Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Собрание сочинений в двух томах. Том I - Довид Миронович Кнут на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Трава пахнула сеном. Земля дохнула тленом. Мелькнула счастьем девушка и скрылась за листвой. Трава дохнула маем. Земля пахнула раем, Библейским солнцем, фиником, горячею травой. От солнечной отравы Блаженно никнут травы, Покорные, недвижные, ложащиеся в прах… И спит в эдемском зное Ползучее, земное, Где движет жадность нищая, где правят блуд и страх. О, Боже, что мы знаем! Торгуем, покупаем, Друг другу улыбаемся — и говорим слова… Не помним травки божьей, Степного бездорожья, Где слаще меда — пыльная полынная трава… Трава дохнула сеном, Пахучим добрым тленом, Пахучей божьей милостью, зеленой и простой. И вот припоминаю Забытый запах рая — Соленый, грубый, праведный, веселый и святой.

126. Парижский рассказ

Я шел из запыленного предместья В Париж. Осенний праздничный закат Стоял над кучей балок и жестянок, Над вшивым смрадным хламом, где роится Голь пригородная. Закат сиял Над ржавой изъязвленной нищетою С таким же вековым великолепьем, С каким венчал прекраснейшую в мире Симфонию парижских серых красок. Я миновал заставу городскую И шел к метро, брезгливо предвкушая Волну подземной сладковатой вони, Когда увидел мирную картинку: Под тяжким серо-каменным навесом Стоял старик с лотком. (Он оказался Почти слепым).              За выступом стены Взобравшийся на лесенку мальчишка, Прицелившись бамбуковым шестом, Внезапно сбросил шляпу старика На пыльные коржи и леденцы. Старик заерзал и, хватая воздух Беспомощными глупыми руками, Забормотал и засопел тоскливо. Он суетился, шаря по лотку, Вылавливая шляпу и бумажки, Разнообразный разноцветный сор, Насыпанный проказником веселым. Пугливо и слезливо озираясь, Он жаловался, как дитя, в пространство, Он всхлипывал — но все вокруг него Раскатисто и вкусно гоготали. Я видел, как в глазах стояли слезы Великого веселья, как краснели Носы, затылки, как вспухали пуза От хохота. Протяжный чревный стон Стоял над обезумевшей от смеха Счастливою толпой… Со мною рядом — Стояли деревенские девицы, Два смирных и беззлобных существа. Но как они смеялись! Задыхаясь, Сверкали лошадиными зубами, Корявыми клыками в синих деснах. Я не успел опомниться, когда Увидел, что мальчишка лезет снова На лесенку с бамбуковым шестом. Я опьянел от гнева — в два прыжка Я очутился рядом. И, схватив Его за локоть, медленно сказал я, Стараясь быть спокойным, — что не надо, Что дурно — злить слепого старика. В миг был я тесно окружен толпою. Какой-то невеселый человек, Остро кольнув звериными глазами, Сказал: — Пошел туда, откуда ты Свалился!.. Сзади начали теснить. Воистину, не лица — рыла, рыла Оскалились вокруг. Раздались крики: — Как смеет, сволочь, обижать мальчишку! — Чего им любоваться! — Пропустите, Ему не вредно в зубы получить!.. Уже в Париже (мне везло в тот вечер), Идя к себе, я видел, как навстречу Бежал худой зеленолицый мальчик. Он пролетел в подъезд. Гигант усатый, Что гнался за ребенком, стал и плюнул, Стесненно, шумно, яростно дыша. …Ты помнишь, очень милая моя, Как я, придя к тебе в тот вечер в гости, Сидел, опустошенный, оглушенный, Как я потом пытался рассказать Тебе о старике и о пирожных, Посыпанных окурками, о людях, Так шумно веселившихся… О том, Как жадно гнался грузный человек За мальчиком и как мне страшно вспомнить Истерзанное ужасом лицо.

127. Расплата

За эту улыбку, за радость при встрече (За безудержной дружбы альпийский озон…), За первый, набросанный начерно, вечер (За сухую записку, ночной телефон…), За наши опасно-невинные речи, эти безвольно-согласные плечи (Монпарнасский трезвон… люксембургский газон…), За все разговоры, за все умолчания (Осторожную нежность… подкожную дрожь…), За радость — скупую, как жест англичанина… (Оттого, что ты где-то грустишь и живешь…), За эту улыбку, за счастье при встрече, За счастье, что душу измерит, как лот, Мы скоро расплатимся, друг мой беспечный: Нам будет предъявлен безжалостный счет. (Счет великих растрат, злой итог сожалений, Бесконтрольных надежд, неоплатной мечты, Непосильных потерь… Долгий счет сожалений, Пустоты, немоты, наготы, нищеты…). За эту улыбку… И, все ж, я согласен За детскую гордость, за тайный испуг, За взгляд твой — в упор! — что зверинно-прекрасен. За жест некрасивых любимейших рук. За что-то, о чем и не вспомнится вдруг… За все, за ничто, нерасчетливый друг.

Альбом путешественника


Открытка Д. Кнута E. Киршнер перед отъездом в Палестину (лето 1937)

1. Первые впечатления

Путешествие кончено. Я снова в Париже, в этом необычайном городе, где столько различных рас и наций умудряются жить своей самобытной жизнью, не сталкиваясь и не смешиваясь друг с другом. Как если бы, вписанные в контуры одной и той же «жилплощади», они жили на разных этажах мирового парижского дома.

Город, где каждый ощущает себя — одновременно — и коренным жителем, и апатридом.

Смущенно, как бы не все узнавая, с пристальностью и неожиданной зоркостью нового человека вглядываешься в зыбкие парижские контуры и снова открываешь, каким «благодарным» фоном для предельного человеческого одиночества может служить специфически парижская симфония тончайших и богатейших оттенков серого цвета.

Но не в Париже дело, а в той добыче путешественника, в сумбурном ворохе пейзажей, впечатлений, мыслей, остающемся у него после путешествия, в том альбоме, где многое — случайно, где нередко третьестепенные вещи — не по чину — соседствуют с первостепенными, где, наконец, многое пропущено или забыто.

* * *

Альбом начинается с Генуи. Там ждала меня «Сара I», четырехмачтовый парусник еврейской Морской школы.

…Обычный портовый пейзаж. Паруса, мачты, трубы. На берегу — гигантские многоэтажные коробки в гигиенически-санитарном стиле с изречениями Муссолини, на фоне беспорядочно и криво нагроможденных, изъеденных солнцем и морским ветром старых портовых домов.

Вместо улиц — глубокие узкие ущелья, полные живительной тени, разнородной вони, расцвеченные яркими мазками развешанного на веревках — через улицу — белья.

Здесь — горсточка храбрецов могла противостоять целой армии: в любой момент сражения они имели перед собою лишь ничтожную кучку врагов, сжатых меж тесных стен.

Пыль и ржа решеток, подвалы, сводчатые копченые потолки лавок, полумрак кофеен, ресторанте, остерий, тратторий…

Дети на улице — у себя: галдят, поют, скачут, ссорятся, плачут.

Прекрасны новые кварталы, где щедро использованы большие запасы воздуха, света, пальм, простора, а — кое-где — даже скал.

Каменные и мраморные навесы, нередко тянущиеся вдоль улиц, защищают прохожего от итальянского солнца, копят для него ветерок и прохладу.

На Piazza de Ferrari горит по вечерам зеленый фонтан, прелестная огромная копилка, куда генуэзцы бросают мелкую монету — кучки ее отчетливо серебрятся в освещенной воде. В конце месяца их оттуда вынимают для раздачи бедным.

Прошлое Генуи соприсутствует в ее настоящем, соучаствует в нем, неразрывно с ним сплетено.

Банки, конторы, склады помещаются в чудесных благороднейших дворцах и полны колонн, статуй, картин, барельефов (я видел гараж, расположившийся в старинной церкви!). Из-под коммерческой вывески нередко мерцают геральдические знаки, а в старом городе мы обнаружили обросший бархатной пылью старинный барельеф над входом в общественную уборную.

* * *

Мы бродили по улицам, громко разговаривая по-русски, когда нас окликнули:

— Вы с Востока?

Не сразу поняли. Оказалось — речь шла о советском пароходе «Восток», стоявшем в Генуе, а заговорил с нами штурман другого советского парохода, пришедшего накануне. Узнав, что мы не с «Востока», и уже ни о чем больше нас не спрашивая, неосторожный советский штурман отчаянно перепугался.

Было неловко — и стыдно — смотреть на нашего злополучного собеседника.

Он ежился, жался к стенам, воровато озирался по сторонам, затем поотстал — и вмиг юркнул в боковой переулок.

Несколько минут шли молча, подавленные тягостной сценкой.

Вспомнились гордые слова популярной советской песенки:

Я другой такой страны не знаю, Где так вольно дышит человек. * * *

Как-то, в воскресенье, зашли в полупустое утреннее кафе. Против нас — вокруг стола — сидели рабочие. Пред каждым стоял стакан вина. Серые типичные лица, измятые трудом и бедностью.

По знаку одного из них все вдруг встали, вытянулись — и запели. Мы переглянулись, побледневшие — воистину захватило дух!

Но не передавать же переживаний от старинной неаполитанской песни, спетой райскими голосами, с какими-то непривычными пленительнейшими фиоритурами…

Помню только, что мир дрогнул, поддался, раздвинулся вширь и ввысь, становясь светлее, прозрачнее, призрачнее…

Позже мы узнали, что это — рабочие, разучивающие в свободные часы классические и фольклорные вещи.

По воскресеньям они собираются в кафе, где поют — для себя! — отделанные пьесы.

Такие люди обойдутся, конечно, без «organisation des loisirs» и сами используют свой досуг наидостойнейшим образом.

Позже мы привыкли к анонимным оркестрам, хорам, квартетам, собирающимся в установленные дни в определенных местах, мы привыкли к совершенству техники и качеству голосов и инструментов — уличных певцов, музыкантов, попрошаек.

Но, все же, запомнился хромой певец в подвальчике остерии старого квартала.

И дело было не в качестве поданного кьянти и не в дорогих сердцу собутыльниках, а в сладчайшем драгоценном теноре старика-неаполитанца, самозабвенно аккомпонировавшего себе на гитаре…

Морщинистое лицо безымянного артиста было искажено скорбным счастьем вдохновенья, он страстно вслушивался, закрыв глаза, в свою же песню, внезапно озарившую мировые будни, братски обнимавшую мир, сметавшую арифметику и бухгалтерию, неопровержимо свидетельствовавшую о райском происхождении человека.

Благословенная страна, где люди так поют — для себя, где искусство — не в музеях, а и в музеях, где оно не под стеклом, не в ящиках и коробках, под ярлычками и с просьбой «не трогать руками», а на улицах, в кофейнях, на перекрестках, на каждом шагу… Где искусство не надстройка над жизнью, а Глубоко в нее проникает, с нею нерасторжимо сплетается, входит в самую ткань, в состав ежедневной жизни.

* * *

Что же у нас еще — в бедном итальянском (вернее, генуэзском) отделе дорожного альбома?

Сказочные «орлиные гнезда» над ночной феерией города (туда поднимаешься на уличном лифте), уютные генуэзские кабачки, где с нами чокались приветливые итальянцы и где мы однажды встретили двух соотечественников, исступленно что-то выкрикивавших об итальянской скаредности (один из них оказался обрусевшим в свое время итальянцем, которому его русский собутыльник был куда ближе братьев по крови), вечер у «Прекрасной Мэри» — в излюбленном пристанище моряка-чужестранца. (Кстати, Мэри давно вышла замуж и обросла потомством, кабачок перешел к ее кузине, простодушной красавице, доверчиво рассказывавшей нам о коммерции, о тяжелых налогах и о своем «бамбино», но матросы всех морей и океанов и поныне передают друг другу: «Будешь в Генуе, зайдешь к ‘Прекрасной Мэри’»…)

Не забыты: Мурильо в тесной лавке старьевщика, собор, церковь Вознесения, дворцы знати, разбогатевших генуэзских пиратов, стеснительный тяжеловесный комфорт кладбища, неотступные — на всю жизнь запомнившиеся — глаза ван-дейковского «Христа, несущего крест».

Еще запомнились демократические пляжи Генуи, нарядный (пожалуй, чересчур) Нерви, три мраморных чаши фонтана в городском парке.

Стояла особенная странная городская тишина, и чудесен был, на фоне этой тишины, мерный чистый стеклянный звон капель, стекавших с одной чаши на другую — и разбивавшихся о прозрачный мрамор.

…Мы выпили по чашечке бесценного кофе в прохладной кофейне над сияющей синей бухточкой. Старик «баркайола» отвез нас в заброшенную деревушку Болиаско, спускающуюся с горного склона прямо в море.

Мы купались, смотрели на чистеньких старушек в комичных, целомудренных, допотопно-сложных купальных нарядах, на шумную детвору, мы провожали долгим взглядом мнимо-скромных, стыдливо-гордых своей победоносной красотой молодых итальянок.

В благородной царственной тишине этой валкой безвестной деревушки была когда-то выношена молодым русским композитором «Поэма экстаза».

2. «Сара I»

В газетах мелькнула заметка: «Неизвестными злоумышленниками были обрублены причальные канаты еврейского учебного судна „Сара I“, стоявшего в тунисском порту».

Память мгновенно восстановила прелестную, легкую, стройную, несмотря на тяжесть лет и старческие недуги, бело-голубую «Сару».

У этого четырехмачтового парусника в 700 тонн довольно необычная биография. В юности он был англичанином и звали его тогда «Four Winds». В качестве любопытного и свободного англичанина он не мало побродил по морям и океанам, дважды обошел вокруг света, много перевидал и пережил.

Какой-то нескромный спутник написал даже о нем книгу «Штурман четырех ветров».

Позже, став итальянцем «Quatro venti», он поплавал в южных морях.

Объевреился он в довольно почтенном для корабля возрасте (ему теперь под сорок) и, совершив этот неблагоразумный шаг, попал в полосу наименее «легкой жизни», сразу познав, на какие сложные неприятности обрекает паспорт даже неодушевленный предмет.

Ни в английский, ни в итальянский периоды его жизни ему канатов не обрубали… Увы, этот эпизод — милая и остроумная шутка по сравнению с остальными испытаниями.

Я попал на «Сару I» незаконно.

Судно принадлежит Еврейской морской лиге и морскому департаменту Шильтон-Бетар. Естественно, что экипаж судна состоит из людей, примыкающих к соответствующему сионистскому течению или — сочувствующих ему. (Даже капитан Б., бывший русский офицер и христианин, входящий в состав экипажа «Сары», — сторонник этого течения.)

Человек аполитичный, я был причислен в качестве матроса к наемной части экипажа, предусмотренной законом. В качестве такого вольнонаемного матроса я и совершил прошлым летом на «Саре» путешествие в Палестину.

* * *

Это было подлинное морское путешествие. Бочонки с водой, канаты и паруса, пиратский вид полуголых крепких загорелых ребят — нередко с морским ножом за поясом — неотразимо-убедительная романтика парусного корабля воскрешала мифы детства, оживляла забытые тени Робинзона, Васко да Гама, Колумба.

Консервы и сухари, составлявшие нашу ежедневную пищу, вносили необходимые отрицательные элементы пленительной архаической поэзии настоящего морского плавания.

Но — груб человек… Как-то, не выдержав, я признался капитану, что душа истосковалась по ломтику хлеба, что один вид скучного пресного каменного сухаря да запах консервированной «обезьяны» начинают вызывать тошноту. Капитан внимательно на меня посмотрел и брезгливо ответил:

— Вам бы путешествовать на этаком пароходе-гостинице, с музыкой, бифштексами, прислугой, где надо сесть в трамвай, чтоб доехать до моря…

Как несправедлива любовь! Как в сказке, дотронувшись до мусора, она и его превращает в золото.

Стукнет тебя, скажем, оторвавшимся канатом, окатит волной, зальет каюту, подмочит сухари, погаснет ли вдруг свет, кончится пресная вода, капитан торжествующе заявит, восторженно блестя глазами:

— Видели! Это вам не плавучее казино с дамочками, шляпками, цирлих-манирлих… Слава Богу, настоящее плавание…

* * *

Идея «Сары» проста.

Морское дело чуть ли не единственная область человеческой деятельности, где евреи не представлены.

Главное же: Палестина — «морская страна», которой нужны собственные морские кадры.

После долгих трудов, поисков, невообразимых препятствий, непреодолимых, казалось, формальностей, о которых можно б было написать тома, небольшой группе чрезвычайно упрямых людей удалось устроить в Чивитавеккии, в Италии, еврейскую морскую школу.

«Сара I» — учебное судно школы. Кроме него, имеется при школе и рыболовное судно, отлично себя зарекомендовавшее. Директор школы, итальянец-капитан Фуско, настолько привязался к своим ученикам, что сам организовал систематический сбыт их улова в местные гостиницы, рестораны, лавки.

Совсем недавно эти молодые рыболовы отличились тем, что, подоспев на помощь к тонувшему итальянскому судну, они геройски спасли экипаж и пассажиров.

* * *

Путешествия, бодрящий морской воздух, запах смолы, воды и загара, паруса, празднично плещущие в небе флаги, «A girl in every port» только фон трудной морской жизни. Рядовой день моряка на «Саре» тяжел и утомительно однообразен. Но есть и другие дни, дни непогоды, дни бурь, когда судно с убийственной методичностью переваливается с бока на бок, когда паруса «стреляют», грозно скрипят канаты и реи, на палубу, исполосывая лицо и руки, тяжело обрушивается вода, а в снастях свистит адский ветер. Это — не клише, не метафора, не разбег беллетристического пера, ветер действительно свистит недобрым протяжным свистом.

Надо признаться: к большой буре наши моряки чувствительны. Нет у них морской наследственности — вот уж две тысячи лет как они не плавали по морю. За исключением капитана (да бывшего русского офицера Б.), все наши морские волки — сухопутного происхождения. Чуть ли не четверть экипажа училась в свое время в ешиботе, метила в раввины.

Мораль: когда «Сару» качает, кое-кого из моряков укачивает.

Но неумолимый капитан своеобразно лечит ослабевших.

— Стать под шланги!

Под сильной, щедрой струей невольно очнешься.

— На мачты!

Люди лезут по веревочным лестницам, леденеющими пальцами цепляются за канаты, орудуют где-то на высоченных мачтах (выше нет в Средиземном море) на танцующем корабле, под злым и хватким ветром.

«Атмосфера» на корабле товарищеская, но дисциплина железная.

Морское дело — не игрушка.

Школа готовит не изнеженно-изящных будущих собственников увеселительных яхт, а стойких крепышей-моряков.

Кроме труда и вахты, упомянем и наказания за малейшую провинность: сухой арест, отсидка на мачте, имеется на корабле и карцер.

Попав когда-нибудь в Палестину (то есть в лучшем случае), эти юноши, согласно закону их организации (Бетар), пойдут на целых два года безвозмездного «ударного» труда в наиболее опасных местах, в наименее благоприятных условиях.

Что же заставляет этих людей идти на лишения, опасность, тяжкий труд, на добровольное сужение жизненных шансов и перспектив?

Идея. Идеал. Забытые, проституированные, почти стыдные слова.

Трудно стороннему человеку входить в идеологические тонкости, разобраться в тактической целесообразности той или иной сионистской политики, но грех — не сознаться: эти, столь непохожие друг на друга, мальчики и юноши, разнородные по физическому типу, профессии, среде и происхождению — первоклассный, благороднейший человеческий материал. «Chapeau bas» — перед человеческим мужеством, самоотверженностью, анонимным подвигом, бескорыстием.

* * *


Поделиться книгой:



Регистрация