Проперций все время посматривал на улыбающегося Макра и на рассерженного Мецената и не знал, что ему делать. На всякий случай он сложил губы в насмешливую улыбку, а, едва Овидий кончил, поднял руки для аплодисментов, но, остановленный строгим взглядом Вария, мог только произнести:
– Конечно, это прекрасные стихи, но…
– Но за такие стихи сослать бы вас в Британию, – прямо сказал Тукка.
– Это почему же? – спросил Овидий, улыбаясь и подымая чашу.
– Клянусь Юпитером, это слишком, – проговорил, наконец, Меценат. – Вот – они, молодые поэты! Вот кто развращает Рим, низвергает его с высоты добродетелей, а не империя, как смеют говорить!
– Это уже и не поэзия, – сказал Варий.
– Да почему же?
– Да разве это значит любить? – начал было Тукка, но Варий перебил его:
– В жизни есть высшие цели. Это вот вы, молодые поэты, не видите ничего иного. Вам все нужны разные Коринны да Лесбии! Вот что вы воспеваете.
– Ты слишком увлекаешься, – старался смягчить эти слова Гораций. – Что в жизни выше любви? За один волос своей милой я отдам все богатства земли!
– Эти поэты развращают юношество, – твердил Меценат.
– Но всему есть своя мера, – продолжал Гораций. – Веселись, отгоняй все заботы, но, как мудрец, умеренно и здраво.
– О, вы, здравомыслящие люди! – вскричал Овидий, на которого уже начинало действовать вино, – ползите свою жизнь черепахой, а я хочу сжечь ее молнией!
– Выбирайте достойный предмет для своих произведений, – горячился издали Тукка.
– Разве их мало? – поддерживал его Варий. – Великие предки, победы, боги.
– Не чувствую в себе сил состязаться с вашим творцом «Энеиды»!
– Нет, Овидий, ты не прав, – все примирял Гораций. – Я сам не стал бы писать героической поэмы. Предоставим это более сильным – Варию, Виргилию, но не будем умалять их заслуги.
Между тем, разговор уже разделился на две половины. Сабин усердно спорил с Барием и Туккою.
– Пиши, что есть, – твердил Сабин.
– Поэт есть прорицатель, – волновался Варий. – Он должен быть выше людей. Он должен обладать возвышенной душой.
– И главное чистой душой, – вмешался в этот спор Гораций. – Я старше вас, друзья мои, так поверьте мне в науке жизни. Человек с чистою душою чувствует себя всегда счастливым и везде безопасным…
– Как же! мы это уж слышали, – прервал Сабин. –
Любопытно было бы посмотреть такого волка, да, кроме того, мы помним другие твои стихотворения…
Овидий опять остановил его взглядом.
– Не забывайте стихов нашего учителя Катулла:
– Кто не знает, что ваш учитель был еще хуже вас, – проворчал Тукка.
– Я удивляюсь, как великий Август терпит все эти произведения, – угрожал Меценат.
– Зато наши произведения читают, а иные свитки лежат нетронутыми в библиотеках, – уже прямо грубо произнес Сабин.
– Да, вы успели развратить весь Рим, но погодите – дождетесь и вы возмездия.
Овидий пытался овладеть собой.
– Гораций сказал, что поэзия есть жизнь. Вот эту жизнь мы и даем вам.
– Подонки жизни, – сказал Варий.
– После того, что сделали наши великие друзья – Варий, Виргилий и Гораций, – разъяснял Тукка, – нельзя писать старые александрийские шуточки.
– Никто их заслуг не отымает, но они уже сделали свое дело.
– А мы идем вперед, – разгорячился Сабин, – вы же не умеете за нами следовать.
– Мы не хотим, – отрезал Варий. – Мы знаем свой путь. Мы идем, куда находим нужным.
Спорящие увлекались. Гораций видел необходимость дать им успокоиться.
– Друзья мои, каждый из вас прав по-своему. Позвольте мне, старику, сказать несколько примирительных слов. Я смело могу утверждать, что теперь я любимейший поэт среди римской молодежи.
– Утверждать можешь, но будет ли это правда, – пробормотал Сабин, но Гораций не обратил на него внимания.
– Зависть притупила о меня зубы. Поэтому, если я расскажу вам свою жизнь, я скажу многое о поэте вообще.
Друзья поспешили приветствовать это предложение, а Сабин сделал вид, что обрекает себя на жертву. Чаши наполнили хиосским, и Гораций начал свой рассказ, надеясь, что в продолжение его страсти улягутся.
– Писать я начал с горя, друзья мои. В то время я был в очень тяжелом положении. Я был одинок. Матери вообще я не помнил, а отец недавно умер… Ах, я не могу упомянуть о нем без того, чтобы лишний раз не выразить своего уважения. Это был истинно достойный человек, и для меня он не жалел ничего.
Сабии начал уныло рассматривать солонку.
– Тогда только что после разных скитаний я попал в Рим. Был я еще очень молод, а в прошлом уже было постыдное пятно. Ведь мне едва минуло 22 года, когда я вступил в ряды Брута. Поэтому доступ к должностям был мне почти закрыт. К тому же и знания мои были невелики. Учился я в детстве у некоего Орбилия…
– Это тот самый, что написал книгу о суетности и неблагоразумии родителей, – объяснял Макру на другом конце <стола> Тукка.
– …У Орбилия. Но читали мы с ним более Ливия Андроника. Был я потом в Греции и, если что знаю из школьной мудрости, то обязан этим моим тамошним учителям – Осомнесту и Кратиппу. Но всего этого было слишком недостаточно, чтобы добиться какого-нибудь места бывшему заговорщику. Имения мои были конфискованы, и вот в конце концов пришлось мне поступить на грошовое жалование к какому-то квестору в писцы. Жилося скверно, да и в будущем не было ничего. Вот тут-то я и ухватился за поэзию.
Рассказ начал заинтересовывать слушателей.
– Я уже и прежде писал стихи, но греческие. Теперь я попробовал все разнообразие греческих размеров применить к родному языку, перенести, так сказать, эолийскую песнь в Италию. Друзья мои, если я могу чем-либо гордиться, то именно тем, что первый сблизил римскую поэзию с греческой.
Сабин сложил свои губы в улыбку сомнения.
– В то время я впервые понял, какое значение имеет для меня поэзия! В ней я находил все, чего был лишен тогда: надежды, дружбу, счастие. А скоро она принесла мне и действительно друзей. Мои стихи заметили. На бедного поэта обратили внимание… ты, Варий, и потом Виргилий… Увы! Со смертью его, мне кажется, я потерял полжизни.
Гораций отпил от чаши.
– Как сейчас помню ясный весенний день. Право, тогда дома Рима выглядывали более белыми, а черная мостовая его сверкала чудно под лучами солнца. Я шел с Виргилием к тебе, Меценат. С тех пор я нашел свой путь жизни. Моя муза шла всегда рядом, рука с рукой, и с ней мне не были страшны никакие неудачи. Но я никогда не играл поэзией. Каждый стих стоил мне глубоких дум и осторожной работы. Я твердо верую, что гордая богиня требует себе достойной брони; ее статуе нужен пьедестал. И теперь, почти совершив свой жизненный круг, я скажу, что исполнил свое дело. На закате дней меня утешает надежда, что мое имя займет достойное место среди других римских поэтов.
– Да! наши имена не умрут, – подтвердил Варий.
Этого уже не мог перенести Сабин. То была капля, переполнившая сосуд.
– Конечно, долго еще будут изумляться на твои бессмысленные сцепления убийств, которые ты называешь трагедиями!
– Вы были бы великими поэтами, – воскликнул тогда и Овидий, – если бы можно было добиться талантливости терпением!
– Хорош талант болтать водянистыми стихами о любовных историях, – сказал Варий.
Овидий вспыхнул.
– Зато мои водянистые стихи льются так же свободно, как и разговор, а в ваших греко-римских фразах не разберешь даже в чем дело!
– Каковы стихи в «Медее»! Герои говорят, как простые люди!
– Верно, что у твоих героев такой язык, как люди не говорят!
– Друзья мои, – пытался успокоить всех Гораций, – вы забываете, что и возвышенный стиль, и легкость имеют каждый свою красоту.
– Поэзия не может жить в цепях, – заявил Сабин.
– Как в цепях? Почему в цепях? Что значит в цепях?
Тукка старался что-то разъяснить вдали, но его не слушали. Овидий волновался.
– Вы говорите, что поэзия жизнь, а сами заставляете ее служить господину.
– Меценат собирает к себе шутов и поэтов. Ему все равно, что интересный драгоценный камень, которые он так любит, что знаменитый поэт.
Долго молчавший старик Макр нашел, что пора вмешаться.
– Друзья, на вас действует вино.
– Не вино, а слова этих писак! Они говорят, что мои поэмы забавляют только чернь, и забывают, что их стихи нравятся лишь Меценату да Августу, которых они воспевают.
– Ты оскорбляешь Августа! – закричал Овидию Меценат.
– Уж, конечно, ты не скажешь ничего такого об нем. Ты предоставляешь ему все взамен его подарков: и свою совесть, и свою жену.
– Мальчишка, ты меня оскорбляешь!
– Друзья, мы в доме этого человека, – останавливал Макр, привставая с своего ложа.
– Да, может быть, я мальчишка, но восходящее солнце потом осветит весь мир, а тлеющая лучина только погаснет с копотью.
– Вот они, молодые поэты, – говорил Тукка. – Они напиваются на пирах и оскорбляют хозяина дома.
– Им делают честь. Их приглашают в общество, где я, где Гораций, – задыхался Варий. – Вот благодарность.
– Об себе-то ты молчал бы, – вышел из себя Овидий. – В твоих трагедиях нет даже смыслу. Да и стихи Горация только работа трудолюбивой бездарности.
Макр встал с своего места.
– Нам пора проститься, Овидий.
– Оставь меня, Макр. Не они нам, а я сделал им честь посещением. Когда никто уже не вспомнит имен Вария и Горация, мои стихи еще будут звучать по всему миру! До меня у нас не было поэтов; были только подражатели грекам, и, боюсь, что со мной умрет единственный римский поэт. Скорее пожалеем этих людей, а не будем унижать их. Оставим их пресмыкаться у ног Мецената и писать поэмы ради подачек; наша поэзия не требует себе покровителей и наград; она свободна и вечна. Это – заря, что освещает весь Рим! Прощайте. Идем!
Когда званых посетителей уже не было в комнате, откуда-то появился Проперций, исчезнувший во время бурной сцены.
– Они любят пьянствовать в кабачках за Субуррой, – сказал он.
– Лучшего от этих тунеядцев я и не ожидал, – заметил Тукка.
– Нет! надо открыть глаза Августу, – продолжал волноваться Меценат.
– Увы, вот преемник. Овидий будет первым после нашей смерти, – сокрушался Варий.
– Если преемником будет такая бездарность, то погибнет и поэзия, – подхватил Проперций.
Гораций долго молчал и только потом задумчиво промолвил:
– Все же у него есть талант.
– О, без сомнения, – подтвердил Проперций.
ОБЪЯСНЕНИЕ
Благовещенского[4] я не достал, так что пользовался Модестовым[5], а у него нашел очень немногое. За неимением матерьяла ухватился за первый попавшийся сюжет, но разработать его не успел, так как пишу все очень медленно.
Целью моей была характеристика участвующих лиц (во-первых, конечно, Горация), а вовсе не решение поднятых вопросов. При этом я старался рисовать не столько римлян, сколько вообще людей.
Почти все слова Горация и Овидия взяты из их произведений[6]. Цитаты могли бы облегчить меня, но я не смел их себе позволить, так как многие ссылки взяты из вторых рук.
В заключение несколько слов о стихотворных отрывках, которые попадаются в сочинении. Переводя их, я старался приспосабливаться к латинским метрам, но делал это больше ради опыта. Я не поклонник переводов размером подлинника. Каждый язык имеет свое собственное стихосложение, и размер, мягкий на одном языке, может оказаться грубым, если его перенести на другой. Вообще, на мой взгляд, перевод поэтического произведения (особенно это заметно в лирике) имеет целью вызвать то же впечатление, как и подлинник, а не ознакомить с ним, что невозможно.