ЧТО?
Крою пиво пенное, — только что вам с этого?! Что даю взамен я? Что вам посоветовать? Хорошо и целоваться, и вино. Но… вино и поэзия, и если ее хоть раз по-настоящему испили рты, ее не заменит никакое питье, никакие пива, никакие спирты. Помни ежедневно, что ты зодчий и новых отношений, и новых любовей, — и станет ерундовым любовный эпизодчик какой-нибудь Любы к любому Вове. Можно и кепки, можно и шляпы, можно и перчатки надеть на лапы. Но нет на свете прекрасней одежи, чем бронза мускулов и свежесть кожи. И если подыметесь чисты и стройны, любую одежу заказывайте Москвошвею, и… лучшие девушки нашей страны сами бросятся вам на шею. [1927] ПИСЬМО К ЛЮБИМОЙ МОЛЧАНОВА,
БРОШЕННОЙ ИМ
Как о том сообщается в № 219
«Комсомольской правды»
в стихе по имени «Свидание»
Слышал — вас Молчанов бросил, будто он предпринял это, видя, что у вас под осень нет «изячного» жакета. На косынку цвета синьки смотрит он и цедит еле: — Что вы ходите в косынке? Да и… мордой постарели? Мне пожалте грудь тугую. Ну, а если нету этаких… Мы найдем себе другую в разызысканной жакетке. — Припомадясь и прикрасясь, эту гадость вливши в стих, хочет он марксистский базис под жакетку подвести. «За боль годов, за все невзгоды глухим сомнениям не быть! Под этим мирным небосводом хочу смеяться и любить». Сказано веско. Посмотрите, дескать: шел я верхом, шел я низом строил мост в социализм, недостроил и устал и уселся у моста. Травка выросла у моста, по мосту идут овечки, мы желаем — очень просто! — отдохнуть у этой речки. Заверните ваше знамя! Перед нами ясность вод, в бок — цветочки, а над нами — мирный-мирный небосвод. Брошенная, не бойтесь красивого слога поэта, музой венчанного! Просто и строго ответьте на лиру Молчанова: — Прекратите ваши трели! Я не знаю, я стара ли, но вы, Молчанов, постарели, вы и ваши пасторали. Знаю я — в жакетах в этих на Петровке бабья банда. Эти польские жакетки к нам провозят контрабандой. Чем, служа у муз по найму, на мое тряпье коситься, вы б индустриальным займом помогли рожденью ситцев. Череп, што ль, пустеет чаном, выбил мысли грохот лирный? Это где же вы, Молчанов, небосвод узрели мирный? В гущу ваших роздыхов, под цветочки, на реку заграничным воздухом не доносит гарьку? Или за любовной блажью не видать угрозу вражью? Литературная шатия, успокойте ваши нервы, отойдите — вы мешаете мобилизациям и маневрам. [1927] ПРОЗАСЕДАВШИЕСЯ
Чуть ночь превратится в рассвет, вижу каждый день я: кто в глав, кто в ком, кто в полит, кто в просвет, расходится народ в учрежденья. Обдают дождем дела бумажные, чуть войдешь в здание: отобрав с полсотни — самые важные! — служащие расходятся на заседания. Заявишься: «Не могут ли аудиенцию дать? Хожу со времени она». — «Товарищ Иван Ваныч ушли заседать — объединение Тео и Гукона». Исколесишь сто лестниц. Свет не мил. Опять: «Через час велели придти вам. Заседают: покупка склянки чернил Губкооперативом». Через час: ни секретаря, ни секретарши нет — голо! Все до 22-х лет на заседании комсомола. Снова взбираюсь, глядя нá ночь, на верхний этаж семиэтажного дома. «Пришел товарищ Иван Ваныч?» — «На заседании А-бе-ве-ге-де-е-же-зе-кома». Взъяренный, на заседание врываюсь лавиной, дикие проклятья дорогой изрыгая. И вижу: сидят людей половины. О дьявольщина! Где же половина другая? «Зарезали! Убили!» Мечусь, оря. От страшной картины свихнулся разум. И слышу спокойнейший голосок секретаря: «Они на двух заседаниях сразу. В день заседаний на двадцать надо поспеть нам. Поневоле приходится раздвояться. До пояса здесь, а остальное там». С волнения не уснешь. Утро раннее. Мечтой встречено рассвет ранний: «О, хотя бы еще одно заседание относительно искоренения всех заседаний!» [1922] * * *
Вчера я случайно прочитал в «Известиях» стихотворение Маяковского на политическую тему. Я не принадлежу к поклонникам его поэтического таланта, хотя вполне признаю свою некомпетентность в этой области. Но я давно не испытывал такого удовольствия, с точки зрения политической и административной. В своем стихотворении он вдрызг высмеивает заседания и издевается над коммунистами, что они все заседают и перезаседают. Не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно.
Владимир Ленин. «О международном и внутреннем положении Советской Республики. Речь на заседании коммунистической фракции Всероссийского съезда металлистов, 6 марта 1922 г.» * * *
Вы заняты нашим балансом, Трагедией ВСНХ, Вы, певший Летучим Голландцем Над краем любого стиха. Холщовая буря палаток Раздулась гудящей Двиной Движений, когда вы, крылатый. Возникли борт о борт со мной. И вы с прописями о нефти? Теряясь и оторопев, Я думаю о терапевте. Который вернул бы вам гнев. Я знаю, ваш путь неподделен. Но как вас могло занести Под своды таких богаделен На искреннем вашем пути? Борис Пастернак. Надпись на книге «Сестра моя — жизнь», подаренной Маяковскому в 1922 г. ИЗ ПОЭМЫ
«ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ ЛЕНИН»
Неужели про Ленина тоже: «вождь милостью божьей»? Если б был он царствен и божествен, я б от ярости себя не поберег, я бы стал бы в перекоре шествий, поклонениям и толпам поперек. Я б нашел слова проклятья громоустого, и пока растоптан я и выкрик мой, я бросал бы в небо богохульства, по Кремлю бы бомбами метал: долой! ВЕНЕРА МИЛОССКАЯ
И ВЯЧЕСЛАВ ПОЛОНСКИЙ
Сегодня я, поэт, боец за будущее, оделся, как дурак. В одной руке — венок огромный из огромных незабудищей, в другой — из чайных — розовый букет. Иду сквозь моторно-бензинную мглу в Лувр. Складку на брюке выправил нервно; не помню, платил ли я за билет; и вот зала, и в ней Венерино дезабилье. Первое смущенье рассеялось когда, я говорю: — Мадам! По доброй воле, несмотря на блеск, сюда ни в жизнь не навострил бы лыж. Но я поэт СССР — ноблес Оближ! У нас в республике не меркнет ваша слава. Эстеты мрут от мраморного лоска. Короче: Я — от Вячеслава Полонского. Носастей грека он. Он в вас души не чает. Он поэлладистей Лициниев и Люциев, хоть редактирует и «Мир», и «Ниву», и «Печать и революцию». Он просит передать, что нет ему житья. Союз наш грубоват для тонкого мужчины. Он много терпит там от мужичья, от лефов и мастеровщины. Он просит передать, что, «леф» и «праф» костя, в Элладу он плывет надклассовым сознаньем. Мечтает он об эллинских гостях. о тогах, о сандалиях в Рязани, чтобы гекзаметром сменилась лефовца строфа, чтобы Радимовы скакали по дорожке, и чтоб Радимов был не человек, а фавн, — чтобы свирель, набедренник и рожки. Конечно, следует иметь в виду, — у нас, мадам, не все такие там. Но эту я передаю белиберду. На ней почти официальный штамп. Велено у ваших ног положить букеты и венок. Венера, окажите честь и счастье, катите в сны его элладских дней ладью… Ну, будет! Кончено с официальной частью. Мадам, адью! — Ни улыбки, ни привета с уст ее. И пока толпу очередную загоняет Кук, расстаемся без рукопожатий по причине полного отсутствия рук. Иду — авто дудит в дуду. Танцую — не иду. Домой! Внимателен и нем стою в моем окне. Напротив окон гладкий дом горит стекольным льдом. Горит над домом букв жара — гараж. Не гараж — сам бог! «Миль вуатюр, дё сан бокс». В переводе на простой: «Тысяча вагонов, двести стойл». Товарищи! Вы видали Ройльса? Ройльса, который с ветром сросся? А когда стоит — кит. И вот этого автомобильного кита ж подымают на шестой этаж! Ставши уменьшеннее мышей, тысяча машинных малышей спит в объятиях гаража-колосса. Ждут рули — дорваться до руки. И сияют алюминием колеса, круглые, как дураки. И когда опять вдыхают на заре воздух миллионом радиаторных ноздрей, кто заставит и какую дуру нос вертеть на Лувры и скульптуру?! Автомобиль и Венера — старó-с? Пускай! Поновее и АХРРов и роз. Мещанская жизнь не стала иной. Тряхнем и мы футурстариной. Товарищ Полонский! Мы не позволим любителям старых дворянских манер в лицо строителям тыкать мозоли, веками натертые у Венер. [1927] ИЗ ПОЭМЫ «ХОРОШО»
3 Царям дворец построил Растрелли. Цари рождались, жили, старели. Дворец не думал о вертлявом постреле, не гадал, что в кровати, царицам вверенной, раскинется какой-то присяжный поверенный. От орлов, от власти, одеял и кружевца голова присяжного поверенного кружится. Забывши и классы и партии, идет на дежурную речь. Глаза у него Бонапартьи и цвета защитного френч. Слова и слова. Огнесловая лава. Болтает сорокой радостной. Он сам опьянен своею славой пьяней, чем сорокаградусной. Слушайте, пока не устанете, как щебечет иной адъютантик: «Такие случаи были — он едет в автомобиле. Узнавши, кто и который, — толпа распрягла моторы! Взамен лошадиной силы сама на руках носила!» В аплодисментном плеске премьер проплывает над Невским, и дамы, и дети-пузанчики кидают цветы и розанчики. Если ж с безработы загрустится, сам себя уверенно и быстро назначает — то военным, то юстиции, то каким-нибудь еще министром. И вновь возвращается, сказанув, ворочать дела и вертеть казну. Подмахивает подписи достойно и старательно. «Аграрные? Беспорядки? Ряд? Пошлите этот, как его, — карательный отряд! Ленин? Большевики? Арестуйте и выловите! Что? Не дают? Не слышу без очков. Кстати… Об его превосходительстве… Корнилове… Нельзя ли сговориться сюда казачков?!. Их величество? Знаю. Нуда!.. И руку жал. Какая ерунда! Императора? На воду? И черную корку? При чем тут Совет? Приказываю туда, в Лондон, к королю Георгу». Пришит к истории, пронумерован и скреплен, и его рисуют — и Бродский, и Репин. 5 Звякая шпорами довоенной выковки, аксельбантами увешанные до пупов, говорили — адъютант (в «Селекте» на Лиговке) и штабс-капитан Попов. «Господин адъютант, не возражайте, не дам, — скажите, чего еще поджидаем мы? Россию жиды продают жидам, и кадровое офицерство уже под жидами! Вы, конешно, профессор, либерал, но казачество, пожалуйста, оставьте в покое. Например, мое положенье беря. Это… черт его знает, что это такое! Сегодня с денщиком: ору ему — эй, наваксь щиблетину, чтоб видеть рыло в ней! — И конешно — к матушке, а он меня к моей, к матушке, к свет к Елизавете Кирилловне!» Нет, я не за монархию с коронами, с орлами, Но для социализма нужен базис. Сначала демократия, потом парламент. Культура нужна. А мы — Азия-с! Я даже — социалист. Но не граблю, не жгу. Разве можно сразу? Конешно, нет! Постепенно, понемногу, по вершочку, по шажку, сегодня, завтра, через двадцать лет. А эти? От Вильгельма кресты да ленты. В Берлине выходили с билетом перронным. Деньги штаба — шпионы и агенты. В Кресты бы тех, кто ездит в пломбированном!» «С этим согласен, это конешно, этой сволочи мало повешено». «Ленина, который смуту сеет, председателем, што ли, совета министров? Что ты?! Рехнулась, старушка Рассея? Касторки прими! Поправьсь! Выздоровь! Дудки! С казачеством шутки плохи — повыпускаем им потроха…» И все адъютант — ха да хи — Попов — хи да ха. — «Будьте дважды прокляты и трижды поколейте! Господин адъютант, позвольте ухо: их …ревосходительство …ерал Каледин, с Дону, с плеточкой, извольте понюхать! Его превосходительство… Да разве он один?! Казачество кубанское. Днепр, Дон…» И всё стаканами — дон и динь, и шпорами — динь и дон. БОГОМОЛЬНОЕ
Большевики надругались над верой православной. В храмах-клубах — словесные бои. Колокола без языков — немые словно. По божьим престолам похабничают воробьи. Без веры и нравственность ищем напрасно. Чтоб нравственным быть — кадилами вей. Вот Мексика, например, потому и нравственна, что прут богомолки к вратам церквей. Кафедраль — богомольнейший из монашьих институтцев. Брат «Notre Dame’a»[2] на площади, — а около, запружена народом «Площадь Конституции», в простонародии — «Площадь Сокола». Блестящий двенадцатицилиндровый Пакард остановил шофер, простоватый хлопец. — Стой, — говорит, — помолюсь пока… — донна Эсперанца Хуан-де-Лопец. Нету донны ни час, ни полтора. Видно, замолилась. Веровать так веровать. И снится шоферу — донна у алтаря. Парит голубочком душа шоферова. А в кафедрале безлюдно и тихо: не занято в соборе ни единого стульца. С другой стороны у собора — выход сразу на четыре гудящие улицы. Донна Эсперанца выйдет как только, к донне дон распаленный кинется. За угол! Улица «Изабелла Католика», а в этой улице — гостиница на гостинице. А дома — растет до ужина свирепость мужина. У дона Лопеца терпенье лопается. То крик, то стон испускает дон. Гремит по квартире тигровый соло: — На восемь частей разрежу ее! — И, выдрав из уса в два метра волос, он пробует сабли своей остриё. — Скажу ей: «Иначе, сеньора, лягте-ка! Вот этот кольт ваш сожитель до гроба!» — И в пумовой ярости — все-таки практика! — сбивает с бутылок дюжину пробок. Гудок в два тона — приехала донна. Еще и рев не успел уйти за кактусы ближнего поля, а у шоферских виска и груди нависли клинок и пистоля. — Ответ или смерть! Не вертеть вола! Чтоб донна не могла запираться, ответь немедленно, где была жена моя Эсперанца? — — О дон-Хуан! В вас дьяволы злобятся. Не гневайте божью милость. Донна Эсперанца Хуан-де-Лопец сегодня усердно молилась. [1925] ЛЮБОВЬ
Мир опять цветами оброс, у мира весенний вид. И вновь встает нерешенный вопрос — о женщинах и о любви. Мы любим парад. нарядную песню. Говорим красиво, выходя на митинг. Но часто под этим, покрытый плесенью, старенький-старенький бытик. Поет на собранье: «Вперед, товарищи…» А дома, забыв об арии сольной, орет на жену, что щи не в наваре и что огурцы плоховато просолены. Живет с другой — киоск в ширину, бельем — шантанная дива. Но тонким чулком попрекает жену: — Компрометируешь пред коллективом. — То лезут к любой, была бы с ногами. Пять баб переменит в течение суток. У нас, мол, свобода, а не моногамия. Долой мещанство и предрассудок! С цветка на цветок молодым стрекозлом порхает, летает и мечется. Одно ему в мире кажется злом — это алиментщица. Он рад умереть, экономя треть, три года судиться рад: и я, мол, не я, и она не моя, и я вообще кастрат. А любят, так будь монашенкой верной — тиранит ревностью всякий пустяк и мерит любовь на калибр револьверный, неверной в затылок пулю пустя. Четвертый — герой десятка сражений, а так, что любо-дорого, бежит в перепуге от туфли жениной, простой туфли Мосторга. А другой стрелу любви иначе метит. путает — ребенок этакий — уловленье любимой в романические сети с повышеньем подчиненной по тарифной сетке… По женской линии тоже вам не райские скинии. Простенького паренька подцепила барынька. Он работать, а ее не удержать никак — бегает за клёшем каждого бульварника. Что ж, сиди и в плаче Нилом нилься. Ишь! — Жених! — Для кого ж я, милые, женился? Для себя — или для них? — У родителей и дети этакого сорта: — Что родители? И мы не хуже, мол! — Занимаются любовью в виде спорта, не успев вписаться в комсомол. И дальше, к деревне, быт без движеньица — живут, как и раньше, из года в год. Вот так же замуж выходят и женятся, как покупают рабочий скот. Если будет длиться так за годом годик, то, скажу вам прямо. не сумеет разобрать и брачный кодекс, где отец и дочь, который сын и мама. Я не за семью. В огне и в дыме синем выгори и этого старья кусок, где шипели матери-гусыни и детей стерег отец-гусак! Нет. Но мы живем коммуной плотно, в общежитиях грязнеет кожа тел. Надо голос подымать за чистоплотность отношений наших и любовных дел. Не отвиливай — мол, я не венчан. Нас не поп скрепляет тарабарящий. Надо обвязать и жизнь мужчин и женщин словом, нас объединяющим: «Товарищи». [1926] БЕЗ РУЛЯ И БЕЗ ВЕТРИЛ
На эфирном океане, там, где тучи-борода, громко плавает в тумане радио-белиберда. Утро. На столике стоит труба. И вдруг как будто трубу прорвало, в перепонку в барабанную забубнила, груба: «Алло! Алло!! Алло!!! Алло!!!!» А затем — тенорок (держись, начинается!): «Товарищи, слушайте очередной урок, как сохранить и полировать яйца». Задумался, заволновался, бросил кровать. в мозгах темно, как на дне штолен. — К чему ж мне яйца полировать? К пасхе, што ли?! — Настраиваю приемник на новый лад. Не захочет ли новая волна порадовать? А из трубы — замогильный доклад, какая-то ведомственная чушь аппаратова. Докладец полтора часа прослушав, стал упадочником и затосковал. И вдруг… встрепенулись восторженные уши: «Алло! Последние новости! Москва». Но тотчас в уши писк и фырк. Звуки заскакали, заиграли в прятки — это широковещательная Уфы дует в хвост широковещательную Вятки. Наконец из терпения вывели и меня. Трубку душу, за горло взявши, а на меня посыпались имена: Зины, Егора, Миши, Лели, Яши! День промучившись в этом роде, ложусь, а радио бубнит под одеяло: «Во саду аль в огороде девица гуляла». Не заснешь, хоть так ложись, хоть иначе. С громом во всем теле крою дедушку радиопередачи и бабушку радиопочтёлей. Дремлют штаты в склепах зданий. Им не радость, не печаль, им в грядущем нет желаний, им… — семь с половиной миллионов! — не жаль! [1928] ДАЕШЬ ТУХЛЫЕ ЯЙЦА!
(Рецензия № 1)
Проходная комната. Театр б. Корш.
Комната проходная во театре Корша (бе). Ух ты мать… моя родная! Пьеска — ничего себе… Сюжетец — нету крепче: в роли отца — мышиный жеребчик с видом спеца. У папы много тягот: его жена собой мордяга и плохо сложена. (Очевидно, автор влип в положительный тип.) Целый день семенит на доклад с доклада. Как змее не изменить?! Так ей и надо. На таких в особенности скушно жениться. И папа, в меру средств и способностей, в служебное время лезет на жилицу. Тут где ж невинность вынести? И сын, в семейке оной, страдая от невинности, ходит возбужденный. Ему от страсти жарко, он скоро в сажень вытянется… А тут уже — кухарка, народа представительница. Но жить долго нельзя без идеолога. Комсомолец в этой роли агитнуть ужасно рад: что любой из граждан волен жить с гражданками подряд. Сердце не камень: кухарка в ту же ночку обеими ногами лезет на сыночка. Но только лишь мальчишеских уст коснулись кухаркины уста — в комнату входит один хлюст в сопровождении другого хлюста. Такому надо много ли: монокль в морщине, и дылда в монокле лезет к мужчине. Целует у мальчика десять пальчиков. Пока и днем и ночью вот это длится, не отстают и прочие действующие лица. Я сбежал от сих насилий, но вполне уверен в этом, что в дальнейшем кот Василий будет жить с велосипедом. Под потолком притаилась галерка, места у нее высоки… Я обернулся, впиваясь зорко: — Товарищи, где свистки?! Пускай партер рукоплещет — «Браво!» — но мы, — где пошлость, везде, — должны, а не только имеем право негодовать и свистеть. [1928] КТО ОН?
Кто мчится, кто скачет такой молодой, противник мыла и в контрах с водой? Как будто окорока ветчины, небритые щеки от грязи черны. Разит — и грязнее черных ворот зубною щеткой не тронутый рот. Сродни шевелюра помойной яме, бумажки и стружки промеж волосьями; а в складках блузы безвременный гроб нашел энергично раздавленный клоп. Трехлетнего пота журчащий родник проклеил и выгрязнил весь воротник. Кто мчится, кто скачет и брюки ловит, держащиеся на честном слове? Сбежав от повинностей скушных и тяжких, за скакуном хвостятся подтяжки. Кто мчится, кто скачет резво и яро по мостовой в обход тротуара? Кто мчит без разбора сквозь слякоть и грязь, дымя по дороге, куря и плюясь? Кто мчится, кто скачет, виденьем крылатым, трамбуя встречных увесистым матом? Кто мчится, и едет, и гонит, и скачет? Ответ — апельсина яснее и кратче, ответ положу как на блюдце я: то мчится наш товарищ докладчик на диспут: «Культурная революция». [1928] СЛЕГКА НАХАЛЬНЫЕ СТИХИ
ТОВАРИЩАМ ИЗ ЭМКАХИ
Прямо некуда деваться от культуры. Будь ей пусто! Вот товарищ Цивцивадзе насадить мечтает бюсты. Чтоб на площадях и скверах были мраморные лики, чтоб, вздымая морду вверх, мы бы видели великих. Чтобы, день пробегав зря, хулиганов видя рожи, ты, великий лик узря, был душой облагорожен. Слышу, давши грезам дань я, нотки шепота такого: «Приходите на свиданье возле бюста Эф Гладкова». Тут и мой овал лица, снизу люди тащатся… К черту! «Останавлица строго воспрыщаица», А там, где мороженое морит желудки, сверху восторженный смотрит Жуткин. Скульптор помнит наш режим (не лепить чтоб два лица), Жаров-Уткин слеплен им сразу в виде близнеца. Но — лишь глаз прохожих пара замерла, любуясь мрамором, миг — и в яме тротуара раскорячился караморой. Только лошадь пару глаз вперит в грезах розовых, сверзлася с колдобин в грязь возле чучел бронзовых. И с разискреннею силищей кроют мрачные от желчи: «Понастроили страшилищей сволочи, Микел Анжелычи». Мостовой разбитой едучи, думаю о Цивцивадзе. Нам нужны. товарищ Медичи, мостовые, а не вазы. Рвань, куда ни поглазей, грязью глаз любуется. Чем устраивать музей, вымостили б улицы. Штопали б домам бока да обчистили бы грязь вы! Мы бы обошлись пока Гоголем да Тимирязевым. [1928] ПОМПАДУР
Член ЦИКа тов. Рухула Алы Оглы Ахундов ударил по лицу пассажира в вагоне-ресторане поезда Москва — Харьков за то, что пассажир отказался закрыть занавеску у окна. При составлении дознания тов. Ахундов выложил свой циковский билет.
«Правда», № 111 /3943. Мне неведомо, в кого я попаду, знаю только — попаду в кого-то… Выдающийся советский помпадур выезжает отдыхать на воды. Как шар, положенный в намеченную лузу. Он лысой головой для поворотов — туг и носит синюю положенную блузу, как министерский раззолоченный сюртук. Победу масс, позволивших ему надеть незыблемых мандатов латы, немедля приписал он своему уму, почел пожизненной наградой за таланты. Со всякой массою такой порвал давно. Хоть политический, но капиталец — нажит. И кажется ему, что навсегда дано ему над всеми «володеть и княжить». Внизу какие-то проходят, семеня, — его не развлечешь противною картиной. Как будто говорит: «Не трогайте меня касанием плотвы густой, но беспартийной». С его мандатами какой, скажите, риск? С его знакомствами ему считаться не с кем. Соседу по столу, напившись в дым и дрызг, орет он: «Гражданин, задернуть занавеску!» Взбодрен заручками из ЦИКа и из СТО, помешкавшего награждает оплеухой, и собеседник сверзился под стол, придерживая окровавленное ухо. Расселся, хоть на лбу теши дубовый кол, — чего, мол, буду объясняться зря я?! Величественно положил мандат на протокол: «Прочесть и расходиться, козыряя!» Но что случилось? Не берут под козырек? Сановник под значком топырит грудью платье. Не пыжьтесь, помпадур! Другой зарок дала великая негнущаяся партия. Метлою лозунгов звенит железо фраз, метлою бурь по дуракам подуло. — Товарищи, подымем ярость масс за партию, за коммунизм, на помпадуров! — Неизвестно мне, в кого я попаду, но уверен — попаду в кого-то… Выдающийся советский помпадур ехал отдыхать на воды. [1928] ОТВЕТ НА БУДУЩИЕ СПЛЕТНИ
Москва меня обступает, сипя, до шепота голос понижен: «Скажите, правда ль, что вы для себя авто купили в Париже? Товарищ, смотрите, чтоб не было бед, чтоб пресса на вас не нацыкала. Купили бы дрожки… велосипед… ну не более же ж мотоцикла!» С меня эти сплетни, как с гуся вода; надел хладнокровия панцырь. — Купил — говорите? Конешно, да. Купил, и бросьте трепаться. Довольно я шлепал, дохл да тих, на разных кобылах-выдрах. Теперь забензинено шесть лошадих в моих четырех цилиндрах. Разят желтизною из медных глазниц глаза — не глаза, а жуть! И целая улица падает ниц, когда кобылицы ржут. Я рифм накосил чуть-чуть не стог, аж впору бухгалтеру сбиться. Две тыщи шестьсот бессоннейших строк в руле, в рессорах и в спицах. И мчишься, и пишешь, и лучше, чем в кресле. Напрасно завистники злятся. Но если объявят опасность и если бой и мобилизация — я, взяв под уздцы, кобылиц подам товарищу комиссару, чтоб мчаться навстречу жданным годам в последнюю грозную свару. Не избежать мне сплетни дрянной. Ну что ж, простите, пожалуйста. что я из Парижа привез Рено, а не духи и не галстук. [1928] ЭПИГРАММЫ
Безыменскому Томов гробовых камень веский, на камне надпись — «Безыменский». Он усвоял наследство дедов, столь сильно въевшись в это едово, что слег сей вридзам Грибоедов от несваренья Грибоедова. Трехчасовой унылый «Выстрел» конец несчастного убыстрил. Адуеву Я скандалист! Я не монах. Но как под ноготь взять Адуева? Ищу у облака в штанах, но как в таких штанах найду его? Сельвинский Чтоб желуди с меня удобней воровать, поставил под меня и кухню и кровать. Потом переиздал, подбавив собственного сала. А дальше — слово товарища Крылова: «И рылом подрывать у дуба корни стала». Безыменскому Уберите от меня этого бородатого комсомольца! — Десять лет в хвосте семеня, он на меня или неистово молится, или неистово плюет на меня. Уткину О бард, сгитарьте тарарайра нам! Не вам строчить агитки хламовые. И бард поет, для сходства с Байроном на русский на язык прихрамывая. Гандурину Подмяв моих комедий глыбы, сидит Главрепертком Гандурин. — А вы ноктюрн сыграть могли бы на этой треснувшей бандуре? [1930] * * *
Маяковский метался по фанерному закутку среди приказов и пожелтевших плакатов, как бы с трудом пробиваясь сквозь слоеные облака табачного дыма, висевшего над столом с блюдечками, наполненными окурками, с исписанными листами газетного срыва, с обкусанными карандашами и чернильницами-непроливайками с лиловыми чернилами, отливающими сухим металлическим блеском. И за его острыми, угловатыми движениями с каменным равнодушием следили разнообразные глаза распаренных многочасовым заседанием членов этого адского художественного совета образца тысяча девятьсот двадцать девятого года, как бы беззвучно, но зловеще повторяющих в такт его крупных шагов: «Очернительство… очернительство… очернительство…»
Особенно душил его сам председатель, доведя Маяковского до того, что однажды он в поезде «Красная стрела» Москва — Ленинград, стоя в коридоре международного спального вагона, держа в руке стакан чаю в тяжелом мельхиоровом подстаканнике, поставив толстую подошву своего башмака на медную панель отопления, яростно перетирая окурок боковыми зубами и глядя в окно на проносящиеся мимо парные телеграфные столбы — одна опора прямо, другая отставлена в сторону, что делало их похожими на двух чечеточников, — вдруг начал читать только что сочиненные им злейшие эпиграммы…
Он прочел эти эпиграммы, окружив рот железными подковами какой-то страшной, беспощадной улыбки.
Валентин Катаев. «Трава забвенья» ТОТ, КТО ПОСТОЯННО ЯСЕН,
ТОТ, ПО-МОЕМУ, ПРОСТО ГЛУП
ИЗ ПОЭМЫ «ПРО ЭТО»
Путешествие с мамой Не вы — не мама Альсандра Альсеевна. Вселенная вся семьею засеяна. Смотрите. мачт корабельных щетина — в Германию врезался Одера клин. Слезайте. мама. уже мы в Штеттине. Сейчас. мама. несемся в Берлин. Сейчас летите. мотором урча. вы: Париж. Америка. Бруклинекий мост. Сахара. и здесь с негритоской курчавой лакает семейкой чай негритос. Помнете периной и волю и камень. Коммуна — и то завернется комом. Столетия жили своими домками и нынче зажили своим домкомом! Октябрь прогремел. карающий. судный. Вы под его огнепёрым крылом Расставились, разложили посудины. Паучьих волос не расчешешь колом. Исчезни, дом. родимое место! Прощайте! — Отбросил ступеней последок. — Какое тому поможет семейство?! Любовь цыплячья! Любвишка наседок! Пресненские миражи Бегу и вижу — всем в виду кудринекими вышками себе навстречу сам иду с подарками под мышками. Мачт крестами на буре распластан, корабль кидает балласт за балластом. Будь проклята, опустошенная легкость! Домами оскалила скалы далекость. Ни люда, ни заставы нет. Горят снега, и гóло. И только из-за ставенек в огне иголки елок. Ногам вперекор, тормозами на быстрые вставали стены, окнами выстроясь. По стеклам тени фигурками тира вертелись в окне, зазывали в квартиры. Тот, кто постоянно ясен… С Невы не сводит глаз, продрог. стоит и ждет — помогут. За первый встречный за порог закидываю ногу. В передней пьяный проветривал бредни. Стрезвел и дернул стремглав из передней. Зал заливалея минуты две: — Медведь. медведь, медведь, медв-е-е-е-е… — Муж Феклы Давидовны со мнойи со всеми знакомыми Потом, извертясь вопросительным знаком. хозяин полглаза просунул: — Однако! Маяковский! Хорош медведь! — Пошел хозяин любезностями медоветь: — Пожалуйста! Прошу-с. Ничего — я боком. Нечаянная радость-с, как сказано у Блока. Жена — Фекла Двидна. Дочка, Точь-в-точь в меня, видно — семнадцать с половиной годочков, А это… Вы, кажется, знакомы?! — Со страха к мышам ушедшие в норы. из-под кровати полезли партнеры. Усища — к стеклам ламповым пыльники — из-под столов пошли собутыльники. Ползут с-под шкафа чтецы, почитатели. Весь безлицый парад подсчитать ли? Идут и идут процессией мирной. Блестят из бород паутиной квартирной. Все так и стоит столетья, как было. Не бьют — и не тронулась быта кобыла. Лишь вместо хранителей духов и фей ангел-хранитель — жилец в галифе. Но самое страшное: по росту. по коже одеждой, сама походка моя! — в одном узнал — близнецами похожи — себя самого — сам я. С матрацев. вздымая постельные тряпки. клопы, приветствуя, подняли лапки. Весь самовар рассиялея в лучики — хочет обнять в самоварные ручки. В точках от мух веночки с обоев венчают голову сами собою. Взыграли туш ангелочки-горнисты, пророзовев из иконного глянца. Исус, приподняв венок тернистый, любезно кланяется. Маркс. впряженный в алую рамку, Тот, кто постоянно ясен… и то тащил обывательства лямку. Запели птицы на каждой на жердочке. герани в ноздри лезут из кадочек. Как были сидя сняты на корточках. радушно бабушки лезут из карточек. Раскланялись все. кто басом фразу. осклабились враз; кто в дискант дьячком. — С праздничком! С праздничком! С праздничком! С праздничком! С праз — нич — ком! — Хозяин то тронет стул. то дунет. сам со скатерти крошки вымел. — Да я не знал!.. Да я б накануне… Да, я думаю. занят… Дом… Со своими… Бессмысленные просьбы Мои свои?! Д-а-а-а — это особы. Их ведьма разве сыщет на венике! Мои свои с Енисея да с Оби идут сейчас. следят четвереньки. Какой мой дом?! Сейчас с него. Подушкой-льдом плыл Невой мой дом меж дамб стал льдом. и там… Я брал слова то самые вкрадчивые. то страшно рыча. то вызвоня лирово. От выгод — на вечную славу сворачивал. молил. грозил. просил, агитировал. — Ведь это для всех… для самих… Ну, скажем, Мистерия — для вас же… ведь не для себя ж?! Поэт там и прочее… Ведь каждому важен… Не только себе ж — ведь не личная блажь… Я. скажем. медведь. выражаясь грубо… Но можно стихи… Ведь сдирают шкуру?! Подкладку из рифм поставишь — и шуба!.. Потом у камина… там кофе… Курят… Дело пустяшно: ну, минут на десять… Но нужно сейчас. пока не поздно… Тот, кто постоянно ясен… Похлопать может… Сказать — надейся!.. Но чтоб теперь же… чтоб это серьезно… — Слушали. улыбаясь. именитого скомороха. Катали пó столу хлебные мякиши. Слова об лоб и в тарелку горохом. Один расчувствовался. вином размягший: — Поооостой… Поооостой… Очень даже и просто. Я пойду!.. Говорят, он ждет… на мосту… Я знаю… Это на углу Кузнецкого мóста. Пустите! Ну-кося! По углам — зуд: — Наззз-ю-зззюкалсяl Будет ныть! Поесть, попить. попить, поесть — и за 66! Теорию к лешему! Нэп — практика. Налей. нарежь ему. Футурист. налягте-ка! Ничуть не смущаясь челюстей целостью. пошли греметь о челюсть челюстью. Шли из артезианских прорв меж рюмкой слова поэтических споров. В матрац. поздоровавшись, влезли клопы. На вещи насела столетняя пыль. А тот стоит — в перила вбит. Он ждет. он верит: скоро! Я снова лбом. я снова в быт вбиваюсь слов напором. Опять атакую и вкривь и вкось. Но странно: слова проходят насквозь. ТАМАРА И ДЕМОН
От этого Терека в поэтах истерика. Я Терек не видел. Большая потерийка. Из омнибуса вразвалку сошел, поплевывал в Терек с берега, совал ему в пену палку. Чего же хорошего? Полный развал! Шумит, как Есенин в участке. Как будто бы Терек сорганизовал, проездом в Боржом, Луначарский. Хочу отвернуть заносчивый нос и чувствую: стыну на грани я, овладевает мною гипноз, воды и пены играние. Вот башня, револьвером небу к виску, разит красотою нетроганой. Поди, подчини ее преду искусств — Петру Семенычу Когану. Стою, и злоба взяла меня, что эту дикость и выступы с такой бездарностью я променял на славу, рецензии, диспуты. Мне место не в «Красных нивах», а здесь, и не построчно, а даром реветь стараться в голос во весь, срывая струны гитарам. Я знаю мой голос: паршивый тон, но страшен силою ярой. Кто видывал, не усомнится, что я был бы услышан Тамарой. Царица крепится, взвинчена хоть, величественно делает пальчиком. Но я ей сразу: — А мне начхать, царица вы или прачка! Тем более с песен — какой гонорар?! А стирка — в семью копейка. А даром немного дарит гора: лишь воду — поди, попей-ка! — Взъярилась царица, к кинжалу рука. Козой, из берданки ударенной. Но я ей по-своему, вы ж знаете как — под ручку… любезно… — Сударыня! Чего кипятитесь, как паровоз? Мы общей лирики лента. Я знаю давно вас, мне много про вас говаривал некий Лермонтов. Он клялся, что страстью и равных нет… Таким мне мерещился образ твой. Любви я заждался, мне 30 лет. Полюбим друг друга. Попросту. Да так, чтоб скала распостелилась в пух. От черта скраду и от бога я! Ну что тебе Демон? Фантазия! Дух! К тому ж староват — мифология. Не кинь меня в пропасть, будь добра. От этой ли струшу боли я? Мне даже пиджак не жаль ободрать, а грудь и бока — тем более. Отсюда дашь хороший удар — и в Терек замертво треснется. В Москве больнее спускают… Куда! ступеньки считаешь — лестница. Я кончил, и дело мое сторона. И пусть, озверев от помарок, про это пишет себе Пастернак, А мы… соглашайся, Тамара! История дальше уже не для книг. Я скромный, и я бастую. Сам Демон слетел, подслушал, и сник, и скрылся, смердя впустую. К нам Лермонтов сходит, презрев времена. Сияет — «Счастливая парочка!» Люблю я гостей. Бутылку вина! Налей гусару, Тамарочка! [1924] РАЗГОВОР НА ОДЕССКОМ РЕЙДЕ
ДЕСАНТНЫХ СУДОВ:
«СОВЕТСКИЙ ДАГЕСТАН»
И «КРАСНАЯ АБХАЗИЯ»