В кружке Мецената участвовали сегодня необычные посетители.
Было время, когда этот кружок царил в Риме полновластно. К его мнениям прислушивались; его суждение было приговором для начинающего писателя.
Но, как и должно было ожидать, деспотизм вызвал противодействие. Сначала некто Мессала позавидовал положению Мецената и собрал свой литературный кружок, где роль главного поэта разыгрывал Тибулл. Там нашли себе приют противники Горация, сторонники Александрийской поэзии и старины, Тигеллий, Деметрий. Затем, через несколько лет, образовалось более серьезное общество, которое группировалось вокруг Овидия. Здесь были и такие имена, как Макр (Macer), уже пожилой талантливый писатель, не попавший ни к Меценату, ни к Мессале, но главным образом собирались молодые поэты, как Сабин, сотоварищ Овидия, или Тутикан, прославившийся впоследствии переводом Одиссеи. Посещал эти собрания также Проперций, который собственно принадлежал к кружку Мецената.
Овидий в это время только что выступал из рядов заурядных поэтов, которых было так много в век Августа. Еще юношей он декламировал публично свои стихи, никого не поразившие; потом издал «Heroides», тоже прошедшие незамеченными. Внимание было привлечено только отрывками из новой поэмы, которую Овидий, по своему обыкновению, сначала декламировал. Наконец появились первые три книги «Amorum»[2] и сразу поставили Овидия на одно из первых мест среди современных писателей. Его стихами прямо увлекались, и некоторое время весь Рим повторял их.
Этот необыкновенный успех заставил кружок Мецената обратить внимание на молодого поэта. Круг старых корифеев, все еще называвшийся молодою школою, с каждым годом становился все теснее. Не так давно опустело одно славное место, выбыл любимый, добрый товарищ, едва ли не основатель общества: умер Виргилий. Прилив новых сил был бы очень кстати, и Меценат поручил Проперцию стороной разузнать настроение нового кружка. Проперций принес известие, что там глубоко уважают прославленных творцов новой поэзии и против соединения не имеют ничего. Таким образом произошло то, что в тесный круг друзей вступили сегодня новые лица.
Меценат не забыл мудрого правила, чтобы число собеседников не было менее числа граций и более числа муз. Из обычного общества были приглашены только наиболее известные лица и лучшие друзья хозяина: Барий, Гораций, Тукка и Проперций. С Овидием прибыл его лучший друг Сабин, а, чтобы придать больше веса посещению, и старик Макр.
Всех было восьмеро.
На главном месте, как хозяин, помещался Меценат, одетый по обыкновению в широкую, свободную тогу. Рядом с ним возлежал Гораций. В это время он был уже немолод, а на лицо казался старше своих лет. Невысокий и сутуловатый, он привлекал к себе только открытым взором и задумчивым выражением лица. В последние годы его жизни прежняя постоянная веселость, которую он получил от природы, сменилась скорее грустным настроением.
С другой стороны Мецената оказался Проперций. Он поместился так, что был близко ото всех. Вдали от него остался разве только Плоций Тукка, который важно возлежал на противоположном конце стола с глубокомысленным выражением лица.
Овидий, Сабин и Макр расположились рядом. Свободнее всех чувствовал себя Овидий. С обычной веселостью осматривал он общество и с трудом скрывал усмешку, когда встречал суровый взгляд Вария. Этот вообще был недоволен предстоящим соединением двух обществ; обращение гостей раздражило его еще более. Он свысока посматривал на них, с полным сознанием своей гениальности и своего значения как величайшего римского поэта.
Первое время разговор клеился плохо, так как положение собеседников было слишком условным. Впрочем, все собравшиеся вполне обладали тем искусством вести разговор, которое так ценилось в Риме и для которого был особый термин urbanitas. Сначала Тукка произнес несколько приветственных слов, потом говорили о цели собрания.
– В наше время нельзя работать отдельно, – говорил Меценат. – Рим соединился в одну семью.
– И мы должны соединиться, – подтверждал Проперций.
– Свершилось великое деяние, – продолжал Меценат, – и государство римское, ставшее единым, призывает всех нас трудиться на мирном поприще.
– Оно и приятнее, – заметил Овидий, – я, например, всегда предпочитал надевать венок, а не шлем и надеюсь до конца жизни не брать в руки меча.
– Это, пожалуй, немного слишком, – мягко возразил Гораций. – Суровая военная служба укрепляет человека и учит юношу терпеливо переносить все невзгоды жизни.
Эта фраза была наполовину поучением. Разговор с самого начала сбивался на общие вопросы, что было совершенно в характере пиров у Мецената. У него не бывало ни плясок танцовщиц, ни драматических представлений, и лучшим развлечением для гостей служила серьезная беседа.
Видно было, что слова Горация затронули Овидия, и Сабин поспешил защитить его.
– Хорошая выйдет школа для юноши, если он будет убит!
– Поверь, что умереть за отечество не только славно, но и приятно.
Проперций восторженно поднял глаза к потолку.
– Кабы мы сами да следовали своим советам, – в сторону, но так, чтобы его слышали, проговорил Сабин.
Этот намек заставил Горация смутиться. Как это с ним всегда бывало при насмешке, он не нашелся, что сказать. Овидий строгим взглядом остановил товарища. Все почувствовали себя неловко, и только Проперций, заметя, что Гораций и Меценат не видят его, сделал вид, что смеется.
– Это, кажется, упрек нашему другу, – сказал Тукка. – Ты хочешь напомнить поражение Брута?
– Никто из нас не упрекает Горация, – поспешил вмешаться Макр. – Наш великий поэт уже давно сам произнес суд над этой ошибкой юности.
Проперций тотчас продекламировал:
– Да, теперь даже невероятно, что некогда наш Гораций стоял с мечом в руках противу войск великого Августа! – воскликнул Меценат.
– Не вечно быть юношей, – заметил Варий. – Человек мужает. Взгляды изменяются. Юноше кажется прекрасным; старцу – смешно.
– В заблуждениях должно признаваться, – заговорил Гораций. – Теперь, друзья мои, я глубоко уважаю Августа и думаю, что разделяю чувство всех истинных римлян. Посмотрите, разве не благодаря Августу везде спокойствие и закон? разве не благодаря ему для Рима не страшны теперь ни враги, ни заговоры?
– Поэтому еще раз выпьем за его здоровье.
И Меценат сделал знак рабам, беспрестанно разносившим лучшее греческое вино.
– Всякий, – подхватил Гораций, – вернувшись домой после дневной работы, за чашей с вином боготворит Августа.
Овидий и его друзья промолчали.
– Такие же чувства питает и Август к тебе, – начал вкрадчиво Меценат. – Мне даже странно, что вы еще до сих пор несколько далеки друг от друга. Кстати, еще недавно он просил меня передать тебе письмо…
Лицо Горация приняло серьезное выражение.
– …письмо, где он с открытой душой предлагает тебе свою дружбу.
– Оставим это, – быстро сказал Гораций. – Ты знаешь, как я уважаю Августа; но быть ему таким другом, как тебе, я не могу.
– Ты хочешь польстить мне.
– Нет, Меценат! Что я люблю тебя, ты, конечно, не сомневаешься. Знай: день твоей смерти будет и моим последним днем.
– Ты забываешь, что дружба императора Августа есть высочайшее счастие на земле.
– Мне не надо большего счастия, чем то, которым я обладаю.
– Вопрос, в котором мы никогда не сойдемся с тобой, добрый Гораций.
– Я скорей соглашусь с тобой, Меценат, – заметил Овидий. – У жизни надо брать все, что она может дать.
– Зачем так много? В жизни надо искать только счастия, – возразил Гораций. – Кто не предпочтет быть счастливым поденщиком, чем несчастным завоевателем.
– Я и стремлюсь к счастию, когда вырываю у жизни ее дары! – воскликнул Сабин.
– Всем обладать невозможно. Сколько бы ты ни имел, всегда найдешь, чего добиваться еще, и тебе придется вечно гоняться за счастием, никогда не испытывая его.
– Может быть, счастием мы и называем именно эту погоню за ним, – возразил Овидий.
– Вряд ли забота может быть счастием. Посмотрите на весь мир; все стремятся только к одному, ищут только одного: спокойной жизни.
– Итак, счастие – обладание? – вставил Варий. – Быть счастливым значит не искать, а иметь. Отсюда, чем большим обладаешь, тем счастливее.
– Ты не так объясняешь мои слова, Варий. Разве я когда-либо указывал счастие в богатстве? Я даже не понимаю, как его можно видеть там. Счастие – это душевное состояние, а его не купишь за деньги.
– За деньги купишь твою спокойную жизнь. Жить спокойно можно благодаря деньгам.
– Ты противоречишь самому себе. Жить спокойно можно и с маленьким достатком. Подумай хотя вот о чем. Ведь рано или поздно ты умрешь, куда же денутся твои деньги?
– Перейдут к детям, – тотчас объяснил Тукка.
– А если и дети будут рассуждать так же, как вы, и все собирать, собирать, ничем не пользуясь?
– Он попал на своего конька, – шепнул Овидию Проперций, который в серьезные разговоры не вмешивался. – Теперь будет говорить, пока не усыпит всех.
– Ну и выпрашивать кусок хлеба у прохожих не особенное-то счастие, – заметил Горацию Сабин.
– Зачем такие крайности? Всему есть разумная мера. Счастие именно в золотой середине, когда человек далек от забот и довольствуется малым.
– Причем он рискует проснуться завтра голодным.
– Не заботься о завтра, а чего нельзя избежать – переноси! Что касается, например, меня, я счастлив в своей Устине. Живешь себе близ природы, не ведая волнений жизни… Ах, Меценат, я всю жизнь буду тебе благодарен за твой подарок.
– В жизни есть высшие цели, – заговорил Варий. – Мало одного спокойствия. Человек создан к большему. Есть польза отечеству; есть слава.
– Варий прав, – согласился Макр. – Подумай, Гораций, как были бы жалки люди, если бы они ограничили свою жизнь такими ничтожными стремлениями, как тишина и отсутствие забот.
– Да, здесь есть доля правды, – принужден был подтвердить и Гораций. – Конечно, есть и другие истинные наслаждения. Я не нашел бы их ни в удачной охоте, ни в победах на ристалище, ни в почестях, которые раздает народ. Лично я понимаю еще только наслаждение поэзией. Его, как мне кажется, не заменит ничто. Кто раз отдался этим музам, тот их навек!
– О, поэзия! – воскликнул Меценат, который давно искал случая вставить слово. – Поэзия – это отблеск божественного нектара на земле, поэзия – это нечто подымающее человека до богов, превращающее его… делающее его…
– Участником олимпийских пиршеств, – подсказал Проперций,
– Участником олимпийских пиршеств, – закончил Меценат.
– Поэзия – это высшее из искусств, – точно определил Тукка.
– Поэзия – это жизнь, – сказал Гораций.
Овидий не согласился.
– Нет, она не жизнь! Это – только сон, чарующий и прекрасный, но не голос истины. Поэзия – это эолова арфа, которая усыпляет человека, а не будит его.
– Никогда! – горячо вступился Гораций. – Поэзия не забава. Она – достояние людей, одаренных талантом и с душой, вдохновляемой высоким. Поэзия должна стоять на высоте политических и нравственных вопросов, а не служить одному усыплению.
– Где ты найдешь такую поэзию? – спросил Овидий.
– …Чтобы она не была при этом риторическим сводом нравственных правил, – окончил его фразу Сабин.
Гораций не обратил внимания на это замечание.
– Где? – Всюду, везде у великих поэтов, у наших вечных учителей – греков!
– Ну, ее никто слушать и не хочет, – бросил Сабин.
– Может быть! Но это показывает только наше падение.
– Старики предпочитают вздорную александрийщину, а юноши пустого Катулла, – заметил Тукка.
Овидий хотел возразить, но Гораций уже продолжал:
– Где мы видим особенное падение, это – в нашем отношении к театру. Теперь любят одни мимы, а в трагедии смотрят только белых слонов, жирафов да разные удивительные процессии.
– Верно! – заговорил Варий. – Хороших трагедий не понимают. Нужны ужасы. Нужны машины. Поневоле угождаешь зрителям. Впрочем, и тогда они предпочитают пустые трагедии.
– Да, да, – с преувеличенным сожалением подтвердил Сабин, – вот и твои трагедии смотрят мало.
– Не о моих трагедиях говорю! Впрочем, конечно. Я – старик; я могу говорить. Конечно, я создал римскую трагедию. Мало того. Смело могу сказать, что пока я единственный…
– … Трагик у римлян, – иронически подхватил Сабин.
Овидий готов был вспыхнуть, но Гораций смягчил слова своего друга.
– Исключение, конечно, «Медея» нашего нового друга. В этой трагедии он сделал возможным невозможное: сравнялся с твоим «Фиестом».
Меценат, видя, что разговор начал принимать слишком личный характер, поспешил на помощь.
– Не прочитает ли нам Овидий что-либо из своей новой поэмы? В Риме ходят об ней столь восторженные рассказы.
– Да, ты должен сделать это, так как сам заинтересовал нас, – поддерживал Тукка. – Помнишь?
– О, это – чудная поэма, – воскликнул как бы про себя Проперций.
– Не отказывайся, Овидий, – дружески настаивал и Макр.
Овидий не заставил себя просить долго. В противоположность Горацию он любил декламировать свои стихи.
Рабы принесли новый запас фалернского; все наполнили чаши, а Овидий привстал со своего места. Выбрал он для декламации начало поэмы «Искусство любви», которую писал в то время.
Читал Овидий прекрасно; изящные двустишия сразу овладели вниманием слушателей.
Если кто еще не знает искусства любви, то пусть выслушает эту поэму и любит уже со знанием. В самом деле, кто вздумает лететь в колеснице на олимпийских играх, не умея управлять конями? кто пустится в открытое море на челне, не зная, как взяться за весла? Между тем, сколько людей отдаются любви, не ведая ее законов!
После этого вступления следовали самые правила нового искусства. Разбирался вопрос, где лучше завязать знакомство. Конечно, там, где бывает стечение народа: в храмах, в театрах, на играх. Особенно удобно это в цирке, потому что там женщины сидят вместе с мужчинами. Все заняты ареною; никто на тебя не обратит внимания, а, между тем, множество народа заставляет тесниться.
Декламируя, Овидий увлекся. Он не замечал, как восхищение слушателей переходило в удивление, а удивление в негодование. (Они слишком привыкли к новой строгости Августа в вопросах нравственности, да и Овидий был такой поэт, что заслужил от современников прозвание adulter[3].)
Опьяненный музыкой строф, Овидий уже уклонился от темы и отдался импровизации, которая ему всегда так хорошо удавалась. Легкие пентаметры опережали тяжелый гекзаметр; стих низался на стих, и всё свободной волной катилось вперед. Звучали истины и парадоксы, сменялись лица, мелькали картины и сцены так быстро, что мысль отказывалась следовать за этим безумным полетом фантазии. Наконец, сам Овидий в изнеможении бросился на ложе и схватил чашу с вином.