Только через три дня Роберт вышел из дому. Ему все было внове: высокие дома, узкие переулки и шумные площади, непривычно тяжелый воздух: «Северные Афины» не знали ни канализации, ни регулярной очистки улиц...
Но этим воздухом когда-то дышали и Рамзей и Фергюссон...
...Владелец книжной лавки, Вильям Крич, суховатый элегантный господин, с удивлением смотрел на странного посетителя: сняв шляпу с ненапудренных черных волос, тот низко склонил голову, потом обвел глазами книжные полки и прилавок, за которым когда-то стоял прежний хозяин лавки, поэт Аллан Рамзей. Крич посмотрел вслед пришельцу — и забыл о нем, не подозревая, что не только станет издателем стихов этого «беззастенчивого глазастого малого», как он мысленно его назвал, но и приобретет печальную известность тем, что всю жизнь будет обманывать и обсчитывать его.
Потом Бернс пошел на кладбище Каннонгейтской церкви, где был похоронен Фергюссон. Но он так и не нашел его могилы: ни памятника, ни надгробной плиты не поставили те, «кто, наслаждаясь песней, дал с голоду поэту умереть...»
Между тем слухи о приезде «поэта-пахаря» уже пошли по салонам Эдинбурга. Многие читали небольшую рецензию в «Эдинбургском журнале», где восхвалялся «самородный талант, проложивший себе путь сквозь безвестность, бедность и темноту трудовой жизни».
В рецензии говорилось о «проницательных и мудрых» наблюдениях над жизнью, о «живых и правдивых» описаниях. Еще две газеты напечатали несколько стихотворений Бернса. И, наконец, его дарование заметил автор знаменитого романа «Человек чувства», Маккензи, а лондонское «Ежемесячное обозрение» суховато, но одобрительно отозвалось о сборнике стихов.
Эдинбургская знать заволновалась: в Лондоне пишут об их земляке, а они еще и не видели его. Кто он такой, этот «богом наставленный пахарь», как называли его в газетах. Узнали, что он «умеет пристойно вести себя в гостиных», «держится с достоинством, но скромно». В маленькую комнату Ричмонда стали приходить лакеи с приглашениями и горничные с записками, подъезжали кареты, украшенные гербами. После первого же званого вечера по Эдинбургу пошли слухи, будто сама герцогиня Гордон, законодательница мод, во всеуслышание объявила, что «этот пахарь вскружил ей голову». Лорд Гленкерн, приятный молодой человек, ровесник Бернса, официально объявил себя покровителем своего талантливого земляка и заставил весь «Каледонский охотничий клуб», объединявший самое изысканное общество, подписаться на новую книгу Бернса. Гленкерн тут же познакомил Бернса со своим бывшим гувернером — Кричем и поручил тому взять на себя издание бернсовских стихов.
«Роб Моссги́л» стал самым модным украшением эдинбургских гостиных.
На одном из званых обедов его увидел пятнадцатилетний Вальтер Скотт. Он и его товарищи уже знали наизусть лучшие стихи Бернса и, по собственным его словам, «готовы были отдать все на свете, чтобы познакомиться с самим поэтом». Наконец, будущему романисту удалось встретить Бернса в доме у одного из университетских профессоров.
«В нем ощущалась, — пишет Вальтер Скотт, — большая скромность, простота и непринужденность, и это особенно удивило меня, оттого что я много слышал о его необыкновенном таланте... Если бы мне не было известно, кто он, я принял бы его за очень умного фермера старой шотландской закваски, — не из этих теперешних землевладельцев, которые держат батраков для тяжкого труда, а за настоящего «доброго хозяина», который сам ходит за плугом. Во всем его облике чувствовались ум и сила, и только глаза выдавали его поэтическую натуру и темперамент. Большие и темные, они горели (я говорю «горели» в самом буквальном смысле слова), когда он толковал о чем-нибудь с силой и увлечением. Никогда в жизни я не видел таких глаз, хотя и встречался с самыми выдающимися людьми моего времени. Его речь была полна свободы и уверенности, без малейшего самодовольства или самонадеянности, и, расходясь с кем-нибудь во мнениях, он, не колеблясь, высказывал свои убеждения твердо, но вместе с тем сдержанно и скромно.
Стихи свои он читал неторопливо, выразительно и с большой силой, но без всякой декламации или искусственности. Мо время чтения он стоял лицом к окну и смотрел не на слушателей, а туда, вдаль».
Однако не все понимали, что Бернс — великий поэт. Многие относились к нему как к очередному аттракциону и развлечению. Он сам больно чувствовал это и давал таким «почитателям» резкий отпор: так на приглашение одной дамы, которая позвала его к себе на вечер, даже не будучи с ним знакомой, он ответил, что с удовольствием придет «развлечь общество», если вместе с ним пригласят и дрессированную свинью, которую показывают на площади.
Особенно сердили Бернса самодовольные невежды, судившие о стихах. На одном званом завтраке зашел разговор о его любимом стихотворении «Элегия на сельском кладбище» Грея[4]. Какой-то пастор мелочно и придирчиво критиковал эти прекрасные стихи, безбожно перевирая каждую цитату. Бернс сдержанно и вежливо возражал ему, но, наконец, вышел из терпения: «Сэр! — загремел он вдруг. — Теперь я вижу, что можно знать назубок школьные правила стихосложения и все-таки быть безмозглым тупицей!» Рассказывали, что он тут же извинился, но не перед обиженным начетчиком: наклонясь к маленькому сыну хозяйки, сидевшему у нее на коленях, он виновато шепнул: «Прошу прощения, мой маленький друг!»
И постепенно по эдинбургским гостиным пошел слух, что «поэт-пахарь» — вовсе не буколический пастушок и не «смиренный бард, чьи простые песни, безыскусные и неприкрашенные, словно сами льются из его чувствительного сердца». У «барда» оказались слишком смелые суждения, сарказм его был полон яду, а остроумие не щадило никого.
Бернс лучше всех понимал свое положение в свете. В письмах тех дней он откровенно говорит, что только новизна его облика привлекла к нему внимание людей. Он предвидел день, когда волна всеобщего признания, вознесшая его на гребень славы, отхлынет и выбросит поэта на бесплодный песок...
«Никогда доспехи Саула не лежали такой тяжестью на плечах Давида, как лежит на мне тяжкая мантия общественного признания, в которую облачили меня дружба и покровительство «баловней судьбы». Говорю это не из нелепого желания выказать притворное самоуничижение или ложную скромность. Я долго изучал себя и думаю, что мне достаточно ясно, какое место я занимаю как человек и поэт. Готов признать, что мои способности заслуживают лучшей участи, чем быть затерянными в самых темных закоулках жизни. Но то, что меня, со всеми моими недостатками, вытащили на слепящий свет ученой критики, боюсь, заставит меня горько раскаяться», — пишет он друзьям. Он просит их быть свидетелями, «что в тот час, когда кипенье славы достигло высшего предела», он стоял «с хмельным кубком в руке, но не опьяненный им, и с трезвой решимостью ждал, когда этот кубок разлетится вдребезги».
А «кубок славы» мог бы опьянить и более рассудительного человека, чем Бернс: на торжественном собрании главной масонской ложи поднимали тост «за барда Каледонии — брата Бернса»; знаменитый художник Нэсмит написал его портрет, и гравер Бьюго уже делал фронтиспис для книги его стихов. «Буду смотреть, как дурак, с титульного листа моей книги, подобно другим дуракам до меня», — подсмеивался в письме Бернс.
От выхода книги зависела вся его дальнейшая судьба. И последний раз в жизни он должен был сам получить за нее авторский гонорар: знатные друзья уже уговорили его продать Кричу за сто гиней авторское право на все последующие издания.
Хитрый Крич не торопился заключить этот договор: он хотел посмотреть, как примет свет новую книгу. Вместе с другими доброжелателями он старательно обкорнал крылья буйному таланту Бернса: не разрешил включить кантату «Веселые нищие», не говоря уже о «Молитве святоши Вилли», убедил поэта написать холодные и напыщенные стихи в честь Эдинбурга, которые нельзя читать без огорчения, вычеркнул несколько песен за то, что в них «слишком фамильярно и откровенно говорится о тесных объятиях и ночных свиданиях», а в описании девушек «мало рыцарской галантности». Но Бернс настоял, чтобы включили его «Сон» — ироническую оду на день рождения «Слабоумного Джорди», как он непочтительно звал короля Георга III. За это ему впоследствии строго выговаривала его почитательница и покровительница, миссис Денлоп, которой он ответил знаменитым письмом:
«Вашу критику, сударыня, я понимаю и хотел бы подвергаться ей пореже. Вы правы, говоря, что я не очень-то прислушиваюсь к советам. Но поэты, более достойные, чем я, столько льстили тем, кто обладает завидными преимуществами — богатством и властью, что я-то твердо решил никогда не льстить ни одному живому существу ни в прозе, ни в стихах, — клянусь в этом богом! Мне так же мало дела до королей, лордов, попов, критиков и прочих, как этим почтенным особам до моей поэтической светлости!»
Но были в Эдинбурге люди, которые бережно сохраняли и переписывали каждую строчку не вошедших в сборник стихов, помогали поэту в издании книги и на всю жизнь остались лучшими его друзьями. Это были типограф Вильям Смелли и старший клерк издательства Крича — Питер Хилл.
О Смелли Бернс писал, что это «человек высочайшей одаренности и огромных знаний, и при этом обладает самым добрым сердцем и самым тонким умом на свете». Смелли был автором многих статей в «Британской энциклопедии», написал «Философию естествознания». Он лично знал покойного Роберта Фергюссона и печатал его стихи. Большой, лохматый, угрюмый с виду Смелли был основателем «ордена Крохалланов» — так называлась веселая компания завсегдатаев таверны Джона Доу, где собиралась тогдашняя «интеллигенция» Эдинбурга — не академические ученые и литераторы, а настоящие люди умственного труда, который невысоко оплачивался, но высоко ценился теми, кто понимал толк в науке, литературе, музыке, живописи, театре. Понятно, что Бернс нашел тут подлинных ценителей своего таланта. II может быть, если бы умный и честный Питер Хилл был уже тогда самостоятельным издателем, а не клерком у «пьявки-Крича», судьба Бернса сложилась бы совсем иначе. Хилл впоследствии стал книготорговцем и всегда снабжал Бернса нужными ему книгами.
У «Крохалланов» — они взяли это имя из старинной песни о подвигах легендарных героев — не только пели и пили: здесь обсуждались судьбы страны, политические события, шли споры об искусстве, о том, как сохранить прекрасное наследие прошлого. В сущности с этого времени началась многолетняя работа Бернса над собиранием шотландского фольклора. Смелли познакомил его с гравером
Джонсоном — горячим любителем и знатоком шотландской песни, который изобрел дешевый способ «массовой» печати нот». Бернс так увлекся предложением Джонсона — издать сборник шотландских песен, что по целым дням просиживал в бывшей библиотеке Рамзея, где сохранилась коллекция старых рукописей и книг. Бернсу помогал органист Кларк, тонко понимавший музыку, и они оба горячо ратовали за то, чтобы сохранить старинные мелодии такими, как пел их народ, и не давать модным тогда немецким и итальянским «музикусам» изменять и приукрашивать их. «Какой пошлой и бесцветно гладкой становится в их обработке эта музыка по сравнению с переливчатой, вольной, хватающей за душу старой мелодией, — записывал в дневнике Бернс. — И я представил себе, что, быть может, шотландский поэт с верным и взыскательным слухом сумел бы написать новые слова к самым любимым нашим напевам».
Бернс и написал много новых песен на старые шотландские мелодии, которые так хорошо пели его мать и Джин. Он отдал этим песням не только всю свою поэтическую силу, свой «верный и взыскательный слух». В них вложена такая любовь к родине, такая великая любовь к жизни и к людям, что и поныне в каждой строчке, как в открытом сердце, звонко бьется живая, жаркая кровь.
В эти же дни Бернс выполнил давнишнее свое желание: актер Вуд, знавший Фергюссона, помог найти могилу поэта. Бернс добился разрешения поставить за свой счет надгробие. Он заказал простую гранитную плиту. На одной стороне стояло имя дарителя и надпись о том, что Роберту Бернсу дозволено увековечить священную память его собрата, а на другой — краткая эпитафия в стихах и над ней — имя, дата рождения и смерти, и одно из самых высоких званий, какого может удостоиться человек:
«Здесь покоится Роберт Фергюссон, Поэт».
Двадцать первого апреля 1787 года вышло первое эдинбургское издание стихов Бернса. Крич мог успокоиться — книга была встречена восторженно не только в Шотландии. Ее немедленно переиздали в Лондоне, Бельфасте, Дублине, где с разрешения Крича, а где и без его разрешения — контрабандой. Сам Крич, подписав кабальный договор с Бернсом, тут же уехал путешествовать, не выплатив поэту ни гроша из обещанных ста гиней. От издания книги Бернс, правда, получил около четырехсот фунтов. Двести он немедленно отослал своему брату Гильберту в Моссгил. Надо было решать, что делать с остальными деньгами.
«Будущее для меня темно, как первозданный хаос», — повторяет Бернс во многих письмах. Больше всего ему хотелось получить какое-нибудь место с постоянным окладом. По все его покровители настаивали, чтобы он вернулся тому образу жизни, который они считали для него самым подходящим. Им не нравилось, что их «поэт-пахарь» становится слишком «вольнолюбивым», принят как свой в общение «независимых умов» и забыл о «сельской простоте» и «смирении». Сам Патрик Миллер — крупнейший помещик Дамфризского графства предложил Бернсу в аренду ферму Эллисленд: Миллеру было лестно иметь арендатором знаменитого барда, и он назначил довольно льготные условия. «Но мистер Миллер ничего не понимает в земле, — писал Бернс, — и хотя ему, как видно, кажется, что он собирается меня осчастливить, но эта выгодная, по его мнению, сделка может меня окончательно разорить». Все же Бернс обещал заехать к Миллеру, примерно в мае, после возвращения домой.
До этого Роберт решил поехать на два месяца — посмотреть если не чужие края, то хотя бы юг Шотландии и пограничные английские графства. Спутником его был легкомысленный и всегда веселый Боб Эйнсли — двадцатидвухлетний адвокат из компании «Крохалланов». Купив двух «приличных кобылок», друзья отправились в путь верхом.
Эта поездка стала триумфальным шествием «барда Каледонии». Его наперебой приглашали в замки, в городах устраивали банкеты и приемы, все местные красавицы добивались чести танцевать с ним. От путешествия сохранились торопливые отрывочные записи, экспромты за обеденным столом, песни, посвященные девушкам, и письма друзьям, которые и сейчас нельзя читать без смеха: так заразительно весело описывает Бернс свои дорожные приключения то изящнейшим английским слогом, то, как в письме к учителю Николю, — на чистейшем шотландском диалекте.
Возвращаясь домой, Бернс заехал в Дамфри́з — приятный, оживленный город, где поэта гостеприимно встретили и выбрали почетным гражданином. Неподалеку от Дамфриза, в романтической (но и «ревматической», как пошутил один из биографов Бернса) местности, на берегу реки Нит, стояла ферма Миллера, Эллисленд, — та, которую он предлагал Бернсу. Бернсу пришлись по душе «прелестные и поэтические берега уединенной реки», но с затаенным беспокойством он смотрел на полуразрушенную лачугу, на заброшенные службы и невозделанные поля, понимая, сколько лет и зим упорнейшего труда придется вложить в эту землю, пока она сможет дать ему хоть какую-нибудь возможность безбедного существования. Он решил отложить это дело до осени — и до встречи с Джин.
Они увиделись в июне, после восьмимесячного отсутствия Роберта. Он был счастлив увидеть ее и обоих близнецов, хотя его покоробила корысть ее родителей: они не преминули намекнуть, что теперь, когда он прославился и получил деньги, они согласны «принять его в дом». Но обида была еще свежа, а будущее — неопределенно. Да и сама Джин понимала это и ничего не требовала. А может быть, ее «золотое сердце», как всегда говорил о ней Роберт, подсказывало ей, что надо только терпеливо ждать, верить и еще крепче любить Роберта...
В эту осень Бернс снова поехал путешествовать — на этот раз по северу Шотландии — родине его отцов и дедов. Его сопровождал один из «крохалланов» — учитель латыни Вильям Николь — резкий, вспыльчивый, но чистый душой и добрый человек, с которым Бернса связала долгая дружба. Во время этой поездки Бернс и Николь побывали во многих исторических местах. В самом сердце шотландских гор еще сохранились замки шотландских королей, а в одном из них кровать, на которой, по преданию, Макбет убил короля Дункана. Бернс смотрел на скалы, где слагал свои баллады легендарный бард — Оссиан, и думал, что «страна Оссиана» поистине прекрасна. Но все же поэт не мог просто любоваться красотами природы: он видел, как хищнически вырубают леса, и написал «Жалобу бруарских вод их владельцу». Он впервые увидел и большой завод в Кэрроне, знаменитый своим литьем далеко за пределами Шотландии, — еще в 1703 году русский царь Петр позвал кэрронских мастеров строить пушечнолитейный завод у Онежского озера — там, где ныне стоит Петрозаводск. Огнедышащие печи, у которых сновали потные, полуголые, изможденные «тени грешников», показались Бернсу настоящим адом, о чем он написал алмазным наконечником карандаша на окне кэрронской гостиницы, куда путников, к тому же, не сразу впустили.
И не только эту надпись оставил алмазный карандаш — подарок лорда Гленкерна. Замок Стерлинг, где когда-то жили национальные герои Шотландии Брюс и Уоллес, стоял разрушенный, забытый теми, за кого бились герои. И Бернс пишет на стекле гостиницы крамольные строки о замке Стюартов, стоящем без кровли, и об их троне, который перешел «к чужой династии, к семье из-за границы, где друг за другом следуют тупицы...» Для Бернса Стюарты — и последний из них — король Яков, чьи сторонники назывались «якобитами», — были не королями, которых он почитал как верноподданный, а символом национальной независимости Шотландии. «Никак не могу согласиться с выспренними суждениями о «гражданах мира вообще», — писал Бернс. — Во мне живут национальные традиции, которые, по-моему, сильнее всего горят именно в сердцах шотландцев». Позже Бернс написал замечательное письмо в газету «Стар» по поводу «грубых и оскорбительных слов» по адресу Стюартов, которые бросил в проповеди дамфризский священник. Это письмо свидетельствует не только о правильном понимании исторических событий, но и является образцом тончайшей иронии: Бернс говорит, что если в тот век короли и были «кровавыми и жестокими», что вызывало «справедливый гнев их подданных», то это объясняется дикостью нравов. «Но как вы объясните, что в наш просвещенный век против Великобритании восстал целый народ — американские колонисты, чьи потомки будут праздновать столетие освобождения от нас столь же горячо и искренно, как мы празднуем освобождение от сурового гнета династии Стюартов».
Не только в замках и на полях исторических битв нашел Бернс новый источник вдохновения: из поездки по Шотландии он привез множество старинных напевов, на которые он потом написал слова.
Николь был очень интересным спутником — об этом Верне пишет во всех своих письмах. Правда, республиканское сердце «упрямого сына латинской прозы» не могло выдержать постоянного общения Бернса с «герцогами, графами и прочей знатью». Когда герцогиня Гордон — та самая, которой Бернс в Эдинбурге «вскружил голову», послала за Николем своего управляющего, чтобы просить и его к обеду в замок, где Бернс очаровал всех гостей, Николь в бешенстве крикнул, что не желает нарушать расписания их поездки и тратить время на светские глупости — его отпуск подходит к концу. Пусть Бернс выбирает — либо он, либо всякие герцогини. Бернс извинился перед Гордонами — и поехал с Николем, причем в тот же вечер послал Гордонам шутливые и ласковые стихи, а сам постарался умилостивить и развеселить ворчавшего Николя.
Бернс вернулся в Эдинбург в октябре. Его ждали невеселые вести: умер один из близнецов — девочка, а старый Армор, узнав, что Джин снова готовится стать матерью, выгнал ее из дому.
Друзья Роберта приютили Джин. Роберт послал им денег, просил позаботиться о Джин до его приезда. Он ждал окончательного расчета с Кричем — тот никак не хотел отдавать все деньги сразу, а без денег Бернс не мог решить вопрос о ферме. Пока что он по целым дням работал с органистом Кларком над третьим томом собрания песен. Первый том уже вышел, второй печатался. Имя Бернса нигде указано не было.
В это же время Бернс усиленно добивался, чтобы его зачислили в акцизное управление и разрешили пройти специальный курс инструкций для сборщиков налогов. «Все-таки это верный кусок хлеба», — писал он. Кончилась блестящая жизнь в Эдинбурге, надо было возвращаться домой, где ждала больная Джин и семья в Моссгиле, у которой только и было надежды, что на старшего сына и брата...
Но тут произошла встреча, которая заставила его на несколько головокружительных недель забыть о доме и о Джин...
В одном салоне Бернс встретил молодую, хорошенькую женщину — «соломенную вдову» — Нэнси Маклиоз. Беспутный муж бросил ее с тремя детьми на милость богатых родственников. Нэнси писала стихи и не скрывала своего восхищения перед талантом Бернса. При первой же встрече они почувствовали, что «созданы друг для друга» «Всемогущая любовь по-прежнему царит и пирует в моем сердце, — писал в эти дни Бернс старому другу, капитану Ричарду Брауну, — и сейчас я готов повеситься ради молодой эдинбургской вдовушки, чей ум и красота оказались опасней и смертельней убийственных стилетов сицилианского бандита или отравленных стрел африканских дикарей». Нэнси взяла с него слово, что он придет проститься перед отъездом, но накануне этого дня он упал и вывихнул ногу. Нэнси получила изящнейшее письмо с извинениями, ответила столь же изысканно, и началось одно из самых трогательных и нелепых увлечений Бернса. Больше не было ни Нэнси, ни Роберта: вместо них, по моде того времени, появились аркадские пастушки — «Сильвандер» и «Кларинда», которые писали друг другу ежедневно, а то и ежечасно, захлебываясь в розовой воде сантиментов и возвышенной лирики.
До сих пор для Бернса любовь к женщине была «голосом сердца и песней в крови» — самым естественным и сильным зовом природы, непреложным законом жизни. Оттого и отцовство было для него всегда священным долгом. Об этом он пишет в стихах, говорит в письмах друзьям-мужчинам: «Тот, кто смеет отрекаться от своей плоти и крови — последний негодяй». Любовь для Бернса проста и понятна, как цветенье деревьев, бег ручья, песни птиц и шорох камыша у реки.
А тут любовь оказалась сложной и трудной. Нэнси боялась мнения света, боялась своего духовника и божьей кары. «Не говори мне о любви — она мой злейший враг!» — писала «Кларинда» в стихах своему «Сильвандеру», а он клялся в ответ, что не осмелится и в мыслях оскорбить «владычицу своей души». Но они не могли не встречаться ежедневно, тайком от всех. Для Роберта любовь превратилась в пытку. Он не лгал, говоря, что любит Нэнси, и не лгал, что им надо расстаться: как можно было представить себе «Кларинду» с ее белыми ручками и воздушными платьями на месте Джин,— хозяйкой будущей фермы! Роберт снова остро почувствовал, что между эдинбургским светом и его крестьянским домом лежит пропасть, которую никогда не переступить, даже если ты — самый гениальный поэт своего времени и самый обаятельный человек в Эдинбурге...
Все же, прощаясь с «Клариндой», Бернс пообещал писать ей каждый день и вернуться как можно скорее. Она знала, что его ждет Джин, знала историю ее «предательства». «Отречься от вас, после таких доказательств любви! — писала она Бернсу.— Нет, эта милая девушка или ангел, или дурочка...»
«Кларинда» осталась ждать «Сильвандера», надеясь неизвестно на что... Но когда он через некоторое время снова приехал, она отказалась встретиться с ним: от общих друзей она уже знала, что он решил официально объявить Джин своей женой.
...В первую минуту, когда Роберт, вернувшись домой, увидел Джин у чужих людей, подурневшую от тяжелой беременности, он ужаснулся: что сталось с этой здоровой, спокойной и веселой девушкой? Она ничего не говорила, ничего не хотела, — ей было все равно. Он даже рассердился и, выйдя от Джин, написал поспешное, недоброе письмо «Кларинде» о том, что «видел
А через месяц Роберт уехал со старым товарищем отца — показать ему ферму Эллисленд и посоветоваться с ним. Исчез «Сильвандер», исчез рыцарь герцогини Гордон: внук и сын шотландских фермеров с тревогой смотрел, как в заскорузлых крестьянских ладонях старика Гленконнера крошится эллислендская земля, которой отныне было суждено кормить семью Бернсов.
Лучший поэт, какого на протяжении трех веков знала Шотландия, возвращался «к старому своему знакомцу — плугу».
«Знаю, мой вечно дорогой друг, — писал Бернс, — вы порадуетесь за меня, когда я расскажу вам, что, наконец, взял в аренду ферму. Вчера заключил договор с мистером Миллером... С Духова дня начинаю строить дом, таскать известь и прочее — и да поможет мне небо: нелегко будет заставить себя думать только о будничных делах...
Сейчас я — единственный обитатель хижины, где нашел себе временное прибежище. Она открыта всем ветрам, какие есть, и всем дождям, какие льют, и порывы ветра ослабляются только тем, что им приходится пробиваться сквозь бесчисленные щели в стенах. Не простуживаюсь только потому, что задыхаюсь от дыма...
Джин приедет, когда будет готов новый дом... Это, конечно, не дворец, но он будет простым, удобным жильем...»
После тяжелых родов — она опять родила близнецов, которые вскоре умерли, — Джин жила у матери Бернса, в Моссгиле, со своим сынишкой, Бобби. Бернс часто ездил туда. Закончилась пахота и сев, рос новый дом, Джин опять была с ним — теперь уже на всю жизнь. И он снова писал для нее песни. Остались позади заказные, вымученные оды на смерть сановников, тяжелые и напыщенные, как надгробие, поставленное дальним родственником над могилой богатого дядюшки. Поблекли оранжерейные розы чувствительных посвящений Кларинде — да и не было ли у этих роз проволоки вместо живых стеблей?.. „»Из всех ветров, какие есть, мне западный милей...» — пела Джин новую песню Роберта. «Эту песню я сложил в честь миссис Бернс, в наш медовый месяц»,— с гордостью писал он, посылая песню Джонсону для сборника.
Уже заканчивался четвертый том этого собрания, и в тот же год Бернсом были написаны такие знаменитые песни, как «Джон Андерсон» и «За дружбу старую до дна...» Эта песня стала застольной песней всех, кто говорит на английском языке. Бернс не только писал сам, но и собирал все лучшее, что было написано старыми и современными поэтами Шотландии, бескорыстно и щедро исправляя чужие ошибки и радуясь чужой удаче. «У меня сейчас на руках еще много стихов доктора Блэклока (слепого старика, эдинбургского ученого и поэта), но, к сожалению, их надо еще как следует обстрогать и обтесать», — пишет он Джонсону. Но если стихи хоть сколько-нибудь того стоили, Бернс разбирал их внимательно и подробно, как самый лучший редактор. «Я мало что понимаю в научной критике, — писал он одной английской поэтессе, приславшей ему поэму с обличением работорговли. — Могу только, в меру своих сил, отмечать во время чтения строки, которые кажутся мне прекрасными, и те места, где мысль выражена неясно или неверно». Дальше в письме идет подробный разбор поэмы, интересный по самому подходу к «предмету поэзии»: «Хорошо, что нет пустых строк, которые легко можно выбросить, чтобы добраться до главного». Он хвалит «благородную выразительность» некоторых сравнений и образов, но беспощадно, хоть и с вежливыми оговорками, изничтожает небрежные и неуклюжие строки: «Может быть, мое восприятие несколько притуплено, но эта строфа бессвязна, грамматическая конструкция неправильна. Попробуйте сами переложить эти строки прозой... И давайте проверим, как они связаны с последующей строфой...»[5]
Дальше Бернс касается и правдивости образов: «Я не уверен, что вы правильно описали матроса. Хотя широта натуры и характерна для моряка, но ведь в данном случае он не только беспристрастный свидетель, но в каком-то отношении и прямой соучастник этого подлого дела — торговли рабами».
Трудно привести все письма, где Бернс говорит о стихах и песнях. В своей переписке с Томсоном — любителем-музыкантом, с которым Бернс составлял еще одно собрание шотландских песен, — он говорит о характере народной музыки, ее особенностях и непритязательной простоте песен, «которая и есть, как говорят о винах, их «букет». Терпеливо выписывая целые нотные отрывки, он втолковывает Томсону, что нельзя подгонять под народные мелодии «бесцветную стряпню присяжных рифмоплетов», и защищает свои стихи, потому что они «соответствуют духу нашего языка и наших нравов». «Что же касается до вознаграждения, — пишет он дальше, — то можете считать, что моим песням либо цены нет, либо они ничего не стоят: и то и другое будет совершенно правильно. Я согласился участвовать в вашем деле с таким искренним энтузиазмом, что говорить тут о деньгах, жалованье, оплате и расчетах было бы истинной проституцией души».
Так, за все десять лет напряженнейшей и анонимной работы над сборниками песен Бернс не получил ни гроша.
А жить было очень трудно: сколько ни старались они с Джин, ферма не могла прокормить семью, к которой прибавилось трое сирот, оставшихся после двоюродного брата, и двое парнишек-подручных, помогавших на ферме. С первого же года Бернсу пришлось поступить в акциз. Он был очень рад этому заработку и, по отзывам своих начальников, работал добросовестно и усердно.
Много забот доставляла ему и семья в Моссгиле — мать, братья и сестры. Хотя Гильберту была отдана почти половина денег, полученных за эдинбургское издание, ему было нелегко хозяйничать. Беспокоил Роберта и младший брат, Вильям, которому он помог уехать из дому учиться ремеслу. Вильям был задумчивый, тихий мальчик, обожавший старшего брата. Он любил читать, мечтал о путешествиях и решил поехать в Лондон — попытать там счастья. Из писем Роберта брату было видно, как он тревожился за его судьбу, как старался оградить его от дурных знакомств, а главное — от дурных женщин, как заботливо посылал ему то рубахи то свое теплое пальто, а то и просто несколько лишних шиллингов. «Пока я жив, ты не будешь ни в чем нуждаться», — писал он. И когда вдруг пришло письмо от старого учителя Бернсов — Джона Мердока, в котором он сообщал, что Вильям умер от «гнилой горячки», Бернс долго горевал о брате, Может быть, провожая брата из дому, он мечтал, что Вильяму удастся то, что не удалось ему: вырваться из нужды, посмотреть свет, пожить на свободе.
Но, несмотря на все горести, жизнь на Эллисленде была по душе Бернсу. Только теперь он вполне оценил, какое сокровище его Джин. Всегда ровная, спокойная, приветливая она по-прежнему считала, что лучше Роберта нет никого на свете и все, что он делает, хорошо и правильно. Даже когда Роберт, во время отъезда Джин, увлекся молодой девушкой Анной Парк и у нее родился ребенок, Джин взяла ребенка к себе и выкормила вместе со своим четвертым сыном родившимся немного раньше. Джин была верной помощницей Роберта и в его работе над песнями. Каждую песню, которую он писал, они проверяли вместе на слух, под музыку. «У моей Джин — золотое сердце, и она любит меня преданно и нежно,— писал Бернс.— Пусть она не читала ничего, кроме Библии и Евангелия, и никогда не знала других балов, кроме сельских свадеб, зато она поет, как птица в лесу — я не слышал голоса нежнее».
Те, кто видел Бернса в эти годы на Эллисленде, рассказывают, что он всегда был внимателен и ласков со своими домочадцами, никогда не ворчал, несмотря на всегдашнюю усталость, а если ему хотелось побыть одному, он уходил в любую погоду на берег реки и там шагал взад и вперед, что-то бормоча и напевая. Он завязал знакомство со своим соседом капитаном Ридделем, владельцем небольшого имения, страстным коллекционером и любителем книг. Риддель попросил Бернса записать для него неизданные стихи. Бернс переписал песни, стихи, даже многие свои письма к друзьям, которые ему хотелось сохранить. Если бы не эти тетрадки Ридделя, не списки, ходившие по рукам, мы, может быть, никогда не прочли бы «Веселых нищих», «Дерева свободы» и других песен и сатир.
У Ридделя Бернс познакомился с известным антикваром — громкоголосым толстяком, капитаном Гроузом. Гроуз собирал старинные вещи и старинный фольклор. Бернс просил его включить в «Путеводитель по историческим местам Шотландии» изображение древней церкви Аллоуэй, где был похоронен отец поэта. Гроуз согласился — с одним условием: Бернс должен был написать какую-нибудь интересную легенду, связанную с этими местами. Бернс написал три небольших отрывка в прозе. А через несколько дней Джин застала мужа на берегу реки — он ушел из дому с утра. «В тот год он очень мало сочинял, — рассказывала впоследствии Джин. — Я увидела, как он расхаживает по берегу, что-то мурлыча про себя. И вдруг он обернулся и стал читать мне вслух стихи, задыхаясь от счастья. Он читал очень громко, и слезы катились у него по лицу».
Это было начало рассказа в стихах «Тэм 0‘ Шентер» — о шабаше ведьм в церкви Аллоуэй и о беспутном пьянице Тэме.
Бернс считал эту вещь лучшим своим произведением, и с ним соглашались многие поэты, в том числе и Вальтер Скотт. Эта поэма и в русском переводе сохранила всю живую прелесть подлинника, его народность, его неистощимый юмор.
Бернса хорошо знали в окрестностях Дамфри́за и в самом городе. Вместе с капитаном Ридделем и женой его брата, Марией Риддель, ставшей большим другом Бернса, он основал «Общество любителей книги» — передвижную библиотеку, из которой все участники могли брать новейшие книги. Старый эдинбургский друг — книготорговец Питер Хилл получал длинные списки книг, которые надо было купить «как можно дешевле». Это была первая «кооперативная библиотека» того времени.
Когда читаешь письма Бернса тех дней, то удивляешься, как при такой тяжкой работе, — ведь помимо хозяйственных дел на ферме поэту приходилось за неделю объезжать округу в двести миль, при любой погоде, — он умудрялся столько читать и столько работать над песнями. «Мне сейчас больше всего нужны книги... — писал он. — Самые дешевые, даже подержанные издания мне подойдут... Я привередлив только, когда дело касается книг поэтов... Вергилий, в переводе Драйдена, привел меня в восхищение. Но когда я читаю «Георгики», а потом проверяю собственные свои силы, то мне кажется, будто рядом поставили кровного рысака и низкорослого шотландского пони... Люблю отмечать во время чтения места, поразившие меня... Я еще недостаточно вчитался в перевод Торквато Тассо, чтобы составить о нем определенное мнение.
...Сознаюсь, что «Энеида» разочаровала меня. Мне кажется, что тут Вергилий во многом рабски подражает Гомеру. Не думаю, что в этом виноваты переводчики».
В это время в Дамфри́зе гастролировала неплохая труппа актеров. Бернс познакомился с директором труппы — Сазерлендом, с его женой и с актрисой Фонтенелль. Он с восторгом пишет, что «редко встречал людей достойнее и умнее». По просьбе Сазерленда, Бернс писал для него и для других актеров прологи в стихах. И тут Бернс оставался верен себе — в одном из прологов он спрашивает: почему так мало внимания уделяют шотландской истории, шотландской жизни. «Неужели среди нас нет поэта, который смело писал бы о нашей родине? Зачем искать темы в истории Греции и Рима? В истории Каледонии немало тем, в которых трагическая муза могла бы появиться во всей своей славе. А для комедии тоже не надо искать сюжетов за рубежом: плуты и дураки растут на любой земле». Он рассказывает, о чем можно было бы писать шотландскому драматургу — и чувствуется, что он сам мечтает о народной комедии или о трагедии из жизни Уоллеса, Брюса и несчастной Марии Стюарт. «Вот если бы вы, господа, могли взять за руку служителя муз и не только выслушать его, но и по-дружески помочь ему, поддержать и ободрить... Как он сумел бы отблагодарить вас своими произведениями...» — говорилось в прологе.
Публика громко аплодировала актрисе, читавшей эти стихи. И только немногие оборачивались к ложе, где среди блестящих гостей Марии Риддель сидел скромно одетый человек и с грустной насмешливой улыбкой слушал, как звучат со сцены его слова, его сокровенные мысли... Никто не подумал, что в Шотландии уже есть поэт, который мог бы стать ее первым большим драматургом. Никто не помог ему, не поддержал, не ободрил... И, вместо драматических диалогов, Бернс по вечерам составлял подробные отчеты о конфискации беспошлинных товаров и бочек с самодельным элем у старух, не плативших налогов, или записывал убытки, которые принесла ему ферма.
И, ведя эти записи, он часто думал о том, что скоро ему придется отказаться от фермы — от первой и единственной попытки создать дом, где можно жить трудами своих рук, растить детей и в свободные минуты писать стихи во славу Каледонии, чьим певцом он оставался, несмотря ни на что.
Последние годы жизни Бернса в небольшом городке Дамфри́зе, куда он переехал, отказавшись от фермы, были самыми трудными годами его жизни. И не потому, что он много и напряженно работал: работу он любил и за что бы ни брался — будь то вспашка истощенных земель Эллисленда, утомительные разъезды по округе или кропотливое изучение старинных шотландских мелодий, — все он делал с охотой, добросовестно и умело. Покидая ферму, он особенно подчеркивал в письмах, что потерпел неудачу отнюдь не из-за того, что неумело хозяйничал; все дело было в нехватке денег на инвентарь и всякие усовершенствования. Даже в скучные обязанности акцизного он вносил много заботы, предлагая новые планы, выгодные для государства. Вместе с тем он «заступался на суде за бедняков, которым нечем было платить», ухитряясь освобождать их от штрафов. Нет, не работа надорвала и без того некрепкое здоровье Бернса. Для человека «гордого и страстного», как называет он себя, нет ничего труднее и больней, чем идти против совести из страха потерять кусок хлеба. Трудно было прятать от людей свои политические убеждения поэту, который нигде — ни в жизни, ни в стихах,— не лгал и не притворялся. И когда его вынуждали идти наперекор самому себе, его душевное состояние становилось все тяжелее, письма — все печальней, а эпиграммы острее и злей.
Надо хорошо представить себе те годы, чтобы понять настроение Бернса и его друзей. Падение Бастилии громом прокатилось по всему миру. Тот, кто страдал от социального неравенства, сознавая, что существующий порядок вещей непременно надо изменить, принял Французскую революцию восторженно. В каждой стране она отразилась по-своему, каждый человек, жаждавший справедливости, с жаром произносил священные слова: «Свобода, Равенство и Братство». Бернс, который, как и великое множество шотландских граждан, был лишен избирательных прав — даже права голоса при выборах городских властей, — тоже горячо надеялся, что свежий ветер из-за моря очистит воздух и в Шотландии. Эта надежда воплощена в бессмертных строках «Дерева свободы», которые тогда тайно ходили по рукам.
Бернс был не одинок: в радикальное общество «Друзей народа», входило много выдающихся политических деятелей. В Шотландии, больше чем где бы то ни было, поверили в возможность коренных реформ, возможность вернуть свою независимость. И Шотландия пострадала больше всех; когда на Британских островах начались безжалостные преследования тех, кто поднял голос за свободу, суровее всего расправлялись с шотландцами. И если Бернс не был сослан на четырнадцатилетнюю каторгу в гнилой австралийский залив Ботани Бэй, как некоторые другие, то он сам крепко-накрепко запер на замок свои мысли и чувства. О его «крамольных» взглядах и о том, что он послал в подарок Конвенту четыре мортиры, конфискованные у контрабандистов, донесли в акцизное управление, и поэт чуть не лишился места. Дело удалось замять, а он в тоске написал на официальной бумаге свое известное четверостишие:
Сейчас нелегко с точностью восстановить, какое именно участие принимал Бернс в тайных обществах и в распространении запрещенной литературы. Множество писем и стихов тех лет сожжено и самими корреспондентами и их наследниками. Так сгорела переписка Бернса с Мэри Уолстонкрафт — английской писательницей, женой писателя Уильяма Годвина. Она была другом знаменитого поэта Блейка, который был тогда безвестным гравером, иллюстрировавшим ее книги. Именно потому, что ее переписка с Бернсом была сожжена, мы можем догадаться, что там несомненно шла речь о многих «запретных» вещах — и, вероятно, о книге «Права человека», за чтение которой сурово карали. Автором этой книги был прославленный публицист Том Пейн, которому Блейк помог бежать из Англии, где Пейна заочно приговорили к смертной казни. Известно, что Бернс не только читал эту книгу, но и написал под ее впечатлением стихи «Честная бедность», которые еще тогда называли «Марсельезой простых людей». Бернс говорил, что эта песня — «несколько отличных прозаических мыслей, переложенных в стихи». И когда Бернс написал изящный театральный пролог для «прелестной Луизы Фонтенелль», он назвал его «Права женщины», намекая на запретные «Права человека».
Два друга скрашивали его жизнь в Дамфри́зе: доктор Максвелл и Джон Сайм. Доктор Максвелл недавно вернулся из Франции, где участвовал в революционном восстании и даже присутствовал при казни короля Людовика. О его революционных настроениях знали многие, и только сдержанность и молчаливость спасли его от ссылки. Доктор Максвелл, как видно из сохранившихся писем, отлично понимал, что тревога и тяжкое душевное состояние — половина болезни Бернса, и старался успокоить и ободрить его, насколько мог.
Верным до конца другом был и Джон Сайм — владелец небольшого загородного дома, неподалеку от Дамфри́за. Умный, добрый, широко образованный человек, с отличным вкусом, Сайм любил «Робина» как настоящий друг и настоящий читатель: он понимал, что Бернс — замечательный поэт, беспокоился за него, уговаривал его быть поосторожнее, но сам с восхищением повторял в письмах его «разительные остроты», прося своего корреспондента никому их не показывать, — иначе кто-нибудь из «верноподданных», над которыми издевался Бернс, «перережет Робину глотку», Благодаря Сайму и его переписке с эдинбургскими друзьями Бернса мы знаем, насколько преувеличены и несправедливы все толки о том, что в последние годы Бернс пил больше, чем надо. Сайм рассказывал, что Бернс почти всегда «уходил из-за стола вместе с дамами» и не присоединялся к обычным возлияниям мужчин. На его больное сердце алкоголь действовал очень плохо — он сразу терял самообладание, часто говорил неосторожные вещи, а весь следующий день был болен и угнетен.
Были у Бернса друзья не только в Шотландии: сын бывшего хозяина его фермы Питер Миллер написал ему большое письмо, предлагая переехать в Лондон. Мистер Пэрри, редактор лондонской «Морнинг кроникл», приглашал Бернса постоянным сотрудником этой чрезвычайно свободомыслящей по тому времени газеты.
«Ваше предложение поистине великодушно, — писал Бернс молодому Миллеру, — и я искренно вам благодарен. Но я вижу, что принять его, в моем теперешнем положении, я не смею. Вам хорошо известны мои политические убеждения. И будь я человеком одиноким, не связанным семьей — женой и детьми, я бы с самым пылким энтузиазмом предложил свои услуги: тогда бы я мог пренебречь всеми последствиями, отсюда вытекающими, — и пренебрег бы ими непременно... Но теперь я не смею играть судьбой беспомощных существ, благополучие и самая жизнь которых зависят от меня... А пока что я счастлив отдать в газету свою Оду («Брюс — шотландцам») — только пусть ее печатают анонимно и как бы без моего ведома, будто она случайно попала им в руки... Более того, если м-р Пэрри, в чьей порядочности после вашей рекомендации я не сомневаюсь, — если он сможет указать мне адрес и путь, по которому можно направлять ему почту так, чтобы об этом не проведали шпионы, безусловно следящие за его перепиской, я буду счастлив пересылать ему всякие пустяки, которые я напишу..."
Пэрри напечатал оду «Брюс — шотландцам», но не решился напечатать злые эпиграммы, присланные поэтом в том же письме... На этом и окончилось сотрудничество Бернса в газете.
А эпиграммы делались все несдержаннее: чем старательней акцизный чиновник скрывал свои чувства, тем откровеннее становился поэт... И письма этих лет полны желчи. Его постоянная корреспондентка — миссис Денлоп, старая дама, писавшая посредственные стихи и очень искренно преданная Бернсу, обиделась на него за то, что он удивлялся, почему их общий друг, доктор Мур, «скулит» по поводу казни французского короля и королевы. «Неужто стоит хоть на миг останавливать внимание на том, что казнили болвана-клятвопреступника и бессовестную проститутку — и это в такой час, когда благополучие миллионов висит на волоске...»
Бернс очень огорчился, что после этого миссис Денлоп перестала ему писать: «Увы, сударыня, мне трудно лишаться даже самых малых из оставшихся мне радостей. Эта осень унесла мою младшую дочурку, мою любимицу... Едва оправившись после этой утраты, я стал жертвой жестокой ревматической простуды, и чаша весов долго колебалась между жизнью и смертью...»
К этому времени — середине девяностых годов — симпатии к Франции, особенно широко распространенные среди шотландцев, были притушены угрозой высадки французских войск на Британские острова. Даже такие заядлые бунтари, как Максвелл и Сайм — а вместе с ними и Бернс, — вступили в отряд дамфризских волонтеров. Бернс написал стихи «Высокомерный Галл» — в них он дает отпор всем «чужеземцам», которые посягают на независимость другой страны.
И хотя в одной из строк этого стихотворения и отдана дань «верноподданническим» чувствам (предлагается спеть «Боже, храни короля») — даже в эти официальные стихи Бернс сумел вложить мысль о том, что народ — важнее всего и сам должен решать свои внутренние дела. «Может, в нашем государственном котле и есть дыры, но черта с два мы позволим чужому меднику вколачивать в него заклепки».
Этим и ограничивается официальная поэзия Бернса. Правда, он попытался принять участие в выборной кампании и написал несколько баллад в честь выдвинутого кандидата, но все это были мертворожденные слова. По-прежнему он вкладывал душу только в песни: в эти прощальные годы жизни написаны такие прекрасные и целомудренные строки, как «Ночлег в пути», «Босая девушка» и одно из самых последних стихотворений — «В полях под снегом и дождем». Оно посвящено совсем молоденькой девушке, Джесси Дьюаре, которая помогала Джин ухаживать за больным мужем. В стихах нет ни слова жалобы — наоборот: поэт обещает защитить «своего милого друга» от зимних вьюг, житейских бед и невзгод. Роберт Бернс до конца оставался защитником и рыцарем слабых...
А конец был уже близок. Доктор Максвелл прилагал все свое врачебное искусство, чтобы поддержать силы Роберта. Максвелл не виноват, что не понял сущности заболевания своего друга, иначе он не послал бы ревматика, с больным сердцем и до предела издерганными нервами, на холодные купанья, прописав, кроме этого, «бутылку портвейна ежедневно» и — по возможности — верховую езду, «чтобы размять суставы».
В маленьком приморском местечке Брау, пышно называвшемся «курортом», в неуютном чужом доме провел Бернс последний месяц жизни. Его приятельница, Мария Риддель, узнав, что он скучает, прислала за ним коляску и настояла, чтобы он приехал к ней пообедать. «Когда он вошел в комнату, — писала она впоследствии, — меня поразил его вид. Первые его слова были: «Ну, сударыня, нет ли у вас поручений на тот свет?» За столом он почти ничего не ел. Видно было, что забота о семье тяжело гнетет его. Но еще больше тревожился он о своей литературной судьбе, особенно о посмертном издании стихов. Он горько сетовал, что не успел привести в порядок свои рукописи: сейчас он уже был не в силах заняться этим. В беседе он очень оживился и успокоился. Редко я видела его таким мудрым и сосредоточенным. Мы расстались в сумерки. На следующий день мы снова увиделись и распрощались, чтобы никогда больше не встретиться...»
Двенадцатого июля — за десять дней до смерти — Бернс с ужасом узнал, что на него подали в суд за долги. Впервые в жизни он обратился за помощью к родственникам:
«Дорогой кузен, — писал он, — когда ты предлагал мне денежную помощь, я и не думал, что она так скоро может понадобиться. Мерзавец-лавочник, которому я должен значительную сумму, забрав себе в голову, что я помираю, возбудил против меня процесс. Все, что от меня осталось — кожу да кости, — непременно бросят в тюрьму. Не можешь ли ты оказать мне услугу и обратной почтой прислать десять фунтов? Ах, Джеймс, если бы ты знал мое гордое сердце, то посочувствовал бы мне вдвойне. Не привык я просить... Мой врач говорит, что тоска и угнетенное настроение — половина моей болезни. Представь же себе мой ужас, когда затеялось это дело! Если бы его уладить, мне стало бы легче. Надеюсь, ты меня не подведешь.
Прости, что я еще раз напоминаю: вышли деньги
Восемнадцатого июля Бернс вернулся домой. В страхе, что он умрет раньше, чем Джин родит, он пишет ее отцу: «Бога ради, пришлите немедленно к нам миссис Армор (мать Джин). Моя жена может родить каждую минуту. Господи боже! Каково ей, бедняжке, в таком положении остаться одной без друга! Я вернулся с морских купаний сегодня, и мои друзья готовы уверить меня, что мне стало лучше. Но я знаю и чувствую, что силы мои подорваны и болезнь окажется смертельной...»
Но и в последние часы жизни Бернс не хотел сдаваться. Когда к нему вошел верный Сайм, он с усилием поднялся с подушек и, крепко сжав руку друга, сказал твердым голосом: «Мне сегодня гораздо лучше… Скоро я поправлюсь, потому что я вполне владею своими чувствами и мыслями. Но вчера я уже решил, что умру».
Вскоре он впал в беспамятство, громко звал Гильберта, Сайма и даже пытался встать. Всю ночь доктор Максвелл просидел у постели больного. На рассвете Джесси Дьюаре привела четырех сыновей проститься с отцом. Только старший — девятилетний Бобби — понимал, что отец умирает. В пять часов утра, двадцать первого июля тысяча семьсот девяносто шестого года, тридцати семи лет от роду, Роберт Бернс скончался. В тот день, когда его хоронили, Джин родила пятого сына.
И только после смерти поэта Шотландия поняла, кого она потеряла. Бернса провожали с воинскими почестями и целую милю, до самого кладбища, гроб несли на руках. В это время кузен Джеймс «с обратной почтой» прислал десять фунтов, а эдинбургские друзья — обещание перевести Бернса на другую, выгодную и спокойную работу. Но было уже поздно: поэт ушел туда, «где негодяям не дано творить зло, а усталым уготован отдых», как писал он когда-то о своем отце.
О Джин и детях позаботились друзья — в первую очередь Сайм. Он открыл подписку и собрал для них довольно большую сумму. Дети получили возможность учиться, и Джин, дожившая до восьмидесяти лет, с гордостью смотрела на своих сыновей, ставших образованными людьми.