– Что это такое? – спросила я.
– Просто старые камешки, – ответил папа.
Но они были совсем не похожи на камешки. Они были очень легкие и черные и напомнили мне высушенных соленых рыбок.
После этого папа прекратил поиски и стал подметать сажу с пола. Мама тем временем залезла у них в спальне на стул и снимала со шкафа чемоданы. А я нигде не могла найти Махо. Она не появлялась весь день. Я проверила везде, во всех наших секретных местах, но не нашла ни ее, ни игрушек. Шептала её имя возле каждой щелочки, но она не откликалась. Когда я залезла на чердак, то услышала под люком разговор мамы с папой.
– Сердце, – прошептал папа маме. – Крошечное сердце, – успела я расслышать, прежде чем они ушли на первый этаж.
Той ночью, забравшись ко мне в постель, Махо обняла меня так крепко, как еще не обнимала. И так плотно укутала меня своими мягкими волосами, что я почти не могла двигаться. Под волосами было так темно, что я ничего не видела и попросила ее отпустить меня. Мне было трудно дышать, но она была в каком-то странном мрачном настроении и просто сжимала меня своими холодными руками, пока я не задремала.
Дождь за окном перестал, и дом начал поскрипывать, как старый корабль, на котором мы плавали однажды летом. Наконец Махо заговорила. Она сказала, что скучала по мне. Зевая, я спросила насчет туфли, ноги и мешочка с комочками, которые папа нашел в дымоходах.
– Они принадлежат игрушкам, – ответила Махо. – Твоему папе не стоило брать их вещи. Это было ошибкой. Это неправильно.
– Но они были старые, грязные и противные, – возразила я.
– Нет, – настаивала Махо. – Они принадлежат игрушкам. Игрушки положили их туда давным-давно, и родителям нельзя их забирать. Они для игрушек все равно что счастливые воспоминания. А теперь спи, Юки. Спи.
Я ничего не поняла. И, думая над ее словами, стала засыпать. Под её волосами было так тепло. Она тихонько пела мне на ухо и терлась холодным носом о щеку, как щенок.
Я слышала, как в коридоре собираются игрушки. Никогда еще их не было так много, в одно время, в одном месте. Такое происходило впервые. Наверное, был какой-то особый повод. Вроде парада. Когда родители Махо уехали, они тоже устроили парад.
– Игрушки, – прошептала я в черную шерсть у себя на лице, сползая в глубокую яму сна. – Ты слышишь их?
Махо не ответила, так что я просто слушала, как игрушки бродят в темноте. Как шаркают своими маленькими ступнями, а их розовые хвостики шелестят по деревянному полу. Как звенят бубенцы на шляпках и кривых пальчиках их крошечных ножек.
– Тук-тук-тук, – стучали деревянными тросточками старые обезьянки.
– Чик-чик-чик, – щелкала тонкими, как вязальные спицы, ножками какая-то дама.
– Цок-цок-цок, – цокали копыта черной лошадки с желтыми зубами.
– Дзынь-дзынь-дзынь, – дзынькали тарелки в руках куколки с острыми пальчиками.
– Тум-тум-тум, – бил барабан.
Они все маршировали и маршировали по дому. Все дальше, дальше и дальше по коридору.
Меня разбудили крики. Сквозь сон и мягкую тьму, укутавшую мое тело, я услышала чей-то громкий голос. Мне показалось, что это папа. Но когда глаза у меня открылись, в доме было тихо. Я попыталась сесть, но не могла пошевелить ни руками, ни ногами. Перекатываясь с бока на бок, я немного освободилась от волос Махо. Они были везде, со всех сторон.
– Махо? Махо? – позвала я. – Проснись, Махо.
Но она лишь сильнее обхватила меня своими тонкими руками. Сдув волосы с губ, я попыталась рукой убрать с глаз длинные пряди. Я ничего не видела. Махо мне не помогала, и я потратила много времени, чтобы размотать шелковые веревки, опутавшие шею и лицо, стряхнуть их с рук, вытащить из щелей между пальцев, чтобы они не цеплялись и не тянули. В конце концов мне пришлось перевернуться на живот и задом выползать из воронки её черных волос. Она крепко спала и не проснулась, даже когда я стала трясти ее.
Лишь добравшись до края кровати, я смогла сесть нормально. Все простыни и одеяла опять были на полу. Я слезла и побежала в темный коридор. Направляясь к спальне мамы и папы, я не видела под собой холодных половиц и только слышала стук своих босых ног. Дверь в их комнату была открыта. Может, папу снова разбудил плохой сон. Я не стала заходить и просто заглянула внутрь.
В спальне было очень темно, но там что-то двигалось. Я напрягла глаза и уставилась туда, куда из щелей между занавесками падал тусклый свет. А потом увидела, что шевелится вся кровать.
– Мама, – позвала я.
Казалось, мама с папой пытаются сесть и не могут. И простыни вокруг них шуршали. Кто-то стонал, но на голоса родителей это не было похоже. Будто кто-то пытался разговаривать с набитым ртом. И с кровати доносился еще один звук, который становился всё громче. Чавкающий звук. Словно много-много людей торопливо ели лапшу в токийском кафе.
Дверь сзади меня закрылась; я обернулась, хотя и так сразу поняла, что это Махо.
Она смотрела на меня из-под своих волос.
– Игрушки просто играют, – сказала Махо.
Она взяла меня за руку и повела обратно к нашей кровати. Я забралась в постель, она вновь опутала меня своими волосами, и мы вместе стали слушать, как игрушки раскладывают свои вещи по тайникам в стенах, там, где им и место.
Срок расплаты
В сумерках, когда все вокруг погрузилось во мрак, мы молча шли по опустевшей улице с непроизносимым названием Рю-ду-Су-Льетенан-де-Луатьер. Впереди, за белыми, крытыми черепицей зданиями на Куай-дю-Канада бушевало море, и мы знали, что оно чернеет, хотя не видели его. Эта улица была ближе всего к океану и казалась более чем пустой. Буквально вымершей.
Улицы Арроманша не тронула разруха. Не было разбито ни одного окна. И не все дома были заброшены, хотя я не знал наверняка, какие пустуют, а какие по-прежнему обитаемы. Флаги были сняты. Танки и легкая артиллерия, оставшиеся со Второй мировой, ржавели под открытым небом. Кафе и музеи были закрыты. А ветераны, однажды побывавшие здесь, давно умерли. Какой бы пустынной и мрачной ни была внутренняя часть города, сжавшаяся и отодвинувшаяся от набережной, здания, непосредственно выходившие на океан, почему-то казались еще более безжизненными и обветшалыми, словно понесли поражение.
Мы чувствовали, как океан заглатывает водянистый свет, слышали бесконечный шум его холодных бурных волн и его громкие беспокойные вздохи. Бесчувственная и бессмертная вода тянула нас к берегу, пытаясь завлечь в свою ужасающую орбиту. Подумать только, когда-то я относился к морю с любовью, его запах и крики птиц вызывали у меня умиротворение. Теперь, когда нас стирают, нацию за нацией, одна мысль о его существовании заставляла меня содрогнуться. В то утро, сразу после нашего прибытия в Гавр, пока я стоял перед огромным водным пространством, мой внутренний мир рухнул, превратившись в жалкую пыль. Я почувствовал, что, как и черная бездна, нависшая над землей, водные глубины стали ближе к суше, чем когда-либо. Даже как-то слишком близко. В Арроманше это ощущение обострилось.
Сердце у меня бешено колотилось. От паники перехватило дыхание. Я жадно хватал ртом холодный воздух. «Небо все ближе. Море все ближе. И меркнет свет». Когда я сказал это Тоби на улице под названием Рю-ду-Су-Льетенан-де-Луатьер, тот прохладно и натянуто улыбнулся. Я отчаянно жаждал успокоения, но Тоби был в восторге от моего дискомфорта.
Наши отношения никогда не были сбалансированными. Я развлекал Тоби и решал практические вопросы, которые были необходимы ему для совершения этих поездок. Думаю, он только поэтому терпел рядом с собой мое беспокойное присутствие. Из-за него я чувствовал себя престарелым родственником или слугой, подчинявшимся кому-то более молодому и сильному, избалованному и искушенному. Я презирал его.
– Отличное пойло. – Так он отзывался о содержимом маленькой бутылки из коричневого стекла, которую часто носил в нагрудном кармане своей водонепроницаемой куртки. Я почти не притрагивался к этому зелью. Ранее в тот же день, в нашей комнате в гостевом доме, я сделал один глоток горького сиропа, перед тем как в полдень мы начали осмотр Байе. Но Тоби набрал его полный рот, отчего зубы у него покрылись коричневой пленкой чистого йода. Именно поэтому глаза у него были по-прежнему стеклянными. И именно поэтому он весь день пролежал на влажной неподстриженной траве Военного кладбища возле заброшенного музея-мемориала битвы за Нормандию, молча уставившись в унылое серое небо. Он был доволен тем, что лежит среди неухоженных могил пяти тысяч павших солдат, чествовать которых ни у кого больше не было сил после всего, столь стремительно произошедшего в этом мире.
Тоби тоже было уже не интересно фиксировать свои
Такова была природа моего страха, который я испытывал на прибрежных улицах Арроманша перед всем, что могло обрушиться на меня, перед всем сразу. Мой взгляд был обращен к серым каменным стенам, граничившим с заросшими сорняками садами, позади некогда величественных отелей справа от меня. Затем мое внимание переключилось на окна, вставленные в изъеденный солью кирпич и столетиями обдуваемые влажными ветрами. И в окнах третьего этажа здания, соседствовавшего с заброшенной церковью, я увидел фигуру.
Я остановился и вдохнул так резко, что даже издал короткий вскрик, который тут же проглотил.
Я почувствовал на себе внимательный взгляд фигуры. Она наблюдала за мной, а затем, в тот момент, когда я посмотрел в ее сторону, внезапно отвернулась. Не исчезла, а просто повернулась ко мне спиной. Она была облачена в нечто длинное, гладкое и бледное, что сочеталось тоном с тем белесым светом, которым когда-то, очень давно, восхищались здешние импрессионисты. На голову фигуры был накинут капюшон, а лицо закрыто обеими руками, чтобы я не видел его выражения.
– Господи, – произнес я дрожащим голосом.
– Что? – спросил Тоби, глядя на меня и хмурясь с усталым равнодушием.
Я сглотнул, не в силах говорить, охваченный холодным параличом кратковременного и сильного шока.
Тоби повернулся и проследил за моим взглядом.
– Что? – повторил он.
Я указал на окно.
– Там.
Он пожал плечами, поэтому я встал рядом с ним.
– Там! – Я ткнул пальцем в сторону окна, в котором все еще стояла фигура, явив себя нам и все же умоляя нас не смотреть на нее, чтобы мы не видели ее скорбь. Это был не траур, а запустение. Я сразу понял это.
– На что я смотрю… О да. Но…
– Она отошла. Отвернулась. Закрыла лицо.
– Давай сходим, посмотрим, – предложил Тоби и поспешил через улицу к стене сада.
– Нет. Нет, – воскликнул я, поразившись его полной нечувствительности. Фигура в окне требовала соблюдения почтительной дистанции. Чтобы после короткого взгляда ее оставили в покое. Я понял это инстинктивно. Но Тоби являлся редким нахалом. По отношению к чувствам других людей он, если честно, был вандалом и нарушителем. Его непрестанные поиски ощущений, всего эзотерического и странного, внутренних переживаний, извлеченных на свет, риска и опасности, тревожили меня в тот момент на дороге, больше, чем все остальные занятия, за которыми я наблюдал его в течение всех двадцати трех лет нашего знакомства.
Но я не мог рационально объяснить, почему это его беспардонное вторжение шокировало меня до тошноты. Он не глотал неопознанные таблетки, не терялся преднамеренно в незнакомых местах, не ходил в походы по труднодоступной местности без надлежащего оборудования, не залазил в темные окна, не провоцировал нестабильных людей пьяным состоянием и грубой речью. Здесь его вторжение понесет более суровое наказание. Навязываться и вмешиваться было бы кощунством. Откуда я это знал, не могу объяснить. Достаточно сказать, что это было место, где множество людей погибло страшной смертью в забытой войне. И как мы с Тоби видели, там, где столькие закончили свои дни в вихре насилия, они «пропитали» все вокруг своим желанием остаться. Навсегда вцепились в то место, где когда-то видели свет. Я предупредил Тоби об этом царстве, которое можно почувствовать или увидеть мельком, лишь в определенных местах и в определенное время. Но иногда двери этого пространства, которое, как мне кажется, является своего рода параллельным небытием, бывают широко распахнуты. Как
Конечно, именно поэтому Тоби захотел приехать сюда со мной в качестве проводника. Он слышал истории об этом месте. А я был лабрадором для слепца. Я вел его. Помогал обходить препятствия. Он прошел бы мимо той фигуры в окне, если б я не пережил рядом с ним тот приступ тревоги. Самый пик моего припадка закончился извлечением… чего-то, чего я не знаю.
– Статуя, – сказал он. В его голосе звучало разочарование и презрение ко мне, будто у меня не получилось развлечь его. Затем повеселевшим тоном он добавил: – Хотя она довольно занятная.
Я почувствовал некоторое облегчение от того, что это была всего лишь статуя, но ненадолго. Это каменное изваяние женщины, разбитой горем, погруженной в себя и отвернувшейся от мира, закрывающей себе лицо и одновременно сжимающей свой ужас и отчаяние, заставляло меня сникнуть. Съежиться перед всем, что оно символизировало в этом мрачном умирающем месте. И я склонил голову и закрыл глаза при одной мысли о том, с кого скульптор ваял эту фигуру. Или о том, какая усталая, но неугасающая тоска, вышедшая из-под волн, была вложена в камень. Мне захотелось снова закричать Тоби, что тысяча восемьсот семь тел, выпотрошенных в соленом мелководье и между аккуратных изгородей, так и не были найдены. Что мы должны действовать осторожно и тихо, не поднимать глаза и не повышать голос. То, что мы потревожили прошлым летом в заброшенных траншеях Вимийского мемориала, заставило его испачкать себе ботинки собственной рвотой. А я упал в обморок.
Но здесь у Тоби не было таких проблем, такого пространства для интерпретации, когда он стоял перед этими холодными, влажными и в большинстве своем заброшенными зданиями из вымытого камня, всего в нескольких ярдах от наводящего ужас моря, чьи волны накатывали на галечный берег и топили свет.
Внезапно разыгравшееся воображение едва не выпустило с шипением свой собственный свет. Я вонзил ногти в ладони и произнес слова. Заклинание. Повторял эти слова снова и снова, чтобы вновь обрести собственное «я». Затем, обессилев, расслабил плечи.
Тоби продолжал стоять возле стены и смотреть, очарованный далекой каменной фигурой за стеклом. В комнате, где находилась фигура, было темно. А затем Тоби заговорил, без каких-либо эмоций, но от его слов кости у меня заныли от холода, а кожа покрылась мурашками.
– Там есть и другие. Смотри.
Я встал рядом с ним возле старой стены. И заглянул в соседний дом. Похожая фигура в капюшоне стояла одна, отвернувшись от внешнего мира и закрыв себе лицо руками, словно неподвижный страж, в окне третьего этажа. Третья каменная фигура заполняла собой боковое окно убогого бетонного здания, стоявшего с другой стороны от церкви. С его голубой металлической крыши слезла почти вся краска. Наверное, когда-то это был гараж.
– Интересно, зачем они там? – спросил Тоби, и его вопрос прозвучал искренне.
Мне казалось, что эти фигуры словно запечатывали пустые здания или помечали их как непригодные для проживания или как неспокойные, «
– Давай возвращаться.
– Но это так круто.
За время нашего общения бывали случаи, когда мне от всей души хотелось уничтожить Тоби, физически. Это был один из этих случаев.
Едва мы вернулись в нашу комнату в гостевом доме, как Тоби растянулся на кровати, прямо в куртке и грязных ботинках. Закрыл глаза и через минуту захрапел. Испачканное его грязной обувью покрывало придется отстирывать сморщенной, пожелтевшей старухе, владевшей гостевым домом.
Голод, сидение рядом с Тоби весь день на холодном кладбище и недавний эпизод на улице лишили меня сил. Я тихо подобрался к маленькому столу, на котором мы оставили остатки ланча, которым перекусывали во время нашего автомобильного путешествия из Гавра. Открыв пластиковый контейнер, я обнаружил, что Тоби съел, без моего ведома, последние два сэндвича, пакетик чипсов и шоколадный батончик. Я посмотрел на поднос с чайником и растворимыми горячими напитками. Ранее я видел там две упаковки песочного печенья. Их он тоже съел. Полиэтиленовые обертки валялись возле сломанного телевизора.
Осознав, что я скриплю зубами так сильно, что рискую сломать один из них, я разомкнул челюсть и потер подбородок. Снова посмотрел на лежавшего на кровати Тоби. От его заполнившего холодный воздух храпа вибрировали стены. Тонкое лицо было бледным, узкий рот раскрыт. Вьющиеся белые волосы казались неестественно молодыми для его лица, будто это был старик в девичьем парике. Мне захотелось сбросить его пинком с кровати и топтать, топтать, топтать его кудрявую башку.
Вместо этого я отвернулся. За окном море и небо были черными, будто за стеклом кончилась вся жизнь. Внезапно сильный жар ушел из моего тела, оставив головную боль. Оставался еще чай и кофе в пакетиках, но кипящий чайник мог разбудить Тоби.
Я обругал себя за такую заботливость. Человеческий инстинкт, о котором он ничего не знал, поскольку никогда не проявлял его за все время нашей долгой дружбы. Тоби сразу же утолял любой свой импульсивный аппетит, не учитывая чужие потребности. Он привык брать и хватать. Привык получать все, что ему нужно, везде и всегда. Считал, что имеет на то право. А его презрение ко мне уже превышало все разумные пределы. Но теперь я знал точно, что служило причиной его презрения. Теперь мне все стало понятно. И
В темноте я опустил свое истощенное и усталое тело на край своей кровати. Было уже восемь.
Я подумал о том, что он сказал мне в машине в столь бесцеремонной манере, и вспомнил, как это поразило меня до глубины души. После чего я растерял всякое желание общаться. Сидевший на пассажирском сиденье Тоби заметил мой шок и просто нацепил на лицо ухмылку, которая сохранялась у него до конца дня. Я был слишком горд, чтобы сердиться, и слишком расстроен, чтобы разговаривать. Меня предали, а предательство вызывает мощную эмоцию, которая отключает большую часть рассудка, кроме его способности выносить страдание, им вызванное. По крайней мере, если его не охватывает ярость. И это не было размолвкой любовников, потому что мы не были любовниками. Но между нами была такая связь, которая бывает только между любовниками. Вернее, я осознал, почувствовав холодную струйку пота, вызванную как страхом, так и стыдом, что то, что мы делили двадцать три года, было привязанностью пса к своему хозяину. Хозяину, который ставит собственные потребности выше, чем потребности пса, и который скоро должен бросить доверчивую псину.
В той темной и душной комнате гостевого дома на берегу беспокойного моря я не мог заставить себя перечислить все те вещи, которые принес в жертву или упустил за свою жизнь из-за своей ошибочной привязанности к этому человеку, своему
Тоби скоро вернется в комфортабельный, полный возможностей и обещаний мир, о котором последние два десятилетия я ничего не знал. Мир, который он сознательно скрывал от меня и в который в течение многих лет отступал во время своих загадочных исчезновений.
И это было наше последнее совместное путешествие. Он так и сказал мне без малейшего угрызения совести, в машине, на французском берегу Канала. Когда через два дня поездка закончится, у меня будет полно времени, чтобы в тишине предаться размышлениям о потерянном времени и молодости. И воспоминания о Тоби и его обмане, которые станут для меня еще отвратительнее, всегда будут сопровождать меня, когда я снова буду погружаться в бесцельное, изнуряющее и нищенское существование. Он не утверждал этого, но мы оба знали, что это так.
Что теперь значили все эти наши сверхъестественные переживания? Наши исследования в заброшенных уголках Великобритании, стране, которая была отброшена назад к социальному неравенству времен правления королевы Виктории, закончились ничем. Историческая регрессия Британии была настолько стремительной, что застала всех врасплох. Возможно, что общество отбросит еще дальше, к феодализму, а там недалеко и до нового Средневековья с соответствующим количеством населения. Во Франции ситуация была еще хуже. Сейчас французы являлись лишь крупицей населения собственной страны, и только мертвецы из прошедших веков оставались большинством.
Мы с Тоби считали себя уникальными и ставили себя выше разлагающегося мира. Но какая музыка, поэзия, литература, фильмы или произведения искусства появились в результате нашего эзотерического сотрудничества? Что произвели наши исследования физической географии в умирающем мире? Те креативные проекты, которые мы планировали и постоянно обсуждали в течение долгих часов в пустующих домах и мрачных квартирах, где вместе жили, вместе курили травку и куда вместе сбегали из павшего мира, сводились к употреблению наркотиков и постоянному глазению в пустоту. Мы стали опустившимися и безнадежными, как и большинство из того, что осталось от мира.
Я думал о тех непонятных каменных фигурах в городе, с отвернутыми лицами. Без Тоби я разделю их судьбу. Холодный, как каменное изваяние, установленное в изоляции. Парализованный отчаянием, ждущий, когда тьма, наконец, окутает все вокруг.
Но если я буду слишком сильно протестовать из-за того, что Тоби меня бросает, он просто пожмет плечами, ухмыльнется и скажет, что я «драматизирую». А затем уйдет в мир комфорта, бледной женской плоти, просторных теплых комнат и богатства, которое вызовет у него беспокойство лишь в связи с возможной необходимостью делиться с кем-либо. А я останусь позади, в месте вроде этого. В мертвом пространстве. О моем существовании за пределами того крошечного мрачного уголка, который я занимаю, он будет упоминать лишь словами: «Когда-то я знал одного парня…» Это будет моей эпитафией, коротким анекдотом, растворившимся в благоуханиях какой-нибудь шумной вечеринки в Париже, Южном Кенсингтоне или Эдинбурге, где привилегированные поздравляют себя с тем, что все еще пользуются привилегиями, несмотря на все произошедшее в мире.
Для меня и для всех, кого использовал он и ему подобные, было бы лучше, если б я задушил его прямо там, в гостевом доме. Одной из пахнущих плесенью подушек, пока он лежал и храпел, словно какой-то насытившийся король, на выцветшем, вышитом «фитильками» покрывале. Я должен был положить подушку на его тонкое остроконечное лицо и давить, пока жизнь не уйдет из него.
Но вместо праведного убийства я покинул неосвещенную комнату. Оставив занавески открытыми тьме и бесконечности, перед которыми мое доверие и надежды выглядели еще более глупыми и жалкими. Спустившись вниз, я вышел из безмолвного дома в холодную ночь, наполненную ревом океана.
Где-то в этом темном городе еще должны подавать еду. Возможно, от горячей пищи мне станет лучше. Но Тоби я ничего не принесу. Утолю лишь собственный голод. Или я должен был подождать, когда он выйдет из наркотического ступора, а затем найти ему еду, как делал всегда? А еще за свой счет, как он и ожидал? Тоби считал, что имеет на то полное право. Такова была суть наших отношений. И то, что одна группа людей может сделать для другой, представлялось основой цивилизации теперь, когда все иллюзии справедливости были потоплены. Теперь, когда почти весь мир лежал в руинах. Вероятно, жадность была основой основ нашего вида.
Я шел по Куай-дю-Канада и старался не смотреть на великое молящее море, охваченное своим идиотским кипением. Мне не хотелось быть затянутым в черные бурные воды. Слева от меня простирался длинный ряд пустых отелей и баров с неосвещенными окнами. Многие были закрыты изнутри, с помощью одеял, прибитых к рамам, или старых газет, приклеенных скотчем к стеклу.
Прежде чем я повернул в сторону от моря, я увидел в окне еще одну фигуру. Она стояла в глубине комнаты; но в рассеянном свете от одного из последних уличных фонарей фигура все же показывала черному океану свою каменную голову, закрытую капюшоном, с закрытым белыми пальцами лицом.
Я прошел по Рю-дю-Мезере и Рут-де-Руй. Здесь тоже все было заперто, закрыто ставнями и заброшено. Но в слабом желтом свете ламп и случайных освещенных окон над улицей я замечал другие каменные статуи. Они стояли в отдаленном мраке пустых сувенирных лавок или жались от отчаяния за грязными витринами разорившихся агентств недвижимости, магазинов одежды и кафе. Каждая из фигур заставляла меня вздрагивать, и я старался не задерживать на них взгляд из боязни, что мое нездоровое любопытство заведет меня в пустую лавку, где я буду стоять, охваченный ужасом, в темноте и пыли, рядом с ними, среди рассыпанных рекламных листовок давно закрытых пиццерий.
Я прошел по более широкой улице Рю-Мари-Роз-Тонар и не увидел ни души. Рестораны закрылись ставнями от безразличия, длившегося так долго, что их рекламные щиты и вывески успели выцвести. Экипажи давно и бесследно исчезли. Бродящие туристы стали лишь отголоском воспоминаний о далекой эпохе, когда в выходные мало кто отдыхал. С моря пришла тьма и проникла туда, где раньше были людские кривляния.
По обеим сторонам Канала остатки людей теперь стекались в сереющие города за благотворительной помощью, раздаваемой с кузовов грузовиков. Или мы изо дня в день стояли в длинных очередях, влекомые обещанием чего-то цветастого. Во Франции тоже закрывались целые деревни и города. Словно лампочки на гигантской электросети, гаснущие по пути Великого Отступления в сторону Парижа и оставляющие остальную часть страны в темноте. Береговая линия была уже полностью черной, будто море вылилось через край. Густое, соленое и токсичное.
Но в заброшенных местах открывались другие регионы – или они всегда были открыты, но не замечались из-за своей неуместности. Без суеты, шума, автомобилей и электричества под луной распускались странные цветы, а любопытные двери и окна оставлялись беспечно распахнутыми. В этих проявившихся пространствах не было жизни. Лишь безмолвный взгляд того, что навеки «
Я повернул обратно к морю. Ближе к береговой части Арроманша я нашел открытый ресторан и стал изучать пожелтевшее меню сквозь коричневое стекло; в животе при этом у меня урчало. Широкие окна были тонированы, чтобы защитить посетителей от жары. Много лет назад кто-то счел это хорошей идеей. Возможно, в 70-х. Этому городу, казалось, были неведомы короткие пики процветания, то и дело случавшиеся со времен упадка. Как и везде, люди уезжали, когда исчезали туристы, закрывались заводы, зарастали поля, пропадала работа.
Я больше уделял внимания ценам, чем блюдам в ресторанном меню. Самолюбие заставило меня между делом выудить из кармана монеты и пересчитать их. Я знал точно, сколько при мне денег. Наряду с хрустящей заветной купюрой в десять евро, с которой я не мог расстаться, это была моя последняя наличность: три евро и тридцать четыре цента. У меня было тридцать два цента, но недалеко от кладбища я нашел две позеленевших одноцентовых монеты и отполировал их до пригодного состояния, пока Тоби таращился на небо, расположившись среди бурьяна и надгробий. Моя половина платы за проживание в гостевом доме, в виде пяти евро, была погребена на дне моего рюкзака. Та «пятерка» все равно что пропала для меня, поскольку скоро станет собственностью желтолицей старухи.
В тот вечер мне не светило никакого нежного стейка или бургиньона. Разве что «супчик дня» и чашка кофе. Когда я вернусь в Вулвергемптон, остатки денег придется распределить на две недели, до следующей выплаты пособия. При мысли об этом у меня закружилась голова. Пришлось даже ненадолго прислониться к оконному стеклу ресторана, чтобы не упасть. В ресторане я заметил курчавую голову посетителя, склонившегося над столом с едой.
В ресторане было тепло. Обшарпанные и облезлые коричневого цвета стены. Казенная мебель. Жесткий ковер. За прилавком со стеклянной перегородкой и пустыми галогенными конфорками я не увидел никого из персонала. Несмотря на множество столов, там находился только один посетитель. Похоже, какой-то старик в плохом парике и платье для беременных, поедающий суп. Я отвернулся от него. Рядом с его столиком было кресло-коляска и полиэтиленовый пакет из супермаркета, набитый детскими книжками.