Он говорил это, опасаясь, что Ольга возразит и разрушит его новую влюбленность, ставшую за несколько часов их оторванности от Москвы смыслом его близости к ней, влюбленность в посланную ему благосклонной судьбой святую женщину, ни разу не обманувшую в чувстве, хотя сам бывал в молодости грешен не однажды.
— Какая несправедливость, — сказала она шепотом и прижалась, вдавилась носом ему в грудь. — Я не хочу с тобой расставаться.
— Я знаю, тебя пугают сны, — проговорил он. — Забудь о том, что привиделось тебе.
Спускаясь по лестнице из мансарды, выйдя в теплынь сада, на посыпанную речным песком дорожку, исполосованную тенями, Крымов опять среди солнценосного июльского дня как наяву увидел ту пустынную зимнюю ночь, лунные сугробы и морозное утро в комнате Ольги с их счастливым одиночеством.
— Тебе помочь найти маменцию? — крикнула Таня издали, отрываясь от книги, и заболтала босыми ногами. — Мама на Солнечной поляне. Проводить?
— Не надо, дочь. Я найду.
«Да я и не переставал любить ее, — подумал он, направляясь по тропинке в конец сада, к калитке в лес. — А ей как будто не хватает моей искренности».
Он нашел Ольгу под березами на краю поляны. Она стояла перед утопавшим в траве мольбертом и чуть устало отклонялась от холста, приложив обратную сторону ладони ко лбу. И все было родное в ней: и этот мягкий жест усталости после долгой работы, и узел черных волос, и линия спины и плеч, еще молодых, девически крепких, видимо, благодаря занятиям гимнастикой и тибетской йогой, чему она отдавала ежедневно не меньше часа, поверив в этот восточный «секрет» здоровья и вечной молодости. Она увидела его, опустила кисть, молча повернулась и так в ожидании стояла до тех пор, пока он не приблизился.
— Здравствуй, ненаглядная жена моя…
«Откуда появилась во мне пошлость? Какая сила управляет мной?»
И он обнял ее так стесненно, неловко, словно не имел права на объятие и поэтому преодолевал, перебарывал запрет и недозволенное.
— Здравствуй, ненаглядный муж мой. — Она подставила ему не губы, а щеку, взглянула с насмешливым интересом из-под выгнутых бровей. — Разве я столб или дерево? Ты не рассчитываешь свою силу, Вячеслав Андреевич.
От ее сдержанности исходил осенний холодок, и он догадался о возможных причинах этого неприятного заморозка, но все же нашел мужество пошутить, смягчая ее холодноватость:
— Вероятно, Оля, за неделю, пока не видел тебя, я разучился обращаться с драгоценными вещами, старый осел.
«Опять пошлость! Что это я горожу? В самом деле — непроходимый глупец!»
— Тогда отпусти меня, свою драгоценную вещь.
Ее глаза заблестели тою же спокойной недоверчивостью, она осторожно высвободилась, он сказал виновато:
— Я соскучился, если ты можешь хоть капельку поверить…
— Ты приехал вовремя. Мы сейчас идем обедать. Помоги мне собрать мольберт.
Она не попросила его по обыкновению «покоситься на этюды», на еще влажные, непросохшие акварели («Что ты скажешь — ничего это тебе?»), которые он оценивал довольно-таки снисходительно, ибо считал чистый пейзаж лишь зеркальным отражением изменчивой действительности, предпочитая ему портрет природы — пейзаж философский, с разумной, естественной красотой, противоречащей нещадно разрушительной человеческой силе, этому выражению современного урбанистического мира, порочного и заманчивого для многих, любимого бывшими сельскими людьми, составляющими большинство теперешних горожан, и вместе ненавидимого ими. Ольга не сердилась, не возражала, а Крымов обычно заканчивал свою наполовину шутливую критическую проповедь добродушно («Ты у меня незаурядный пейзажист, хотя и архитектор») и целовал ее в прохладные губы, по-младенчески отвечающие и не отвечающие ему.
Но, собрав мольберт и глянув на свежую акварель — поляну под палящим полуденным солнцем, — Крымов решил, что снисходительность или шутка сейчас обидят Ольгу, поэтому сказал миролюбиво:
— В твоем пейзаже знойно и кажется, что из травы подымается дух переспелой земляники. Ты просто молодчина.
— О, наконец я дождалась твоей похвалы, — сказала она без всякого выражения. — Я благодарна за то, что мое искусство стало тебе чуть-чуть нравиться… Но для чего ты говоришь неправду?
— Оля, могу я узнать, в чем провинился? В чем я виноват? — спросил он по-прежнему дружелюбно, ужасаясь тому, что неискренен с ней. — Ты, кажется, не рада, что я приехал? — продолжал он, взяв ее за плечи, нагретые солнцем. — А я действительно до черта устал, соскучился по всем вам и вернулся раньше срока.
— Что на тебя нашло такое? — и Ольга вздохнула с обреченным видом. — Мы сейчас утонем в океане жалких лирических слов. Оставим это. Умоляю тебя об одном: поговори сегодня с Валентином, по-моему, он делает непродуманный… безумный шаг. Ты знаешь, что он собрался жениться? Чудак, неопытный мальчик. Но он ничего не слушает, потому что не принимает меня всерьез. Как, впрочем, и ты.
— Черт возьми, хочешь, я встану перед тобой на колени и объяснюсь в любви?
— Какая ты прелесть, Вячеслав, и всегда неотразим. Твой любимый черт, черт и черт. В тебе осталась солдатская жилка. Хочется ругнуться, а ты крепкие выражения заменяешь чертом. Просто рыцарь!
Она пошла по тропинке впереди него, и крепкая спина ее и бедра, еще молодо-тугие в брюках, которые она надевала для работы, испачканных краской, облепленных цветочной пыльцой, опять напомнили радостное, не забытое им долгое сумасшествие в невозвратимые годы надежды после войны и в ту новогоднюю глухую вьюгу на даче, так остро позднее уже не повторявшееся по его ли, по ее ли вине. И Крымов едва не сказал: «Оля, милая, кто это с нами все делает?» — но промолчал и безмолвно пошел за ней к дачному поселку.
Глава седьмая
— Так что же нового у молодежи?
Солнце, с утра проламываясь сквозь листву, накалило на террасе и стол, и соломенные стулья, и деревенские половички, но березы заслоняли открытые окна, и все-таки тут не припекало так давяще, как в этот час в саду.
За обедом хотелось пить, и Крымов время от времени подливал себе ледяную колодезную воду, тяжелую, искрящуюся в графине, мало ел, мечтая о том, как хорошо бы сейчас постоять под душем, затем полежать в тишине кабинета одному среди книжных полок, полистать журналы в бездумной расслабленности. Однако он считался хозяином дома (что в занятости своей никогда обремененно не сознавал и не помнил) и должен был по просьбе Ольги в меру соблюсти правила этикета главы семейства при знакомстве с невестой сына.
Они, Валентин и его невеста, пришли к обеду с реки юные, дочерна загорелые — он неуклюже рослый, в шортах и сандалиях, с мохнатым полотенцем на шее, она босиком, в короткой красной майке, не заправленной в джинсы, открывавшей великолепный плоский живот, вся миниатюрно-маленькая, огромные противосолнечные очки затемняли половину лица. Она не сняла очки и после того, как Валентин, не выказывая сыновних чувств, бегло чмокнул отца в щеку, сказал: «Познакомься, прошу. Это моя невеста — Людмила» Она же, сделав гибкое полуприседание, протянула выпрямленную ладошку, пропела птичьим голоском: «Люся», — и Крымов заметил, как напряглось худое серьезное лицо сына; он явно ждал ответных слов отца, чтобы понять, какое впечатление произвел его выбор. Крымов с приветливым поклоном несильно пожал влажные пальчики, сказал, что ему очень приятно видеть невесту сына в своем доме, сказал, удивляясь Ольге и Тане, их ревности и неприятию этой девицы, ничем особенно не отличавшейся от многих современных девиц-студенток.
«Что ж, у невесты все от времени… Но личико, личико показала бы на минутку, невестушка. А очки не снимаешь не из застенчивости ли?» — думал Крымов, украдкой наблюдая Людмилу, сидевшую напротив рядом с Валентином, и угадывая, за синей темнотой очков ее настороженные взгляды.
— Так что нового у молодежи? — повторил Крымов.
Он спросил это для того, чтобы прервать затянувшееся молчание, которое становилось уже тягостным, неловким, ибо с начала обеда Ольга не промолвила ни слова, с воспитанной сдержанностью исполняла роль хозяйки, даже слабо улыбнулась Людмиле, подвигая хлебницу, когда та вилкой потянулась к хлебу, и упредительно посмотрела на Таню: она, косясь направо и налево, склонилась над тарелкой, готовая прыснуть смехом, и в серых глазах ее резвились бесенята.
— Папа, вопрос: ты считаешь меня молодежью? — спросила Таня, озорно сияя. — Или так себе — глупым подростком?
— Несомненно, разумным представителем передовой молодежи, — шутливо ответил Крымов. — Без предрассудков.
Таня почесала наморщенный нос.
— Тогда вот какие новости: в созвездии Персея в результате мощного взрыва вспыхнула сверхновая звезда. Расстояние от Земли — сто пятьдесят миллионов световых лет. Такое же явление в нашей Галактике наблюдалось во втором веке нашей эры. Вот какая штука произошла, просто голова за голову заходит…
— Очень интересно, — сказал Крымов. — Слава богу, одной звездой стало больше.
— Это коллапс, — строгим голосом проговорил Валентин.
— Что-что? — воскликнула Таня, подпрыгивая на стуле. — Объясни, пожалуйста, что такое, в самом деле? Ты у нас все знаешь, что, куда, зачем и так далее.
— Не все, — поправил Валентин и покосился на Людмилу; она аккуратно отрезала от огурца колечки, макала в сметану и аккуратно ела, опустив остренький нос к тарелке. — Я знаю то, что знаю. Все знать нельзя, дорогая сестра. Что касается твоего рассказа о рождении новой звезды, то это результат коллапса, сжатия материи в космосе при термоядерных реакциях.
— Ай, как здорово! Потрясающе! — произнесла Таня и, тоже скосясь на Людмилу, с мальчишеской лихостью откусила половину огурца, захрустела им так аппетитно и звучно, что Ольга остановила ее с упреком:
— Таню-уша, ты всех оглушаешь… В конце концов ты девочка, а не грузчик.
— Мамочка, я живу в демократической стране и могу жевать как хочу! Да здравствует свобода, ура и прочее!
«Эту молчаливую Люсю не приняли ни моя насмешливая Таня, ни сдержанная Ольга», — вновь решил Крымов, почему-то жалея чужую, остроносенькую, в марсианских очках девушку, появившуюся в их семье, и, пытаясь разрядить напряженность за столом, сказал:
— Знаешь, дочь, у Чехова в его прекрасной «Степи» есть место, где один персонаж, Дениска, ест огурец. Там приблизительно так: он отошел в сторону, сел и так стал грызть огурец, что лошади оглянулись на него.
— Вот какой молодец! — воскликнула Таня и захлопала в ладоши. — Вот это, я понимаю, мужичок — перепугал насмерть лошадей. Но я не читала «Степь». Мы не проходили. Я только видела фильм. А мы вот что проходили: Ванька Жуков, пятидесятилетний мальчик, отданный в учение сапожнику Алехину, в ночь под Рождество не ложился спать и так далее…
— Пятидесятилетний мальчик? — пожал плечами Валентин. — Что за глупость! Что за нелепица!
— А потому что чертовски надоело слушать на уроке литературы про Чехова — Ванька, да Ванька, бедненький, забитый, без золотого детства, и еще: дети при царизме жили в невыносимых условиях, в лаптях, работали по четырнадцать часов в сутки и питались селедкой. А потом еще: сумерки человеческой жизни, все погрязли в пошлости, в разведении крыжовника, и только одна мечта — о небе в алмазах и садах через двести лет. Терпеть не могу нашу Маригенриховну… жердь, сухарь в юбке, старая дева, губы накрашены бледной краской, а говорит в нос: гу-гу-гу…
Таня, продолжая грызть огурец, изобразила выражением своего подвижного мальчишеского лица Маригенриховну, «сухаря в юбке», и это гудение под нос, потом вызывающе скорчила рожицу Валентину, глядевшему на нее суровым взором, заговорила, все больше оживляясь:
— С ней с ума сойти можно! Однажды она вызвала к доске Кудинова, есть у нас в классе такой балбес с гиппопотамским басом, чтобы тот прочитал стихотворение Маяковского «Паспорт». Кудинов вышел, ногу отставил и начал буквально орать: «Я волком бы выгрыз бюрократизм!» — а Маригенриховна вдруг встала, зажала уши, зашла Кудинову со спины и оттуда как завизжит: «Что за безобразие!» Кудинов остолбенел, ничего не сечет, как корова перед фотоаппаратом, и никак не может рот закрыть от растерянности, а потом затоптался, как верблюд на сковородке, поворачивается к Маригенриховне, и мы тут чуть со смеху не умерли. Кто-то из наших остряков приколол ему на спину листок бумаги, а там большими буквами: «Не хочу учиться, братцы! Хочу жениться!» Понимаешь, папа? Прелесть какая…
Таня захохотала неудержимо, лукаво оглядывая всех, сверкая юной чистотой зубов, льняными, сплошь выгоревшими на солнце волосами, и Крымов не смог удержаться при виде веселья своей любимицы. Он прикрыл лоб ладонью, затрясся в беззвучном смехе, казалось, вовсе некстати, и тут вновь донесся до него укоряющий голос Ольги:
— Таню-уша, какая ты, право! Ты никому не даешь ничего сказать. И постоянно употребляешь какие-то невероятные слова из вашего школьного жаргона.
— Бред, — фыркнул Валентин. — Абракадабра.
— Не бред, а прелесть, — возразила Таня и с тем же лукавым вызовом мелькнула глазами в направлении молчаливой Люси, спросила неожиданно важно: — А вы, Людмила Васильевна, тоже, наверное, думаете, что это бред? А? Правда?
Людмила подняла от тарелки марсианские очки, старательно и опрятно вытерла губы бумажной салфеткой, выпрямилась за столом так, что ее жалкие в своей неприметности грудки обозначились под майкой гордыми бугорками, сказала тонким голосом совестливой девочки:
— Они хулиганы. Так нельзя издеваться над учительницей. Их надо исключить из школы.
— Не хулиганы, а хорошие ребята, — живо возразила Таня. — И не их надо исключать, а Маригенриховну. За то, что задушила нас скукой и всякой примитивной чепухой!
— Она несчастливая женщина…
— Счастливыми бывают только дураки!
— Значит, они не дураки, дочь.
— Не понимаю, папа…
Крымов вмешался в разговор с предосторожностью, какую всякий раз проявлял, когда Таня начинала горячиться, доказывая свою правоту, разрушая все на пути к собственной истине, и, заметив вишневый румянец на щеках дочери, этот первый признак несогласия, угрожающего перейти в бесполезную страстность истиноискания, договорил примирительно:
— Не дураки, дочь, потому что счастливы. — И успокоив взглядом засмеявшуюся Таню, обратился к Людмиле давно выработанным тоном почтительной простоты, каким разговаривал с приглашенными на кинопробу молодыми актрисами: — А вы, Люся, на одном курсе с Валентином учитесь?
— Нет.
— А чем вы занимаетесь? Где учитесь?
— Я работаю.
— Где?
— Вячеслав Андреевич, вам не понравится моя профессия.
— Но раскройте секрет, если это возможно.
— Отец, — вмешался Валентин, насупив темные брови, — ты задаешь Людмиле вопросы, как на экзамене. Не все ли равно в конце концов, чем занимается невеста твоего сына. Любят не профессию, а человека.
— Ты прав, — сказал Крымов. — Но профессия — половина человека.
— А другая половина?
— Это несовершившееся, неудовлетворенное, это мечты, упование на жар-птицу, иллюзии.
— Все мы, отец, живем придуманной жизнью. Все дворники, все министры и все наполеоны от догматизма.
— Мы живем в неблагополучном мире. Так вернее, — поправил Крымов, пожалев о несокрушимом с детства упрямстве Валентина, и снова дружелюбно обратился к Людмиле: — И тем не менее я любопытен. Чем вы занимаетесь, Люся?
«В сущности, какое я имею право задавать ей вопросы? Да еще с настойчивостью начальника отдела кадров, что уже неприлично во всех смыслах…»
— Я работаю, Вячеслав Андреевич.
— Наверное, в каком-нибудь НИИ лаборанткой? Ходите в белом халате и называете своего начальника шефом? Не угадал?
— Не угадали. Я работаю закройщицей в женском ателье.
— Ах вот как? Интересно.
«По какой причине я так удивлен? Ждал другое? Хотел для сына невесту иной профессии? Что именно я хотел?»
— Вячеслав Андреевич, вы как-то странно на меня посмотрели…
Люсин голосок прозвучал с кокетливой обидой, но не голос смутил его, а та противоестественность, какая представилась в возможном соединении всегда мудрствующего, углубленного в себя Валентина, студента Института кинематографии, с этой миниатюрной закройщицей в противосолнечных очках, с капельками пота на остром вздернутом носике. Ольга сидела молча, в скорбном безучастии, ложечкой чертила вензеля на скатерти.
— Странно посмотрел? Извините, Люся. И примите это за присущее мне любопытство, — проговорил Крымов вежливо. — Меня попросту интересует ваша профессия. Что вы конкретно в ателье делаете? Я понимаю, как трудно бывает иногда угодить жрицам моды.
— Это вовсе не интересно, Вячеслав Андреевич, — сказала Людмила. — Моя профессия очень обычная. А вот я люблю ваши фильмы. Такие сильные, такие добрые люди — почему только они у вас почти все погибают на войне? Мне жалко их. А последний ваш фильм, который сейчас в Париже премию получил… Как он называется? «Необъявленная война»… Вы там хотите сказать, что люди губят природу и губят землю и самих себя? Я запомнила: у вас там один герой, ученый, очень грустный, говорит своему другу: «И все-таки человек живет не для того, чтобы превратиться в пищу для шести пород могильных червей. Найти смысл жизни — счастье. А счастье — это то, чего мы сами не испытали…»
— У вас хорошая память, Люся.
— Людмила — киноманка, отец, — сказал Валентин с ласковой снисходительностью. — Она не пропускает ни одного нового фильма.
— Я читала в интервью, Вячеслав Андреевич, что вы выбрали на главную роль молодую актрису из Большого театра, которая должна была сниматься, — тоненько проговорила Людмила, и голос ее запнулся. — Я слышала, что с ней произошло несчастье, и мне так жалко… В этом интервью была ее фотография — чудо, какая красивая!
— Ты говоришь об актрисе, которая недавно погибла? — спросил Валентин, хмуро вглядываясь в противосолнечные очки Людмилы.
— Я запомнила ее фамилию — Ирина Скворцова. Я слышала, что у нее была травма, ей запретили танцевать, а вы ее взяли на роль, Вячеслав Андреевич. Какой вы добрый!..
— Она была одаренной актрисой.
«Как их соединить? Каким образом? Ольга, Люся, Валентин… Где связь? Где ниточка логики? Выдержанная Ольга, святая женщина, и рядом остроносенькая Люся, ограниченная, видимо, довольно девочка с глупенькой смелостью. Что сближает ее и чересчур серьезного, погруженного в себя Валентина? Физическое влечение?»
— Мне так жалко ее, — повторила шепотом Людмила, клоня голову. — Ой, как мне жалко, Вячеслав Андреевич…
Валентин мрачновато сказал: