Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Роберт Бернс в переводах С. Маршака - Роберт Бернс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Роберт Бернс в переводах С. Маршака

ЖИЗНЬ РОБЕРТА БЕРНСА

I

Летом 1786 года в шотландском городке Килма́рноке вышел небольшой томик стихов, изданный по подписке молодым фермером Робертом Бернсом. Этот „Килма́рнокский томик" принес автору нежданную славу при жизни и бессмертие после ранней кончины.

А через полтора века эти стихи стали одной из любимых книг советского читателя: много раз выходили они в свет многотысячными тиражами в различных русских переводах.

Для нас и это новое издание Бернса не просто сборник чудесных стихов, пересказанных советским мастером с любовью к поэту и верностью подлиннику. Это — залог нашей дружбы с земляками Бернса, потомками его первых читателей: килма́рнокских ткачей, эйрширских пахарей и дамфри́зских кузнецов. На разных языках, но с общей думой о мире мы вместе с ними повторяем нетленные строки шотландского народного поэта о временах, когда «будут люди жить в ладу, как дружная семья, брат».

После выхода в свет своей первой книги Бернс прожил всего десять лет. Это были трудные, горькие, но плодотворные годы. Бернс оставил нам много стихов, песен, посланий друзьям. Эти стихи и песни переводят на все языки мира, об их авторе написаны многотомные романы и научные исследования. Тысячи литературных обществ изучают и пропагандируют творчество Бернса и носят его имя. С каждым годом становится все яснее, что Роберт Бернс был не только замечательным поэтом, но и человеком большого сердца и ума. Этому есть много свидетельств. В стихах, в письмах, в дневниках и записях он сам рассказал о своей жизни, о своем труде, о судьбе поэта, который всегда говорил людям правду.

Бернс пришел в шотландскую литературу в конце восемнадцатого века, когда в ней боролись две традиции: подражание английским образцам и стремление сохранить национальные особенности, народный язык. Страна, еще в пятнадцатом веке давшая прекрасные произведения духовной и светской поэзии, в 1707 году окончательно потеряла свою независимость, свой парламент, даже свой литературный язык[1]. Официальным языком стал английский, и у народа, по-прежнему говорившего по-шотландски, остались только старые песни, легенды и сказки, передававшиеся из уст в уста. И хотя Шотландия славилась своими учеными и философами, но большинству из них родной язык был чужд: один из выдающихся философов того времени, шотландец Юм, называл его «извращенным диалектом того языка, который мы употребляем» (то есть английского), и сетовал, что даже «аристократы допускают неловкости в оборотах речи и произношении»[2].

Но не для всех шотландский язык был «извращенным диалектом». В начале XVIII века эдинбургский типограф Уотсон впервые издал «Отменное собрание шутливых и серьезных шотландских песен, как древних, так и новых». В те же годы в Эдинбург приехал молодой поэт Аллан Рамзей, прозванный впоследствии «Шотландским Горацием». Это был человек разносторонний, горячий и общительный, большой любитель музыки и стихов. Он хорошо знал и ценил шотландскую поэзию. Рамзей основал в Эдинбурге литературный клуб, библиотеку и всячески поощрял развитие национальной литературы. Его «Альманах для гостиной» (буквально «для чайного стола») выдержал огромное количество изданий. В нем были собраны народные песни, тщательно переработанные Рамзеем, «дабы не оскорблять стыдливый слух прекрасных исполнительниц».

Сам Рамзей писал в неоклассическом духе, подражая своим английским собратьям, хотя его «Милый пастушок», вопреки литературной традиции, пасет овец не в Греции и не в Италии, а в шотландских горах, да и среди других стихов Рамзея есть крепкие и свежие строфы, связанные с народной поэзией и сохранившие свою прелесть до сих пор.

На переломе века, в 1750 году, родился другой шотландский поэт, имя которого тесно связано с именем Бернса, — Роберт Фергюссон. Он прожил недолго: в двадцать четыре года, полунищий и безумный, он скончался в городской больнице для умалишенных, оставив только небольшой сборник стихов да светлую память у тех, кто его знал. Фергюссон учился в Эдинбургском университете, пока нужда не заставила его бросить занятия и поступить писцом к нотариусу. Он рано начал писать стихи, постоянно сотрудничал в еженедельном журнале «Эдинбургские развлечения», а по вечерам, после унылой многочасовой работы, уходил в таверну, где собирались литераторы, актеры, художники и прочая веселая братия. Фергюссон был одним из основателей «Клуба Плаща», и «рыцари плаща», как назывались члены клуба, стали первыми ценителями его стихов. У Фергюссона был чудесный голос, он сам пел свои песни, не всегда предназначенные для «стыдливого слуха» почитательниц Рамзея. В задорных, полушутливых стихах он описывал уличную жизнь «Старого Дымокура» — Эдинбурга, ярмарки и скачки, праздники и пирушки. Фергюссон писал на родном шотландском языке — живом и гибком, не стесняясь крепких словечек и красочных, хоть и не всегда пристойных оборотов. Названия его стихов говорят сами за себя: «Свежие устрицы», «Скачки в Лейте», «Зимняя ярмарка». Его послания и оды тоже не походили на прежние произведения такого рода: «послание» было обращено «к моим старым штанам», а «ода» оказывалась насмешливым и грустным разговором с пеночкой, прилетевшей к окну.

Фергюссон был не одинок: в те годы уже многие писали стихи по-шотландски, но, по большей части, это были чувствительные песенки, грубоватые куплеты, сатиры на местные нравы или подражательные идиллии в английском вкусе.

Народ еще ждал своего поэта.

И этот поэт родился в самой гуще народа и стал его голосом, его совестью, его сердцем.

В деревушке Аллоуэй сохранилась глиняная мазанка под соломенной крышей, где 25 января 1759 года родился Роберт Бернс. По тогдашним временам это был хороший дом: в нем даже было окно с пузырчатым толстым стеклом, что считалось роскошью: за окна платили особый налог. Дом этот выстроил садовник, Вильям Бернс — сын разорившегося фермера с севера Шотландии. Вильям пришел на юг искать заработка и счастья. Несколько поколений Бернсов, или, как они тогда писались, «Бернессов», тщетно пытались получить хоть какой-нибудь урожай со скудной северной земли. С детских лет Вильям знал больше горя, чем радости. Суровый протестантский бог, в которого он верил, испытывал терпение своих чад, он насылал на них «глад и мор», разорял их дома и руками помещиков отнимал последние клочки земли.

На севере трудно было достать работу. Вильям прослышал, что в столице Шотландии — Эдинбурге — строят много домов, разбивают сады. Двадцати трех лет от роду он ушел на юг с рекомендацией от знатных соседей, где говорилось, что он — умелый садовник и «способен служить благородным семействам». Несколько лет он работал садовником в имении, мечтая взять в аренду хоть крохотный кусочек земли, обзавестись семьей. Но почти все, что он зарабатывал, приходилось отсылать на север, обнищавшему отцу. Только после смерти отца он смог взять в аренду семь акров в деревне Аллоуэй и своими руками построить дом. Туда он и привел молодую жену — черноглазую Агнес Броун. Рано оставшись сиротой, Агнес с двенадцати лет жила у бабки. Весь день она работала на чужих людей и только вечером, наскоро поев, садилась прясть к камельку. Она пряла и пела. «Ее слепой дядя весь день ждал этого часа. Он слушал чистый, звонкий голос девушки и плакал». Так рассказывал потом ее старший сын, Роберт, вспоминая, как она в зимние вечера пела и ему старинные шотландские песни.

Агнес стала хорошей женой Вильяму Бернсу. Высокий сухощавый северянин, с неулыбающимися темными глазами и глубокими морщинами на лбу, казался ей каким-то высшим существом. Он и говорил по-особенному, совсем как те «благородные господа», на которых он работал. В новом доме он сделал полку для книг, привезенных из Эдинбурга, а по вечерам медленно и долго что-то писал, складывая в стопку узкие листы бумаги.

Это было «Наставление в вере и благочестии», предназначенное для его первенца, Роберта. Оно так и писалось — в виде беседы отца с сыном. Сын задавал вопросы, и отец, в меру своего разумения, пытался объяснить ему, что есть добро и зло, а главное — что есть долг человека. Неуклюже ворочая тяжелые, как валуны, слова, Вильям пытался отгородить ими сына от мирских радостей, от искушений, от свободы и любви. Он не мог и думать, что тот, кому он это писал, сам найдет для людей свои слова о счастье и свободе, свою правду, которая пробьется сквозь камни отцовских наставлений, как молодая трава весной.

Одно Вильям Бернс понимал хорошо: только образование поможет его детям «выбиться в люди». С малых лет он сам учил сыновей арифметике и чтению, а главное, — приучал их говорить правильно. Роберт писал и разговаривал на отличном английском языке, удивляя этим своих современников. «Самым поразительным из всех его многочисленных талантов была плавность, точность и оригинальность его речи», — писал о нем профессор Стюарт. Этим Бернс обязан отцу и еще больше своему первому учителю — Джону Мердоку.

Приходская школа, куда с шести лет бегал Роберт вместе с младшим братом, Гильбертом, казалась отцу недостаточно хорошей. Он уговорил соседей нанять вскладчину «настоящего образованного учителя». Ему порекомендовали восемнадцатилетнего Джона Мердока, только что окончившего семинарию. Учитель Мердок оказался не по летам серьезным юношей, он не только знал школьные предметы, но еще умел читать по-французски и петь псалмы. Отец Роберта Бернса очень понравился Мердоку: «Это был один из лучших представителей рода человеческого, каких мне приходилось встречать», — писал он впоследствии.

Крепкая дружба связала молчаливого пожилого фермера и юного учителя, который часто гостил на одинокой ферме «Маунт Олифант», куда перебралась семья Бернса. Роберт любил слушать, как отец беседует с молодым наставником на исторические и религиозные темы. Часто по вечерам читали вслух из толстой книги «Собрание стихов и прозы» Артура Мэссона. У Мердока была превосходная дикция и красивый голос: он с жаром декламировал Мильтона и Шекспира, объясняя трудные места. Мальчики заучивали наизусть целые монологи. «Я добивался, чтобы они уяснили себе значение каждого слова, — писал впоследствии Мердок, — а после достаточной подготовки я стал учить их пересказывать стихи свободной прозой и находить синонимы для поэтических эпитетов».

Роберт всегда поражал собеседников своей великолепной памятью: он любил приводить множество цитат, которые помнил с детства. Шекспир и Мильтон открыли ему красоту английского языка, а старательный Мердок приучил относиться к слову внимательно и бережно. Быть может, оттого язык Бернса и в стихах и в письмах так предельно ясен и точен, так выразителен и экономен.

Если бы не другие, столь же сильные влияния, Бернс, пожалуй, стал бы еще одним шотландским поэтом, пишущим в неоклассическом английском духе, как Томсон и Шенстон[3]. Но мать пела старинные баллады на родном шотландском диалекте, на этом же диалекте разговаривали окрестные фермеры и батраки и рассказывала маленькому Роберту сказки старая родственница.

«Многим я обязан и одной старушке, жившей у нас в семье, хотя она и была на редкость невежественна, суеверна и простодушна, — писал Бернс в автобиографическом письме доктору Муру. — Никто на свете не знал столько песен и сказок — о чертях, привидениях, феях, колдуньях, ведьмах, оборотнях, о русалках и леших, блуждающих огнях и домовых, об упырях, великанах и прочей чертовщине. От старых песен прорастали дремавшие во мне зерна поэзии, а страшные сказки так поражали детское мое воображение, что до сей поры, блуждая в глухих местах, я иногда невольно настораживаюсь, и хотя трудно найти человека, более скептически настроенного, чем я, мне часто приходится призывать на помощь всю свою философию, чтобы рассеять беспричинный страх».

В те же годы Роберт стал читать все, что ему попадалось под руку.

«Первые две книги, которые я прочел самостоятельно, доставили мне больше удовольствия, чем все с тех пор читанные томы. Это были «Жизнь Ганнибала» и «История сэра Вильяма Уоллеса». Ганнибал так вскружил мою юную голову, что я в восторге маршировал за барабаном и волынкой вербовщика и мечтал стать высоким и сильным, чтобы попасть в солдаты. А история Уоллеса наполнила мое сердце тем пристрастием к Шотландии, которое будет кипеть у меня в крови, покуда ее живой поток не остановится навеки...»

Занятиям с Мердоком скоро пришел конец: молодой учитель уехал «для дальнейшего усовершенствования в науках». Со слезами провожала его вся семья Бернсов. Мальчики понимали, что им уже не придется учиться: ферма стояла высоко на горе и по скользкой глинистой дороге осенью и зимой нельзя было добраться до школы. Да и вся тяжесть работы на каменистой, поросшей мхом земле легла на Роберта. Тринадцатилетнему мальчику приходилось пахать тяжелым плугом, следуя за тощими, ослабевшими на плохих кормах конями. С этих ранних лет он начал сутулиться; от сырости болели суставы, от вечного недоедания часто кружилась голова. И все же он ухитрялся, хотя бы по праздникам, подольше задерживаться в соседнем городке Эйре.

«То, что рядом был город Эйр, — рассказывал в своей автобиографии Бернс, — оказалось для меня чрезвычайно полезным. Я завязал знакомство с другими юношами, стоявшими по своему положению выше меня. Они, как юные актеры, уже репетировали ту роль, какую им суждено было играть на жизненной сцене, тогда как мне, увы, предстояло в безвестности оставаться за кулисами. Но в этом раннем возрасте у наших молодых аристократов еще не было точного представления о той неизмеримой пропасти, которая лежит между ними и сверстниками их — оборванцами. Этим знатным юнцам надо, очевидно, попасть в светское общество, чтобы у них, как того требует благопристойность, выработалось высокомерное презрение к их нищим, безвестным, малограмотным сверстникам, ремесленникам и крестьянам, которые, быть может, и росли в одной деревне с ними. Но мои товарищи из высшего сословия никогда не насмехались над неуклюжим парнишкой-пахарем, с огрубелыми руками и ногами, ничем не защищенными от безжалостных стихий любого времени года. Друзья дарили мне разрозненные книжки. Внимательно присматриваясь к их манерам, я уже тогда мог кое-что перенять, а один из них даже выучил меня немного читать по-французски. Когда они уезжали в дальние края — чаще всего в Ост-Индию или Вест-Индию, я провожал их с глубоким огорчением.

Но вскоре мне пришлось пережить еще более тяжелое горе. Добрый хозяин моего отца скончался, ферма оказалась для нас разорительной и в довершение этого проклятия мы попали в руки управляющего, которого я потом описал в моей поэме «Две собаки». Отец мой женился поздно — я был старшим из семерых детей. Тяжкая жизнь подорвала его силы, и работать он уже не мог. Срок нашей аренды истекал через два года и, чтобы продержаться, мы стали отказывать себе во всем. Жили мы чрезвычайно бедно. Для своих лет я был неплохим пахарем, а следующий по старшинству брат, Гильберт, тоже усердно ходил за плугом и помогал мне молотить. Может быть, какой-нибудь сочинитель романов не без удовольствия посмотрел бы на нас со стороны, но мне было нелегко. До сих пор во мне вскипает возмущение, когда вспоминаются наглые угрозы мерзавца управляющего, доводившие всех нас до слез».

В эти мрачные для Роберта годы выдался только один кратковременный просвет: в Эйр вернулся Мердок, получивший место учителя в школе. По воскресеньям он навещал старого Бернса на ферме, а летом взял к себе на несколько недель четырнадцатилетнего Роберта: отец послал старшего сына подучиться, чтобы потом он мог помогать в учении младшим братьям и сестрам.

«Мы были вместе с утра до вечера, — писал Мердок, — в школе, за трапезами, на прогулках». Тогда же Мердок предложил Роберту как следует заняться французским языком.

Но недолго длилась эта блаженная передышка: началась жатва, отцу пришлось забрать Роберта домой. И снова — непосильный труд, скудная еда, усталость во всем теле — где уж тут было встречаться с товарищами; хорошо, если иногда удавалось хоть немного почитать. Соседи рассказывали, что старик Бернс с сыновьями «всегда сидят за обедом, уткнувшись носом в книгу» — другого свободного времени у них не было.

«Так, в монашеском уединении и каторжном труде, я прожил до шестнадцати лет. Незадолго до этого я впервые согрешил стихами, — писал Бернс в том же письме Муру. — Все знают наш деревенский обычай — во время жатвы давать парням в подручные девушек. В ту осень, на пятнадцатом году моей жизни, моей помощницей была прелестная девочка, всего одной весной моложе меня. Трудно подобрать для нее слова на литературном английском языке, но у нас в Шотландии про таких говорят: «хорошая, пригожая да ласковая». Короче говоря, она, сама того не зная, впервые пробудила в моем сердце ту пленительную страсть, которую я и по сей день, несмотря на горькие разочарования, опасливую житейскую мудрость и книжную философию, считаю самой светлой из всех человеческих радостей, самой дорогой нашей усладой на земле... Никогда я не говорил Нелли прямо, что люблю ее... Да и мне самому было непонятно, почему я так охотно отставал вместе с нею от других, когда мы возвращались вечером с работы, почему мое сердце трепетало при звуках ее голоса, как струна эоловой арфы, и почему у меня так бешено стучала кровь в висках когда я касался ее руки, чтобы вытащить колючки крапивы или злую занозу. Многое в ней могло вызвать любовь, и притом она еще прекрасно пела. На ее любимый напев я и попытался впервые выразить свои чувства в рифмах. Разумеется, я не воображал, что сумею написать стихи, какие печатают в книжках, я знал, что их сочиняют люди, владеющие греческим и латынью. Но моя девушка пела песню, которую будто бы сочинил сын одного фермера, влюбленный в работницу с отцовской фермы, и я не видел причины, почему бы и мне не рифмовать, как рифмует он, тем более что он был не ученее меня.

Так для меня началась любовь и поэзия...»

А в одном из юношеских дневников Бернс добавляет: «Несомненно существует непосредственная связь между любовью, музыкой и стихами... Могу сказать о себе, что я никогда не имел ни мысли, ни склонности стать поэтом, пока не влюбился. А тогда рифма и мелодия стали непосредственным голосом моего сердца».

В эти же годы семья переехала на другую ферму. Правда, на вязкой заболоченной земле Лохли́ работать было не легче, чем на неподатливой каменистой почве Маунт Олифант, но зато вокруг были не поросшие мхом валуны и скалы, а деревья и ручьи, и совсем близко — веселый и шумный поселок — Тарбо́лтон, куда можно было побежать вечером, встретиться с новыми друзьями и поухаживать за девушками. О годах, проведенных в Лохли́, Бернс рассказал в том же письме Муру:

«Четыре года мы прожили тут безбедно... Эти годы были для меня полны событий. Вначале я был, наверно, самым неловким и неотесанным парнем во всем приходе. Ни один отшельник не был так далек от жизни. Несколько старых книг — и среди них «Избранные английские песни» — составляли весь круг моего чтения... Томик «Избранных песен» был неизменным моим спутником. Правя возком или идучи на работу, я вчитывался в песню за песней, в строфу за строфой, стараясь отличить истинно высокое и трогательное от напыщенного и ходульного. Я убежден, что этому я обязан всем критическим чутьем, какое у меня есть.

На семнадцатом году для усвоения хороших манер я стал посещать сельскую школу танцев. Отец относился к этим сборищам с необъяснимой неприязнью, и я уходил из дому вопреки его желанию, в чем раскаиваюсь до сих пор...

Хотя у меня не было ни определенной цели, ни каких-либо видов на успех в жизни, я жаждал общения с людьми, обладал природной живостью характера, гордился своим умением все замечать и наблюдать. Это влекло меня к обществу друзей, а благодаря своей репутации начитанного малого с беспорядочным, но самобытным мышлением, уменьем высказать свое мнение и зачатками здравого смысла, я был везде желанным гостем. Не удивительно, что там, где собирались двое или трое, — и я был среди них. Но самым сильным влечением моей души был un penchant à l’adorable moitié du genre humain — склонность к прекрасной половине рода человеческого. Сердце мое мгновенно воспламенялось как трут, стоило только какой-нибудь богине заронить в него искру. Но, как и во всех сраженьях, счастье мое бывало переменным: то меня венчал успех, то я терпел обидное поражение.

Еще одно обстоятельство сильно повлияло на мой ум и характер: на семнадцатом году жизни я провел целое лето вдали от дома, в маленьком приморском городке, где в хорошей школе я изучал топографию, землемерие, проектирование и прочие науки, в которых делал значительные успехи. Но еще больших успехов я достиг в изучении рода человеческого. То было время расцвета контрабандной торговли. Мне было внове видеть безудержный разгул и разухабистое веселье, но я никогда не чурался веселой компании. Однако, хоть я и научился спокойно смотреть на длинный счет в таверне и бесстрашно вмешиваться в пьяные ссоры, все же я усердно занимался своим землемерием, пока солнце не вошло в созвездие Девы и пока одна прехорошенькая «fillette», жившая рядом со школой, не перепутала всю мою тригонометрию, пустив меня по касательной к сфере моих занятий. Несколько дней я еще бился над синусами и косинусами, но вдруг в один ослепительный полдень, определяя в саду высоту солнца, я встретил моего ангела...

О занятиях нечего было и думать. Всю оставшуюся неделю я только и делал, что сходил по ней с ума или украдкой бегал на свидания…»

И снова стихи стали голосом сердца: для Пегги Роберт написал песню: «Пророчат осени приход...»

В Тарбо́лтон вернулся уже не прежний неуклюжий юнец: у моря Роберт загорел и окреп, стал перевязывать на затылке лентой длинные черные волосы и ловко перекидывал через плечо новый плед яркого, как осенняя листва, красно-желтого цвета. Но не этим прославился он в Тарбо́лтоне и на окрестных фермах, а тем, что умел сочинять песни и занозистые, колючие стихи. Все распевали его балладу «Джон Ячменное Зерно» и песню «Прощай, красавица моя, я пью твое здоровье...» А когда богатый фермер Ро́налд запретил своим дочкам встречаться «с этими нищими мальчишками», Роберт отомстил за брата Гильберта, влюбленного в младшую сестру, такими веселыми и злыми стихами, что весь Тарбо́лтон смеялся над «барышнями Ро́налд».

С товарищами по землемерной школе Ро́бин, как звали его дома, завязал обширнейшую переписку.

«Эта переписка помогла мне выработать хороший слог. Как-то я набрел на собрание писем выдающихся остроумцев времен королевы Анны и стал изучать эти письма самым тщательным образом. Я хранил черновики моих посланий, которые мне самому нравились, и моему самолюбию льстило, когда я их сравнивал с письмами моих корреспондентов».

Тогда же Роберт основал «Тарбо́лтонский клуб холостяков». В этом клубе устраивались дискуссии на философские и житейские темы. По уставу, написанному Бернсом, член клуба должен был «обладать искренним, честным и открытым сердцем, неспособным ни на что нечистое и подлое... Люди высокомерные, самодовольные, которые считают себя выше остальных и особенно те суетные и низменные смертные, чье единственное стремление — накопить побольше денег, ни под каким предлогом приняты в клуб не будут». Сохранились записи клуба, где, под председательством Роберта, обсуждались разные вопросы, например: что лучше — брак по расчету или по любви. Ясно, как сам председатель клуба разрешал этот вопрос: об этом рассказано в стихах о гордой Тибби, где деньги называются «желтой грязью» и говорится, что поэт не отдаст простую девушку ни за какие блага в мире.

И хотя Роберт писал философические письма друзьям и неизвестной «Э.», где говорилось о любви, «основанной на священных принципах Добродетели и Чести», но поэзия по-прежнему была «заветной тропой его души». «Когда во мне разгорались страсти, бушевавшие как тысяча дьяволов, я давал им волю в рифме, и стихотворные строки, словно заклинание, укрощали мой пыл и все во мне успокаивалось...»

До сих пор стихи Бернса вызывают ответное биение миллионов сердец именно потому, что в них живут подлинные, полнокровные человеческие страсти — гнев и гордость, любовь и ненависть, все муки и радости земной жизни.

Дома, на ферме, было по-прежнему трудно: отец заболел чахоткой; хозяин, давший обещание снизить аренду за те усовершенствования, которые ввел старый Бернс, теперь отрекался от своих слов и грозил подать в суд. Но пока ферма оставалась в их руках, Бернсы надумали засеять землю льном, и отправить Роберта в город Эрвин — учиться трепать и чесать лен.

Так в третий раз Роберт Бернс уехал из дому.

В те дни Эрвин был одним из самых оживленных городов Шотландии. На главной улице стояли солидные каменные дома богатых купцов, нажившихся на торговле зерном и холстами, льном и шерстью. В кривых переулках, где зимой и осенью стояла непроходимая грязь, а летом — тучи пыли, ютился мастеровой народ. Там чесали и трепали лен, сучили и пряли нить, ткали тонкие льняные холсты. А в полумиле от городка, где река Эрвин впадала в залив, разгружались корабли со всего света, шумела портовая голытьба, вербовщики спаивали матросов, а купеческие сынки, отправляясь и Вест и Ост-Индию, гуляли с моряками, отдыхавшими перед дальним плаванием. И может быть, если бы черноглазый, чуть сутулый парень из Лохли́, сразу попал в веселую компанию бесшабашных матросов и портовых грузчиков, он развеял бы тоску, которую привез с собой из дому: ему только что отказала та самая «Э.», которой он писал письма о «возвышенной цели брака». Но и тут ему не повезло: он поселился в грязном, скверном домишке мастера Пи́кока, в каморке, рядом с мастерской, где он задыхался от едкой пыли и маслянистой вони льночесалки. По ночам его мучили сердечные припадки, от которых он спасался, окуная голову в чан с ледяной водой.

В новогодний вечер, когда Роберт, только что оправившись после тяжелой простуды, зашел поздравить своего забулдыгу хозяина и его силой заставили сесть за стол, хозяйка спьяна подожгла мастерскую, а вместе с ней и каморку, где было все имущество Роберта.

Перепуганный хозяин хорошо заплатил ему за вещи — лишь бы парень молчал. Роберт снял маленькую комнату в мансарде и, в ожидании окончательного расчета с хозяином, впервые за всю жизнь смог передохнуть, осмотреться, побродить по городу.

Уже потеплело, порт ожил, из чужих стран пришли новые корабли. От болезни у Роберта сильнее ввалились глаза, да на дне сундучка прибавилось несколько листков с грустными стихами — переложение псалмов, молитва «в час глубокого отчаяния», строки про обманутую любовь. Но сам поэт уже не думал о расставании «с земной юдолью»: он чаще спускался в порт, заходил в таверну и за кружкой некрепкого эля разговаривал с моряками и их подружками. Тут он и встретился с Ричардом Брауном. Это был широкоплечий, красивый парень, с насмешливыми синими глазами. Он побывал во многих переделках, повидал свет и показался Роберту идеалом настоящего человека: «Поворотным событием моей жизни было знакомство с одним молодым моряком, благороднейшим и образованным юношей, претерпевшим в жизни много неудач... Мой новый друг был человеком независимого гордого ума и великодушного сердца. Я любил его мужественный облик, восхищался им до самозабвения и, конечно, во всем усердно подражал ему... По натуре я всегда был горд, но он научил меня управлять своей гордостью. Жизнь он знал много лучше меня, и я с жадностью слушал его. Он был единственным из встреченных мною людей, кто больше, чем я, был способен на безумства, когда путеводной звездой становилась женщина. О незаконной любви он говорил с легкомыслием настоящего моряка, а я до встречи с ним смотрел на нее со страхом. Лишь в этом его дружба принесла мне вред: последствия были таковы, что по возвращении на ферму, к плугу, я в скором времени написал стихи «Моему незаконнорожденному ребенку».

Ричард Браун не только снял с души Роберта страх перед «запретной» любовью. Он впервые заставил Бернса поверить в себя как в поэта.

«Помнишь то воскресенье, которое мы провели с тобой в Эглинтонском лесу? — писал Бернс через пять лет капитану большого ост-индского корабля, Ричарду Брауну. — Когда я прочел тебе свои стихи, ты сказал, что удивляешься, как что я до сих пор не поддался искушению — послать их и журналы, и добавил, что стихи мои вполне того достойны».

Но, пожалуй, не меньше, чем встреча с Брауном, на Бернса повлияла и вторая встреча: в Эрвине он впервые прочел стихи безвременно погибшего Роберта Фергюссона и понял, что может писать не хуже своего предшественника.

«Прочитав «Шотландские поэмы» Фергюссона, я вновь ударил по струнам моей дикой сельской лиры в благородном соревновании с поэтом», — писал Бернс.

В ту теплую приморскую весну, когда от весеннего ветра, от соленого запаха моря свободнее дышала грудь и под молодым мартовским солнцем расправлялись затекшие от работы плечи и отогревались больные суставы, Роберт по-настоящему почувствовал, что в его стихах и песнях уже звучит его собственный голос — чистый и свежий, как ветер его родины.

Невеселым было возвращение домой: отец захлебывался в омуте долгов и судебной волокиты. Только смертельная болезнь, подточившая его силы, спасла его от долговой тюрьмы. Когда отец скончался, вся семья постаралась собрать остатки своих сбережений, и Роберт с братом Гильбертом взяли по соседству ферму, чтобы не разбивать семью.

Взять в аренду ферму Моссги́л Бернсу помог ее владелец, адвокат Гэвин Гамильтон из соседнего городка, Мохли́на. Это был образованный и независимый человек, с большими связями в кругу помещиков графства Эйр, радушный хозяин, любивший острое словцо и веселую шутку. Бернс познакомился с ним через своего товарища, Джона Ричмонда, который служил клерком у Гамильтона и показал своему хозяину стихи Роберта. Познакомившись с Гамильтоном, Бернс написал для него шуточную «оду» по поводу ссоры двух достопочтенных кальвинистов, которые страшно докучали Гамильтону своими требованиями аккуратно посещать церковь и строго соблюдать воскресенье.

Бернс пишет, что эти стихи «вызвали настоящую бурю одобрений — таким точным оказалось описание и духовенства и мирян — и вдобавок до того переполошили весь церковный совет, что он несколько раз собирался для проверки своей священной артиллерии и выяснял, нельзя ли ее направить против безбожных рифмоплетов. К несчастью, из-за своих увлечений я попал под жестокий обстрел церковников еще и по другой причине...»

В мае этого года у Бернса родилась дочка, которой посвящены стихи «Моему незаконнорожденному ребенку». Мать девочки, служанка Бетти, уехала к своим родным, а девочку Роберт вскоре взял к себе: не зря он писал в стихах, что «отдаст для нее последнее».

О молодом хозяине Моссги́ла — «Робе Моссги́ле», как стали называть Бернса, пошли по городку Мохлину всякие слухи, и когда после рождения маленькой Бесс местный священник «папаша Оулд» заставил Роба сесть на «покаянную скамью» в церкви и покаяться в грехах, весь Мохлин собрался смотреть на его позор. А самолюбивый и гордый Роб в ответ на непрошенное вмешательство в его жизнь ответил «Молитвой святоши Вилли» и «Эпитафией» ему же... Чем еще мог он отомстить склочным ханжам из церковного совета и их наушникам, как не самым верным, самым сильным своим оружием — стихом? Роберт чувствовал, как крепнут его строфы, как легко ложатся на музыку слова песен, и рифма заостряет строчку самым нужным, самым ударным словом. Весь Мохлин хохотал над его «элегией» «Смерть и доктор Хорнбук», в которой высмеивался местный учитель — он же лекарь-самоучка. Соседи переписывали друг у друга «Элегию на смерть овцы Мэйли» и «Новогодний привет старого фермера его старой лошади», — таких стихов они еще никогда не слыхали. Им казалось, что поэт говорит за них — про их жизнь, про их чувства, на их собственном языке и притом такими словами, которые запоминались сами собой.

Брат Гильберт часто слышал, как, идя за плугом или копая канавы, Робин что-то бормотал себе под нос. А потом, в их общей мансарде, он долго писал на грифельной доске и вдруг, разбудив Гильберта, читал ему новые стихи.

В это лето Роберт встретил девушку, которая стала его большой любовью на всю жизнь.

Рассказывают, что в субботний вечер, когда молодежь плясала в маленьком зальце таверны, овчарка Бернса, Люат (что значит на старошотландском «Резвый») прибежала наверх и с восторженным визгом бросилась на грудь своему хозяину. «Вот бы мне найти девушку, которая полюбила бы меня так же преданно, как мой пес!», — пошутил Робин. Все засмеялись и громче всех темноглазая, смуглая Джин, дочь строителя-подрядчика Армора. А через несколько дней, когда девушки белили холст на лугу, Джин крикнула проходившему мимо Роберту: «Ну как, Моссги́л, нашел девушку, которая полюбила бы тебя, как твой пес?» Темные глаза Джин смотрели на Роберта с нежностью и вызовом: она знала, какой это опасный вольнодумец, — не зря отец запретил ей разговаривать с ним. А он не мог оторвать глаз от ее белозубой улыбки, от маленьких босых ног в невысокой траве. Может быть, в эту минуту оба поняли, что встретились на всю жизнь, чтобы делить горе и радость, беду и удачу, «пока смерть не разлучит нас», как говорится при венчании в церкви. Но Джин и Роберт еще не скоро услыхали эти слова...

Это лето — 1785 года — было для Бернса самым счастливым, самым творческим летом в его жизни. Кончились «переложения псалмов» и философические письма: в самом полном собрании его писем нет ни одного, написанного в это время. У Джин был чудесный голос, она знала бесчисленное множество старых напевов, а Роберт придумывал к ним слова. В тот год написана кантата «Веселые нищие», поэма «Две собаки» и очень много песен.

«Представление о Роберте, как о мечтательном юноше, плетущем рифмы за плугом, так же приукрашено, как его портреты, — пишет об этих годах Кэтрин Карсуэлл, автор одной из самых поэтических биографий Бернса. — Неуемной энергией дышало каждое его слово, каждое движение. В общение с товарищами, в дружбу, в любовь он вкладывал всю свою жизненную силу, весь свой жар... Словно молодой бог, шагал он по родным холмам, дыша стихами, как воздухом, без напряжения, без усилий...»

Но насколько легко и радостно писались стихи, настолько же трудно давалась жизнь на ферме: осень обманула все надежды на урожай, а вместе с тем — и надежду жениться на Джин. Оба знали, что ее отец ни за что не отдаст ее «нищему Моссги́лу». Но в Шотландии существует закон: если двое хотят навеки связать свою судьбу, им достаточно написать брачное обязательство и обоим поставить свою подпись. Так Роберт и Джин стали мужем и женой.

Зимой Джин сказала Роберту, что ждет ребенка. Оба были уверены, что теперь родители признают их брак. Роберт даже подумывал о поездке на Ямайку, чтобы заработать денег и вернуться к Джин. Но ее родители, узнав о тайном браке, подняли настоящую бурю: старик Армор грозился проклясть Джин, если она не отречется от этого «богохульника и нечестивца». Он отнял у нее брачное свидетельство и заставил написать покаянное письмо церковному совету. Джин немедленно отправили к тетке, где, кстати, ее ждал богатый жених.

Бернс не верил, что Джин отреклась от него: он считал их брак нерушимым. Но старый Армор поехал в Эйр к нотариусу Эйкену, и тот посоветовал ему вырезать подписи Джин и Роберта из брачного контракта. «Поверите ли, — писал Бернс Гамильтону, — хотя после ее постыдного предательства у меня не оставалось никакой надежды и даже никакого желания назвать ее своей, но все же, когда ее отец объявил мне, что наши имена вырезаны из контракта, у меня замерло сердце — он словно перерезал мне жилы...»

Оставалось одно: немедленно уехать за море, навеки распроститься с Джин, с семьей, с Шотландией.

Но что же делать со стихами? Неужто так и оставить их в ящике некрашеного деревянного стола, в мансарде Моссгила? Этот удивительный год, когда он написал «Веселых нищих» и «Субботний вечер поселянина», стихи о полевой мыши и столько новых песен, — год, когда впервые он встретил свою настоящую любовь, — теперь должен был стать годом разлуки со всем, что ему дорого. Пусть же памятью о «бедном барде» останется книга его стихов — он знает им цену, знает, что „и после того, как поэт погибнет под жарким солнцем юга, стихи будут жить...»

Так был задуман «Килма́рнокский томик».

Новые друзья Роберта помогли ему собрать деньги по подписке. Килма́рнокский типограф Вильсон согласился отпечатать проспект. Вместе с Гамильтоном, Эйкеном и другими старшими друзьями Бернс тщательно отобрал то, что войдет в сборник: конечно, нечего было и думать о напечатании «Веселых нищих» (тогда они назывались «Любовь и Свобода») или «Молитвы святоши Вилли». Даже о «Насекомом, которое поэт увидел на шляпке благородной дамы...» шли споры. И песни включать не советовали — разве что балладу «Джон Ячменное Зерно», которую и так уж пели повсюду. Почти все сходились на том, что надо открыть томик благочестивой и чувствительной повестью «Субботний вечер поселянина», посвященной Роберту Эйкену. Но Бернс помнил, что эта вещь написана почти что по заказу: друзьям хотелось, чтобы «поэт-пахарь» написал о жизни «скромных обитателей хижин», и впоследствии эта сентиментальная, подражательная и довольно бесцветная идиллия приводила в восхищение многих ученых критиков. Бернс был о ней иного мнения — потому и отнес ее почти в конец сборника.

Книжка вышла в свет 31 июля 1786 года. Она открывается поэмой «Две собаки».

«Две собаки» — шутливые стихи. Но в них с огромной силой Бернс впервые заговорил открыто о социальном неравенстве людей, о несправедливости, об истинной ценности человека. Это еще не прямые, бьющие наотмашь строки «Честной бедности», не проникновенные, провидческие слова «Дерева свободы» — они еще впереди. Но в поэме «Две собаки» чувствуется достоинство и гордость рабочего человека, отчетливое понимание того, что одни люди живут за счет других, за счет их труда, их нужды. Обличительная сила этих стихов так отлично замаскирована, что никто из сильных мира сего не принял их на свой счет. Зато те, кого представлял крестьянский пес Лю́ат, превосходно понимали всё. До сих пор эту поэму любит и знает каждый шотландец.

Редко бывает, чтобы в первой своей книге поэт был представлен так разнообразно. Рядом с поэмой «Две собаки» и блестящими сатирическими посланиями в духе Фергюссона («Шотландское виски», «Обращение к лордам-депутатам» и другими) в сборнике есть стихи, каких раньше не бывало ни в английской, ни в шотландской поэзии, хотя и написаны они традиционными восьмистишиями и шестистишиями. Прочтите русский текст стихотворений «Полевой мыши» и «Горной маргаритке», «Элегию на смерть овцы Мэйли» и «Новогодний привет старого фермера его старой лошади» — их перевод чрезвычайно близок к подлиннику и по звучанию и по неподдельной искренности чувства. Только Бернс, знавший то, о чем писал, не со стороны, а «изнутри», по личному опыту, мог так верно, так доходчиво и тонко рассказать о горестях и радостях простых людей их же языком, чудодейственно претворенным в прекрасные стихи.

Шестьсот экземпляров книги разошлись в несколько дней. Ее успех превзошел всякие ожидания. Читали ее всюду — на фермах и в ткацких мастерских, в старинных замках и н конторах адвокатов. Много было неожиданных читателей — тех, кто обычно считал стихи «пустой забавой». «Батраки и работницы с ферм охотно отдавали с трудом накопленные деньги, отказывались от самого необходимого, чтобы достать этот томик стихов, — пишет один из современников Бернса. — Мне одолжили книжку в субботу вечером, и я закрыл ее на рассвете воскресного дня, прочитав и перечитав каждое слово».

Другой современник рассказывает, что «рабочие ткацкой мастерской в Килма́рноке, купив книжку в складчину, разделили ее по листкам и учили стихи наизусть, обмениваясь прочитанными страницами».

Со всех сторон к Бернсу приходили приглашения в знатные дома. Обитатели этих домов не скрывали приятного удивления, что молодой фермер держится так просто и непринужденно, говорит на отличном — более того — на изысканном английском языке и цитирует по памяти лучшие образцы старой и новой литературы.

Слава ширилась с каждым днем, а сам герой в это время мучился тревогой за «предательницу Джин», «бедную, когда-то горячо любимую девочку, которую окончательно сбили с толку родители». Наперекор всем он собирался увезти с собой в Индию другую девушку — Мэри Кэмбл, «Хайленд Мэри» («Горянку Мэри»), как он называл ее в стихах. Мэри уехала к родным, увезя с собой библию, надписанную рукой Роберта. Но им не суждено было больше встретиться: осенью Мэри умерла от горячки.

Той же осенью, в сентябре, Джин Армор родила близнецов, названных по имени родителей — Робертом и Джин.

«Мой друг, мой брат, — писал Бернс Роберту Мьюру, — ты, должно быть, слышал, что Джин вернула мне залог любви вдвойне. Чудесный мальчишка и девочка пробудили во мне тысячи противоречивых чувств — и сердце бьется то от светлой радости, то от мрачных предчувствий...»

«Мрачные предчувствия» оправдались: «духовные отцы» снова заставили Бернса каяться, а старый Армор хотя и взял из суда жалобу на Роберта, но решительно запретил Джин видеться с ним.

В это время почитатели Бернса заговорили о том, что не худо было бы во второй раз издать его стихи. «Килма́рнокский томик» уже попал в столицу Шотландии — Эдинбург, и оттуда пришло письмо, в котором слепой поэт доктор Блэклок хвалил стихи и обещал поговорить с местными литературными светилами, чтобы те помогли талантливому поэту остаться на родине и переиздать свою книгу.

Все отговаривали Бернса от поездки на Ямайку. В это время один из самых богатых помещиков Эйршира — лорд Гленкерн, прочитав книжку Бернса, переплел ее в роскошный переплет и обещал друзьям поэта оказать ему всяческое покровительство в Эдинбурге.

Двадцать седьмого ноября 1786 года Бернс отправился в Эдинбург верхом на чужой лошади, без единого рекомендательного письма в кармане и почти без денег.

II

Первые дни в Эдинбурге Бернс провел в постели: слишком бурные проводы устроили ему эйрширские земляки. В маленькой каморке, у старого товарища Ричмонда, было тесно и шумно: над головой хохотали и визжали две веселые девицы и многочисленные их гости; толстая хозяйка квартиры жаловалась Бернсу на этих жилиц, утешаясь тем, что они будут «за грехи свои гореть в аду».



Поделиться книгой:



Регистрация