кажется, я уже понял, к каким выводам она пришла в связи с этим, и как эти выводы влияют на ее жизнь вообще и на отношения с Паулиной в частности. Посмотрев на этот список, я подумал, что он не полон: ведь были и другие переживания, за которые Дженни могла бы начать себя ругать, но почему-то не стала этого делать.



Поделиться книгой:



Регистрация