ЗМЕЙ РАЯ. Рассказ о паломничестве в Индию.
Предисловие
Тем, кто однажды снова обратится
К поиску тайных следов, ведущих
От Анд к Гималаям.
Если ветви дерева достают до небес,
Его корни должны достигать ада.
«Змей Рая» завершает трилогию, в которую входят также «Ни сушей, ни морем» (1950 год) и «Приглашение в ледяные пустоши» (1957 год). Эта книга, как и две предыдущие, выглядит несвязным рассказом, воспоминанием о былых приключениях. Такая форма была необходима: единственная нить, скрепляющая между собой страницы этих книг — рисунок жизни, еще не оконченной.
Мы, народы Центральной и Южной Америки, часто ошибочно именуемые латиноамериканцами или испаноамериканцами, на самом деле не принадлежим Западу, хотя и часто заявляем о своей приверженности его миру. Ландшафт нашего континента и наши природные качества заметно отличаются от европейских или североамериканских. С другой стороны, мы не принадлежим и культуре Азии. После девяти лет пребывания в Индии и тысяч миль путешествий по другим азиатским краям у меня не осталось в этом сомнений. Мы расположены между двумя мирами. И всё же, теперь нам следует обратиться к Востоку, и в особенности к Индии, поскольку до сих пор мы уделяли Европе избыточное внимание.
Тогда мы обретем давно искомое равновесие. Для нас, чилийцев, это равновесие особенно важно: наша страна почти пять тысяч километров тянется вдоль Тихого океана, и
Как кажется, коренные народы Южной Америки были гораздо ближе к Азии, чем теперешние жители, и примечательное сходство между этими двумя древними цивилизациями действительно существует. Благодаря этой первобытной связи становится возможным особое
И всё же, в самых глубинах наших душ мы чужды и тому и другому: наше участие в каждом из этих миров лишь относительно. А значит, в действительности мы отчаянно нуждаемся в открытии своей подлинной принадлежности. Обретение нашей истинной природы может оказаться и достижением земной цельности: включив в себя и Восток, и Запад, человек Южной Америки может стать новым и совершенно уникальным — цельным человеком.
На последующих страницах читателю предстоит встреча с рядом упоминаний о потерянном континенте Атлантиды, которые могут смутить современный рассудок. Я настаиваю на том, что эти упоминания несут только символический смысл и проясняют духовные материи; они не имеют отношения к существующим физическим и географическим объектам. Атлантида, о которой я говорю, должна происходить из видения коллективной души о далеком прошлом, о потерянной цельности, и о том Рае, который мог никогда не существовать — хотя эхо его образа в коридорах времени улавливают все поколения. Скажем так: моя Атлантида взывает к внутренней реальности, столь же реальной, как и мир вокруг нас.
Алмора, Индия
Мигель Серрано
Часть первая: От Анд к Гималаям
I. Змей
Прежде чем змей обвился вокруг ствола Райского древа, он обитал в водных безднах под его корнями. А после, как хребет человека поднимается из темных и чувствительных областей пояса к свободному в движениях торсу, так и Змей поднялся к высоким ветвям, где его бледную холодную кожу смогло обогреть солнце. В тех тайных глубинах, откуда он выплыл, он наслаждался простейшей стихией, а встретившись с силой солнца, отпрянул и одновременно вытянулся ему навстречу. Итогом стал конфликт света и тьмы, поскольку сила Змея текучая и вместе с тем мёрзлая; она отравляет и обожествляет. Кто–то назовет яд Змея Богом, кто–то — Бессмертием.
Древо Рая также поднимается из темных водных глубин, наделяющих сочностью созревшие плоды. После солнце высушит плод, растворив его горечь и сделав сладким. На вершине этого Древа можно найти просторный дворец. И здесь, в его главном зале, встречаются двое, сливаясь в объятиях. Они искали друг друга так долго, и теперь, наконец, встретились. Их радость так велика, что они плачут от счастья, и каждая слеза становится плодом на Древе. А кто тот, что вкушает вызревшие плоды — неизвестно никому, поскольку наполненные бессмертным ядом Змея, они существуют вечно.
Когда Змей скользит под поверхностью фосфоресцирующего моря, он один из многих: змеев столько, сколько мужчин на земле. И всё же, в определенном смысле Змей — единая сила, хотя и принимает множество форм, подобных Гидре или Морскому чудищу, которых в древние времена, закрыв глаза, в восторге созерцали моряки. Ведь его можно увидеть только плотно сомкнув веки, чтобы раскрылось третье око — только оно способно воспринять Змея.
Как говорит легенда, многие столетия назад Змей вышел из моря и вырастил крылья. Как спинной хребет человека развивается из клеток эмбриона, так в невинной радости рос Крылатый змей. Отправившись в путешествие к звездам, к Утренней звезде, он вдруг оказался низвергнут валами великого Потопа, воды которого захлестнули землю. Крылатый змей не утонул тогда, но крылья утратил.
Не будь разрушены крылья, Змей наверняка достиг бы Утренней звезды, и там, в просторном дворце, состоялась бы встреча. Радость этого свидания можно выразить лишь слезами, что сливаются в плоде вечности.
Но отчего разразился Потоп? Это великая загадка.
Эта книга — история народа и Змея. Отдаленный народ, столь же многочисленный, сколь и гады морские, веками погружался в пучины невероятного приключения. Эти люди дали Змею ужалить себя, и их приключение, исполненное сложных тайн и божественной простоты — это поиск вечности через отравление. А потому они имеют мало общего с другими народами мира. Это — порода старых моряков, они продолжают традицию тех, чей парус бороздил моря до Потопа. В то же время это и народ горцев, сохраняющих секреты вершин. В общем, это народ, отмеченный касанием богов.
И теперь я вместе с ними. С ними прошел я по пыльным тропам, защищаясь посохом от змей, что пересекали дорогу. Я пускался в паломничества в компании нищих и прокаженных. Змеи и гады крались в пыльных обочинах троп, но не вредили нам, пока мы не наступали на них. Только тогда они отравляли нас, сковывая ритмичный пламень дыхания, и фатально сгущая жидкое солнце в нашей крови. Но так случалось лишь когда мы ступали на них: если мы беседовали с ними, пели для них, или играли им на флейте Кришны, змеи становились нашими друзьями, и танцевали с нами.
Тому, кто выучился играть на флейте Кришны, или флейте Шивы (которая есть лингам, или фаллос, и, стало быть — Змей) нет нужды испытывать страх перед Змеем, ведь даже если он будет ужален, яд не повредит ему. Его кровь уже содержит семя духовного фаллоса Шивы, и он нечувствителен к смертельному яду Змея. Поскольку он уже оплодотворен вечным ядом, он не подвержен влиянию ядов временных. А потому он подготовлен к вечности: Крылатый Змей уже живет в его крови, и его человеческая кровь преобразована в жидкое солнце — благодаря жертвенной крови, однажды пролитой, и до сих пор истекающей из раны в боку Спасителя.
Змей рая вздымается из водных глубин, в которых укоренено и само Древо, и мужчина также рождает телесных сыновей из этих темных мрачных областей. Эти сыновья плоти обречены на смерть, но сыновья духа, рождаемые зрелым мужчиной, способны достичь вечности, превратясь в сыновей смерти. Когда Змей добирается до моря вечности, он делается крылатым.
В венах мужчины, укушенного змеем Шивы, и умеющего играть на флейте Кришны, обитает рыбка. И это — бог, что живет лишь в крови вечных сновидцев.
Прожив половину жизни, мужчина должен приготовиться родить сына духа, то есть сына смерти. Этот сын может быть рожден только в браке со Змеем или в игре на фаллосе Шивы, флейте Кришны. Сын духа — единственный, кто способен пронести нас над морем смерти. Он проведет нас на фосфоресцентной барке или позволит отдохнуть на крыльях Пернатого Змея.
Дивно обличие мужчины, сочетавшегося браком со Змеем — оно будто принадлежит иному миру. В его лице и безмятежная радость отравленного, и спокойствие смерти. Он кажется погруженным в воды снов; здесь плавает он с рыбкой Бога. Даже через опущенные веки его глаза сияют невыразимой радостью, а на губах блуждает тень улыбки; ведь это стало его исключительным правом — спуститься к темным корням удовольствия и суметь возвратиться к духовному единству. В том дворце, что покоится на вершине Древа рая, он встретился с кем–то, кого ждал очень долго, и радость этой встречи заставила слезы струиться по его щекам. Превратившись в плоды, одновременно текучие и льдистые, они падают, звеня, будто бубенцы.
И всё же, лик такого мужчины заставит содрогнуться: глубоко исчерченный морщинами, суровый как горный утес. Такие лица я видел в Андах.
Эта книга о далеком народе и Змее, расскажет и о моей собственной, очень особой связи с ним, длящейся с моего самого раннего детства в Чили.
II. Средиземноморье
Мы уже минули Геркулесовы столбы, и всё больше отдалялись от Англии. На время первого этапа путешествия (когда мы пересекали Атлантику) моим попутчиком стал англичанин, редактор индийской газеты. Хотя он поднялся на борт в Нассау, все пятьдесят лет до того он провел в Индии. От типичного, никогда не покидавшего страну англичанина его не отличало ничто, он столь же твердо держался обычая: виски он всегда пил перед полдником и в обед, а на палубе появлялся в неизменном пальто. Я решил разузнать у него хоть что–то о той стране, в которую направлялся, он же сообщил мне только вот что: быть богатым для индийца — чудной жребий, и в определенный момент жизни он бросает всё свое состояние и возвращается в лесную глушь. Впрочем, и этот факт не казался слишком любопытным моему собеседнику. Он уже вышел на пенсию, и казалось, был исполнен решимости провести остаток дней в соответствии с английским укладом, к которому так прикипел душой. Все прожитые в Индии пятьдесят лет он хранил безоговорочную преданность обычаям своей страны. Такая непроницаемость питала силу его характера, и, разумеется, делала его достойным британцем.
Тем временем образы Англии истаяли позади, хотя ее присутствие в этих южных регионах всё еще ощущалось благодаря Гибралтару. Однако, по сути, контроль Англии над Средиземноморьем и Геркулесовыми вратами лишен смысла: здесь просто нет дела для нее, а точнее, Средиземноморье не имеет с ней ничего общего. Это море принадлежит Золотому веку Вергилия и аргонавтов. Англия же, напротив, принадлежит Железному веку, эпохе Кали–юги.
Железный век требует железных людей, чьи души отмечены сединой, а умы привычны к туману. Только люди такого сорта могут заручиться поддержкой мощи железа. В нынешнюю эпоху такие страны как Испания, которой Геркулесовы столбы принадлежали ранее, растеряли остатки влияния. В серых тонах, диктуемых Кали–югой, Испания способна только на поражения, и она следует своему жребию, став страной–неудачницей.
Кажется верным, что именно судьба управляет народами, ведя их ко злу или благу. Филипп II должен был осознать это, когда против него восстали стихии, и его Непобедимая армада была разгромлена штормами и бурями. Не случись этого — и история могла бы стать совсем другой, и мы избежали бы объятий Железного века. Чтобы эпоха Кали–юги нашла достойное выражение, судьба избрала Англию — ее туманы и угольные шахты, механизацию и тоскливые пабы, но главным образом — ее организационный ум.
Людям, способным управлять Железным веком просто придется быть выцветшими, умеющими легко переносить печаль. И на самом деле, едва ли какие-то народы принимают несчастья так же равнодушно и легко, как англичане. Несчастье стало для них почти что общественным институтом. Может быть, нынешние русские придут к похожему состоянию, хотя об этом еще рано судить; впрочем, отличия наверняка будут, поскольку дело касается английской души. Душа Англии сумела выжить до сих пор потому, что в триумфе Железного века достигла лишь первой стадии. Впоследствии всё будет намного хуже, потому что мир станет совершенно бездушным. Под именем сверхтехнологии воцарится Век атома, а эра Кали–юги достигнет зенита. И всё, что останется сделать тогда — совершенно дезинфицировать мир, уничтожив всех микробов; само собой, будет искоренено и человечество, сохраняющее микроб жизни. И Англия тоже будет удалена, ведь, в конце концов, покамест она не мертва. Микробы живут здесь в городах и деревнях, а улицы остаются грязными. На самом деле, некоторые дороги Лондона не чище улочек священного Бенареса. Итак, Англия всё еще живет, и сохраняет некий дух, а дух выражается посредством света и тени; ему нужны и яркие лучи солнца, и липнущая к человечеству грязь. Жизнь, в конце концов, и состоит из них, а тот, кто постарается очистить себя совершенно — умрет. Стремящиеся к абсолютной чистоте народы захлебываются в своих купальнях, как древние римляне или арабы Испании.
Но к чему продолжать эти размышления? Лучше уж насладиться ясной синевой весеннего денька над Средиземноморьем. Отрешившись от других пассажиров, как только мог, я постарался сродниться с этим необычайным морем, повидавшим столь многое. Ярче всех прочих вод мира Средиземноморье воплощает одновременно и кладезь золотых воспоминаний и живую транспортную магистраль.
Железный век видит родство с серой Атлантикой, и стальные пароходы ей к лицу. Средиземноморье наоборот остается за триремами и парусными судами — оно уподобилось вечному отроку, не признавшему реальность современности, предпочтя ей блеск наследия прошлого.
Я сознавал, что на этой палубе вдыхаю воздух двух различных миров; ведь Средиземноморье — древнее связующее звено между Востоком и Западом. Мне казалось, я чувствую доносящийся из садов иной вселенной тонкий аромат, дыхание цветов истории, проросших на гробницах этрусков и египтян. Они вызвали к жизни подобное сновидению таинство, вспышку воспоминаний о дюжинах легенд и мифов, странствовавших по этому узкому морскому региону.
Со стороны египетского берега вдруг показалась стая черных птиц, несших головы на тонких и длинных шеях. Сделав круг, они улетели прочь. Должно быть, сотни поколений таких птиц смотрели из–под небес на королей и жрецов, каменщиков, рабов и астрологов. Этих птиц видел и фараон Эхнатон; наверное, и его королева Нефертити, чья шея тоже была птичьей, наблюдала за ними, когда пела на балконе Города горизонтов. Мне вспомнилось стихотворное обращение Людвига Милоша к египетской королеве, должно быть, похожей на Нефертити:
По другой борт корабля едва угадывались очертания острова Крит — другого края тайн, и золотые тени древних греков всё еще трепетали над ним. Я помню как в детстве, у себя на родине, мы с друзьями часто мечтали о Греции. Вопреки расстоянию, отделявшему нас тогда от Средиземноморья, эти мечты были очень живыми; странно так глубоко переживать драму цивилизации, чужой и совсем не близкой нам. Теперь я смотрел в сторону Крита, один, за всех друзей моего детства, многие из которых были уже так же мертвы, как и древние греки. Понимая, что они могли бы желать увидеть Грецию моими глазами, я сосредоточенно всматривался в горизонт. Я сознаю, что смерть тяжела, возможно, за ней не остается ничего кроме снов и теней. Но я верю также, что есть нечто, переходящее к нам от мертвых, что–то, что продолжает жить в нас. И именно эта сила или энергия сейчас заставляла мои глаза смотреть пристально, так чтобы призраки моих друзей могли бы увидеть через меня то, что не смогли увидеть при жизни сами. Я стремлюсь быть верным этой ноше и не упускать ничего, зная, что друзья сделали бы для меня то же самое, случись нам поменяться местами. Облокотившись о борт палубы, я вполголоса произносил морю их имена, зная, что с этого момента буду оказываться в их компании всякий раз, как мне доведется увидеть волны. Стая птиц над головой вновь развернулась к Египту.
Шла пасхальная неделя, и я вообразил, что налетающий на судно легкий бриз, должно быть, родился в Синайской пустыне. Но после понял, что такое дуновение не может родиться в реальной местности — это ветер Мессии, нисходящий с креста, одушевляемый личностью Христа. Бриз мягко овевал корабль, а я обернулся лицом к земле моего детства. Мое детство выражено именем юного Иисуса. Ныне я приближался к Его земле, краям Его истории. Если бы я пролил слезы, то ради того, чтобы оплакать свою мать и всех матерей. Я почти не знал ее, но понимаю, что она была благословенна Иисусом, ведь матери и дети проникаются духом Христа вместе.
Годы назад один индиец по имени Вивекананда проплывал у здешних берегов. И вблизи Крита ему привиделся странный сон, в котором некто сообщил ему, что Иисус не существовал никогда.
Теперь, когда мы приблизились к восточному краю Средиземноморья, Иисус пришел попрощаться. Суэцкий канал отделял Его мир от другого мира, и, несмотря на тесную связь, они чужды друг другу. Корни христианства — на востоке, но именно в Европе оно проявилось с наибольшей силой. Связующим звеном стало, разумеется, Средиземноморье. Вера Христа, несомненно, была откровением пустыни — тяжким и фантастичным, а исток его в Индии. Та вера не была нынешним христианством, и вовсе не имела желания становиться им. Но на пути через моря вышло так, что истинное христианство будто утонуло в Средиземноморье, а волна, ударившая в германский варварский берег и взорвавшаяся над Европой разительно отличалась от ряби, зародившейся когда–то на краю пустыни.
Ибо силу, рожденную Европой, можно назвать мечтой о Вечной любви, и эта сияющая идея цвела более двух тысяч лет, не развиваясь и не превзойдя своей изначальной славы. Конечно, она спасла многие жизни, но плата была ужасна. Известное нам христианство обрело форму в европейском Средневековье; будучи нацеленным на преодоление примитивных инстинктов варварских народов, оно не осознавало, что эти инстинкты и были биением самой жизни. Христианство сложилось из готических соборов, стихов Данте и кантат Баха, и из мечты о Вечной любви. Был выстроен собственный изолированный мир и создан культ смерти. Всё то, что подавлялось и преследовалось в мире здешнем, устремлялось в мечты или воображаемый мир «потустороннего». Так развивался культ вечной женственности, и любовь стала внутренней, душевной.
Если есть принципиальная разница между Востоком и Западом, то состоит она именно в культе Вечной любви. Существует ли она объективно или всего лишь является следствием подавления инстинктов, я знать не могу; знаю только, что на Востоке нет ничего, ей подобного; любовь здесь не считается таинством и не индивидуализируется за порог безумия. Вечная любовь, как кажется — чистый плод христианского Запада, родившийся, вероятно, из древних закутков германской или кельтской души, в которой женщины когда–то наделялись волшебными свойствами. На Востоке такой надежды (или иллюзии, как сказали бы здесь) нет. Культ Вечной любви — дорога на Запад.
Все мы восприняли это представление и участвуем в нём, оно было благословлено Христом. Несомненно, продвигаясь на Восток, и я нес его с собой — я покинул лишь атмосферу, в которой оно могло бы расцвести. Поэтому Иисус и пришел попрощаться, ведь Он знает, что всё умирает в тех краях, куда направлялся я. Там умирает даже Он.
Эта громоздкая мистическая конструкция представлений о будущей жизни, на небесах или в аду, и мечта о Вечной любви рождают беспокойство человека, будто бесконечно вглядывающегося за горизонт в надежде найти что–то, и отсюда же произрастает современная технология. Несмотря на то, что многие христиане ее порицают, технология остается неотрывной частью их цивилизации, и Атомная бомба — творение христианства. Происходящая с Востока христианская вера, отлично подходящая народу, подавляющему свои инстинкты, возложена на варваров Европы евреями, которые сами были не меньшими варварами. В результате примитивные инстинкты не успели приспособиться: они вытеснялись во внешние действия, а индивидуальность и рациональный ум обретали высшую значимость. Итогом этого процесса и явилась сегодняшняя технология — бегство от самости и стремление дезинфицировать жизнь. Технология это конечное детище рационального ума, отражение того, как далеко может зайти эго.
Восток называет этот процесс Кали–югой, и к несчастью, христианство и Кали–юга — одно и тоже.
Всё же, сам Христос никак не повинен в том, что случилось после него. Нужно ясно понимать, что Его образ принадлежал пустыне, Азии, где индивидуальное сознание теряется.
Так что же остается? Одной из великих реликвий западного мира, как кажется, является индивидуальное понимание красоты, принимающей разнообразные формы. Это может быть красота драмы или красота жеста. Порой вся жизнь человека становится жестом: он знает, что жизнь у него одна, и, пылая страстью, сжигает ее от начала до конца одним движением. На Востоке такой жест невозможен, потому что у Востока пять тысяч жизней. У Запада лишь одна.
Получается, что красота и есть главный плод христианской жизни: красота открывается только тому, кто живет единственной жизнью, не желая упустить ничего. Но при этом, излучаемая такой жизнью красота, в конце концов — всего лишь жест. Было бы глупо верить, что в ней есть нечто большее.
III. Пустыня
Сойдя на берег в Порт–Саиде, я обнаружил на его улицах дюжины собак, устилавших собой мостовые. Разумеется, сами они не придавали никакого значения тому, что живут именно здесь. В следующее мгновение я оказался окружен дюжинами людей, каждый из которых пытался всучить мне свой товар. Они были назойливы и бестактны, но подкупали детской наивностью: для них будто бы сама попытка одурачить меня была способом ощутить пульс жизни. А после на перекрестке я увидел мальчонку, тащившего тяжелую телегу. Он не сумел вовремя заметить полицейского, велевшего ему остановиться, и теперь этот постовой подскочил к нему, схватил за шею и принялся колотить. Случайный прохожий поспешил помочь полицейскому.
Это были те самые люди, что распяли Христа.
У причала двое мужчин были поглощены взаимными оскорблениями. Они, должно быть, говорили друг другу ужасные вещи, если судить по свирепости тона. У одного из них глаза прямо горели яростью. Раньше я только в книгах читал, будто глаза могут сиять зловеще, а тут впервые увидел подтверждение этому.
Конечно, было что–то странное здесь, в Порт–Саиде; казалось, будто некая новая сила под толщей горячих песков вновь приходит в движение. О да, специй для нового блюда на столе истории тут имелось в достатке. Ведь здешние жители — это и те самые люди, что последовали за Христом.
Вернувшись на корабль, я обнаружил всех пассажиров собравшимися на палубе. Они наблюдали выступление уличного мага, одетого в длинную полосатую мантию и феску. Бормоча: «гали–гали–гали», он вдруг вытаскивал пригоршню цыплят из ворота какого–нибудь пассажира; другой пассажир обнаруживал цыплят в карманах. Было понятно, что теперь мы оказались в мире, где в умы вплывают мотивы сказок о Синдбаде–мореходе.
Пустыня простиралась вдаль по обе стороны Суэцкого канала. Временами вдоль берега проходил британский патруль, там и сям я замечал египтян, примостившихся на камнях, будто птицы. В целом же, вид был пустынный: только жар и духота, сочетание обжигающих песков и влажного воздуха. Египетская жара совершенно отличается от жары Панамы или Эквадора. Там горячие ветры ласкаются будто шелковые пальцы, если тебе станет дурно от жары — ведь чувственные тропики Центральной и Южной Америки совершенно не затронуты влиянием истории. Но на Суэцком канале нависшее куполом глубокое небо над библейской пустыней было небом древних эфиопов; это же самое небо взирало на халдейских магов, на Моисея и Мухаммеда.
По одну сторону канала лежал Египет, по другую Аравия. С приходом ночи тысячи звезд стали сыпаться вниз над Синаем и Красным морем. Их число казалось почти невозможным, невероятным. В относительной прохладе вечера казалось, будто небеса завлекают горячие ветры пустыни повыше к звездам. Наверняка, именно здесь скрывалась причина того, что древних пророков в присутствии Бога охватывало бешенство: ужасный Иегова в невообразимой дали небес, нависших над пустыней, не мог воплощать ничего кроме непостижимой тайны. А отлученный человек не мог думать ни о чём, кроме своей горестной доли. Здесь скрывается и источник страданий человека после грехопадения, и здесь таится зерно, родившее Христа. Потому что в голой пустыне кажется, что Бог присутствует только в запахе корней, растущих вдоль берегов Нила или цветущих в зеленых оазисах. Здесь единобожие делалось очевидным. Но звезды принуждали человека к дуализму, и в нём рождалось космическое отчаяние, неприязнь к жизни и меланхолия.
Этот край еще не подлинная Азия, и индивидуализм здесь очень живуч. На самом же деле, если сравнить землю с человеческим телом (подобно тому, как Сведенборг сравнил с ним небо), то пустыня будет той частью, что рождает образы переживаний сердца. И потому древние египтяне никак не могли верить в перевоплощение. Напротив, они считали мир заброшенным и враждебным местом, будто останками некоего исчезнувшего сада. Для них вечность была чем–то, что нужно преодолеть или хотя бы вытерпеть в меру сил. Поэтому нет в мире края более отличного от Индии, чем древний Египет. В мумии воплощена ужасная озабоченность египтянина сохранением собственной телесной формы. Лишенный всякой уверенности в том, что сумеет вернуться в потерянный сад, египтянин желал обеспечить себя всей возможной роскошью в бесконечном вояже под темными сводами гробницы.
И всё же, изогнувшееся над пустыней небо — круглое, а стало быть, предвосхищает господствующую в Азии фигуру. Поистине, египетское небо — микрокосм двух различных миров.
На Западе всё существует в формах прямой линии, всё направлено к высотам либо глубинам, к небесам или к аду. Прямая линия также устремляется к горизонту, к бесконечной обеспокоенности и бесконечной славе. Восток же, напротив, рожден изогнутой линией, которая всегда обращается назад и приходит к своему началу. Символы Запада — это фуги Баха, кафедральные соборы, пушки, торпеды и жизнь «за порогом» — Вечная любовь. Всё это — прямые или параллельные линии, никогда не сходящиеся, сколько их не продлевай. Вечная любовь, таким образом — в лучшем случае иллюзорное представление, поскольку своей кульминации она может достичь лишь среди далеких звезд. Акведуки и мощеные дороги Рима, как и большинство технологических достижений современной эры, опираются на представление о прямой линии. Даже крест образуется пересечением с вертикалью.
И напротив, Восток символизирует изогнутая линия, и полнейшего выражения он достигает в округлых куполах и сводах мечетей. Музыка Востока также округла: она возникает, вздымается и вновь возвращается к началу. Серп луны, ятаган — даже у обуви на Востоке загнуты носы! И перевоплощение — также движение по кругу.
Там, где Запад стремится наружу, Восток уходит в себя. Потому Азия не так уж заинтересована физическими завоеваниями, зная, что все они вернутся к своим истокам, следуя логике дуги. Триумфы ислама следовали этой схеме, так же как победы Аттилы и других ханов. Такой образец может осознаваться даже Россией, и купола Кремля свидетельствуют о том, что Восток может преобладать и здесь. Потому и невелика угроза физического вторжения с Востока. Восток покоряет в совсем иной манере, полагаясь на средства субъективные, внутренние и религиозные. Поэтому русский коммунизм станет опасным, только превратившись в религию. Он может быть навязан только ненасильственными методами, и только после того, как обретет вечные духовные ценности. Красная Армия сравнительно не так опасна, несмотря на громадную численность. Ведь случись этим ордам захлестнуть мир подобно пескам пустыни в порывах яростного самума, они всегда вернутся назад, следуя предписанному изгибу.
С другой стороны, поистине опасен Запад и его военная машина, что топорщится вдоль прямых линий, по определению исключающих возможность возврата к истоку. Запад под знаком креста — это агрессивная, жестокая мощь; крест стал эфесом меча, ведущего сражение за огоньки свечей, слова проповеди и звон колоколов иного мира. Фундаменталистский по своей сути, он догматизирует, навсегда разделяя грех и искупление. Все его символы основываются на непреклонной прямоте линии: мир разделен меж светом и тенью, белым и черным, добром и злом.
Гитлер ошибся, избрав своим знаком свастику, ведь свастика — это крест во вращении, и его концы загнуты. Сама форма свастики принуждает к самосозерцанию. Чтобы исполнить предначертание своей направленной наружу судьбы, Гитлеру нужно было избрать крест.
Возможно, у самого края, когда ночь истории вот–вот наступит, Восток и Запад смогут, наконец, обменятся рукопожатием, ведь к этому моменту мир снова вернется к началу. Как и в изначальные времена, когда крест был свастикой, а квадрат — кругом, как это изображено на тибетских танках, мир противоположностей исчезнет.
Вместе с тем, подлинный Восток за пределами всякой поляризации. Здесь любое течение растворяется в недвижных водах.
Чуть ранее в тот вечер я наблюдал, как солнце погружается в Красное море. Это действо было последовательностью ярчайших красок, будто золото и пурпур Востока накаляли себя до последних пределов. Безмятежное море отвечало синевой и зеленью. Даже воздух, казалось, нашептывает что–то вкрадчиво–легендарное, как пролог к историям «Тысячи и одной ночи». Вдоль палубы выстроились индийские моряки: облокотившись о борт, они вглядывались в горизонт, а их цветные тюрбаны отражали свет заходящего солнца.
Среди вышедших на палубу пассажиров была ирландская монахиня; она также направлялась в Индию. Ее прекрасное и чистое лицо в этот час сияло будто трупной белизной. С наступлением сумерек фигуры мужчин на палубе делались темнее, а ее лицо, казалось, только светлеет.
На борту была и компания норвежцев, морских капитанов — они отправлялись в Австралию, чтобы принять командование флотом китобойных судов, уходящих к Антарктике. Мы говорили об острове Десепшен и всём его мертвом населении, погребенном на кладбище изо льдов и туманов. Потом я сходил к себе в каюту, чтобы принести и показать им изображение бога Кон–тики. Именем этого южноамериканского бога был назван плот, на котором группа бесстрашных норвежцев пересекла Тихий океан от Перу до Полинезии. Лицо бога выкрашено пылающими цветами… и всё же, изваяние было вырезано руками столь же белыми, что и кисти ирландской монахини.
Я возил с собой цветастый лик бога Кон–тики по многим морям и океанам, и когда я поднял его к страстному свету восточного солнца, краски затрепетали и начали пульсировать.
Аден — вулканическая земля. Говорят, что ковчег Ноя пустился в плавание отсюда. Наверное, поэтому люди Адена продолжают строить дома так же, как делали это всегда — будто ожидают нового потопа. В Адене ощущаешь почти физически мучения Атлантиды и возможность ее возвращения.
За городом, недалеко от кратера огромного вулкана, до сих пор еще можно отыскать рудники Царя Соломона. Царица Савская должна была проходить по этим местам, и вдоль древних дорог, веками вырубавшихся в растрескавшейся скале, всё так же шагают неспешные черные расы Адена. Древний верблюжий туннель по–прежнему действует, а в одиннадцати милях от города расположен оазис шейха Отмана.
Чрезвычайно предусмотрительные верблюды Адена шагают, держа равновесие. Высоко поднимая шею, они оборачивают нос во все стороны света. Несомненно, эти звери однажды были древними змеями морей, жившими, как говорят, еще до того, как устоялись очертания континентов. Змеи спали, когда море отступило, и потому не сразу осознали, что оказались на суше. Пробудившись, они быстро поняли, что им следует стать верблюдами ради того, чтобы выжить. По–крайней мере, это объясняет, почему они вздымают длинные шеи, тревожно высматривая отступившее море. Хотя верблюд и создание пустыни, но он помнит о море всегда, и мечтает о нём.
На базаре в Адене нас обступили дюжины детей, просивших милостыню. Одна девчушка потянула меня за руку. К несчастью, при мне не оказалось монет, но поскольку она была очень настойчива и не терпела возражений, я подарил ей маленький поцелуй. Тогда она опустила ручки, и замерла так, глядя на меня очень серьезно. Теперь она уже и не думала о милостыне. С тех пор она осталась со мной, как образ маленькой девочки с печальным лицом.
IV. Солнце Индии
Цвет вод, кажется, изменился ко времени, когда корабль вошел в Аравийское море. На закате я вновь наблюдал солнце, но теперь и оно выглядело иначе: устало и меланхолично. Старое и утомленное солнце, будто века, потраченные на освещение троп прокаженных и других несчастливцев, подорвали его силы. Серые туманы раннего вечера, вздымающиеся над морем Аравии как античная вуаль, держали кроваво–красную суть заката в объятиях одновременно утешительных и удушающих.
Узнав, что мы прибудем в Бомбей ранним утром, я решил подняться пораньше, чтобы не пропустить это событие. На палубе было всё еще темно, а Утренняя звезда едва виднелась. Но очертания берега постепенно вырисовались, и по мере приближения к порту вода под нами делалась всё грязнее. Вскоре навстречу стали попадаться рыбацкие лодки с высокими изогнутыми бортами.
Общий вид оказался совсем неприветливым, и я уже вообразил, что и сама Индия будет столь же безжизненной, каким в минувший вечер было солнце. Даже источаемый берегом бриз казался болезненным. Такой драматический момент часто приходится пережить паломнику из чужедальних земель: уже само только вхождение в древние воды совершенно иной и чуждой вселенной вызвало во мне недомогание. Воды напомнили лишь о давлении пространств и эпох, пережитых миром. И в итоге то, что должно было стать волнующим моментом, оказалось всего только созерцанием невыразительной толщи вод. Придя в замешательство, я стал размышлять о том дне, что начнется, когда мы причалим в Бомбее. Пытаясь заселить пустынный пейзаж, я представлял, как увижу шагающих вдоль причала нищих и кающихся грешников. Над центральной Индией солнце уже взошло, и в воображении я рисовал мужчин и женщин, проснувшихся и совершающих омовения во внутренних водах континента, а ближе к востоку уже едущих вдоль пыльных дорог на запряженных волами телегах. Не видя ничего, кроме окружающей корабль пустой действительности, я отчаянно пытался сделать прибытие интимным и символическим. Вглядываясь в неясные очертания приближающегося континента, я старался вообразить сидящую фигуру полуобнаженного старца, застывшего в молитве — так я представлял себе Махатму Ганди.
Я уже начинал понимать, как в нём проявляется вся душа Индии. Он был ее Христом современности, но христианство и любовь к ближнему в своих проповедях он причудливо приспосабливал к родившей его земле; казалось, он принадлежал еще не пострадавшему от Потопа миру.
V. Бомбей
Летняя духота и влажность были нестерпимы, и казалось, всё вокруг потеет. Но нет, не совсем так: на самом деле жара тяготила лишь меня одного. Индусы, часто облаченные в длинные халаты, собиравшиеся между ногами в складки, казалось, вовсе не замечали ее. Они усаживались на лавки так, будто совершенно не понимали их назначения — скрестив босые ноги; общались и сплетничали, не обращая на ужасающую жару ровным счетом никакого внимания. Принимаемые ими позы казались для человеческого тела невозможными, но тут и там, повсюду на улицах они присаживались на корточки, не подавая ни малейшего признака неудобств. Заметив среди прочих группу бородатых мужчин в синих тюрбанах, собравшихся под деревом в парке Камалы Неру, я гадал, что означают их тканые накидки и почему они носят большие мечи.
Так же как и в Порт–Саиде, вокруг было много собак. Но бомбейские собаки были не столь многочисленны, и кажется, их главной заботой был поиск тенистого закутка, где они могли бы прилечь. По–видимому, они не сознавали значимости того, что живут в Индии.
Запахи Бомбея совсем не похожи на запахи любого другого города, в котором мне приходилось бывать. Я всегда различал места по запахам, и знал ароматы таких запоминающихся городов, как Лондон, Париж или Буэнос–Айрес. Но воздух Индии был мне в диковинку. От него делалось почти дурно, и всё вокруг казалось сном. Ведь где еще можно ощутить такие древние запахи? Подобные испарениям от замшелого ствола векового древа, они казались смесью сандала, мускуса, бетеля, манго, пота, и еще чего–то неуловимо неопределенного, что исходило из самой сущности индуса, как будто источалось его глазами, ладонями и ногами. Были и другие запахи: аромат дхоти и сари, атмосфера разрозненных мест и мгновений, и, прежде всего — всевозможных мыслей и снов.
В то лето 1953 года Бомбей был подобен кипящему котлу, и эти запахи обволокли весь город, особенно сгустившись в торговом квартале. Здесь, как и везде, сидели в причудливых позах люди, по сторонам улиц мостились сотни лавок — простых деревянных навесов, опиравшихся на более прочные стены жилых домов. Сами улицы были запружены людьми, и в каждой крошечной лавке умещались окруженные своими товарами мужчины и женщины. У одних рулоны шелка и парчи, у других зерно или бетель. Казалось, эти полураздетые торговцы с одинаковой ловкостью орудуют и руками, и ногами. Тут и там помещались лавки, в которых на больших железных противнях обжаривалась какая–то желтая паста, истекающая жиром и растаявшим сахаром. Время от времени из какого–нибудь уголка среди палаток прорезался обрывок песни — шумный, визгливый женский вскрик, будто девчачий галдеж в школьном классе. Таков голос Востока, повсеместный на просторах от Египта до Китая, приобретающий гортанную, почти молитвенную интонацию. Шагая по кварталу, я вдруг услышал песню поразительную: она то вздымалась, то опадала; становилась всё громче, а потом вновь делалась мягкой и мурлыкающей. Такого мне никогда раньше не приходилось слышать: в чём–то близкая арабской музыке или фламенко, эта песня была в то же время совершенно иной. Чрезвычайно замысловатая, она обретала собственную форму — разливаясь над улицами, развиваясь в повторах и вариациях, она всё же неизменно возвращалась к началу. Голос сопровождался пульсом инструмента — простейшего барабана, следовавшего элементарному ритмическому рисунку. Будучи экзотической на базаре Бомбея, в деревнях глубины континента такая песня должна была оказывать поистине гипнотическое воздействие.
С другой стороны, обобщать и делать выводы было, разумеется, еще рано. Все увиденные мною люди показались существами других веков или иных планет. Возможно, что–то роднило их с инками или майя.
В целом, эти призрачные фигуры, стекавшиеся в кружки на улицах, где жилища состязались в прочности с корнями деревьев, а балконы были заселены поровну людьми и обезьянами, заставляли меня полагать, что я окружен сновидением — ведь какому еще миру могли принадлежать эти тени, высящиеся крыши, улицы наводненные коровами, людьми, птицами? Впадая в дремотную безотчетность, я чувствовал, будто всё это хорошо знакомо мне и когда–то давно уже пережито.
Башни безмолвия — бомбейская достопримечательность. Парсы возвели эти высокие сооружения, поскольку, как последователи Зороастра, должны были оставлять своих мертвецов на возвышенностях, чтобы их тела пожрали грифы. Суть этой ритуальной практики в том, чтобы позволить человеческим веществам легчайшим способом возвратиться к изначальным формам: воздуху, земле и воде. Этот обычай, давно исчезнувший в самой Персии, в Индии сохраняется до сих пор — еще одно свидетельство тому, что Индия — своеобразный «чулан истории». Ветхий Адам здесь живет и поныне.
Башни безмолвия вздымаются подобно тому, как журавли вытягивают шеи, хватая добычу. Но никакая пища не нисходит по каменным горлам башен, так что в действительности они скорее подобны простертым ввысь рукам, предлагающим небесам подношение.
Вечером я сел на ночной поезд до Дели. На первой же станции я оставил хорошо проветриваемое купе и отправился в вагон–ресторан. Мне указали на столик, за которым уже сидел полный индус, по наставлению Ганди одетый в хадар. Безо всяких предисловий они засыпал меня вопросами. Откуда я? Что делаю в Индии? Нравится ли мне здесь? Все эти вопросы, кроме последнего, я сопроводил подходящими ответами, но что я мог сказать об Индии, которая едва начала открываться моим глазам? Впрочем, мое молчание ничуть не смутило собеседника: он был из тех людей, что спрашивают просто ради самих вопросов — на самом деле, ответы были ему неинтересны.
Он ел руками, совершенно пренебрегая ножами и вилками, разложенными в предписанном порядке. Закончив трапезу, он вытер пальцы салфеткой и попросил счет за оба наших ужина. Я хотел было заплатить за свой, но он просто сообщил, что рад исключительному праву быть гостем на моем первом ужине в Индии.
— Добро пожаловать в Бхарат! — сказал он.
VI. Змей двупол