Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Архив еврейской истории. Том 13 - Коллектив авторов -- История на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

ПИСЬМА САВЕЛИЯ ЗЛАТОПОЛЬСКОГО К РОДНЫМ1.

19 октября 1882 года

Мои милые и дорогие!

Очень благодарен за Ваше письмо, которое я с неописанным удовольствием читал и перечитывал. Сегодня, 19 октября, я очень краток; прошу не прогневаться — потому что сильно нездоровится, и я не могу собраться с мыслями, бегающими в голове словно зайцы. Если станет мне легче на этой неделе, то напишу Вам ответ так сказать не в зачет. Затем обнимаю Вас всех со всем пылом своего любящего сердца.

Ваш С. Златопольский.

Петропавловская крепость.

P. S. Сонино письмо живо напомнило мне нашего брата, незабвенного Льва. Где-то он, где-то он?

Кандальный звон, кандальный звон,

Как много дум наводит он!..

Однако я ставлю точку и прекращаю до следующего приятного раза. Голова трещит страшно!

Le même [фр. — Он же].

Сегодня ровно полгода со дня ареста моего.

2.

6 апреля 1883 года

Мой милый Саша, дорогой брат мой!

Несколько дней оставалось нам для переписки, несколько дней лишь!.. Грустно, грустно; чувство любви, которое согревало меня в одиночном заключении, чувство кровных связей с тобою и Соней, что так пленительно действовало на меня в ваших письмах, наконец сознание близости развязки — все это теперь смешалось, и я берусь за перо с таким сложным чувством, что, право, даже не могу много писать… Да и о чем писать?.. Завещание разве? Но я уже распорядился на этот счет (мне разрешили передать весь мой багаж Соне, так же, как и деньги из редакции «Русского Курьера»)… Значит, у меня, как ты изволишь видеть, материалу не имеется… Я мог бы, правда, обстоятельно писать о суде… но это ты узнаешь из газет, так же как и приговор; я и о нем не пишу, в полной уверенности, что ты будешь изумлен… С сердечным трепетом обнимаю тебя, мой милый, незабвенный.

С. Златопольский.

6 апреля 1883 г.

3.

15 апреля 1883 года

Опять и опять прощальное письмо! Под общим именем прощальных писем я шлю тебе, мой милый брат, уже третье письмо; это обусловливается неопределенностью моего положения; со дня объявления приговора в окончательной форме (т. е. с 1-го апреля) я со дня на день ожидаю перевода в иное местожительство; наконец, со вчерашнего числа, т. е. с 13 апреля (приговор вступил в законную силу), я уже окончательно приготовился к переселению, но, как видишь, милый мой, я продолжаю пребывать все в том же Д[оме] пр[едварительного] З[аключения] и о времени перемены местожительства никакого представления не имею. Вчера я имел последнее свидание с Соней; была надежда увидеть ее и сегодня (14 апр[еля]), но надежда оказалась обманчивой; несмотря на то, что я нахожусь еще здесь — я сегодня с ней не видался; ясно, что и впредь свидания не будет; также ясно, что и письмо это действительно прощальное, за которым уже не последует дальнейших писем… Спешу! Последнее прости! Твой навеки

С. Златопольский

15 апреля

РГАЛИ. Ф. 1744. Оп. 1. Д. 23. Л. 1–18.

Документы

Е. Хаздан

Лагерные письма Моисея Береговского

Моисей (Арон-Мойше) Яковлевич Береговский (1892–1961) — фольклорист, посвятивший свою жизнь исследованию музыкальной культуры восточноевропейских евреев. Значительная часть его работ долгое время оставалась в архивах. Четыре из пяти томов главного труда его жизни, собрания «Еврейский музыкальный фольклор», были опубликованы лишь после смерти ученого[546]. Но и сегодня, несмотря на то что вклад Береговского в сохранение и изучение ашкеназской культуры получил широкое признание, его полной биографии не написано.

Судьба Береговского во многом типична для поколения сталинского времени. В его жизни непросто очертить период, который можно было бы назвать благополучным, однако в самых тяжелых обстоятельствах ученый сохранял потребность в исследовательской работе. Читая письма, собранные его младшей дочерью Эдой Моисеевной[547], понимаешь, что даже наиболее продуктивные годы (например, 1930-е, когда Моисей Яковлевич работал в Академии наук Украинской ССР и публиковал статьи и сборники песен, или в середине 1950-х, когда уже вернулся из заключения и добился реабилитации) были полны лишений. Так, 8 февраля 1933 года он писал близкому другу Исааку Рабиновичу[548]:

У нас ничего нового и ничего хорошего. В Академии работаю, но денег до сих пор не получил (это с ноября месяца!). Волокита там такая, что и сам черт не разберется. Я бегаю каждый день — ругаюсь, подаю заявления — но пока денег не видел и нам приходится изворачиваться на одном жаловании Института[549]. На днях как будто получу деньги за 2½ месяца (до 1-го февраля). Детей мы пока кормим методом того водовоза, который отучивал свою клячу от еды. Они похудели и ждут более счастливых времен[550].

«О нас не беспокойся. Жить можно и без денег, уверяю тебя», — писала его жена, Сарра Иосифовна, дочери в 1956-м[551], а несколько месяцев спустя сообщала ей: «Пенсионные дела папины подошли к концу. Он не получил того, что ему полагается, но все же будет получать еще 300 р. Это даст нам возможность более или менее по-человечески жить, и даже иногда купить себе самое необходимое»[552].

На этом отнюдь не радужном фоне пять лет в жизни Береговского — с его ареста 18 августа 1950-го по 18 марта 1955 года — были особенно мрачными. Несколько месяцев следствия, затем суд, пересылка и лагерь — предельная несвобода, в рамках которой человек переставал принадлежать себе. Этот период оказался фактически вычеркнут из его судьбы как ученого, и тем не менее он заслуживает внимательного рассмотрения как пример мужественного поведения, умения в самых тяжелых условиях сохранить достоинство и верность себе, — род тихого подвига, одного из многих, совершавшихся в то время.

Основные документы, позволяющие нам понять, хотя бы в общих чертах, как были прожиты эти несколько лет, — письма, адресованные жене, Сарре Иосифовне[553]. Во многом это типичная корреспонденция заключенного: он сообщает адреса, на которые можно слать письма или посылки, желательный набор продуктов и предметов быта, а также перебирает имена родных, поздравляя их с какими-либо праздниками и комментируя немногие сообщаемые ему события их жизни. Однако даже при первом ознакомлении с этими письмами становится очевидным, что, вынужденный претерпевать все лишения и унижения, Береговский сохранял внутреннюю независимость. Он постоянно стремился формировать собственную повестку, которой старался неукоснительно следовать. В ней два основных пункта: во-первых, доказать свою невиновность и добиться реабилитации, а во-вторых, не утратить профессиональных навыков. «Когда придет лучшее, оно меня должно застать в хорошем виде не только физически, но и интеллектуально. Я буду готов к нормальной деятельности», — пояснял он близким[554].

Потребность в постоянной внутренней занятости, какими бы ни были внешние обстоятельства, — одна из ведущих черт характера ученого. «Углубленная работа, работа с любовью и со всем пылом душевным — это самое благородное заполнение жизни», — писал он родным[555]. Требовательный к себе, Береговский и своих близких настраивал глядеть вперед и добиваться цели без оглядки на обстоятельства. Некоторые из высказываемых им советов и пожеланий кажутся почти неосуществимыми. Например, дочери, ставшей учительницей немецкого языка в школе маленького шахтерского поселка, он рекомендовал уделять время также французскому и английскому, а еще «исподволь овладеть итальянским и испанским языками», регулярно играть на фортепиано и готовить диссертацию[556].

Первую краткую весточку из лагеря — на почтовой открытке — Моисей Яковлевич смог выслать только 30 мая 1951 года. Последнее письмо, написанное до ареста, было датировано 7 августа 1950 года. Береговский сообщал жене, проводившей лето с детьми в Чернобыле, тогда мало кому известном городке с тенистыми садами на реке Припять: «Наконец-то я обеспечил самое трудное (деньги!) и могу написать вам пару слов»[557]. Между этими двумя датами — девять с половиной месяцев: арест, дознание, суд и этапирование в лагерь. Переписка в этот период была строго запрещена.

Еще в июне 1950 года Береговский планировал провести свой отпуск[558] с семьей и звал присоединиться к ним своих близких друзей из Москвы[559], но вынужден был вернуться в Киев, чтобы ездить по предприятиям и подбирать контингент для вечерней музыкальной школы. Сохранились два документа, оба датированные 17 августа 1950 года: удостоверение, направляющее Береговского на пивзавод «на предмет выявления талантливой молодежи», и постановление о его аресте, подписанное майором Секаревым.

Обвинение

Сбор агентурных данных в отношении Береговского проводился с 1948 года в рамках проходившей в СССР «борьбы с космополитизмом» (1948–1953). В числе руководителей Еврейского антифашистского комитета были близко знавшие Моисея Яковлевича Д. Гофштейн[560] и И. Фефер[561], назвавшие его имя при дознании. Вскоре арестовали возглавлявшего Кабинет еврейской культуры АН УССР И. Спивака[562]. Один за другим пропадали сотрудники Кабинета, коллеги Береговского. Ему оставалось лишь ждать своей очереди.

Следственное дело № 149640 было завершено 26 декабря 1950 года[563]. Береговский обвинялся по статьям 54–10 часть II и 54–11 УК УССР[564], то есть в антисоветской пропаганде и агитации (с использованием религиозных или национальных предрассудков масс) и в участии в контрреволюционной организации. В начале и в конце каждого протокола проставлено время начала и окончания допроса, как правило, это поздний вечер и глубокая ночь, с 23:00 до трех-четырех, а то и семи часов утра.

В чем обвинялся Береговский? В постановлении на арест перечислены семь пунктов, среди которых националистическая работа, проводившаяся «сначала под прикрытием Института еврейской культуры <…>, а затем в кабинете еврейской культуры при Академии Наук УССР»; связь «с сионистами и американскими шпионами Спиваком, Гофшейном и Каганом[565]», осведомленность о «вражеской» деятельности Еврейского антифашистского комитета, выступления с докладами «на так называемых „расширенных совещаниях“ еврейской интеллигенции», «грубые идеологические извращения», допущенные в научных работах. Один из пунктов гласил: «Среди своего окружения Береговский высказывает недовольство советской действительностью и выражает намерение уехать в Палестину»[566].

В том же духе были и обвинения, звучавшие на допросах. Приведем лишь несколько выдержек:

Вы подчинили работу фольклорного отдела националистическим целям, организовывали в институте экспедиции по сбору старых еврейских синагогальных песнопений и националистических преданий[567].

Спивак показал, что, работая в кабинете еврейской культуры со дня его организации, вы, он, Лойцкер[568] и другие ваши единомышленники всячески стремились сохранить буржуазное культурно-историческое наследие еврейского народа и выступали противниками естественной ассимиляции евреев в Советском Союзе[569].

Известно, что вы, являясь кадровым еврейским националистом, высказывали злобные клеветнические измышления в отношении национальной политики, проводимой ВКПб и советским правительством. Покажите, кому вы высказывали ваши клеветнические измышления?[570]

Столь же «содержательными» были и показания, данные на Береговского его бывшими коллегами и знакомыми. Давид Гофштейн на допросе от 21 ноября 1949 года сообщил:

По нашим заданиям Береговский и Лернер[571] разъезжали по городам и местечкам Украины, где среди евреев собирали так называемые фольклорные произведения <…>, а затем придавали им националистическое содержание и распространяли среди еврейского населения[572].

Киевский писатель Н. Забара[573] дал «подтверждение» другим «преступным деяниям»:

После ареста Спивака, Фефера и ряда других еврейских националистов, а также после ликвидации Кабинета еврейской культуры при Академии наук УССР, закрытия еврейского альманаха «Дер штерн» в г. Киеве и еврейской газеты «Эйникайт» в Москве[574], Береговский как-то в личном разговоре со мной заявил, что несмотря на все это он убежден, что собранный им фольклор представляет большую ценность для еврейского народа и если он не будет напечатан в Советском Союзе, то когда-нибудь напечатают в Палестине или в других странах мира, т. е. там, где, как он выразился, есть возможность печатать такие работы.

И несколько далее:

Характерно, что Береговский всю свою деятельность главным образом направил на сбор так называемого «фольклора», воспевающего прошлое еврейского народа, и в свое время даже собирался писать монографию о каком-то еврейском канторе из Бердичева[575].

«Контрреволюционной организацией», в сотрудничестве с которой обвинялся Береговский, была Культур-Лига[576]. Из материалов следствия мы узнаем, что сотрудничество Моисея Яковлевича с ней началось в 1917 году, и юноша, будучи студентом консерватории, состоял членом бюро музыкальной секции, принимал участие в устройстве концертов, музыкальных вечеров, а также занимался организацией курсов подготовки учителей пения для еврейских школ (или, на языке следственных документов, «снабжал учителей репертуаром националистического характера»). Однако Культур-Лига была официально зарегистрирована лишь в январе 1918 года, а еще три месяца спустя, в апреле, состоялось учредительное собрание, на котором были созданы ее руководящие органы — Центральный комитет и Исполнительное бюро. Этого расхождения в датах не заметил даже сам обвиняемый.

Каким образом Береговский мог сотрудничать с еще не существовавшей организацией? Ответ находим в его рукописной автобиографии: «В 1916–1920 г. руководил еврейским самодеятельным хором Киевского отделения Общества еврейской народной музыки, выступая впоследствии с этим хором на многих концертах». Учреждение в Киеве отделения знаменитого петербургского-петроградского Общества еврейской народной музыки (подобные отделения появились также в Москве, Харькове, Симферополе) предшествовало возникновению Культур-Лиги, и в дальнейшем зонтичная организация вобрала в себя уже оформившийся коллектив. Официальное объявление о слиянии организаций было напечатано в газете «Зритель» в октябре 1918 года[577], однако двенадцатью днями раньше, в конце сентября, в газете «Киевская мысль» был помещен анонс: «„Культур-Лига“ в понедельник 30 сентября устраивает концерт еврейской музыки. В программе: народные песни, музыкальные произведения Житомирского, Цейтлина, Крейна и др.»[578] (перечисленные композиторы также были членами Общества еврейской народной музыки).

Береговский не отрицал сотрудничества, но и не видел в нем преступного деяния. «Ведь „Культур-Лига“ существовала в советских условиях вполне легально. Государственные органы ей доверяли организацию культурных учреждений на еврейском языке», — пояснял он в жалобе, адресованной Генеральному прокурору СССР в 1956 году.

Как видно из этих примеров, в вину человеку вменялись его заслуги, связанные с научной деятельностью, с сохранением и изучением родной культуры, и лишь «плюс» в их оценке менялся на «минус»[579]. Подписывать протоколы следователи заставляли угрозами и насилием. Тем не менее, отвечая на вопросы о коллегах и знакомых, Береговский отрицал их участие в антисоветских разговорах и действиях. Показаний против бывших сотрудников Института еврейской пролетарской культуры от него так и не добились.

Перед самым окончанием следственных действий, 25 декабря 1950 года, Береговский подписал согласие на уничтожение части своего архива. В следственном деле содержатся постановление и акт, согласно которым с согласия заключенного была «уничтожена путем сожжения» разная переписка на 180 листах, 10 блокнотов и три тетради (их объем не уточняется)[580]. Ни имена и адреса авторов писем, ни содержание уничтоженных документов в следственном деле не фигурируют. Скорее всего, дознаватели не нуждались в подтверждении обвинений и не брались за трудоемкий анализ конфискованных материалов, тем более что часть их могла быть на идише. К счастью, значительная часть изъятого при обыске была возвращена жене Береговского. В соответствующем постановлении перечислены 12 фотокарточек, 63 целлулоидных пластинки, 27 книг о фольклоре (на идише), а также 45 папок с рукописями Береговского[581]. В нарушение процедуры, в ходе следствия не было проведено ни одной очной ставки со свидетелями.

Постановлением Особого совещания[582] при МГБ СССР от 7 февраля 1951 года Береговский был приговорен к 10 годам исправительно-трудовых лагерей с конфискацией имущества.

Адреса

Местом отбывания наказания был определен Озёрный исправительно-трудовой лагерь (Озерлаг, Особый лагерь № 7, особлаг № 7), расположенный в Иркутской области между Тайшетом и Братском. Его заключенные были заняты на строительстве участка БАМа[583] Братск — Тайшет и далее до Усть-Кута, а также на лесозаготовках, деревопереработке, производстве и поставке пиломатериалов, шпал и сборных деревянных домов.

Происхождение названия лагеря объяснялось по-разному:

Трудно сказать, чем руководствовались в ГУЛАГе при выборе названия для седьмого особого лагеря. Быть может, здесь свою роль сыграла относительная близость к Байкалу (500 км) или обилие мелких озер вокруг Тайшета, которому пришлось стать столицей одного из самых крупных особлагов. Как бы там ни было, особому лагерю № 7 досталось наименование «Озерный». Любопытно, что «Озерлаг», как наиболее часто употребляемый вариант названия лагеря в одной из немецких монографий, ссылаясь на воспоминания заключенных, ошибочно представили в виде аббревиатуры «OSOR-Lag», якобы Особый Секретный Рабочий Лагерь[584].

Лагерный мир оказывается не только замкнут, но как бы выведен за пределы земных географических координат. Заключенному запрещено писать о месте, где он находится, и так же, как его имя заменяется нашитым на одежду пятизначным номером, его адресом становится безликий номер почтового отделения.

Адрес — первое, что сообщает Береговский о себе, хотя из предельно лаконичного послания можно понять, что какая-то связь была налажена и раньше и Моисей Яковлевич уже получал посылки от родных. В дальнейшем указание нового адреса — одна из регулярно повторяющихся в письмах реалий: сначала станция Невельская, расположенная примерно в пятидесяти километрах от Тайшета, затем — дальше на восток — Новочунка, а потом Сосновые Родники. Лишь однажды изменения связаны не с переездом, а с переименованием подразделения[585]. Повторы показывают: арестант не получает писем и посылок на новый адрес и не уверен, что предыдущая корреспонденция дошла до близких.

Сопоставляя эти данные, мы видим, что смена местопребывания происходила ежегодно. О постоянной (и даже более частой, до пяти-шести раз в год) «перетасовке» заключенных говорится во многих воспоминаниях. Чаще всего она объясняется просто: «чтоб не привыкали». В реальности причины могут быть, хотя бы отчасти, иными. Исправительно-трудовой лагерь (А. И. Солженицын называл их «истребительно-трудовыми») являлся организацией, объединявшей большое число лагерных зон. Озерлаг был самым крупным и весной 1951 года включал в себя 55 лагерных пунктов, из них 47 — с «особым контингентом» (то есть с осужденными по политическим статьям)[586]. Лагерные пункты в свою очередь дробились на лагерные участки. Все эти подразделения носили временный характер: они появлялись при возникновении производственной необходимости и могли существовать от двух-трех месяцев до нескольких лет[587]. Перевод заключенного мог быть связан как с изменением его категории работоспособности (пригодности к тем или иным видам работ, болезни и т. п.)[588], так и с формированием новых лагерных пунктов.

В письмах нет никаких описаний. Из характеристик местопребывания — лишь несколько замечаний о погоде: зимних холодах, при которых возможно пересылать скоропортящиеся продукты, а вот лук или яблоки промерзают, и о лете, когда «климат ближе к уфимскому»[589]. В диалоге с внучкой появляется еще одна деталь: «здесь у меня много белок»[590], — в то время вокруг Тайшета были леса.

«Внешний» мир в письмах представлен очень небольшим количеством мест. Все письма направлялись в Киев, однако Береговский почти не вспоминал города. Лишь поясняя, как отыскать магазин музфонда, он указал сначала «нотный магазин против оперного театра»[591], а в другом письме уточнил: «ул. Ленина, выше оперного театра (с левой стороны)»[592]. Значительно активнее Моисей Яковлевич упоминал Киев в последние месяцы, пробуя узнать, вернулся ли кто-то из друзей, и особенно повстречав земляка, который затем первым выехал домой.

Второй важный город — Москва. Туда неоднократно ездила Сарра Иосифовна, чтобы подать заявления о пересмотре дела мужа или попытаться ускорить их рассмотрение[593]. В столицу также отправлены два прошения на имя Генерального прокурора, составленные самим Береговским[594]. Оттуда ожидался ответ (и даже — в последних письмах — возможная весть о реабилитации). Соответственно, фраза «Из Москвы я ничего не получал»[595], не сопровождаемая никаким контекстом, читается как отсутствие официальной реакции на жалобы.

Кроме того, Москва — место, где можно заказать ноты и каталог издательства «Музгиз» (через друзей или через службу отдела «Ноты — почтой»)[596]. Здесь также появлялся адрес: Неглинная улица[597]. Наконец, через Москву Береговский планировал возвращаться домой: он обсуждал прибытие на Казанский вокзал, а оттуда — переезд на Киевский. Там можно повстречаться со знакомой и позвонить близким друзьям. Так по мере приближения часа освобождения в письмах все отчетливее проступают реалии «внешнего» мира.

Есть некое место, куда уехали, окончив учебу, младшая дочь с мужем. В письмах его название не фигурирует: это просто одно из направлений поездок Сарры Иосифовны.

В 1951 году муж младшей дочери Эды, Вадим Соломонович Баевский, окончил Киевский педагогический институт и по распределению уехал работать в Донецкую область, в шахтерский поселок при шахте им. Киселева[598] (шахта названа в память о коммунисте Кузьме Ивановиче Киселеве, председателе комитета независимых селян, убитом в 1920 году), находившийся в составе города Чистяково (с 1964 года — город Торез). К мужу после окончания в 1952 году Киевского университета перебралась Эда Моисеевна. Здесь, а затем в ближайшем городе Сталино молодая семья прожила 10 лет.

Позже, весной 1958 года, Береговский сам побывал в Чистяково и в красках описывал его своим друзьям. Это небольшой («В городе одна центральная улица — шоссе, по которому непрерывно взад и вперед шныряют машины — легковые, грузовые и автобусы. Чуть вправо или влево уже „окраина“») и невероятно грязный шахтерский поселок («В галошах невозможно было выходить даже на тротуар, ибо он покрыт слоем липкой грязи, и галоши тотчас же тонут»)[599]. Дом, где жили Эда Моисеевна с мужем и дочерью, отапливался печкой, и Моисей Яковлевич поясняет: «Возни с ней немного — она топится без перерыва и два раза в день нужно засыпать уголь, утром выгрести шлак. Минут 10–15 и вся операция готова»[600]. От лагерных это письмо отличается не только многочисленными подробностями; оно полно жизнерадостного света, любования детьми и внучкой, их распорядком, их умением жить наполненной жизнью. О бытовых трудностях — печке, отсутствии в доме водопровода и туалета — Бреговский узнал из писем жены, еще будучи в лагере: «Из твоего письма от 8/IX у меня осталась царапина — будто Эдочка с Вадиком не так хорошо живут»[601].

Дополняют картину «внешнего» мира Караганда (Карагандинская область) и Красноярский край, упомянутые в письмах 11–19 февраля 1955 года. Это места, куда заключенного могли направить на поселение, лишив его права вернуться в родные места. Но в письмах Береговского они — лишь названия неведомых земель: «Там весна раньше, чем здесь, наступает»[602] и «говорят, что там ветры очень беспокойные, но люди живут ведь»[603].

Письма из заключения

Сохранилось 37 писем и две телеграммы. Некоторые письма занимают по несколько плотно исписанных страниц. Например, в одном конверте были посланы записи, датированные 25-м и 26-м, дополненные постскриптумом от 28 апреля 1952 года[604]. Другие — лаконичны. «Я писал и пространные письма, но ты их, к сожалению, не получила», — оправдывал Моисей Яковлевич краткость своих посланий.

В особлагах (и в ИТЛ Озёрном в частности) письма разрешалось получать только от родственников. Сами заключенные имели право отправлять по два письма в год. За любое нарушение лагерного режима (например, невыполнение дневной нормы работы) человек мог быть лишен переписки на несколько месяцев (отправленную ему корреспонденцию и посылки также могли задерживать). «Внеочередное» письмо являлось одним из видов поощрения. Береговский получал такое разрешение дважды — за достижения в работе с организованным им хором[605]. Лишь с апреля 1954 года, когда после реорганизации Озёрный утратил статус особлага, заключенным позволили писать домой чаще, и Моисей Яковлевич посылал весточки дважды в месяц (из этой корреспонденции первые месяцы до адресата доходило меньше половины). Таким образом, в нашей подборке два письма от 1951-го, четыре — от 1952-го, три от 1953-го, семнадцать от 1954-го и одиннадцать от января — марта 1955 года.

Письма и посылки доставлялись нерегулярно, могли идти больше месяца (даты почтовых штемпелей на одном из конвертов: 03.05.52–21.06.52). В письме от 26 апреля 1952 года Береговский сообщал: «Недавно я получил 50 р. Это, вероятно, те, о которых вы мне писали прошлым летом».

Не дойти корреспонденция могла и по иной причине. Как известно, лагерная переписка подвергалась строгой цензуре. В двух случаях мы видим замаранные строчки. Предположительно часть писем была изъята: в них могли усмотреть запретные к передаче сведения. К таковым относилась, например, информация о характере производства, внутреннем распорядке, о каких-либо происшествиях, болезнях и эпидемиях. Не допускались жалобы на быт и питание, на судебно-следственные органы[606].

Понимая ненадежность связи, Береговский в нескольких письмах подряд повторял свои пожелания о присылке нот, книг или журналов. «Не стесняйтесь повторять более интересные новости в нескольких письмах», — просил он[607]. Из письма от 26 января 1955 года понятно, что родные начали нумеровать свою корреспонденцию: «Позавчера получил, наконец, ваших два письма (№ 6 и 8; 7-го пока нет)», — писал им Моисей Яковлевич. «Пропавшее» послание так и не дошло до адресата, — как видно, и там могли усмотреть нежелательную информацию.

Имена

Поскольку писать можно было только близким, именно их упоминания мы встречаем чаще всего. Береговский обращается к каждому, ласково варьируя их имена. Его жена — Саронька (Саррунька), старшая дочь Ира[608] — Ирочка, ее муж — Изя[609]. Младшая дочь Эда Моисеевна — Эдочка, Эдонька или Эдунька, ее жених, а потом муж — Вадик[610]. Внучка, дочь Иры — Эллочка, Элунчик, Элонька[611]. Вторая внучка, дочка Эды, родившаяся, пока Береговский был в заключении, — Леночка[612] или малайка (то есть младшенькая).

Береговский пишет, уделяя внимание каждому. Он обращается к своим близким напрямую и старается говорить на темы, значимые для каждого из них. Его беспокоит здоровье старшей дочери, с детства страдавшей тяжелым пороком сердца, тревожат вести о болезнях детей (как понятно из писем, от него скрывали, что дочь Ира, имевшая диплом врача, не могла устроиться на работу[613]). Моисей Яковлевич стремится поддержать в младшей дочери желание учиться дальше, работать над диссертацией, обсуждает тему исследования. Трехлетней (а потом и пятилетней) внучке он пишет на отдельных листах крупными буквами и получает ответы (как известно из корреспонденции его жены, девочка «диктовала» свои письма бабушке).

Каждому — иногда задолго до наступления праздника — Береговский шлет поздравления, перечисляя «именинниц» (по советскому обычаю отожествляя день рождения с именинами). А в ноябре 1954 года, обращаясь к Ире, добавляет: «Будем надеяться, что это последний год, когда мы празднуем свой общий день рождения врозь»[614].

Об общем с дочерью празднике Моисей Яковлевич говорит также в другом письме, несколько лет спустя, в декабре 1957 года:

Как прошли наши с Ирой именины? Я себя в этот день неловко чувствую. Тому причиной целый ряд мотивов, из которых главный — это чувство неловкости, когда сосредотачивают внимание на моей персоне. В моем детстве и в среде, в которой я рос, этому (т. е. празднованию дня рождения) не придавали никакого значения и я, вероятно, впитал в себя равнодушное отношение к этому событию. <…> Следует к тому же помнить, что это условное понятие, так как на самом деле я день своего рождения не установил, — для этого я должен был бы раздобыть еврейский календарь за соответствующий год и установить дату, в которой приходится третий день праздника Маккавеев (Хануко[615]). Я давно решил оставить это своему будущему биографу, самому не стоит заниматься такого рода изысканиями[616].

Ира Моисеевна родилась 16 декабря 1923 года, а вот сведения о дате рождения Береговского в разных источниках расходятся. В автобиографии он указал 15 декабря 1892 года[617]. Подлинника свидетельства о его рождении не сохранилось. Все основные документы были оформлены заново в 1950-е годы, после возвращения из заключения. Во вновь полученном свидетельстве о рождении (от 30 октября 1956 года) стоит 23 января 1892 года. Ту же дату мы видим в справке из ЗАГСа, датированной 1950 годом и подшитой к следственному делу[618]. Ханука не могла сдвинуться на январь; возможно, ошибка вкралась при переносе данных из дореволюционных метрических книг.

В Советском Союзе не было возможности сверить даты по еврейско-христианскому календарю. В начале 1990-х Эда Моисеевна обратилась в синагогу, где ей назвали 28 декабря. Однако эта дата неверна: она соответствует 27 Кислева (то есть третьему дню Хануки) 5652 года, начало которого приходилось на осень и зиму 1891 года согласно григорианскому летоисчислению, тогда как в декабре 1892-го первая ханукальная свеча зажигалась вечером тринадцатого декабря. Соответственно, третий день праздника начинался вечером 15-го и продолжался 16-го числа. Таким образом, верными могут считаться и дата в автобиографии, и совпадение дней рождения отца и дочери.

Но вернемся от «именинников» к именам.

Еще одна родственница — Софочка — Софья Львовна Погребинская, племянница Береговского, дочь его старшей сестры Полины Яковлевны. Обсуждая ее возможный приезд к родне (девушка еще не слышала об аресте дяди), Моисей Яковлевич советует: «Можно ей сообщить в общей форме, что, мол, дяди не будет в Киеве»[619].

Другие люди, в отличие от круга родных, называются с осторожностью. Лишь один раз в письме мы видим фамилию: Лернер[620], — Береговский узнал об освобождении из заключения поэта Йосла (Иосифа) Лернера (1903–1994), и поинтересовался, вернулся ли тот в Киев. В остальных случаях он лишь называет имена, а иногда сокращает и их. Например, в письме от 7 января 1955 года он упоминает бывшего коллегу, Р. Я. Лернера: «Посылка Рувима, <высланная ему> в сентябре прошлого года, до сих пор где-то его разыскивает».

«Ис. Сол.», к которому просит обратиться Береговский, если трудно достать нужные ноты[621], — это его ближайший друг, пианист и педагог Исаак Соломонович Рабинович.

«Привету от Мот. Ион. очень рад. Когда вернется домой, расцелуйте его за меня»[622]. Нам не удалось установить, о ком идет речь, но понятно, что еще кто-то из знакомых вышел из заключения.

«Как здоровье Ефима?» — спрашивал Береговский у родных в письме от 19 октября 1954 года, и через две недели: «Мы радовались выздоровлению Еф. и приезду его домой»[623]. Здесь — уже с оглядкой — он интересовался другим своим коллегой, Ефимом Борисовичем Лойцкером. «Выздоровлением» названо освобождение.

В том же письме Моисей Яковлевич справлялся: «Кто-то передавал, что дядя Эля умер. Правда ли это?» Цензор, просматривавший письма, должен был подумать, что заключенный интересуется одним из своих родственников. Не получив ответа, Береговский задал вопрос еще раз: «До нас дошли слухи, что дядя Эля умер. Правда ли это?»[624] Слухи были верны: Эли Гершевича (Илью Григорьевича) Спивака зверски запытали во время следствия.

Только по имени — Люба — названа близкая знакомая, а возможно, родственница, у которой несколько раз останавливалась в Москве Сарра Моисеевна. Из одного из писем жены Береговского понятно, что Люба жила далеко от центра Москвы. Моисей Яковлевич собирался встретиться с ней на вокзале при пересадке на поезд до Киева.

В письмах 1955 года Береговский чаще называл не имена друзей и знакомых, а их отчества. Так, планируя пересадку на киевский поезд в Москве, он спрашивал, можно ли будет позвонить Соломоновичу и Меносевне — то есть ближайшим московским друзьям, Исааку Соломоновичу Рабиновичу и Берте Михайловне Гейбер[625] (как известно, «экзотические» имена или отчества в Советском Союзе нередко заменялись близко звучащими «общепринятыми»). А еще он писал о встрече с земляком Кивовичем, упоминая его жену Соню и даже представляя бытовую сцену: «Недалек тот час, когда их квартира вновь огласится былыми „кличами“: „Соня, подай ложку!“» Речь идет о весьма тесном знакомстве двух семей.

Сополагая письма Береговского с теми, которые его жена писала дочери, мы видим сходную систему утаивания имен, когда понять, о чем идет речь, может лишь «свой».

«Как Маина дочка? — спрашивал Моисей Яковлевич. — Хороша ли? Где теперь дедушка их[626] Первые два вопроса подводят к третьему, по-видимому, основному в этой череде. «Дедушка» (вероятно, кто-то из бывших сотрудников Украинской академии наук, а может быть, просто из киевских знакомых) не называется, но однозначно опознается людьми из ближнего круга по имени дочери.

А вот два фрагмента из писем Сарры Иосифовны к дочери Эде:

Вчера мне рассказывала жена Моисея, что муж ее в больнице. Пролежит там месяц для установления диагноза. Если он перейдет на инвалидность, то ему придется вернуться домой. Но вряд ли его отпустят с работы раньше весны, а может, и лета. Интересно, что в больнице он встретился с отцом Оси. Представляешь себе эту встречу[627].

Я писала тебе, что Ирин папа встретился с Аврумом в больнице. Аврум уже выздоровел и 1-го выехал домой. Возможно, что я с ним повидаюсь. А Сарисман вздумал переехать в другое место, надеясь, что климат его скорее вылечит. Снимет себе комнату и будет жить один. Так мне рассказывали его родные. Они очень огорчены и настаивают, чтобы он вернулся домой[628].



Поделиться книгой:



Регистрация