Капитан сказал Ф. (две нашивки):
— Вы старший — и ученики вам обязаны абсолютным повиновением. Но помните, что на «Саре» вы — фельдфебель, командующий генеральскими сынками.
Позже я спросил капитана:
— Почему ваши ученики — генеральские сынки?
— Для меня — бетарист, юноша, пошедший на все
Кстати, любопытна история Ф.
Молодой спортсмен, из богатой ассимилированной семьи, «идеально арийской» внешности, польский гражданин, он скоро достиг, несмотря на неблагополучную фамилию, чина подпоручика польской армии.
Товарищи-поляки любили его за спортивность, исполнительность, корректность, изящество и прочие офицерские добродетели.
Но они не забывали подчеркнуть, что прощают ему его еврейство, считая его этаким симпатичным уродом в еврейской семье.
Ф. понял, что — в случае чего — его друг, антисемит Икс, не поднимет на него руку, как не обидит своего друга-еврея и товарищ Икса, антисемит Зет.
Произойдет следующее: ему «набьет морду» товарищ дорогого Икса, поляк Зет, так же, как и сам Икс «набьет морду» еврею — любимчику своего друга Зета.
Поняв эту несложную антисемитскую алгебру, Ф. снял с себя форму и пошел в древнееврейские матросы.
Жизнь нередко похожа на халтурное произведение неразборчивого беллетриста. Она любит лубок, грубый эффект, убогий параллелизм, пышную общедоступную метафору.
В день отплытия стояла, конечно, прекрасная золотая итальянская погода. Порт, как полагается, был празднично ярок и живописен. Интернационал мачт, парусов, флагов, труб, имен.
Гордая белая «Эсперия» вошла в порт, и мы закачались на побежавших от нее тяжелых волнах. Ну, не грубовата ли эта метафора, эти претенциозные волны «Эсперии»: мы, мол, закачались на волнах надежды…
— Поднять якорь!
Еще отдавалась во всем существе торжественно-певучая медь корабельного колокола, когда раздался, потрясая воздух, широкий оглушительный грозный рев — под бравурные звуки духового оркестра величественно входил в генуэзский порт огромный немецкий пароход.
Без музыки тронулась игрушечная — на фоне исполина — красавица «Сара».
Но на побледневших лицах играл отблеск-отсвет иной, неслышной мужественной тайной музыки.
Жизнь явно работала на простачка: «Давид и Голиаф».
Где-то там, далеко, лежала Земля Израильская…
3. В пути
С берега — море кажется необъятным: бесконечность, напоминающая человеку о его ничтожности, бесконечность, в которой так легко затеряться.
С корабля оно — небольшой плоский круг, неизменный центр которого — мы.
На второй день плавания капитан позвал меня:
— Хотите взглянуть на Эльбу?
Синеватое облако на горизонте, сливающееся с другими. Это и есть Эльба. Еще одна, ожившая — для тебя лично — из двухмерного мира перешедшая в трехмерный, легенда. Отныне толстенький, крошечный корсиканский титан будет связан с этим зыбким синим облачком, затерянным в Средиземном море.
Капитан сказал: «Обратите внимание на боцмана-итальянца. Бутылка вина для него, как увеличительное стекло: все его достоинства и недостатки умножаются на известный коэффициент».
В нормальном виде Ностромо хвастлив и не прочь приврать. В пьяном состоянии он не знает меры и удержу и то и дело вспоминает по любому поводу, а то и без повода, про свои подвиги, медали, разговоры с Муссолини, который восхищенно ткнул его кулаком в живот и сказал: «Так-то, братец»… А Наполеон ему вроде двоюродного дяди.
Толстое разбухшее лицо боцмана выражает при этом рассеянность, равнодушие, сонливость, а высоко вздетые бровки и тупое выражение рта находчиво дополняют творимый итальянцем образ человека, с ленивой неохотой делящегося со слушателем случайными воспоминаниями.
Но зато утраивается и его дальнозоркость. Вчера он все тянул носиком, принюхивался к морю, щурил маленькие слоновьи глазки на слоновьем лице и вдруг решительно заявил:
— Капитан, слева земля!
Капитан насторожился, схватил бинокль. Через час сомнения исчезли. Слева оказалось Монте-Кристо.
На пятый день вечером — мы огибали Стромболи, очень похожий на лунный пейзаж. Не верилось, что внизу, у подножья вулкана, устроились люди. Вспыхивали бесшумные молнии, дрожали блики, отблески, огненные изверженья.
Стоящий рядом матрос уверял, что по другому склону течет лава.
Наконец, Кипр! Трогательно бедный и милый пейзаж. Минареты, разноцветные дома с колонками, балкончиками, скучные веера пальм, лубочный Восток детства, Восток с коробки рахат-лукума.
«Сара I» недвижно стояла на зеленоватой гладкой зеркальной воде абсолютной чистоты и прозрачности. Море из сказки, из наивного сна. С корабля видны — малейший камушек, ракушки, коробка из-под консервов. На самом дне неторопливо прошла большая рыба, поводя прозрачными плавниками. Пышные белые медузы грациозно свивались и развивались на самой поверхности моря. Матросы спустили бот. Мы поехали в прибрежный Лимассоль.
Несколько взмахов весла, — и мы очутились в очаровательном сонном пыльном провинциальном городишке. Небогатый простодушный уют — от моря, высокого неба и щедрого, на всем горящего, все обласкавшего солнца. Сияние белых домов, подбитых синеватой тенью. Огромные бочки на набережной приятно пахли смолой и солью.
По гулкому жестокому булыжнику узкой мостовой медленно катил извозчицкий фаэтон. Нарядная дама величественно полулежала на светлых подушках под кокетливым зонтиком в оборках.
В прохладном полумраке непритязательных сараеподобных кофеен млели неподвижные люди — арабы, греки, турки, скупыми глотками отхлебывали кофе из крошечных чашек, тянули кальян.
Иные сидели на корточках, скрестив ноги, или полулежали, вразвалку, под жалким парусиновым навесом на четырех деревянных столбах — кофейни подешевле, — а то и прямо на тротуаре, прислонясь к стене.
Исполняющим обязанности французского консула оказался по-старинному нафабренный любезнейший старик-грек в сюртуке, изысканный и душистый, принявший нас в огромном амбаре-конторе-фактории-консульстве, увешанном географическими картами, витиеватыми дипломами важного негоцианта-консула, допотопными плакатами пароходных обществ, добротными честными красавицами английской парфюмерии, консульскими документами. Стоял сложный смешанный запах — дешевой материи, кожи, мыла, сушеных фруктов, архивных бумаг, канатов, копченой рыбы.
Старый араб почтительно поставил перед нами ликер, фруктовый сок, арабский кофе. Среди бочек, ящиков и душно пахнущих мешков мы выпили за счастливое окончание путешествия и за французскую республику.
Из консульства мы пошли на веселый гул лимассольского базара. Как вкусны были, после двухнедельного плавания, пахучий хлеб, душистый кипрский виноград.
Мы провели в Лимассоли сутки, предводимые помятым человеком, говорившим чуть ли не на всех языках (включая русский), одним из тех провиденциальных людей, которых вы всегда найдете по высадке на Востоке и который будет все время любовно возиться с вами, как родной отец: обует, накормит, поведет и в банк, и в баню, и к парикмахеру, в комиссариат, в музей и в веселое место. В этом городе, где плакаты рекламировали автомобили «Агамемнон», банк, естественно, оказался на улице Ифигении. Было неловко тревожить строгих банковских служащих, торжественно вкушающих кофе.
Босоногие клиенты с пастушескими посохами, не в пример нахальным европейцам, терпеливо ждали благосклонно-разрешительного взгляда важной особы за решеткой. В углу сверкали красные ведра с яркой надписью «Fire». Подошел, — они были набиты песком, испытанным огнетушительным средством.
На улице неторопливо текла жизнь. Не привлекая ничьего внимания, прошел человек с наскоро намотанной на голову скатертью. Без надежды на покупателя, протяжно кричали нараспев торговцы, толкая высокие возки. Радужные колючие плоды кактуса лежали на рогожке жизнерадостной горкой. Бродячие фотографы медленно проезжали на велосипедах, превращенных в передвижные «фотографии». Какой-то фотограф посолиднее натянул на два дерева, заслоняя прекраснейший пейзаж, грязный холст с неумело написанным на нем буржуазным «салоном», на первом плане которого почему-то красовалась пузатая балюстрада. Всякому, конечно, лестно сняться на таком богатом фоне!
Я с ненавистью смотрел на вторгавшиеся в эту устоявшуюся жизнь нагловатые магазинчики «под Европу» — с радиоаппаратами, граммофонами, подтяжками, венерами, кепками.
Неужели, в конце концов, все нивелируется? Всеобщий «эндефризабль», вселенский дансинг под пошлое мировое радио: «caresses — tendresses — amour-toujours» и всемирный универсальный бар, одинаковый — в Токио, в Нью-Йорке, в Милане, на Кипре — и в Палестине?!.
В ресторане пришлось оказать уважение хозяину: почтительно обойти и восхищенно обнюхать многочисленные котлы с таинственным варевом; зато как вкусен был шашлык, зажаренный тут же, на улице, на душистом древесном угле. Наш «ресторан» — несколько разбросанных прямо на улице столиков, и проходившие мимо ослики и мулы обдавали нас пылью, задевали за стул… Огромный пес подошел и доверчиво положил морду мне на колени. Уже зажигались огни на длинной нарядной набережной. Муэдзин завывал на минарете. Проходили женщины в чадрах. Вот где жизнь имеет — вес, плотность, вкус, цвет, запах.
Восток!
4. Открытие Палестины
Многим знакомо это переживание: приедешь в какую-нибудь новую страну, в незнакомый город, встретишься впервые с человеком и, с удивлением, узнаешь их.
Это именно то, что подсознательно ассоциировалось с этим словом, названием, именем, что, незаметно для тебя, сложилось из обрывков прочитанных и забытых книг, из виденных где-то картин, журнальных снимков, предметов, из случайных бесед.
С Палестиной у меня произошло обратное: несмотря на то, что я о ней и читал и слышал, я в ней почти ничего не узнал. Я очутился перед чем-то непредвиденным и непредчувствованным.
Палестину пришлось «открыть».
Конечно, кое-где я кое-что узнавал: бесконечные — в прозрачнейшем в мире воздухе — горы Иудеи, страшные и прекрасные в своем равнодушии к жалкой человеческой твари, евангельский пейзаж Назарета и окрестностей Капернаума, библейский силуэт араба, особенно арабки с огромным кувшином на голове (благодаря цивилизации, эти прекрасные по форме сосуды все чаще заменяются грязными жестянками, бидонами из-под бензина)… Мне, по-видимому, когда-то снился многоэтажно разбросанный по склонам рыжих осенних гор жуткий царственный Сафед, серо-бело-синие кубики его домов с шаткими балкончиками. Здесь живут еврейские каббалисты, уже где-то виденные мною (не в «Габиме» ли?)
Пейсатые, надменно-замкнутые, пергаментные лица, белые или полосатые (желтое с черным) кафтаны и круглые меховые шапки.
По пятницам торжественно мерцают в таинственных кривых оконцах свечи — и так значительно склонившееся над ними женское лицо…
Неверное колеблющееся пламя озаряет бедное жилище — нагие стены, мазанные известкой, темное жилье, полное намоленного воздуха, где тускло поблескивают медные подсвечники, скудная утварь, переходящая из рода в род.
Здесь, в этих домишках, в лабиринте узких улочек, где еще поныне свободно разгуливают козы, в горных ущельях и пещерах, убежищах каббалистов, Израиль ждал Мессию. Здесь он Его ждет по сей день.
…Узнаешь и рабоче-пролетарский, вестиментарный и пластический, стиль палестинской молодежи, сошедшей со страниц советских журналов, — воплотившихся героев советских фильмов.
И, все же, в общем, Палестину пришлось «открыть».
Дело в том, что маленькая Палестина — страна больших контрастов. В ней — тесно перемежаются самые разнообразные — нередко противоположные — зоны: географические, этнографические, бытовые, идеологические, культурные и, конечно, социальные.
Помню, как — в конце ноября — я выехал из Сафеда в Тивериаду — час езды автобусом.
В Сафеде было холодно, и я надел на себя все, что мог. По мере приближения к Тивериаде, за час этой поездки, я, как в комическом фильме, постепенно разоблачался.
Сначала я опустил поднятый воротник, потом размотал шарф, затем снял пальто, пиджак, галстук, расстегнул рубашку. В Тивериаде я задыхался от жары, попав из горного климата в субтропический, но снимать с себя уже было нечего. (Сафед — 850 метров над уровнем моря, Тивериада — 250 метров ниже уровня моря: 1100 метров разницы за час езды.)
Такие контрасты прекрасно иллюстрируют палестинские контрасты в иных областях.
Еврейская Палестина делится на городскую и на зеленую, деревенскую.
Городская Палестина — это главным образом Иерусалим, Хайфа, Тель-Авив. Недавно, при мне, произвели в городской чин и Петах-Тикву, одно из первых еврейских поселений, достигшее известного минимума населения.
Я, конечно, воздержусь от подробного описания этих городов. Напомню только, что Иерусалим (в переводе: «Боящимся Бога — мир!») один из очень немногих городов, которым 3000 лет (Афины, Рим), и что в нем представлены 50 разновидностей евреев.
Смешение рас, стилей, эпох — как в бутафорском городке Холливуда, где бродили бы, в ожидании съемок, статисты из разных фильмов. Особенно похожи на статистов, едущих на стилизованно-библейское представление, арабы в своих автобусах: арабский автобус почти ничем не отличается от своего европейского брата, но внутри — самая подлинная «Библия»!
Старый Иерусалим именно таков, каким его воображает всякий. Все же, несмотря на это узнавание, невозможно остаться равнодушным к великой красоте священного города. Сердце сжимается при воспоминании о нем.
Новый — порой прекрасен (дворец Имки, гостиница царя Давида, дворец Еврейского Агентства…), но часто смущает нахальной грубо-модернистской нотой.
И, конечно, непривычного человека некоторые вещи смущают чрезвычайно: например, огромные афиши — на фоне Иерусалима! — зазывающие на какую-нибудь «Nuit d'Amour» с участием белльвильской знаменитости, мимо которых нередко невозмутимо шествует верблюд, самое надменное в мире животное.
Быт европейских евреев Палестины отмечен сильным английским влиянием. Речь идет, понятно, не о евреях из квартала «Ста ворот».
Хайфа — богатый портовый и коммерческий еврейско-арабский город (40.000 евреев и столько же арабов).
Средиземное море, три склона Кармила, его сады и рощи участвуют в создании редкого городского пейзажа, который не всегда портит утилитарно-казарменная эстетика назойливой модернистической архитектуры.
(Талантливый архитектор P-в, в меру сил своих борящийся с этим злом, — как прекрасна его синагога в Пардес-Хана! — большой любитель мексиканской архитектуры, которая, по его мнению, чрезвычайно «к лицу» Палестине, рассказывал мне, как, открыв недавно мексиканский специальный журнал, он с ужасом и отвращением наткнулся на ту же рационалистическую, обезличивающую мир, архитектуру, что, как проказа, распространяется по свету.)
Стиль хайфской жизни: нечто среднее между иерусалимской чинной серьезностью и тель-авивской свободой.
Тель-Авив — нарядный кубистический город, первый и пока единственный стопроцентно еврейский город в мире.
О поразительной судьбе этого города, выросшего на дюнах, на сыпучих пустынных песках, распространяться не приходится: 17 лет назад население его равнялось 3.600 душ. Ныне оно переросло 150.000, а с окрестностями — равняется 200.000.
Весь город выстроен в спичечно-коробочном стиле: нечто гаражно-фабрично-заводское или санитарное, или, скажем, — клетки для разведения огромных кроликов из Гулливера. Комфортабельно, гигиенично, светло, но…
Должен сознаться: то, что город целиком выстроен в этом безличном (как мебель-модерн) стиле, сообщает ему личный специфический стиль. Бесстилье оборачивается стилем. Попадаются очень удачные здания. Все же, трудно себе представить на таком доме дощечку «здесь жил и умер такой-то», — слишком анонимны эти дома и мало отличаются один от другого.
Вестиментарный стиль города — в духе «долой предрассудки». Сказывается близость моря, жаркий климат, преобладание молодежи (80 %!).
Улицы оживлены, полны полураздетых, на европейский глаз, короткоштанных голо-руко-ногих девушек и юношей, бодрых, крепких и загорелых.
В атмосфере города — многое от итальянского или южно-французского курорта, от Монпарнаса и, конечно, от Одессы. Кафе играют заметную роль в жизни Тель-Авива: «Нога» и «Генати» кажутся перенесенными с Монпарнаса, а «Арарат» и «Кинерет», где собираются молодые писатели, актеры и художники (а не невинные люди, пришедшие поглазеть друг на друга в уверенности, что «визави» — артист, как это часто бывает в Париже), воспроизводят парижскую «Ротонду» двадцатых годов.
Все это — в рамке еврейской традиции, прочно поддерживаемой стариками, оживающими по субботам и праздникам и накладывающими в эти дни на город традиционно-еврейский отпечаток. В будни их не видно и не слышно, но по праздникам власть, так сказать, переходит в их руки.
Когда я однажды в праздник, забыв про него, собрался было сесть на велосипед (что религией запрещено — в праздник), меня испуганно остановили знакомые, объяснив, что на улице меня б стащили с велосипеда хрупкие старички и изувечили б тяжелыми фолиантами.
С Тель-Авивом у меня связано замечательное воспоминание. Я как-то забрел в единственный, пыльный и чахлый, общественный садик.
Оказалось, что это — род тель-авивского «Гайд-Парка», где целый день толкутся оборванные, грязные люди.
В центре каждой кучки — пламенный жестикулирующий оратор, а то и два или — даже — несколько, то и дело перебивающих друг друга.
Эти люди кажутся пьяными, но пьяны они не от вина, а от нищеты и разговоров.
Нескончаемые беседы и споры — политика, священные тексты — нередко большой субтильности.
В большинстве своем — местечковые русские евреи. Идиш ораторов пересыпан русскими словечками, а то и целыми фразами.