…Лазарев Е.Е. заметил, что определение Струве слишком марксистское, что социализм это кооперация… Общее впечатление следующее: евразийцы были представлены очень слабо (Савицкий), зато очень популярны были славянофильские доклады, как выступления Вернадского, Шахматова, Тарановского. Наиболее конкретен был Ясинский, утверждающий, что в московской Руси не было ни сословия, ни деспотизма. Тарановский указал, что “русские, изгнанные с родины коммунистическим деспотизмом, увидали, что в Европе во многих странах с демократической формой властвования управление оказалось более деспотическим и гораздо хуже организованным, чем было в императорской России последнего полувека”»64.
Идеи, звучавшие на таких съездах, в выходящих потом сборниках выступлений захватывали не только эмигрантскую среду, но и доходили до ученых и политиков в СССР. Доходили не только благодаря сообщениям советской разведки (это в основном для политического руководства), но и благодаря не прекращавшимся научным и личным контактам между профессорской эмиграцией и учеными в СССР, занимавшимися исследовательской работой в ведущих университетах страны, в научных институтах, обслуживающих власть. Это было то, что Устрялов называл «идеологическими рассуждениями», которые исподволь «можно делать даже в СССР», которые в конечном счете «выковывают новых людей, духовно тренируют их».
Лучше всего выразила эту ситуацию деятельность Александра Васильевича Чаянова — экономиста-аграрника, теоретика кооперации. На момент Октябрьской революции он был заместителем министра земледелия во Временном правительстве Керенского. Не без колебаний, но принял советскую власть. В 1920 году он член коллегии народного комиссариата земледелия и включен Лениным в состав Госплана — государственного планирующего органа. А в 1922 году Чаянов возглавил Научно-исследовательский институт сельскохозяйственной экономии и политики, руководил которым до 1929 года. Он гордится институтом: «Мы имеем теперь большой дом, библиотеку более чем 100 000 книг, хорошо обставленные кабинеты, налаженную исследовательскую работу и великолепные связи с научными центрами всего мира». «Великолепные связи» — это не только связи с мировыми научными центрами, но и контакты с эмигрантскими научными кругами. Он сам, ученые его института ездили в научные командировки, проводили отпуска в европейских странах, публиковали работы в зарубежных изданиях. Одно из свидетельство этому — переписка Чаянова с Сергеем Николаевичем Прокоповичем и его супругой — Екатериной Дмитриевной Кусковой, длившаяся с 1922 по 1928 год, когда Чаянов бывал в заграничных командировках и отпусках и посылал им свои письма из Лондона, Парижа, Гейдельберга и Обервега (Германия).
Прокопович, ставший адресатом Чаянова, ученый-экономист, в правительстве Керенского — министр торговли и промышленности, затем министр продовольствия. Как принципиальный противник большевизма, сторонник парламентской демократии, в 1922 году выслан из советской России. Его супруга Е.Д. Кускова — известный публицист, активно публиковалась в эмиграционных изданиях, придерживалась внепартийной ориентации «здравого смысла». Когда Чаянов в 1923 году был в командировке в Гейдельберге, между ним и четой Прокопович шла активная переписка, затрагивающая и идеи евразийства. В частности, он пишет Кусковой (из Гейдельберга в Берлин, начало 1923 года): «Не был ли у Вас Савицкий, которого я просил урегулировать поездки в Берлин пражских профессоров к нам в Институт?»
Контакты Чаянова с Савицким, одним из лидеров евразийства, начавшись на научной стезе, касались потом организации связей с русскими «пражскими» профессорами по темам экономического развития советской России и евразийских идей, которые совсем неоднозначно воспринимались и среди научной эмиграции, и среди советских исследователей того времени, консультирующих власть. Это видно из письма Чаянова Прокоповичу.
Чаянов — Прокоповичу (из Гейдельберга в Берлин, весна 1923 года) «Дорогой Сергей Николаевич! Мне было опять очень грустно получить Ваше письмо в такой краткой и холодной форме.
Те строчки, которые посвящены в моей статье коммунизму или, точнее, государственному коллективизму, занимают в ней третьестепенное место, и мне хотелось бы знать Ваше мнение о центральных ее частях — об анализе рабского и крепостного хозяйства. Неужели и это, по-Вашему, «Евразия»?
Мне вообще кажется, что если Вы признаете необходимость построить теорию крестьянского хозяйства без понятия заработной платы и чистой прибыли в капиталистическом смысле, то все разногласия между нами легко устранимы, и достаточно одного вечера, вплотную затраченного на обсуждение, чтобы они пропали.
Ведь Ваши обвинения меня в Евразийстве, Сергей Николаевич, основаны не на теории трудового хозяйства, а на предполагаемых Вами политических выводах из этой теории. “Предполагаемых”, потому что я их никому и никогда еще не формулировал.
Здесь, быть может, сговор будет труднее, но все же я полагаю, что и здесь найдутся некоторые точки соприкосновения, если, конечно, исключить проблемы сегодняшнего дня, в отношении которых мы даже факты воспринимаем по-разному»65.
Трудно давались евразийские идеи профессорским умам, особенно, когда совмещались с идеями организации крестьянского хозяйства. Вокруг этого шла жесткая полемика как в связи с евразийством, так и минуя его. Все эти идеи тем не менее имели хождение и в эмиграции, и в СССР. Чаянов пишет в августе 1923 года Прокоповичу: «Меня очень огорчило Ваше очень резкое Пражское выступление в области того же крестьянского хозяйства…» А огорчило потому, что Прокопович, выступая с докладом по проблемам развития крестьянского хозяйства в России на семинаре при Пражском институте сельскохозяйственной кооперации, проигнорировал позицию русских аграрных кругов, сосредоточившихся на взглядах немецких и швейцарских экономистов-аграрников. Через полгода Чаянов в своем институте в Москве проводит научную дискуссию на ту же тему. Власть отреагировала на московскую дискуссию статьей некоего С. Дубровского в журнале «Большевик», который заявил, что, критикуя «белогвардейских» ученых-эмигрантов, аграрники-марксисты не без прицела на будущее объединили взгляды «пражан» с позицией экономистов чаяновской группы. А ведь это было время, когда экономисты-чаяновцы еще давали советы правительству в решении проблем крестьянских хозяйств.
Ну, это экономические споры. А ведь были и «исторические» контакты евразийцев с учеными из СССР. Здесь стоит назвать советского академика Сергея Федоровича Платонова, историка-государственника, убежденного сторонника территориальной целостности и единства страны, автора «Очерков по теории смуты», книг «Борис Годунов», «Иван Грозный», «Петр Великий», «Москва и Запад в XVI—XVII вв.». В 1920 году он говорит одному из коллег, что Белое движение — «кто в лес, кто по дрова», а большевистская власть — это «централизованность и полное единомыслие», что дает силу, без которой ни о каком «государственном порядке» не может быть и речи. В ходе затеянного против Платонова в январе 1930 года так называемого «дела» историков-монархистов («Академическое дело») выяснилось, что в 1926 году он, когда был в научной командировке в Париже, встречался с одним из лидеров евразийства профессором Карсавиным. Это следует из показаний проходившего по тому же делу академика Евгения Тарле: «О Платонове, как выразителе русской национальной идеи, говорил Карсавин на юбилее Платонова в 1920 году. С Карсавиным, по словам Платонова, он виделся в 1926 году». Конечно, эта встреча способствовала усвоению идей евразийства, ибо с Карсавиным у них было идейное родство. А уж продвинуть евразийские взгляды в научной среде Платонов мог. В ходе следствия он как-то сказал: «Единство настроения и работа в ученых кружках — это единственные элементы борьбы мне в этом деле известные. Ни в чем другом борьба моя против советской власти не выражалась… Других форм борьбы за собой не ведаю»66. Как это близко к тактике Устрялова.
Платонов умер в ссылке в Саратове, в 1933 году, в возрасте 73 лет. Время школы Платонова — Тарле пришло через два года, когда Сталин определил идейную линию развития СССР — сильное имперское российское государство с русской историей и русской культурой.
Влияние евразийских идей, конечно, способствовало рождению и развитию концепции Российской империи в советский период, в том числе и благодаря Устрялову. Поэтому, даже спустя годы, он вполне может быть назван в ряду известных деятелей евразийского движения как теории и практики.
Если определить саму квинтэссенцию «устряловской» стратегии и тактики в отношении евразийства, то она такая.
Евразийство культурно-исторически богаче, интереснее, углубленнее сменовеховства, оно не абсолютизирует частную собственность, так же как и огосударствление, оно восстает против превращения России в колонию.
Для продвижения евразийства не нужно революций, выступлений подпольных групп, антигосударственных листовок.
Главная тактика — завоевание умов руководящей элиты, интеллигенции и далее масс. Причем важно завоевание умов как в СССР, так и в среде эмиграции. Основные инструменты — это коммуникации: полемика, дискуссии, научные кружки и конференции, газетные и журнальные публикации, развитие профессорских связей и контактов.
Завоевание умов случится, если оно будет происходить на объединяющей платформе российского патриотизма, российской истории, российской государственности, что является предтечей интеллектуальной силы, государственного порядка. И платформа та будет еще устойчивее, если патриотизм соединится с антимещанской позицией участников процесса и будет дополнен «устряловщиной» как неким духовным союзом, проистекающим от «сменовеховства».
Евразийство на практике окажется востребованным лишь после обуздания мелко-крестьянской стихии в России, после достижения американских темпов развития народного хозяйства.
В Москву! Бег последний
В мае 1935 года Устрялов уезжал в Москву. Уезжал вместе со служащими КВЖД, проданной теперь китайцам. Перед отъездом приходил прощаться к русским, остающимся в Харбине. В прошлом это были офицеры-колчаковцы, которых он знал. Наталья Ильина, известная нам как писатель, а по родословной своей как дочь белого офицера и дворянки, приехавшая в СССР из Китая значительно позже, в 1947 году, в числе репатриантов, вспоминала, что тогда, в мае 35-го, из Харбина уезжало много «кавежедеков» — служащих кончившейся для них дороги, и среди них Устрялов. Об этом она напишет так: «Знакомых среди отъезжающих у нас не было, кроме, впрочем, профессора Устрялова. Но и знакомство с ним, начавшееся у моих родителей в колчаковском Омске, давно не поддерживалось. Устрялов сменил вехи еще в начале двадцатых годов, тогда, видимо, и прекратилось с ним знакомство моих родителей. Меня водили в гости к Устряловым, но было это в дошкольном возрасте, и все лица в памяти размыты. Помню, что Устрялов ростом был высок (или мне по малости тогдашнего моего роста так казалось?) и была у него русая бородка, и, кажется он грассировал. Так или иначе, осталось у меня впечатление приятной барственности, выхоленности. Жена его была очень полной, белотелой, голубоглазой, и два маленьких сына тоже были беленькие и пухлые, что-то сталось с этими мальчиками…»
И вот поезд бежит в Москву. Все семейство Устряловых в одном купе — дорожные заботы, разговоры. И только глава семейства часто выходит в коридор и подолгу молча стоит у вагонного окна, за которым проносятся холмы, перелески, переходящие в настоящую сибирскую тайгу. И серыми нутряными островами в этом нежно-зеленом майском великолепии, рождающим надежду, мелькают деревенские избы.
А думы его о Москве, из которой он уехал в ноябре 1918 года. Теперь, через 17 лет, он спешит туда. В душе тревога и любопытство. Чем встретит нынешняя столица государства, которое он признал, в которое он стремится после стольких лет разной жизни и духовных мучений?
С чем же он едет в Москву, с какой идеей? Все его прошлое подсказывает одно — служить. Служить этой стране, что так скоро и явно обретает силу — строит заводы, электростанции, дороги, строит армию, учит людей, вытягивает культуру, хотя при этом жестоко обходится с деревней, с несогласными, в числе которых немало людей из его сословия — интеллигентского.
«Ну, что же — это национал-большевизм в своем качестве. Ведь неплохой метод сжатия исторического времени»? — мог он так думать тогда.
Но примут ли безоглядно? Шлейф за ним порядочно разноречивый. В прошлом и кадет, и колчаковский пропагандист, и профессор еще тех, дореволюционных наук.
«Но ведь и я менялся в мыслях, концепциях, идеях, — думает он. — Почему бы не вспомнить мои последние работы, те, например: “Политическая доктрина славянофильства”, “Россия”, “Под знаком революции”, “Проблема прогресса”, “Наше время”. Да, Россия для меня — моя страна, и я возвращаюсь в нее».
Ведь мог же он так думать по дороге в Москву.
А что Москва? Ведь встретила неплохо. Должность определила профессорскую в Московском институте инженеров транспорта. Это по линии наркомата путей сообщения, в ведении которого была КВЖД, которой он служил. В институте пришлось читать курс экономической географии. Поначалу его надо было освоить, все же он специализировался по юридическим и политическим наукам. Но освоился и в экономической географии, профессорский базис не подвел. И как юрист оказался востребованным — читал доклады, писал для журналов, и самое важное — взялся разработать программу курса государственного права для юридического института. Жизнь как-то налаживалась, входила в профессорскую колею. С жильем помогли, а зарплата профессорская по тем временам была немалая, да и гонорары от публикаций шли, — все это позволяло не бедствовать.
Москва, которую он теперь увидел, стала другой, больше столичной, что ли? Блистала гостиница «Москва», разя своим неоклассическим шармом, поражала громада Дома на набережной, у детей — восторг от московского мороженого и от московского метро, взахлеб перечисляют станции — «Бауманская», «Белорусская», «Комсомольская». На Красной площади — мавзолей, придающий ей какую-то торжественную святость. Газеты вовсю пишут о генеральном плане реконструкции Москвы, там намечены такие здания, что становится понятным — Москва шагает в иную эпоху. Да и страна тоже. Уж не национал-большевизм ли находит себя в облике столицы, в архитектуре ее?
Хотя старое, милое старое, жаль: жалко храм Христа Спасителя, Сухареву башню, Тверскую улицу, Казанский собор, Страстной монастырь… Сколько с этим «милым старым» связано… Какая же разноликая жизнь!
Все чаще к нему приходило ощущение тревоги, зыбкости существования, особенно по ночам. Атмосфера в стране не внушала оптимизма. Молох репрессий, — порой невидимый, негромкий, но тупой в своей неразборчивости, — бил по человеческим судьбам. По одной линии страна рвалась в будущее, прирастала мускулами, эстетикой новизны; по другой — погружалась в политическое мракобесие, которого не видно было из Харбина. Обратная сторона национал-большевизма?
И вот тревожный знак, явившийся ему в один из дней начала февраля 1937 года. В этот день он раскрыл только что вышедший из печати 56-й том Большой советской энциклопедии под редакцией академика Отто Юльевича Шмидта. А там под буквой «У» статья о нем, профессоре Устрялове, писана. Читал с учащенным сердцем.
«УСТРЯЛОВ, Николай Васильевич (р. 1890), юрист, видный деятель кадетской партии с 1917; главный идеолог “сменовеховства”. Окончил ун-т в 1913, приват-доцент Московского и Пермского ун-тов в 1916—18. Сотрудник газеты Рябушинского “Утро России”. В 1918 в Сибири — председатель Восточного отдела ЦК кадетской партии. Издавал в Омске газ. “Русское дело”, возглавлял “Русское бюро печати”. После разгрома колчаковщины — белоэмигрант в Харбине, сотрудник газ. “Новости жизни”. С 1925 по 1928 — начальник учебного отдела, а с 1928 — директор Центральной библиотеки КВЖД. С 1920 по 1934 — профессор Харбинского университета. В 1935 вместе с другими сотрудниками КВЖД вернулся в Советский Союз. В наст. время ведет преподавательскую работу в Московском институте инженеров транспорта. В статьях, напечатанных в “Новостях жизни” в 1920—21, признал полный провал и совершенную безнадежность попыток свергнуть Советскую власть вооруженной силой и путем интервенции империалистических держав. Оставаясь убежденным апологетом капитализма, У. в новой экономической политике Советской власти усмотрел “эволюцию революции” к буржуазному строю. Верный реакционным идеалам российского великодержавия, У. в усилении Советского Союза, в укреплении его международного авторитета видел торжество националистических, отчасти славянофильских (по Достоевскому) мечтаний о мировой “миссии” русского народа. Статьи У., вышедшие в 1920 сборником “В борьбе за Россию” и частично перепечатанные в сборнике “Смена вех” (см.), составили ему репутацию наиболее крупного публициста того крыла контрреволюционной рус. буржуазии, к-рое стремилось к устранению Советской власти “мирным путем”: У. защищал “возвращенчество”, т.е. возвращение буржуазной интеллигенции в Советскую страну для борьбы с Советской властью под видом “сотрудничества”. В речи на XI Съезде РКП(б) Ленин назвал У. откровенным классовым врагом. После того как неуклонной политикой социалистической индустриализации и коллективизации с. х-ва коммунистическая партия разбила все контрреволюционные чаяния сменовеховской буржуазии и ее агентов, а интеллигенция активно включилась в социалистическое строительство, сам У. вынужден был признать ошибочность своих взглядов».
Да, такие формулировки, как «откровенный классовый враг», даже на фоне признания «ошибочности своих взглядов» в то время вводили в предынфарктное состояние, а то и в полный криз. Он не сорвался в него. Но от текста, исходящего с этой страницы, помутнело в глазах. И с этого дня тревога уже не отпускала его ни на час, изматывая сердце и нервы.
Его взяли 6 июня 1937 года, в разгар «ежовского человекоповала». Им занималось 4-е управление ГУГБ — секретно-политическое, где начальником был Литвин Михаил Иосифович. Та энциклопедическая статья об Устрялове только подтолкнула «мастеров» сыска заняться им. Как тут не признать, что Большая энциклопедия, в которой главный редактор академик Шмидт, своей статьей сориентировала чекистов в отношении фигуры профессора в контексте времени.
Литвин тогда сказал Журбенко, своему заместителю: «Берите Устрялова, отсиживается он в железнодорожном институте. Он же из харбинской эмиграции, по колчаковской ветви».
Литвину знакомо колчаковское время не понаслышке. В красноярском подполье марку держал, в тюрьме колчаковской сидел. Неведомы ему устряловские рефлексии, ему профессор — враг, у Колчака служил, да не на последнем месте, «откровенный классовый враг» по формулировке энциклопедии под редакцией академика, да еще со ссылкой на Ленина. А уж устряловские мечтания о мировой «миссии» русского народа, о которых все та же энциклопедия упоминает в связке с его верностью реакционным идеалам российского великодержавия, — так это не патриотизм, а чистый троцкизм, который жечь каленым железом надо. Но судить Устрялова нужно не за болтовню о мировой миссии русского народа, а за приземленное — «агент японской разведки, контрреволюционная пропаганда, клевета на руководителей страны».
Устрялова Литвин поручил своим сотрудникам — лейтенантам Гейману и Илюшенко, в помощь определил Павловского, что рангом пониже.
Обвинительное заключение Гейман сочинил скоро. Оно гласило:
Устрялов «с 1928 г. являлся агентом японской разведки и проводил шпионскую работу. В 1935 г. установил контрреволюционную связь с Тухачевским, от которого знал о подготовке террористических актов против руководителей ВКП(б) и Советского правительства и о связи с антисоветской террористической организацией правых. Кроме того, Устрялов вел активную контрреволюционную пропаганду и распространял клевету на руководство ВКП(б)».
Но тут восстал Илюшенко. Не согласился лейтенант с сочинением Геймана:
— Где доказательства?
— Найдем, — сказал ему коллега.
Что следовало за этим «найдем», Илюшенко представлял — кулак и плеть для арестованного. И тогда он пошел к Литвину со списком вопросов, ответы на которые должны были стать или доказательством контрреволюционной деятельности Устрялова, или опровержением ее.
Отчасти вопросы, перечисленные тогда Илюшенко, прозвучали через 51 год в постановлении Главной военной прокуратуры при пересмотре дела Устрялова. Вот они, эти прокурорские констатации и вопросы 1988 года:
«Изучение материалов дела показало, что следствие проведено неполно, с грубыми нарушениями уголовно-процессуального законодательства. Так, обвинение в шпионаже и иной контрреволюционной деятельности основано только на признательных показаниях Устрялова, которые он дал на предварительном следствии и подтвердил в судебном заседании. Других доказательств в деле не имеется…
При расследовании по делу необходимо установить и выполнить следующее:
— установить, действительно ли существовал в 1924—1935 гг. в г. Харбине японский институт, в котором готовили разведчиков;
— проверить в соответствующих архивных органах и при наличии осмотреть агентурное дело, на основании которого был арестован Устрялов;
— дополнительно проверить в соответствующих архивных органах причастность Устрялова к агентуре иностранных разведок, в том числе японской; являлись ли агентами иностранных разведок Томинага, Арита, Накумура, Танака и Симизу. Если имеются уголовные дела в отношении указанных лиц, то осмотреть их в целях выяснения сведений об Устрялове. Дело Томинага К. осмотреть дополнительно для выяснения сведений о школе японских разведчиков в г. Харбине (л.д. 94);
— в архивных органах всесторонне проверить деятельность Устрялова в период службы у Колчака, а также после разгрома колчаковщины на Дальнем Востоке…
— принять меры к розыску личного дела Устрялова Н.В.;
— составить полный перечень всех научных работ, статей и иных публикаций Устрялова с кратким изложением их содержания, политической направленности с целью проверить, действительно ли Устрялов ко времени возвращения в СССР 1935—1937 гг. признал ошибочность своих взглядов, как об этом отмечено в БСЭ изд. 1936 г. т. 56 (при значительном объеме этой работы сделать анализ по основным и последним публикациям Устрялова);
— проверить, привлекались ли к уголовной ответственности за контрреволюционную деятельность Котляревский С.А., Ключников Ю.В., Кечекьян С.Ф., Кафенгауз Л.Б., Шереметьевский Н.П., Скиталец С.Г., Ладыжинский А.М., Подставина Г.Г., Варжанский, Розанов, Перцов, Шапошникова, Сетницкий Н.А., Рязановский, Рогов В.Н., Авдощенков-Авдошенков А.Я., Ракитин. Если да, то осмотреть уголовные дела в отношении этих лиц с целью выяснить, какие показания они давали в отношении Устрялова…»67
Вот с такими же вопросами появился Илюшенко в кабинете Литвина. Но Литвин и так уже косо смотрел на него. А как же на него можно было смотреть с позиции Литвина, если он не понимал «остроты момента»? До дела Устрялова сумел завалить дело поэта Павла Васильева. Да еще как завалить! Пришлось это дело экстренно спасать, чтобы «честь» управления не пострадала.
Спустя несколько десятилетий, занимаясь пересмотром дела Устрялова, следователь прокуратуры особо обратит внимание на Илюшенко:
«Проверить в архивных органах сведения о нарушениях социалистической законности работниками 4 отдела ГУГБ НКВД, принимавшими участие в расследовании дела Устрялова: начальником этого дела Литвиным, его заместителем (фамилия неразборчива), лейтенантами Гейман и Илюшенко (проверить дополнительно в отношении его и дела, которые он расследовал, исходя из показаний, л. 83—86)»68.
В этом поручении, отмеченном в постановлении прокурорского следователя, как раз и подразумевалось дело Васильева. Илюшенко отличился еще в 1932 году, когда вел дело молодых поэтов из так называемой «сибирской бригады». Уже тогда среди них был и Васильев. Илюшенко так вел следствие, что приговор суда был достаточно мягок. Одних отправили в ссылку на два-три года в разные города, а Васильева вообще отпустили, и он сумел тогда написать свою лучшую поэму «Соляной бунт». И когда его в феврале 37-го арестовали вновь, якобы за подготовку покушения на Сталина, он опять попал — вот она судьба — к следователю Илюшенко. И тот опять его начал спасать. Литвин, конечно, был в бешенстве. Допрошенный через двадцать лет как свидетель по делу о реабилитации Васильева, Илюшенко говорил: «От следствия я был отстранен и дело Васильева было передано Павловскому… Я знаю, что Павловский к заключенным применял меры физического воздействия и этим способом от заключенных добивался нужных ему показаний».
Так было и с делом Устрялова. Сначала Литвин орал на Илюшенко, потом, как и в случае с Васильевым, отстранил от дела, а к следствию подключил все того же Павловского. Вот кто усердствовал, выбивая показания из профессора.
Изувер и садист, сын лесопромышленника, Павловский нашел себя в НКВД — так он мстил Советам за разоренного отца и свою неудавшуюся жизнь. О его родословной тогда не догадывались даже в управлении кадров. Васильев продержался у него на двух допросах, на третьем подписал показания и был приговорен к расстрелу. Устрялов продержался меньше.
Уже 14 сентября 1937 года, через три месяца с неделей со дня ареста, Устрялов предстал перед Военной коллегией Верховного суда. Смотреть на него было страшно. Приговор был стандартный — к расстрелу.
В тот же день его исполнили. Ушедшему было от роду 47 лет.
Думал ли он, сидя в камере, так закончить свои дни, свой жизненный бег? Вспоминал ли им же написанное: «Разрушение страшно и мрачно, когда на него смотришь вблизи. Но если его возьмешь в большой перспективе, оно — лишь неизбежный признак жизни: оживляющий яд».
Смерть, его смерть — как оживляющий яд?
Если вспоминал, может, это принесло какое-то облегчение, может быть, подумал в последние минуты, что его жизненный бег был не зряшный?
А может, он вспомнил сказанное издалека его идейным оппонентом: «Устрялов наивен и придурковат»?
Увы, последние профессорские мысли неведомы нам.
Реабилитировали его в 1989 году, еще в Советском Союзе.
И о судьбе людей, сыгравших роковую роль в последние месяцы жизни Устрялова.
Академик Шмидт, математик, географ, геофизик, исследователь Памира и Севера, руководитель арктических экспедиций, вице-президент Академии наук СССР, член партии большевиков с 1918 года, скончался в Москве в возрасте 65 лет в сентябре 1956 года.
Литвин, пребывая в должности начальника управления НКВД по Ленинградской области, застрелился 12 ноября 1938 года, когда НКВД возглавил Берия и началась «большая чистка».
Павловский в октябре 1952 года покончил с жизнью в Казанской психиатрической больнице, где его принудительно лечили. Один из его подследственных, проходивший по делу Бориса Корнилова и Павла Васильева, поэт Ярослав Смеляков в 1967 году написал стихотворение «Послание Павловскому». В нем такие строки:
Илюшенко был арестован в конце 30-х годов, через двадцать лет проходил свидетелем по делам о реабилитации.
5. Профессор Кольцов, глава реввоенсовета Троцкий и писатель Булгаков
Условно осужденный профессор берется за проблемы наследственности и евгеники
Николай Константинович Кольцов — лучшее приобретение «Национального центра». Известный ученый, значительный авторитет в мире биологии.
После окончания Московского университета он уехал в Европу, где работал в университетских центрах Германии и Италии. Он исследовал физико-химические основы структуры и жизни клетки. Вернулся в Россию и продолжил эксперименты в цитологии и генетике. В начале 1917 года он берется за организацию в Москве Института экспериментальной биологии на средства благотворительного общества. Москва не революционный Петроград, в ней тише, в ней желание работать отодвигает политические страсти. И первой темой в новообразованном институте, о которой есть запись в его рабочем дневнике, становится хромосомная теория наследственности.
Еще в 1916 году Кольцов выдвинул гипотезу, что под воздействием факторов внешней среды можно добиться наследственных изменений организмов. Как говорил его ученик Н. Дубинин, надо было иметь замечательную научную интуицию и мужество, чтобы выступить с таким заявлением. Ибо тогда господствовало мнение, что внешние факторы не могут менять наследственность.
Наследственность и внешние факторы, экспериментальный мутагенез — это проблемы биологии на пороге 1917 года, того самого, что обрушил на страну две революции: Февральскую, а потом Октябрьскую.
Кольцов пережил обе. Но после Октябрьской, продолжая свои биологические эксперименты, он вошел в «Национальный центр». И в течение почти полутора лет совмещал подпольную деятельность с исследовательской. В конце 1919 года профессора арестовали. Обвиняли его в том, что он хранил денежные средства «Центра», участвовал в его работе, предоставлял для его заседаний свой кабинет в Институте биологии и свою квартиру, которая была в этом же здании, что и институт. Решением суда Кольцова приговорили к пяти годам лишения свободы условно и освободили. Оказывается, суд здесь руководствовался честным признанием и раскаянием Кольцова, впрочем, как и других, по делу «центра».
Теперь для Кольцова самое важное — наука, с которой контрреволюция не нашла общего языка. Он снова берется за неизведанное, за непонятое. И открывает целое направление в молекулярной биологии, суть которого — гипотеза о хромосоме как молекулярной структуре. Это загадочное понятие, выраженное таким объемным словом, скоро станет предметом интереса биологов в научных центрах мира. Он находит ответ на вопрос, как определяются признаки, передаваемые по наследству, выдвигает идею матричной концепции расположения генов. Каждый день в течение нескольких часов он дотошно разбирает результаты экспериментов своих коллег. После этого рождаются новые гипотезы, меняются методики под новые эксперименты.
В этой исследовательской суете он редактирует журнал «Природа» и читает лекции студентам в Московском университете. Н. Дубинин вспоминал: «Ясность мысли, чудесная русская речь, великолепная дикция, умение лепить художественные образы из ткани научного материала, изобразительное искусство, когда лектор цветными мелками рисовал на доске поразительные картины, иллюстрирующие строение клетки и идущие в ней процессы, — все это производило на нас неотразимое впечатление».
Теперь жизнь была не такая уж неприятная. 20-е годы, новая экономическая политика, в Москве повеяло прошлой жизнью, засверкали витрины гастрономов, рестораны зашумели, хорошо одетая публика пошла по Тверской. Не щекотал нервы «Национальный центр». Это все фон. Зато какой вдохновляющий! Хотя, конечно, больше вдохновляла жажда научных открытий. В биологии, доселе спокойной науке, обозначились откровенные прорывы.
И вдруг публикации, бьющие его бесцеремонно, без сочувствия. Никаких авторитетов его научных не признавая. И кто бьет? Ведь коллеги.
Зависть? Может, и зависть. Но оказалось, нечто серьезнее зависти.
Оказывается, бьют его печатно за его концепцию приложения генетики к человеку. За ту концепцию, что названа «евгеникой». С греческого в переводе — «хорошая порода». Евгеника — это технология улучшения породы человека на основе контроля над наследственными факторами. То есть породу можно улучшить, можно «получить» определенного человека биологическим методом, через изменение его наследственных свойств.
Но почему же Кольцов так легко обошелся со своим предсказанием 1916 года о том, что наследственные изменения организмов можно получить под воздействием факторов внешней среды?
Не нашел доказательств? Всего лишь увлеченность ученого ума? Увлеченность, переходящая в шатание?
Кольцов находит у Троцкого поддержку идее выведения породы новых людей
В 1923 году в статье под названием «Улучшение человеческой породы» Кольцов пишет: «Многие социологи наивно, с точки зрения биолога, полагают, что всякое улучшение благосостояния тех или иных групп населения, всякое повышение культурного уровня их должно неизбежно отразиться соответствующим улучшением в их потомстве и что именно это воздействие на среду и повышение культуры и является лучшим способом для облагораживания человеческого рода. Современная биология этот путь отвергает».
Оппоненты взвились: это ошибочное заявление, которое основывается на том, что автор исходит из принципа о ненаследуемости благоприобретенных свойств организма, и забывает об ущербных теориях наследственной неполноценности целых классов и рас — теории Мальтуса, Спендера, Гальтона.
Нет, это не шатание ума, а убежденность ума. Откуда же у Кольцова увлеченность такими смыслами? Откуда вдохновение? Откуда уверенность в том, что изменения в социальной среде не имеют значения для воспитания, формирования личности высокого духовного строя?
Такого вдохновения и уверенности у него не было, даже когда он боролся под знаменем «Национального центра» и держал кассу. А теперь вот есть.