Отряд разбился на маленькие группы. Одни отправились на вокзал, другие двинулись по направлению к казарме. А Стойко остался в городе. Сыну деда Рангела, убитого в 1876 году, доверили охранять Димитрова и Коларова — руководителей восстания.
— Откуда у тебя это старинное ружье? — спросил его как-то Георгий Димитров, с любопытством рассматривая инкрустацию. — Должно быть, русская работа?
— Так точно! — ответил по-солдатски Стойко. — Отец мой был когда-то повстанцем. Ружье ему Апостол Левский прислал. Дожило и до нового восстания.
Но враг одолел повстанцев. После разгрома Стойко Рангелову не оставалось ничего другого, как вернуться к себе в село.
Придя домой, он взял липовое бревно, расколол его на две половинки, выдолбил внутри глубокий желоб и, положив туда, как в футляр, ружье, спрятал бревно в сарае. И не успел никому сказать об этом. Только вышел, отряхиваясь от соломы, будто задавал корм скоту, как его сразу же схватили.
— Ружье! Давай сюда ружье!
Стойко удивленно пожал плечами:
— Какое еще ружье? Все кончилось…
— Ружье, с которым ты стоял на посту, когда охранял Димитрова!
— Нету ружья, ничего больше нет… Как только узнали мы, что разбиты, сразу побросали все оружие.
— Врешь! Вяжите его! — закричал полицейский Ангьо из предательского рода Кылцуновых.
Схватили Стойко и привязали его вниз головой к ореху.
— Скажешь нам, где твое ружье? Турки тебя били — не добили, но мы уж постараемся…
Били до тех пор, пока Стойко не потерял сознание. Его отвязали и бросили на землю. Ангьо выхватил из кучи палок крепкую угловатую дубину и ударил по связанному телу.
— Слышишь петуха? — кричал он и снова бил. — Ага, не слышишь, сукин ты сын, не слышишь?! А объявляешь восстания?!
Он бросал в сторону сломанные палки и вытаскивал из кучи новые. Только поздно ночью Рангелу, старшему из сыновей Стойко, удалось взять тело отца и тайком похоронить.
Рангел рос сиротой. Мать его осталась с малыми ребятами, не вынесла своей вдовьей доли: погоревала и вышла замуж за другого — вдовца с двумя детьми. Годы лишений обескровили лица этих крестьянских ребятишек, но все они выросли, разбрелись кто куда, стали зарабатывать себе на хлеб. Рангел, как старший, по крестьянскому обычаю, остался в деревне с матерью. Жена его, Малина, из соседнего села, была добрая, работящая. Она жалела старую свекровь, и вскоре вся работа по хозяйству легла на плечи молодых. Рангел и ремеслом подрабатывал — все у него спорилось в руках. Особенно хорошо мастерил он бочки. Говорили, что в его бочках вино делается вкусней.
Во дворе у него горел огонь, раздавался стук. Самого хозяина и не видать из-за чанов и кадушек. А придешь — покажет свою голову из-за какой-нибудь огромной бочки, к которой он прилаживает днище, и улыбнется добродушно.
— Положение-то, Рангел, — никуда! — шепнул ему как-то учитель Бонев, внук старого учителя Боньо.
Но Рангел молча наклонился к бочке, насаживая железный обруч.
— Наши отступают, говорю…
В ответ учитель услышал только стук — Рангел все сильней и ожесточенней бил по деревянному бочонку.
— Начали арестовывать… Не к добру все это, Рангел. Придется зимовать в горах…
Рангел вздохнул и, ничего не говоря, мрачно поплелся к дому. Мать его была больна. Рангел водил ее по докторам, потому что отчим, ее муж, вроде бы и жалел свою жену, но для лечения все не находил то времени, то денег. Человек он был черствый, замкнутый, думал только о себе. Что люди гибнут, что война идет — ничто его не интересовало. Да над пасынком еще посмеивался:
— Какое тебе дело, что немцы наступают? Бочки — вот твоя забота.
— Как это «какое дело»? — возмущался Рангел. — Разве не видишь, что они всех нас скоро проглотят с головой? Молоко у нас забирают… Раньше ел небось хлеб с молоком, а теперь со сладкой водичкой… Но, смотри, и сахара скоро не будет.
Исчез и сахар. Хлеба стало меньше. Вместо ламп, как во времена турецкого ига, люди зажигали лампады.
Зиму с грехом пополам перезимовали. Но Рангелу надо было уходить. За ним следили: куда ходит, с кем встречается, кого приводит к себе домой. Нужно было скрываться, пока не поздно. Только бы вот оружие достать! Жаль, что не знает он, где дедово ружье: отец так и умер, не сказав ни полицейским, ни своим родным, куда он спрятал его.
Не раз подступался он к матери с расспросами. Но та отвечала неизменно:
— Не знаю, сынок. И не спрашивай про ружье. Страшно и вспоминать про такое.
Ружье заполняло его детские и юношеские мечты, заставляло его думать неотступно о деле, во имя которого погибли дед и отец. Очень рано — раньше, чем они, — понял он, что такое человек, как он должен жить на белом свете, как бороться за счастье своего народа.
«Только бы найти отцовское ружье, — снова возвращался к этой мысли Рангел. — Может быть, мы и патронов бы не достали, может, оно и не выстрелило бы ни разу, но была бы у нас в руках святыня — знамя времен Ботева и Левского!»
Старая мать горевала:
— И что у тебя за судьба? Остаться в роду последним…
Рангел тоже мечтал о сыне, которому он мог бы, как когда-то отец, рассказывать о ружье, о деде, о роде Рангеловых. Но род кончается — он, Рангел, последний. Кто знает, что ждет его в горах, — может, и не вернется…
Одна мысль утешала, что есть на свете не менее важная цель. У него нет преемника, но он выполнит свой долг перед народом так, что, даже если придется умереть, его имя останется жить не только как имя одного человека, его потомка, — оно останется в сердцах всех. Разве есть более верное, более надежное продолжение рода?
Успокоившись, он подошел к кровати матери и раскрыл ей, как на исповеди, все, о чем передумал.
Мать заплакала и благословила.
Перед тем как уйти к партизанам, Рангел решил привести в порядок дом. Если уж не может он оставить домашним денег и продуктов, то хоть крышу починит. А черепицу можно взять с сарая — он уже отслужил свой век.
Слезая с крыши оголенного сарая, Рангел заметил, что к одной из полусгнивших балок прибито какое-то бревно. Вроде тех брусков, что дед Мартин, костоправ, привязывал к сломанной ноге. Интересно… А у соседнего бревна нет такого выступа… Почему?
Движимый каким-то внезапным озарением, он уже увидел, что бревно состоит из двух половинок. Узкая трещина, которой двадцать лет назад не было видно, теперь зияла. Ударив слегка по дереву топором, он вытащил один гвоздь, потом другой — и почерневший от времени футляр раскрылся у него в руках.
Так последнему из рода Рангеловых досталось повстанческое ружье — ружье времен Ботева и Левского, ружье, с которым в Сентябрьские дни его отец охранял Георгия Димитрова.
В каких только переделках Рангел не побывал! А из села в село, как легенда, передавалась радостная весть: ружье деда Рангелова в отряде!
«Выстрел грянул!» — пели девушки на посиделках старую народную повстанческую песню, и слова ее звучали по-особому.
Однажды ночью в селе снова прогремели выстрелы. И снова, как десятилетия назад, победно зазвенел колокол. На площади ярко запылал костер: горели налоговые книги с именами бедняков-недоимщиков. Вспышки пламени освещали мужественные лица партизан.
Малина ушла с мужем в отряд. Долго после этого рассказывали в околии, как партизаны захватили село, как старинное ружье-ветеран карало угнетателей народа. Но из-за этого старинного ружья забрали в полицию Рангелову сестру, издевались над ней, переводили из одного участка в другой, пока она не погибла от побоев. Мать не выдержала этого удара и тоже вскоре умерла. Незадолго до наступления свободы убили в перестрелке и Малину. Рангел вернулся и не застал в живых никого из своей семьи. Дом его с вьющимся виноградом и верандой был превращен в развалины.
Стояла осень, и внизу, в реке, плавали только рассохшиеся бочки. Рангелу некуда было пойти, негде было повесить свое ружье. Правда, перед ним все двери были открыты — люди наперебой приглашали его к себе, не знали, где усадить. Но не было у него родного очага, не было человека, который вместе с ним заплакал бы, вспоминая мать, сестру, жену, что не родила ему сына…
И, видимо, для того чтобы его утешить, в правлении сельского кооператива, созданного в Бистреце после освобождения, среди портретов погибших партизан повесили пожелтевшую фотографию его деда и единственную карточку его отца в старой солдатской форме. Здесь же, среди портретов на стене, Рангел повесил и ружье.
Куда только не звали его работать — и в милицию, и в государственную безопасность, предлагали высокий офицерский чин в армии, но Рангела тянуло на село. Он решил остаться в деревне налаживать кооператив.
Нелегко ему пришлось с крестьянами, с их привязанностью к собственному клочку земли. Не все поверили сразу председателю. Даже некоторые вчерашние товарищи отступились от Рангела. Но когда они собирались вечерами в канцелярии кооператива спорить или что-нибудь решать, все невольно поглядывали на ружье, висевшее среди портретов. На нем высечены номер и название русского завода. Оно прошло с болгарским народом тяжелый путь борьбы за свободу и теперь как бы призывало к миру между крестьянами.
С каждым годом к владениям кооператива присоединялись все новые участки, и наконец среди бистрецких крестьян вовсе не осталось единоличников. Все, кто шли за Рангелом, за председателем, стали словно ветвями его рода. Все ему сделались близкими, родными. Благоденствие этих людей, их счастливая, радостная жизнь — в этом теперь был смысл его существования…
Бухгалтер закончил свой рассказ. После всего того, что я услышал, мне не терпелось поскорей увидеть последнего из рода Рангеловых. Мы допоздна прождали его в правлении, но он так и не пришел. Тогда мы решили отправиться на поиски. Дома его не оказалось. Там, где когда-то было пепелище, возвышался теперь новый дом с верандой, увитой виноградом, и источником во дворе. Сверху, со старого орехового дерева, упал мне под ноги косматый шарик, будто говоря: «Добро пожаловать!» Перед глазами у меня сразу всплыли образы старого деда Рангела, его сына, раненного штыком, а потом, спустя много лет, зверски убитого… А со ступенек каменной веранды спускался маленький Рангел — нет! — мальчик в белой рубашке.
— Где отец? — спросил его бухгалтер.
— Не пришел еще, — ответил он и посторонился, пропуская нас. — Заходите! Отец сейчас придет!
Отец? Но ведь Рангел был последним… Откуда же этот мальчик? Значит, подчинившись житейскому закону, Рангел женился еще раз — и вот продолжатель его рода.
Бухгалтер, должно быть, понял мои мысли и, когда ребенок побежал зажигать свет, шепнул мне:
— Это мальчик партизанский. Сирота. Из семьи учителя. И отец и мать его погибли. Рангел нашел его Девятого Сентября и усыновил.
Бухгалтер попрощался — и у него была семья, и его ждали дома. А я с мальчиком отправился разыскивать его отца. Кто-то сказал нам, что председателя будто бы видели в правлении. Но там было пусто и темно.
Мы повернули к дому. Время приближалось к полуночи. Белая сентябрьская луна лежала на небе, как круглый хлеб на потемневшем подносе. Шаги наши отдавались эхом в тишине. Сонно подпевала мостовая. Река, виноградники, заросли орехов, все село переговаривались в ночи шепотом, старинным и легендарным.
Вдруг раздались выстрелы из ружья — один, два, три. Я вздрогнул. Кто стреляет? И что произошло? Может, где-нибудь пожар или еще что случилось?
— Это отец! — сверкнул глазами мальчик. И словно бы вытянулся, вырос сразу. — Стреляет из дедовского ружья. Ведь дедушка Рангел, вы знаете, был повстанцем!
— Но зачем он стреляет среди ночи?
Грянул четвертый, последний, выстрел. И снова все притихло.
Я подумал, признаюсь, что председатель все еще не рассеял кошмаров прошлого и преследует воображаемых врагов. Стреляет, чтобы облегчить себе душу…
— Каждый год ровно в полночь в этот день он стреляет. Ровно в полночь.
Мальчик весь светился. Он уже стал каплей рангеловского рода. И торопился все мне объяснить:
— Вы ведь знаете, в этот день началось Сентябрьское восстание! И каждый год отец подымается на «Пой, петух» и стреляет четыре раза…
Я понял его объяснения: первый раз — за Апрельское восстание, второй — за Сентябрьское, третий раз — за восстание Девятого сентября. А четвертый? А четвертый раз за то, что жив род Рангеловых и никому не стереть его с лица земли; за то, что повсюду можно найти его росток; что вся страна превращается в огромный, верный русскому оружию род, где каждый ребенок может сказать: «Мой прадед Рангел был повстанцем!»
ГЛУБИНЫ СЕРДЦА
Меня спросили, почему я храню на своем столе этот светло-коричневый камешек с розовыми прожилками. Мне подарил его капитан-лейтенант Бобровин. Когда я уезжал из Н-ской базы подводных лодок, он протянул его мне и сказал, приятельски улыбаясь:
— Возьмите-ка с собой… Можете вы понять, что такое для моряка родной берег?.. Этот камень — кусочек нашего берега.
Вот я и привез эту частицу бескрайнего нашего материка. Долго вез…
Помню, однажды я спросил у Бобровина:
— Скучно тут живется, а?
Капитан-лейтенант присел на базальтовую глыбу, поросшую редкой травой. Фуражку он снял, подставляя ветру широкий лоб, и волосы его сразу стали похожими на растрепанный лен. Он поглядел на меня искоса, через плечо, и усмехнулся, словно дивясь моей наивности:
— Вижу, вижу. Жаждете встретить этакого, знаете, героя — сто лет прожил у черта на рогах, а все кричит: «Отлично!» Не верьте таким! Стоять в бухте Мария — не мед, нет, нет — не мед!
— Ну а служба ваша, политработа? Она…
Бобровин встал, прошелся, вновь остановился, не переставая жевать какой-то стебелек. На фоне чистого бирюзового неба отчетливо обозначилась его широкая в плечах фигура.
— Человек тем и силен, — произнес он так, будто объяснял урок, — что может приказывать себе. Службу я себе выбирал и, стало быть… — Он не закончил, но я и так понял, что за этим «стало быть» стояло: «Долг есть долг. И он выше всего, этот долг. Выше меня и вас. Выше наших личных желаний и каких-то расчетов».
Но ничего такого вслух Бобровин не сказал. Да и сказать бы, видимо, не мог. Хотя знакомы с ним мы были всего несколько дней, я уже успел заметить, что человек этот — охотник до шутки, очень доброжелательный к людям — терпеть не может громкой фразы, не выносит ни малейшей фальши и что за его привычкой слегка иронизировать кроется большая требовательность к себе.
Как-то я возьми и попроси Бобровина рассказать о себе. Он покачал головой, усмехнулся одними глазами и не без иронии отрапортовал:
— Бобровин. Михаил Мартынович. Тридцати восьми лет. Женат. Двое детей. Собирался стать педагогом и в общем стал им: три курса пединститута плюс военно-политическое училище. Пропагандист политотдела базы… — Уловив мое недоумение, он добавил с веселым чистосердечием: — Всё!
Пожалуй, я так бы и уехал, мало что добавив к своему пониманию этого человека. Но тут произошло вот что.
Накануне отъезда, утром, я зашел в кабинет Бобровина: мы собирались с ним на один из кораблей. Планы наши, кажется, нарушались. Я понял это уже по внешнему виду капитан-лейтенанта. Он стоял у окна, за которым серел мутный неласковый день, и в чем-то сегодняшняя погода и настроение Бобровина были схожи.
— Случилась неприятность, а проще говоря, ЧП, — сообщил он. — Подрались двое матросов — дизелисты Крупляков и Махонький.
Мне надо было бы уйти. И все же, рискуя показаться бестактным, я, ни о чем не спрашивая, продолжал оставаться в комнате.
Бобровин позвонил по телефону и приказал прислать к нему сначала Круплякова, а потом Махонького. В ожидании их прихода он снова перечитал рапорт дежурного по базе, что-то записал и очень коротко изложил мне суть дела.
Во всей базе не было бо́льших друзей, чем эти два матроса. Их койки стояли рядом. В увольнение ходили только вместе. И специальность у них была одна. И в самодеятельности они выступали на пару — лихие плясуны. А однажды, когда в рыбачьем поселке, находившемся в трех километрах от базы, на них напало хулиганье, Махонький заслонил собой друга и удар чем-то тяжелым достался ему, а не Круплякову. Две недели отлежал в госпитале Махонький.
Потом, когда я увидел обоих, меня поразило удивительное соответствие их наружности фамилиям. Василий Крупляков и на самом деле был здоровым, хотя и несколько неуклюжим парнем, а Славка Махонький стоял в строю последним, левофланговым. Меньше его ростом не было во всей базе. И вот Славка ударил друга. Это было в воскресный вечер, после того как оба вернулись из увольнения. Ударил при всех и крикнул:
— Разве ты моряк?..
Было странно — Крупляков не ответил ему. Только схватил его, прижал к койке и сказал:
— Держите его, ребята, а не то… худо бы не было…
А ведь Василий мог бы его… Ну да… Значит?.. Но вот что это значит — так никто пока и не понимал.