По другую сторону бомбейской гавани лежит остров Элефанта и его знаменитая пещера, которую в шестом веке высекли брахманы.
Некоторые свойства этой пещеры дают повод предположить, что ваял ее сверхъестественный архитектор. Добраться до нее можно только вскарабкавшись по склону через плотные заросли, она имеет четыре входа, главный из которых ведет прямо к самой великолепной из всех статуй мира. Тримурти — гигантское изваяние трехглавого Шивы, высеченное в плоскости задней стены. Представляющее согласно замыслу Шиву в трех проявлениях: жены Шакти, сына Картикейи и самого Шивы в мужском воплощении — оно также неизбежно выявляет и символ Троицы: творца, охранителя и разрушителя. Здесь в одном теле сочетаются Отец, Сын и Святой Дух; тезис, антитезис и синтез. Это также и образ солнц: рассветного, полуденного и закатного.
Каждая из трех голов смотрит в собственном направлении, как будто божество одного из трех измерений. Но где же четвертое? Возможно ли, что в стене пещеры сокрыта четвертая голова, о которой до сих пор не было сказано и слова? Будь она там, эта безымянная голова и должна быть только подразумеваемой. Любая определенность делает ее суть совершенно недостижимой.
Но давайте присмотримся к трем видимым головам. Они глядят в определенном направлении, но не на определенный объект, ведь глаза их закрыты, и божество, кажется, дремлет или обдумывает нечто, происходящее у него внутри. Будто созерцает экстаз Творения. Эти три силы: рождения, сохранения и разрушения — сознательны; должно быть, они воплощают интеллект за пределами призрачной материальности мира; ведь мир, в лучшем случае — только отражение глубочайших снов Бога.
В таком соотношении четвертая голова должна представлять рассудок. Как невидимому оку, все поверхностные аспекты мира доступны ее обозрению, но она также зрит и общее строение в полной величине. Незрячими глазами Тримурти видит всё; отрешенные от внешнего мира, эти очи созерцают только суть. А на его лицах покоится глубочайшее наслаждение тем, что они видят.
Подле Тримурти расположена еще одна статуя — Шива в полный рост. В индуистском толковании тройственности Шива олицетворяет разрушение; Брахма — творец, Вишну — охранитель. Однако эти определения не могут считаться однозначными и застывшими, поскольку каждый из богов воплощает всю троицу. Один во Всём, и Всё в Одном. Таким образом, Шива также творит и сохраняет. В ипостаси Натараджа он пляшет в центре сжигающего миры костра, но делает это лишь затем, чтобы расчистить пространство для нового цикла творения.
В этой статуе Шива предстает завершенным. Не божественной формой частностей, но цельным божеством. На самом деле он и бог, и богиня: статуя изображает полумужчину и полуженщину. Вырезанная в камне женская грудь отмечает границу между светом и тьмой в божестве.
И поскольку Шива — андрогин, то и бог в целом двупол. Единичный пол невозможен, поскольку закрытые глаза Тримурти обращены вовнутрь к тому дворцу, в котором некто находит кого–то после вечности ожидания. И радость этой встречи расцветает на лицах Тримурти скромными улыбками невыразимого счастья. То, что они видят и переживают — дивный оргазм божества, наконец воссоединившегося с собой; обретя себя снова, оно творит в радости. Сотворенный сын — это мир, а мир — туманный сон Гермафродита. Живой сын этого родителя — мир трехмерной реальности, переданный в фигуре Тримурти. А четвертая голова — это сын смерти: образ четвертого измерения и провозвестник вечности.
Но чтобы достичь этой последней ступени, и, преодолев грудь Гермафродита, достичь дворца на вершине Древа, придется вначале сойти к истокам корней, обвитых дремлющим Змеем.
Эта тропа нелегка. Путь долог и тяжел, а проводник на нём — Шива: наставник наставников и господин Йоги. Разгадать таинство возможно только в жизни — когда Змей освобожден у подножия Древа и сумел взобраться по хребту, расправляя пылающие крылья. И лишь признав свою двуполую природу, мужчина может созерцать вечность в спокойствии и радости.
Таков секрет Элефанты.
VII. Змей и я
Наверное, прежде чем продолжить, мне нужно рассказать что–то и о себе самом.
Эта книга — история моих странствий, рассказ о том, что мне выпало увидеть и пережить. Две другие мои книги, изданные ранее, связаны с тем же поиском, это «Ни сушей, ни морем» и «Приглашение в ледяные пустоши». В них я хотел рассказать что–то о том долгом путешествии, которое начал, но едва ли сумею завершить. В других концах света кто–то может отправиться в тот же путь и пройти его до конца. Я убежден, что обрести спасение на истерзанной земле человек может только в этом странствии. И если мне порой не удается выразиться со всей ясностью, значит, это просто невозможно сделать. На самом деле, даже писать о паломничестве — значит нарушать его правила; пусть безмолвные странники древности простят мне. Я создал эти книги, хотя и не знаю, зачем: может быть они помогли мне, а может, были сделаны только из тщеславия. Тщеславие вообще свойственно человеку, и тем более художнику: тревожась о том, что не сумеет достичь подлинного бессмертия, художник старается обрести хотя бы эфемерную славу — известность среди своего народа.
Чтобы быть правдивым, я должен говорить только о том, что видел и испытал сам. Но порой я сомневаюсь — а может ли мой опыт быть полезен кому–то другому? Вот уже несколько лет, как я живу в Индии. Книга расскажет, почему я здесь и что делал всё это время. Но вначале, я должен вернуться к самым ранним годам моего детства, обнаружив ту боль и ту гордость, которые несу с собой.
Разумеется, я не смогу дать объяснение всему. Я надеюсь постичь хоть какую–то часть таинства. Никто не в состоянии обрести подлинное понимание своей крови, и уж во всяком случае, никто еще не спускался к истинным безднам своей личности.
Детьми мы жили на лоне природы, в предгорье Анд. За нами присматривала старая нянька, знавшая множество легенд нашего края; когда родился мой отец, она уже была рядом. С ней моя мать говорила об орлах и кондорах — в особенности о тех, у которых белые шеи и отметины на крыльях, будто пятна снега. Еще я вспоминаю мамины песни и ее тонкий чистый голос. И это всё, что я помню о ней, потому что умерла она совсем молодой. Я почти не знал ее, но уверен, что она была моей первой любовью. Однажды, уже после ее смерти, отец взял меня за руку, и мы отправились в долину. Там, в прогалине тополиных крон, он указал в послеполуденное небо и сказал:
— Теперь твоя мать живет там.
Многие годы спустя, переживания того дня остаются для меня отчетливо живыми. А тогда, в те времена, я нередко выходил на крышу нашего дома, опускался на колени, скрестив руки, и молился. Я вглядывался в небо и воображал, что узнаю мать в причудливых узорах облаков.
Я не плакал, когда она умерла. Не плакал и позже, когда умер отец. Но еще и сейчас бывает, что, проснувшись, я чувствую на щеках высохшие слезы.
Спустя несколько лет после смерти матери, мои братья решили перезахоронить ее в новой могиле. Открыв гроб, они увидели ее нетронутой, и даже волосы, так же как в молодости, сияли золотом. Меня не было с ними тогда, но мне хочется думать, что все те годы, что мама лежала в гробу, она пела — совсем как в дни моего детства.
Я помню и наш восхитительный сад. Я часами разглядывал тамошние цветы и голубей, которых мы держали в особых домиках. Бродя среди клумб, я обычно представлял, как разговариваю с цветами и растениями. Бог был нематериален, но присутствовал в цветах и через цветы я чувствовал связь с Ним. Мне было не больше пяти лет тогда. Позже мои ощущения сменились: я стал осознавать свою личность, ощутил отчужденность от прочих обитателей дома. Я наблюдал за прислугой или гостями, приходившими навестить нас, а после спрашивал у матери и старой няньки — не было ли у них того же чувства отчужденности, и могли ли они ощущать мою личность так же, как и я.
В том остром одиночестве детства я нашел обоснование для идеи о перевоплощении: в прошлом кто–то должен был чувствовать ту же личность, что и я теперь, и в будущем кто–нибудь снова почувствует ее — и тогда я буду жить снова.
Я помню те вечера, когда родители уходили, а я оставался один в большом пустом доме, и повсюду гуляло эхо от стонов старых деревьев снаружи. Тогда я оказывался окутан туманным страхом. Не простой страх одиночества — это был ужас перед лицом ночи и всего того, что не было мной. Это был космический, примордиальный кошмар, и в некоторые ночи он вновь приходит ко мне, как отголосок из детства.
Я помню, как мы с сестрой играли в широких коридорах. Мы были поистине счастливы в наших играх; связанные кровью, мы по сей день разделяем те чувства. Возможно, эти воспоминания означают, что однажды, в каком–нибудь далеком мире мы сумеем оживить ту любовь, что связывала нас в самом начале.
Очень часто за нашими играми присматривала наша старая няня. Сегодня мало кто представляет, что вообще означает это слово: няня — как ангел, оставивший собственные чувства и дарящий свою любовь детям других. Наша нянька и вправду была ангелом. Я и сейчас, ровно как в детстве вижу, как она спускалась по коридору, держа букет фиалок или серебряный поднос конфет на мой день рожденья. Ее звали Ама Пола, что значит «цветок мака». Умерла она одинокой, и только тогда я осознал глубину ее безмерного самопожертвования. Мы похоронили ее в семейной усыпальнице, рядом с нашими родителями, укрыв шалью и одним из ее плащей. Мне всё еще нужно украсить ее могилу букетом фиалок, таких же, как и те, что носила она — но теперешние фиалки пахнут иначе.
Подобно предкам своего отца, прибывшим в Чили столетия назад, я всегда жаждал путешествий и приключений, оставаясь при этом накрепко привязанным к стране, в которой родился. Кажется, однажды я уже рассказывал историю о Пепите Паране, моей прапрапрабабушке, которая на склонах Вальпараисо вышивала пеленки для своего прапраправнука. Никто не вспомнил о них, когда родился я, но после рождения моего первенца бабушка отыскала их в старом сундуке и дала мне — они пахли сухими яблоками. А бабушкина сестра, взяв на руки моего сына, пропела ему так:
— Дитя, ты вернулось к нам спустя сотню и сорок лет; дитя, твои миндальные глаза похожи на луну.
Сестра моей бабушки была женщиной совсем необычной: большую часть жизни она потратила на то, чтобы объездить весь свет. Я получал от нее открытки из Африки, с верблюдами, львами и Пирамидами. Именно она заразила меня духом приключений, подарила идею кругосветных путешествий, от нее я услышал первые рассказы об Индии, и впервые был посвящен в учение о переселении душ. Ее мир состоял из посещенных ею краев. Она рассказала мне о том, что некоторые новые места представали ей настолько знакомыми, будто она знала их давно, в какой–то иной жизни. И описывая эти далекие края, она будто сама превращалась в существо из других веков, а мне казалось, что голос, которому я внимал, принадлежит не сестре моей бабушки, а воительнице или знатной госпоже прошедших времен. Иногда это ощущение так пугало меня, что я бросался прочь из ее комнаты. Всё же, она была для меня настоящим
Но это дерево так никогда и не родило плодов. Сложно сказать, что это значит. Может быть, цветы и плоды этого мира недоступны из тех далей, куда отправилась она.
Те истории о матери, которые рассказывал отец, и мое стремление отыскать ее образ в облаках, наполнили мое детство скорее не религиозностью, но мистицизмом. Я всё еще помню запах свечей, огни в часовне, Святое сердце Иисуса и звезды, катящиеся по ночному небу. Этот мистический пантеизм был отцовским наследием, столь же важным, как молодость на родной земле среди рек и гор, как страсть к приключениям, пришедшая от отцовских предков. Наследие матери было совсем иным, ведь я едва знал ее… оно представляется мне только толщами тенистых облаков, в которых тут и там рассыпаны яркие проблески света. Ее ранняя смерть, как кажется, стала непреодолимой пропастью между моей душой и Богом: они видят друг друга по другую сторону бездны, и могут встретиться лишь милостью Господнего откровения да в тот единственный момент радости, что мгновенно поглощается вечной тяжестью первородного греха. Древние дома всё еще стоят, в их каменных стенах и мощеных двориках та же ветхая мебель, лампы, подсвечники и пыль. В подвалах томятся призраки и кости в ржавом железе цепей. Но никто и никогда не сходит туда.
Противоречивость смешанного наследия леденит душу и лишает опоры. Эхо мучений прадедов и прапрадедов становится его главным мотивом: раздор между самоотречением и страстью. Они отвергали земную любовь, чтобы после захлебываться мраком раскаяния. А изначальное вожделение всё так же жило в них, неизменное, как стигматы в ладонях Христа. И в старости, отпрянув от памяти молодых желаний, они гадали — не получилось ли так, будто они вовсе не жили?
Никак невозможно рассказать полную историю тех жизней. Но кровь прародителей всё так же течет в жилах нынешнего поколения: старые кузены взывают друг к другу, племянники и племянницы отыскивают путь к теткам и дядьям. И будучи самим собой, я становлюсь и своими предками; я понимаю, как сложно узнать, кому же принадлежат мои поступки — мне или моим предшественникам.
Но еще более важным, чем узы крови или влияние предков, остается глубокое воздействие на мой дух диких просторов Чили. Пейзаж моей родины трагичен и волшебно загадочен. В нём, кажется, воплотились те древние поколения, навсегда разделенные с европейскими предками и обретшие себя в уголке далеком и враждебном, терзаемые страхом и восхищением. Ведь корни Южной Америки не только в старинных традициях Европы, но и в гораздо более древних таинствах Атлантиды. А через связь с погрузившимся в пучины континентом примордиальный Змей воплощается и здесь.
VIII. Погребенный заживо
Не успев даже достичь отрочества, я столкнулся с необъяснимыми переживаниями. Временами ко мне приходило ощущение странного холода, который взбирался вдоль позвоночника к мозгу. Обычно такое бывало по ночам, перед тем, как я засыпал. В этом полумире между сознанием и его отсутствием, вдруг будто сдвигался рычаг, и я лишался всякого контроля над собой. Обстановка комнаты и все предметы вокруг будто выходили из равновесия, и исчезало всякое будничное представление о них. Я мог видеть себя, свои движения и действия — ужасающе быстрые, а внутри головы тысячи слов обрушивались каскадом, разгоняясь всё более. Мне делалось дурно, и я оказывался беспомощен; вырваться из этого состояния я мог, только провалившись в глубокий сон. В конце концов, я мирно просыпался, влюбленный в жизнь и радостно осознающий утреннюю свежесть.
Вскоре после серии подобных переживаний меня одолел серьезный недуг. Я был охвачен лихорадочным бредом, и мне виделось, как я встаю с постели и подхожу к балкону, что озирает улицу с высоты третьего этажа. Обернувшись, я мог видеть кровать и себя на ней, лежащего пластом на спине. Тогда я прыгал с балкона вниз и падал на катафалк, неспешно продвигавшийся вдоль улицы. Мало–помалу я оправился от болезни, но после, в одну из ночей, прежде чем уснуть, я увидел перед собой лицо — и темный бородатый силуэт, закутанный в меха; он приветствовал меня знакомой, ироничной улыбкой. Я тотчас проснулся, меня колотила крупная дрожь.
С тех пор ощущение холода в спине становилось всё более настойчивым. Но я никому не мог рассказать о нём — обычным языком мне просто не выразить то, что происходило. Я не мог пойти к доктору и жаловаться ему на невидимых существ, что карабкаются по моему хребту, или о том, что в моем мозгу звучат на огромной скорости тысячи слов.
И вот, на рассвете одного дня, дверь в мою комнату отворилась, и скрытая покровом фигура вошла и села в изножье моей постели. Я ощущал, как прогнулась под ее весом кровать. Когда я поднял взгляд, покров будто спал с ее головы, а сама она источала вибрации. Комната вымерзла, а сам я лежал, скованный ужасом. Я закрыл глаза, чтобы не видеть фигуры, но вновь открыв их, обнаружил ее на том же месте; она отвернула голову, чтобы спрятать лицо. Мне захотелось сбежать прочь, но я не сумел даже пошевелиться. Этой фигуры я не видел больше никогда, но впоследствии меня часто настигало то же чувство обездвиженности. Обычно это случалось на рассвете: я чувствовал обжигающую ледяную дрожь в ступнях, она поднималась по хребту и разливалась в другие части тела, которые принимались гудеть как потусторонние колокола, а я всё так же лежал на постели, обездвиженный, не способный ни заснуть, ни пробудиться. Иногда, пока я был так скован параличом, служанка приносила в комнату завтрак и оставляла его на столике. Тогда я всеми силами старался проснуться или хотя бы пошевелиться, но что–то изнутри гнело меня к глубинам неисчислимых теней, к устрашающему ничто, и я чувствовал, как скольжу на пороге смерти.
Когда же я наконец приходил в себя, оказывалось, что я лежу пластом на спине, скрестив руки. Обычно, бросив взгляд в окно, я тут же видел Утреннюю звезду. В предрассветных сумерках небо казалось бледно–голубым бархатом, а Звезда — крупицей золота. С тех пор Утренняя звезда в моем представлении связана со всеми необъяснимыми происшествиями, она выступает как проводник между миром насущным и миром безвременья. Возможно, эта Звезда — последняя гавань для мечтателей в нынешнем мире, для тех, кому нет места в его технологической логике.
Поскольку в те времена я был еще совсем юным, происходящее, разумеется, меня очень беспокоило. Мне уже доводилось слышать о каталепсии и случаях, когда люди были похоронены заживо. Я боялся, что однажды, то же может случиться и со мной: меня найдут застывшим в постели и сочтут мертвым. Я всерьез думал обратиться к доктору, но понимал, что не смогу объяснить того, что чувствую.
Все эти переживания приходили ко мне вне времени. Еще и сейчас, спустя столь долгие годы, я помню их даже острее, чем события вчерашнего дня. Они — как истории, нити которых пересекаются в разных слоях. Есть дневная, или «настоящая» жизнь, которая может складываться из мыслей, снов, или даже поэзии; и есть жизнь другого мира, где ты совершенно иная сущность в окружении других сущностей. Разумеется, такие переживания случаются очень нечасто. Но они никогда не блекнут и не путаются со временем, как события этого мира. Они скорее накапливаются, будто серии безвременных воспоминаний, и служат маяками, что отмечают наш путь и движение наших судеб. Благодаря им мы знаем, как далеко нам придется идти, прежде чем мы преодолеем смерть и обретем вечную жизнь.
Иногда оказывается необходимым сделать выбор между жизнью во времени и безвременной жизнью. Но, поскольку ни ту, ни другую нельзя совершенно отбросить, само действие выбора может выявить точку равновесия между ними, место их взаимопроникновения. Интуитивно я чувствовал, что внутри сердца ничто не имеет возраста и всё неизменно. Продвигаясь к постижению самого себя, я вновь буду встречать друзей своего раннего детства, тех невидимых приятелей, что были со мной в саду, и их призраки сделаются реальнее самой реальности. Они не терпели изменений и сохранили вечную юность.
Чтобы преуспеть, мне, может быть, придется совершенно переместиться в сферу безвременной реальности. А это потребует от меня опустошающего усилия воли. Ведь ни жизнь, ни смерть не станут взаимодействовать: каждая старается навязать лишь свои ценности.
IX. Наставник придет, когда послушник будет готов
Понадобилось бы очень много слов, чтобы рассказать о том, как я в итоге пришел к своему Наставнику. Но есть старая пословица, отражающая самую суть: «Наставник приходит, когда послушник готов». По–крайней мере, со мной случилось именно это, хотя еще и сейчас я не могу сказать, во благо или во зло.
Глаза Наставника голубые, его манеры веют благородством и древностью. Он говорит о жизни, как о чём–то давно минувшем. Но когда он мечтает, то разрушает скорлупу времени. В такие моменты вокруг него собираются легендарные воины, держа в руках щиты и сияющие мечи. И его сердце — это сердце воина.
Впервые встретившись с ним, я был настроен скептически. Но в действительности я не мог быть слишком критичным, ведь надо мной нависла угроза быть погребенным заживо, то есть, речь шла о спасении собственной жизни. Потому беседу с ним я начал не с утверждения, а с вопроса. Ответ был странным: во мне нет ни болезни, ни ненормальности, а правда в том, что я повстречался со Змеем.
Тогда Наставник стал рассказывать мне о Змее:
— Тот Змей, что был обвит вокруг Древа рая, и вокруг хребта… — сказал он. — Одни называют его Кундалини, другие — Астральным огнем…
Это послание Наставник передал мне не словами, а песней.
В течение года я оставался подле Наставника, надеясь, что буду принят. Я был одним из свиты, окружавшей воина; среди нас почти не было мыслителей, все мы были людьми действия. Согласно молве, корни нашего Ордена тянулись из Индии, а может и Тибета. Он опирался лишь на знаки, его целью было сосредоточение на космических вибрациях; он действовал согласно правилам, установленным еще в Ледниковый период и утраченным с затоплением Атлантиды. Мне сообщили, что дочеловеческая мудрость была сохранена древним гималайским орденом, который использовал ее в космической войне. Это был орден воинов, намеренных взять небеса штурмом, здесь не было святых или мистиков. Особым образом такой подход взывал и ко мне.
И вот пришел день, когда Наставник достал из ножен меч и коснулся им моего плеча, а другие воины, тоже с мечами, обступили меня кругом. И тогда мне был дан первый знак, который должен был освободить меня от оков тела и открыть путь к иному плану. Ночью я начертил знак поверх сердца, и заключил его в нарисованный пальцем круг. В тот же момент ко мне пришло уже знакомое ощущение, и с тех пор так было всякий раз — вибрации отвечали на знак, как будто некие невидимые силы принимали его.
Наставник велел не сопротивляться обморочным чарам, но отдаться их воле.
— Ты не должен бояться, — сказал он, — ты должен сражаться и сокрушить Змея знаком, который есть у тебя теперь.
И потому, в тот час, когда обморочные чары по обыкновению явились, я не стал удерживать себя. И тогда мое тело будто обратилось в свинец, и после краткого мига несуществования, кромешной тьмы и полного забытья, я стал падать — падать невероятно быстро — в колодец, не имевший дна. Но всё же достиг самого низа, и край тот оказался адом, преисподней. Я не сумел даже вспомнить о том, чтобы начертать знак, но предался безбрежному отчаянию. А после, не знаю как, я выплывал, пока не остался парить в некой пустынной области. Там я чувствовал себя совершенно свободным и счастливым. Но, когда я проснулся и вновь обнаружил себя лежащим на постели, момент неописуемого умиротворения истаял дымом, и я понял, что и в самом деле оказался погребенным заживо — в собственном теле.
В окне показалась Утренняя звезда, лучась светом иного мира.
Позже я гадал, не совершил ли ошибки. Пробовал вызвать тот же опыт искусственно, но явления эти были своенравны и приходили лишь сами по себе. Учитель растолковывал мне знаки, но я никогда по–настоящему не понимал их. Я жаждал руководства, не уступающего в точности туристической карте, и мне потребовались годы, чтобы преодолеть подобную страсть к рациональности. Смесь рационального и иррационального всегда опасна — я понимал это даже ребенком, когда был един с природой. И это осознание помешало мне достичь
На рассвете, будучи охваченным обморочными чарами, я порой пытался возобладать над процессом, управлять последовательностью его этапов. Результат всегда оказывался катастрофичным: я разделялся на две части, принадлежавшие уже разным мирам, а они бросались друг на друга со всей яростью, на которую были способны. Когда сознательное эго пробуждалось посреди сна, я застревал на полпути, в нейтральном положении. Вибрации, зародившись в стопах, распространялись по телу, но их ужасающая музыка никак не могла влиться в мозг — он был занят сознанием, цеплявшимся за будничную реальность. И тогда я оказывался зажатым меж двух миров, и в обоих был неспособен получить достаточный опыт. Всё что я мог — удержаться на постели, пока не угаснут вибрации.
А после я начинал поднимать вначале одну руку, за ней другую, затем я мог сесть на краешек кровати. Наконец, с большим трудом мне удавалось пошевелить ногами и встать. Теперь я мог идти вперед, но никогда не оглядывался, потому что знал: стоит обернуться
Некоторое время спустя я оказался охвачен даже еще более пугающим ощущением. Наставник открыл мне новый знак, что свидетельствовало о моем продвижении в иерархии Ордена. В ту ночь я начертил знак на груди, и на рассвете вибрации пришли вновь, но в этот раз они были столь беспощадны, что я не надеялся пережить их. Мой ум преисполнился кровавыми видениями, и я приготовился к концу. Но неожиданно, прямо в воздухе передо мной явился кувшин. Следуя инстинкту, я зачерпнул из него ладонями и расплескал содержимое по телу — и в тот же миг пламень вибраций утих.
Позже я мучился вопросом, что же на самом деле произошло. Кто принес воду? Кто пришел мне на помощь в критический момент? Было ли это субъективным переживанием? Я спрашивал у Наставника, но он никогда не отвечал.
Я пережил всё это в давно ушедшие годы, но плоды этого опыта всегда остаются со мной. Мое тело всё так же стремится к окончательному разрушению, а сам я всегда готов покинуть здешний берег и отплыть в мир иллюзии.
После свадьбы моя жена принялась мало–помалу рассеивать колдовство теней, гнать прочь шумы и привидения — они пугали ее и препятствовали нашей земной жизни. Наставник никогда не одобрил моего брака. Война, которую он вел, требовала беспощадных и одиноких бойцов, искателей приключений, всегда готовых пустить в дело меч и ни к чему не привязанных. Мой Наставник никогда не покидал мира фантазии: он был пленником гигантских мифов и видел сверхчеловеческие сны. Я высоко ценю его за то, что он был начисто лишен самодовольства, присущего слабохарактерным людям, и всегда жаждал новых разгадок. Его приключения в этом мире всегда были военными действиями, в которых не могло быть передышки. Кровь конкистадоров бурлит в его венах, так же как и в моих.
Однажды Наставник вызвал меня в личный покой. Там он сидел, держа на коленях раскрытую книгу. Пригласив меня подойти ближе, он показал иллюстрацию в книге: очень высокую гору, и рядом две скалы поменьше.
— Это гора Кайлас, — сказал он, — главы нашего Ордена живут там, где–то в недрах горы, в пещере. Сама гора — в Гималаях, недалеко от границы Тибета и Индии. Возле горы — священное озеро Манасаровар, а по другую сторону — тибетская деревня Дахрипу. Гора Кайлас священна и для индусов, и для буддистов. Индусы считают, что на вершине горы обитают Шива и Парвати, его супруга.
В то время Наставник изображал гору Кайлас повсюду на стенах своей комнаты. Он полагал, что открыл самый исток нашего Ордена, и объявил это место средоточием духа Востока, и хранилищем мудрости, забытой на Западе.
Слушая Наставника, я стал осознавать, что если действительно есть место, где хранится вся правда, то мне следует отправиться туда и увидеть своими глазами. Мое намерение посетить Индию еще более окрепло.
X. Гора
Чили — край гор, окруженный горами и усеянный ими. От самого Южного полюса, от таинственной Антарктиды, горы вздымаются по всей длине страны, являя свою силу тут и там в землетрясениях и извержениях вулканов; вся горная цепь Анд трепещет, как никакая другая. И потому получается, что и страна балансирует на пороге небытия: зажатая меж океаном и горами, она длит хрупкое существование под весом трагической судьбы.
Может быть, есть связь между горами; может быть, мудрость может быть передана от одной вершины к другой. Выше андских пиков вздымаются только Гималаи.
Самый первый конкистадор заметил странное сияние, исходящее от вулканических Анд. Он описал этот чудесный жар, и отметил, как созвучна простая жизнь обитателей Чили этим горам, как не желают они перенимать цивилизованные обычаи пришельцев. Выходит, для Чили нет ничего важнее гор, они и есть истинные жители страны. И даже больше: мне они кажутся живыми наследниками тех гигантов, что предшествовали современному человечеству. Их заснеженные хребты — головы титанов, достигших бессмертия и окруживших себя тем светом, что дает пламень Змею. Анды хранят ту же мудрость, что и гора Кайлас. Порой я думаю о тех, кто вел моего Наставника как не о человеческих существах, а скорее, горных духах, живущих в скалах титанах.
Однажды утром, не проснувшись еще до конца, я взглянул через окно на темную массу Анд, перед которыми лежит Сантьяго. Мне показалось, я смог различить два гигантских образа, выделяющихся на черном полотне гор — титаны, заточенные во льду и камне. Один будто простирал руки к небу, а другой склонился, словно удерживал тяжесть веков. Их фигуры были обрисованы темным светом, сами они походили на людей древности. В Чили эти титаны остались неизвестными, тогда как в Индии каждому было дано имя.
XI. Есть ли избавление от смерти?
Мои мать и отец мертвы — это верно, но мне кажется, как части меня самого, они живы и сейчас. Они существуют как посмертные течения, как будто какая–то часть их сущностей еще живет в моей крови. И путешествуя по свету, я гляжу их глазами, давая им существовать опосредованно. Но однажды мне будет нужно умереть, и тогда всё будет кончено для них и для меня. К тому времени живые уже не станут помнить своих мертвых. В эру атомной энергии у них не будет времени, чтобы следовать этому бесполезному старому ритуалу.
И всё же воин не должен предаваться отчаянию. Ему надлежит биться до последнего, даже одному против всех, даже против себя самого и чувств в собственном сердце. Наследие и опыт говорят, что дух воина живет во мне. Одержимый жаждой приключений, я могу лишь идти, пока вижу дорогу. Видимо, я родился отмеченным: Змей укусил меня, моя кровь отравлена. С рождения я вступил в битву со смертью. И я обнаружил, что есть лишь один способ одержать верх в этом сражении: постичь, что есть Древо и Змей.
Значит, я просто ищу того, кто знает способ справиться с ужасающей ситуацией. Прочитанное мною указывало на то, что эта древняя мудрость, этот код, могут быть найдены где–то в Индии. Ведь Индия знает Змея с детства. Вот тогда я и решился на скачок через воды Потопа, чтобы увидеть — что же должно быть найдено в стране, всё еще существующей где–то у начал истории. И тогда я возжелал покинуть свою страну и народ своей крови, обратившись к Востоку. При всём этом, я следовал традиционной стезе: чтобы побороть смерть, всегда нужно вначале умереть. И чтобы вознестись над собственной кровью и своим наследием, я вначале должен был пролить ее всю. И я должен был покинуть своего Наставника: чтобы стать распятым, я должен был удалить себя из величественного символа Распятия.
XII. Дели
Имя, которое дали своей стране сами индийцы — Бхарата. Бхаратой звали сына прекрасной женщины по имени Шакунтала, позже воспетой в стихах Калидасы. От первого Бхараты произошли великие бхараты, о чьих легендарных победах рассказывает Махабхарата и Бхагавад–гита. Бхарата, подлинная духовная отчизна индусов — не нация, а континент. Так же, как мелкие княжества средневековой Европы объединяло общее наследие и религиозность, так отдельные штаты Индии скрепляются скрытой подземной нитью общих верований, почтения к одним богам. Если рационализм или повсеместная индустриализация разорвут узы Бхараты, едва ли найдется какой–то иной способ объединить континент. Сомнительно, что технология сама по себе отвратит Индию от пути, которым шла Европа после эпохи Просвещения. Дух национализма губит души наций и разрушает всё подлинно национальное.
Слово «Индия» персидское — его переняли вторгшиеся в Бхарату греки армий Александра, прошедших по Хайберскому проходу. Именно персы первыми использовали местное слово Хинду, чтобы обозначить всю Индию. В языке хинди это слово обозначает реку, и потому Индостан значит «страна рек».
Индийская столица Дели располагается в стратегическом узле северной части континента. В общем, отсюда удобно контролировать Хайберский проход, тропы Сафедхока и Пенджаба — которые обычно и служили вратами вторжения захватчиков. Великие Могулы также избрали Дели столицей империи, а их цивилизация произвела такое впечатление на северную часть Индии, что ныне здесь почти невозможно обнаружить хоть какие–то остатки доисламской архитектуры.
В близости Дели отчетливо обнаруживаются семь районов расположения древней столицы, соответствующих семи периодам магометанского вторжения. Возникновению первой из них, несомненно, предшествовало собственное поселение хинду, но все его строения, должно быть, были деревянными, и потому никаких останков найти не удалось. Но при этом в Индии обнаруживаются следы чрезвычайно древних цивилизаций: например, в долине Инда (на территории современного Пакистана) до сих пор можно посетить руины городов Мохенджо–Даро и Хараппа.
Вся история Индии отмечена непрекращающимися вторжениями. Так, великая Империя Гупта, родившая поэта–драматурга Калидасу, создавшая фрески Эллоры и Аджанты, а также невероятные каменные головы Будды — в пятом веке была совершенно уничтожена гуннами, ведомыми Михиракулой. Позже, в седьмом и восьмом столетиях арабы вторглись через земли провинций Балухистан и Синд. После них пришел Тамерлан. Но ни один из захватчиков не пожелал задержаться в Индии: очевидно, они знали о способности Индии растворить их собственный этнос, и опасались за будущее своих потомков.
Современный Дели по–прежнему хранит викторианский дух, выставляя напоказ железнодорожный вокзал и статую старой королевы — хотя и запачканные теперь угольной сажей и птичьим пометом. Неизменными здесь остаются Мемориал и кладбища с надгробиями и крестами, университет и церкви, извечные прокаженные и невообразимая нищета.
Нью–Дели был возведен не так давно для британского генерал–губернаторства и гражданской администрации. Официальные лица поселялись в окруженных садами домах, и целые армии носильщиков, горничных, приказчиков и ночных сторожей спешили услужить им. Каким–то образом Нью–Дели воплощает апогей бюрократической посредственности, а объяснить это довольно просто: здешние поселенцы — не те, кто прибыл в Индию, чтобы жить среди ее народа, а просто те, кто стремился утопить в роскоши причиняемые климатом неудобства — здешнее небо было суровей к ним, чем туманы Британских островов. Дворец Раштрапати–Бхаван, ныне ставший резиденцией индийского президента, а когда–то бывший пристанищем последнего из английских генерал–губернаторов, лорда Маунтбэттена, в чем–то схож с Собором святого Петра в Риме — но этот Ватикан, построенный единственно на коммерческой основе, проиграл своему предшественнику в долгожительстве.
И потому, чтобы почувствовать настоящий романтический ореол Индии, нужно отправиться в Старый Дели — здесь, на улице Чандни–Чоук (что на хинди означает «площадь лунного света») попадаешь в атмосферу волшебной сказки: будто во сне, бесчисленные вереницы торговцев, коров, велосипедов, святых и прокаженных движутся вдоль улицы. Тут и там всплески экзотической музыки вырываются из домов, а в переулках кое–где высятся старые дворцы с серебряными верандами. Жизнь и смерть встречаются здесь в самом сердце сутолоки, почти пропадая из виду среди орд купцов, на тротуарах, покрытых коростой экскрементов. На бордюре застыл, погрузившись в медитацию, мужчина: он ищет вечности в испарениях благородных специй и навозной жижи.
Годы назад я прибыл в тот Дели, и всё это наблюдал. Я впитывал эти зрелища, чтобы открыть историю Индии — ведь ее история огромна, может быть, даже чересчур велика. Но вскоре стало ясно, что история в Индии не имеет ровно никакого смысла: здесь важна только легенда. Если сказать точнее, здесь важны не три измерения, а четвертое — невидимое. Дух всякого города отличается от его зримого проявления, и Дели — не исключение. Но постичь дух Дели сложнее. Этой книгой я попробую проложить путь к невидимой стране, которая одна только и является подлинной Индией, а также единственным значимым ее аспектом.
Всякий, кто прибудет в Индию, ведомый желанием узреть ее монументы, увидеть святыни или даже изучить повседневность жителей здешних городов — потеряется. Он не сумеет понять Индии; более того — он ее возненавидит, даже если и не сумеет в этом признаться. Потому что правда такова, что с физической Индией примириться невозможно: в ней нет ни очарования, ни самобытности. А красота невидимой Индии, напротив, необъятна. На пути к ней нужно доверять лишь интуиции и особому чутью к таинствам; нужно огибать телесное и следить за игрой эмоций.
В мой первый приезд я обосновался в Нью–Дели. Было лето, и жара стояла невообразимая. Солнце било безжалостно — да что там, казалось, всё небо пылает огнем! И более того, удушающая сухость будто истребляла саму жизнь. Черные пичужки, застывшие на крышах домов с раскрытыми клювами, будто иссохли. Воздух гудел под ударами солнечных лучей. Но ничто не шевелилось: движение означало смерть. И всё трепетало, оставаясь недвижным.
Срывалась и падала ночь, не родив освежающих дуновений, воздух оставался тяжелым, тягостные испарения повисали в нём. В садах вместо прохлады была только тяжесть, а источаемые ими ароматы дурманили и оглушали. Они растекались по улицам и смешивались с запахами тел людей и животных. У гостиницы, прямо на тротуарах, укладывались на случайных постилках водители такси, служащие и торговцы, готовясь встретить звездную ночь. Откуда–то мог донестись обрывок приглушенного разговора, но в целом ночь была безмолвна и тягостна. И вдруг из далекой пустоши доносился визг гиен, пирующих над каким–нибудь лоскутом истлевшей плоти.
XIII. Трубка — тоже Змей
Почти сразу же после прибытия в Индию я завязал знакомство с чужестранцем. Это был высокий стройный мужчина с ярко–синими глазами, его голова уже начинала лысеть. Однажды вечером он пригласил меня к себе. Мы договорились встретиться у моей гостиницы, а после брели по улицам, которые к тому времени уже заполонили спящие. Когда мы добрались до его квартиры, он на короткое время оставил меня, чтобы переоблачиться в мунду — свободную мантию, традиционную для юга Индии. Теперь он был босоног и гол выше пояса. Он предложил мне разуться и пройти в спальню, которая оказалась совсем небольшой комнаткой; пол здесь был застелен белым полотном, а мебелью служили разложенные подушки. Чужеземец присел и зажег лампадку. В руках у него появился набор привычных ему инструментов: длинная курительная трубка и изукрашенный резьбой красный лакированный ларчик. Открыв его, он вытащил немного опиума, скатав его над огнем в маленькие шарики. Его пальцы двигались с большим проворством, но лицо было беспокойным; он будто стал жрецом, исполняющим древний ритуал. Темный камень в кольце на его левой руке был покрыт стихами Корана. Пока человек был занят приготовлением шариков, призрачный дымок завивался спиралями над огнем, а комнату заполнял странный запах. Чужеземец был совершенно поглощен своим делом и полностью погрузился в себя. Тогда еще раз приоткрылась дверь, и в темноту неслышно вступила молодая красавица. Она улеглась и вытянулась у ног мужчины, стройная, будто кошка, задремавшая на мягкой подушке. Ее большие глаза, распущенные длинные волосы и чрезвычайно изящные руки говорили, что родилась она на юге Индии. В улыбке она обнажала крошечные белые зубки. Чужеземец с нежностью провел ладонью по ее голове.
Теперь всё было готово: трубка заправлена, а для нас взбиты две подушки. Чужеземец несколько раз глубоко затянулся дымом, а после передал трубку женщине. После паузы он сказал:
— Индийский опиум лучший в мире; его просто не с чем сравнивать. Поэтому я и живу здесь, — кивком указав на женщину, он добавил: — И, разумеется, из–за нее.
Он рассказал, как несколько лет назад пробовал вернуться в Европу, желая вновь увидеть мир Запада. И уже оказавшись там, понял, что не может его переносить.
— И тогда я порвал все сохранявшиеся до тех пор связи и вернулся сюда. Дело не в том, что я люблю Индию или индусов, вовсе нет. Объяснить это непросто. Возможно, сама здешняя атмосфера что–то вроде этого опиума. Повсюду в Индии она одинакова. Если бы я жил в Европе, думаю, мне приходилось бы чаще курить. Но здесь в этом нет необходимости, потому что опиум здесь повсюду, — он вновь указал жестом на девушку: — И она тоже мой опиум; хотя ее саму это пагубное пристрастие не затронуло — она курит, но не от необходимости. Она может бросить в любой момент.
Женщина улыбнулась и вытянула длинные ноги, укрытые сари. Чужеземец продолжал:
— Этот опиум приходит из Афганистана. Из того края, где встречаются четыре страны: Китай, Россия, Пакистан и Индия. Оттуда и бредут опиумные караваны. Они древнее самой истории, и всегда сопряжены с величайшими мечтами и опасностями.